Иногда я представляю себе, какие мысли приходят в голову советскому юноше, когда он вспомнит вдруг церковь, куда бабушка водила его тайком, когда он был маленьким. А может быть он, став взрослым, зашел туда как-нибудь из любопытства и всматривался в горящие в полумраке свечи, вдыхал запах ладана, слушал пение так, как это делает этнограф, внимательно наблюдающий заклинания негритянского колдуна и ритуальные племенные танцы. Какую жалость, какое презрение должны были возбуждать в нем и тихий шепот молитв и жесты молящихся. Значит существуют еще бедняги, которые не знают, что никаких тайн больше нет? Я не раз думал, что если бы этот, выдуманный мною, молодой марксист спросил меня, как лучше определить животное еще не совсем исчезнувшего, но по его мнению вымирающего вида, которое называется христианином, я ответил бы ему, что христианин — это в основном человек, который не принимает тайну, не соглашается принять ту тайну, которую как раз он-то, материалист, принял; и не только принял, но и признал ее запретной зоной, куда воспрещен доступ философам и ученым. «Кто мы такие? Откуда приходим? Куда идем?» Христианин считает, что эти три вопроса, которые Гоген написал под своим знаменитым триптихом, требуют ответа и требуют его тем настоятельнее, чем громче современная техника уверяет, что нам дана (благодаря ей) чуть ли не божеская власть.
Я не согласился примириться с этой тайной, я ее не принял. Я никогда не соглашался с тем абсурдом, что несотворенная материя могла породить жизнь, что первобытный зародыш потенциально содержал в себе покорителя космоса и галактик. Тут я должен снова повторить: с тех пор, как я в последнем классе гимназии читал Паскаля, я знаю, что «малейший трепет любви относится к бесконечно более высокой сфере». Не будем уж касаться вопроса, поставленного этим лицом, высеченным в мраморе или в камне в Афинах или в Шартрском соборе и которое смотрит на нас из глубины веков или той жалобой, которая без конца возносится и которую мы еще слышим, хотя она принадлежит Моцарту, которого бросили в общую могилу столько лет назад. Я не отказываюсь от поиска ответа на вопросы, которые ставит перед нами мысль творящая, рука совершающая и прежде всего сердце, любящее и страдающее, благодаря которому миллионы других мужчин и других женщин, похожих друг на друга, приобретают отличительные черты, причем каждое из этих существ, населяющих землю, также незаменимо, как и мы.
Я получил этот ответ, ответ вполне ясный, но он находился в сердце тайны, которая не требует иного ответа, кроме веры и любви: в тайне Воплощения. Итак, оказывается, что в результате я принял тайну, но только после того сопротивления, которое я ей оказал, тогда как агностики и атеисты с самого начала примиряются с тайной и даже больше чем примиряются, потому что сам факт постановки вопросов относительно нашего происхождения и нашего конечного назначения представляется им результатом умственной отсталости.
Неприятие тайны — вот здесь-то и рождается моя вера, надежда и любовь. Обоснование для моего неприятия тайны я нашел в том Свете, который пришел в этот мир. Насколько мне известно, в Новом Завете есть только одно лицо, которое не является ни святым, ни преступником, ни слепцом, ни мудрецом, одно единственное лицо, о котором можно сказать, что оно так смешно, что его имя стало предметом насмешек. Однако, именно ему, учителю Израилеву, ибо он был таким учителем и звали его Никодимом, и было сказано самое важное слово об обеих тайнах: о той тайне, которую я не приемлю, и о той, которую я принимаю всем сердцем, всем умом и имя которой — Свет. И именно этот Никодим — а я, верно, был похож на него, когда ребенком вечно о чем-то спрашивал, потому что мне часто говорили: «Ну, ты просто Никодим!» И этот простоватый Никодим, учитель Израилев, услышал ответ на вопрос о Тайне:
«Между фарисеями был некто именем Никодим, один из начальников иудейских. Он пришел к Иисусу ночью и сказал Ему: Равви! Мы знаем, что Ты учитель, пришедший от Бога, ибо таких чудес, какие Ты творишь, никто не может творить, если не будет с ним Бог. Иисус сказал ему в ответ: истинно, истинно говорю тебе: если кто не родится свыше, не может увидеть Царствия Божия. Никодим говорит Ему: как может человек родиться, будучи стар? неужели может он в другой раз войти в утробу матери своей и родиться? Иисус отвечал: истинно, истинно говорю тебе: если кто не родится от воды и Духа, не может войти в Царствие Божие. Рожденное от плоти и есть плоть; а рожденное от Духа есть дух. Не удивляйся тому, что я сказал тебе: должно вам родиться свыше. Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа. Никодим сказал ему в ответ: как это может быть? Иисус отвечал и сказал ему: ты — учитель Израилев и этого ли не знаешь? Истинно, истинно говорю тебе: Мы говорим о том, что знаем, и свидетельствуем о том, что видели, а вы свидетельства Нашего не принимаете. Если Я сказал вам о земном и вы не верите, — как поверите, если буду говорить вам о небесном? Никто не восходил на небо, как только сошедший с небес Сын Человеческий, сущий на небесах. И как Моисей вознес змия в пустыне, так должно вознесену быть Сыну Человеческому, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную. Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную. Ибо не послал Бог Сына Своего в мир, чтобы судить мир, но чтобы мир спасен был через Него. Верующий в Него не судится, а не верующий уже осужден, потому, что не уверовал во имя единородного Сына Божия. Суд же состоит в том, что свет пришел в мир; но люди более возлюбили тьму, нежели свет, потому что дела их были злы. Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету, чтобы не обличались дела его, потому что они злы; а поступающий по правде идет к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге сделаны» (Ин 3. 1—21).
Неприятие света — именно за это мы будем судимы. Святой Павел, обращенный (в совершенно физическом смысле слова) светом на дороге в Дамаск, святой Павел, видевший Иисуса только в Его прославленном облике, ослепительно светлом, не возвещал язычникам непостижимой тайны, в которую нужно слепо верить. Ефесянам, римлянам, колоссянам он возвещал все ту же Благую Весть — долго хранимая тайна теперь раскрывалась. Я всегда это знал: я буду судим соответственно тому, принял я или нет тот ответ, который был мне дан Господом.
Кто же все-таки это мыслящее и любящее создание, которое должно вот-вот высадиться на другие планеты и стать богом, как обещал Еве змей? Ах, как мне близок Никодим, задававший бессмысленные вопросы и — так же, как я — ничего не смысливший в технике! Однако он поверил, что Свет пришел в этот мир… или, пожалуй, нет: ему не надо было в Него верить, потому что он его увидел. Он провел ночь у ног Господа. И в конце концов все же понял то, что видел и слышал, несмотря на всю свою глупость, если повторил все это и если, благодаря ему, извечное Слово дошло до нас.
Я тоже верю в Свет. Я не согласен принять ту тайну, которую принял современный мир, я отрицаю абсурд. Плевать мне на чудеса техники, если они заключены в какую-то тюрьму из материи, хотя бы эта тюрьма имела размеры космоса. Меня не волнует полет на другие планеты, если управляемые ракеты понесут туда бедные человеческие тела, обреченные на разложение, бедные сердца, напрасно бившиеся для созданий, которые тоже являются только прахом и пеплом. «Вот этот страх как раз и заставляет верить…» Что же, вы правы; правда, не такой страх, каким его понимал Лукреций, плодит богов, а ужас перед небытием, или, вернее, перед бессмысленностью небытия: мыслящее существо не может примириться с тем, что оно не было задумано, любящее сердце не может примириться с тем, что оно не было сотворено любовью.
Мы не можем сотворить себе никакого Бога сами. Никодим приходит ночью, тайком — «страха ради иудейска» к Тому, Кого он не придумал и не вообразил себе. И я тоже могу ночью, когда мне не спится, отправится к Тому, Кого я не придумал. Для христианина каждая бессонница могла бы стать встречей бедного Никодима со Светом, пришедшим в этот мир, с Человеком, подобным ему, подобным нам, с Человеком, Который, однако, был Христом, Сыном Отца, Агнцем Божиим.
Под покровом таких бессонных ночей я и находил Его, хотя, разумеется, не каждый раз, когда хотел. Это мгновения благодати. Может быть даже для некоторых, как для Никодима, это бывает единственной встречей, одной единственной ночью, решающей, однако, для всей их жизни. И ведь я ни за что в мире не откажусь от того, что я видел, что слышал, к чему прикоснулся, хотя бы всего только один раз.
Да, я знаю: этот Свет является тайной и даже гораздо больше, чем тайной, — целым сплетением тайн, и требует от нас веры. Тем не менее он ведь Сам пришел к нам. Свет существует в истории, Он начал гореть в ней в определенных границах времени и пространства: огонь, который светит и греет. Он был брошен на землю. Как же мне дорог этот вздох Христа: «Огонь пришел я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся» (Лк 12.49). Этот огонь пылает в вечногорящих словах, которые передаются именно так, как передается огонь, — как огонь, который тлеет и ползет, распространяется по корням и подлеску или перекидывается с сосны на сосну, с верхушки на верхушку, поглощая одновременно и голову и сердце объятого пожаром человеческого дерева.
Этот Свет, который я вижу и от которого не отказываюсь, другие, многие другие, почти все другие отвергают, ибо не видят его и даже отрицают возможность его увидеть, а наше приятие этого Света называют заблуждением, или обманом, или лицемерием, или затмением ума. А я, даже из любви к людям, не могу притвориться, что забыл о том обвинении, которое Христос выдвинул против них в ту ночь, когда Никодим слушал Его и не понимал. Он сказал Никодиму, что они выбрали тьму, потому что дела их были злы.
Этот Свет запрещает нам самообман при различении добра и зла. Этот Свет обнаруживает в нашем путанном внутреннем мире такие поступки, которые неподсудны никакому суду человеческому, не осуждаются никаким человеческим кодексом, но которые, однако, мы признаем плохими, в которых мы видим зло, которое нужно обуздать и которое я должен уничтожить в себе, если я хочу принадлежать Христу. Этот Свет ставит нас перед тайной зла с наших первых шагов на пути веры. О, тяжко верить в закон первородного греха, который нам, невиновным, достался в наследство и сделал нас соответчиками. Тяжко верить в то, что мы рождаемся уже осужденными. И, однако, Свет показывает мне, что человеческая природа имеет врожденную рану. Я могу отвергнуть объяснение происхождения этой раны, данное Церковью, но я должен признать, что эта рана кровоточит и кровоточит в нас, в нашей душе, способной к такой любви, о которой Христос сказал: «Нет больше той любви, как если кто душу положит за друзей своих» (Ин 15.13).
Свет, который я получил, который я принял, заставил меня постоянно чувствовать это противоречие, как в себе, так и в моих ближних: низость и святость, дикую жестокость и глубокую любовь в одном и том же существе. Кто это хоть раз увидел, у того это всегда будет стоять перед глазами. Кто это увидел, не может не поднимать глаза к Свету, просвечивающему тайну зла до самой глубины. Кто же этот Свет? Никодим знал это. А зная это, он, несмотря на всю свою умственную ограниченность, знал также и все остальное. Никодим знал, что Свет — это Лицо.
Никодим увидел это Лицо в ту ночь, в ночь встречи с Господом. Павел на широкой дороге услышал только голос: «Я Иисус, Которого ты гонишь…» Я ничего не видел собственными глазами и ничего не слышал, однако я не отвергаю тайны. Я углубляюсь в нее, погружаюсь, она меня окутывает и как-бы уносит с собой.
Меня не угнетает, что Свет этот проявляет во мне то, что оскорбляет совершенство Божие, так как то же самое слово, которое непрестанно повторяется в Евангелии, повторяется до «седмижды семидесяти раз» в жизни каждого человека виновного и кающегося: «Отпускаются тебе грехи твои». Требование, чтобы я снова стал подобным ребенку, если хочу войти в Царство Божие, неизменно связывается с возможностью стать этим ребенком, каким бы я ни был грешником. Во всяком случае я знаю это по собственному опыту и знаю, что это правда. «Как это возможно?» — спрашивал бедный Никодим. — «Как это может быть?» «Как же я мог родиться заново?» Да, как же это могло случиться? Именно через эту дверь христианин моего склада вступает в тайну закланного Агнца. Отпускаются нам грехи наши, потому что Кто-то другой берет их на Себя. Разумеется, они могли бы быть отпущены и без жертвы Агнца, ибо для Бога все возможно. Но святой Иоанн говорит нам: «Бог — Любовь», а «нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих», говорил Сам Христос. В точке соприкосновения этих двух определений вырастает крест.
Начиная с этого момента, каждый христианин может говорить только сам за себя и его переживания строго личны. Вот тайна Иисуса: бесконечное Существо согласилось разделить с нами нашу человеческую участь, участь каждого из нас. Сколько же существований пересекает нашу жизнь, вторгается в нее с того момента, как просыпается наше сознание и наше сердце, и до того склона, когда смерть уже возвещает о своем приближении чувством покинутости, охватывающим нас и являющимся вступлением к тому одиночеству, о котором Паскаль сказал: «Каждый умирает в одиночестве». Но нет, мы не умираем в одиночестве: этот Назарянин, родившийся в правление Августа, умерший при Тиберии, не только прошел через нашу жизнь, но и проникнул в нее так глубоко, что совсем объединился с ней, не взирая на наши грехи.
Когда я был молодым поэтом и помнил массу стихов, я часто повторял слова, которые раскаявшийся Верлен вложил в уста Христа:
«Люби. Выйди из мрака твоей ночи, люби!
Уже целую вечность,
О бедная одинокая душа, Я думаю о том,
Что ты должна Меня любить:
Я один у тебя остался».
«Я один у тебя остался», — повторял я в молодости, потому что считал, что это прекрасно, но только теперь я знаю, что это правда. Какой бы богатой и полной нам ни казалась наша жизнь, в ней не остается ничего и никого, кроме самых наших близких и любимых; но они слишком тесно связаны с нами и тем самым отождествляются с нашим одиночеством. Старость? Одиночество, которое уже есть смерть. Сильный отлив оставляет человеческое существо на прибрежном песке, среди нескольких выброшенных волнами обломков, на которых окончательно стираются написанные когда-то имена, известные только ему. И нет никакой разницы между старым академиком в парадном фраке и старыми крестьянами, каких я видел в детстве, сидящими на порогах своих домов, неподвижных, как будто они окаменели, со сложенными на коленях изуродованными работой руками. Одинаковое одиночество и одинаковое молчание. И тогда это — «Я один у тебя остался» — начинает звучать в наших сердцах, как исполнившееся, осуществившееся пророчество. Да, Господи, Ты остался среди нас, как Кровь и Тело, но так же, как Ты присутствуешь в вине и хлебе, Ты и в каждом слове, которое Ты сказал, в каждом больном, за которым ухаживает атеист, в каждом бедняке, которому помогают, в каждом узнике, которого посещают.
О Свет, который мы любим и который любит нас, Ты светишь в темноте: тайна христианства — это ночь и поэтому еще виднее становится свет, и свет пронизывает ночь и, не нарушая ее, освещает. В трех ночах проявляется христианская жизнь во всей своей глубине. Сначала это ночь, о которой я только что размышлял: этой ночью Никодим, добрый фарисей, приходит украдкой, потаенно, слушать Христа, Который еще живет и действует, как бы спеша все закончить, и бросает огонь на землю.
Вторая ночь — это ночь в Гефсиманском саду, когда Свет, пришедший в мир, становится просто измученным иудеем, покинутым даже друзьями, оставленным даже Отцом. Только факелы римских воинов пылают в эту холодную весеннюю ночь. Ночь агонии, которая будет длиться до конца мира; ночь, самая дорогая для всех истинных друзей Христа; ночь Паскаля. Слова, услышанные Паскалем в эту ночь с 23-го на 24-е ноября, и мне дано было услышать еще в отрочестве — и тогда все для меня изменилось. Если даже я ничем не пожертвовал, ни от чего не отказался, если даже я старался получать от жизни как можно больше удовольствий, то во всяком случае я никогда не терял чувства Присутствия (на расстоянии брошенного камня) Того, Невинного, отягощенного в глухой и темной ночи бременем грехов человеческих, которые Он взял на Себя.
В третью ночь сначала были сумерки на пустынной дороге из Иерусалима в Эммаус. И эта ночь больше всего подходит к моей слабости и к страху, который вызывает во мне смерть. По мере того, как сгущался сумрак наступающей ночи вокруг троих, шедших этой дорогой, все сильнее разгорались сердца ученика по имени Клеопа и его спутника. «Не горело ли в нас сердце наше, когда Он говорил нам на дороге и когда изъяснял нам Писание?» Они открывают двери, входят в дом, может быть постоялый двор. Может быть комнату, в которую они вошли, освещал только огонь в очаге. Но я знаю, откуда исходил свет: от этого преломленного хлеба, от куска хлеба, который Он дал им, дал из Своих святых РУК, рук казненного, на которых еще видны следы гвоздей. «А они… они узнали Его, когда Он преломил хлеб…»
Я тоже по преломлению хлеба понял, что все было правдой. Мы, сохранившие веру, являемся свидетелями самой непроницаемой, самой безумной тайны, и оказывается, что именно это безумство помогло нам уверовать во все остальное. Евхаристия преграждает путь всем нашим возражениям, сопротивлению, роптанию восстающего разума. Все отступает перед охватившим нас молчанием до тех пор, пока нам ничего не останется как только вздыхать, подобно Фоме, прозванному Близнецом: «Господь мой и Бог мой!»