У ОЗЕРА БРИГАИТИНУС

1

Из Базилии мы отправились дальше все вместе: я, мой верный орел и Вайрд Охотник, Друг Волков, Делатель Трупов. Старик держал путь на восток, туда же, в земли, занятые готами, направлялся и я. И поскольку у меня не было особых причин торопиться, я решил воспользоваться возможностью научиться чему-нибудь новому и полезному у мудрого старика, великолепно знающего лес, а заодно и насладиться приятной компанией.

На протяжении нескольких недель после того, как мы оставили Базилию, Вайрд в основном учил меня тому, как обращаться с лошадьми, и искусству верховой езды. Как вскоре выяснилось, я был еще очень неопытным наездником. Свою единственную прогулку на Велоксе я совершил шагом и галопом, а так легко может ездить любой новичок. Когда Вайрд начал обучать меня ездить рысью, я очень сильно порадовался тому, что у меня не было яичек, как у полноценного мужчины. Вайрд показал мне, как держаться в седле — поднимаясь и опускаясь в такт движениям лошади, — чтобы тряска была не такой сильной, но я все-таки очень сочувствовал нормальным мужчинам.

Вайрд не был бы Вайрдом, если бы, обучая меня верховой езде, требовал от ученика только силы и ловкости. Он, разумеется, не упускал случая пофилософствовать.

— Помни, мальчишка, — говорил он мне, — что боги задумали лошадь как неприрученное, свободное существо. Некоторые полагают, будто она предназначена для того, чтобы нести всадника, но это не так. Когда ты сидишь верхом, ты в действительности всего лишь ноша-паразит на этом прекрасном, свободолюбивом создании. Однако лошадь ни в коем случае не должна об этом догадаться. Тебе следует обмануть ее, заставить принимать себя как партнера — причем не равноправного, а главного.

Поскольку Велокс иной раз упрямился или шалил, Вайрд показал мне, как склонить его к послушанию. Я должен был стоять вплотную к коню, нежно почесывая ему холку — одновременно тихонько, почти беззвучно насвистывая, — затем я начинал осторожно гладить гриву, голову; к этому времени он уже становился совершенно покорным и позволял взнуздать, оседлать себя и усесться на него верхом. Я научился также наказывать Велокса, если он вдруг проявлял признаки непослушания и дерзости, а не мириться с его выходками по десять раз подряд и терять терпение на одиннадцатый.

— Но при этом, — поучал меня Вайрд, — ты должен сохранять спокойствие, ибо проявление дурного настроения испортит добрый нрав любого коня.

В другой раз старик говорил:

— Помни, мальчишка, если ты собираешься бо́льшую часть дороги ехать по каменистой местности, коня следует обязательно подковать. Но путешествуя по земле, как это делаем мы, всегда оставляй его неподкованным: он станет прекрасным часовым и сторожем. Если кто-нибудь решит вдруг подкрасться к тебе, лошадь почувствует, как дрожит земля, задолго до того, как ты услышишь шаги или увидишь приближающегося человека.

На другой день мы с Вайрдом ехали обычным шагом — я впереди — по густому, но совершенно обыкновенному лесу. Солнце уже почти село, когда Велокс неожиданно совершил головокружительный прыжок, сбросив меня на землю. Мой juika-bloth, дремавший у меня на плече, также подскочил, но тут же взмыл в воздух. А я, естественно, тяжело шлепнулся на землю задом. Лошадь остановилась чуть поодаль, успокоившись так же внезапно, как и прыгнула, и повернула голову, вопросительно глядя на меня. Juika-bloth смотрел на хозяина осуждающе, нарезая круги над моей головой, а Вайрд уронил поводья и зашелся смехом.

— Что на этот раз я сделал не так? — спросил я печально, поднявшись на ноги и потирая ушибленный зад.

— Ничего, — сказал Вайрд, продолжая смеяться. — Но, во имя содранной кожи святого Варфоломея, бьюсь об заклад, впредь ты будешь более внимательным. Взгляни, мальчишка, на этот случайный одинокий луч солнца, который падает поперек тропы. Запомни, лошадь всегда попытается перепрыгнуть через такой луч, потому что он похож на препятствие на ее пути. Ну что ж, похоже, пришло время начать учить тебя прыжкам.

Теперь, едва только мы подъезжали к удобно лежащему поваленному дереву, Вайрд направлял через него своего коня, а затем мне приходилось проделывать то же самое на Велоксе — сначала мы прыгали через тоненькие молодые деревца, лежащие низко над землей, затем через более толстые стволы, располагавшиеся уже повыше. Хотя я всякий раз перепрыгивал, Вайрд был мной недоволен.

— Нет, не так! В тот момент, когда лошадь подпрыгивает, ты должен отклониться назад к седлу. Это перенесет твой вес с передних ног коня, когда они подняты.

— Я постараюсь, — неизменно обещал я.

Я действительно очень старался, откидываясь назад при каждом прыжке, пока не удостоился наконец одобрения Вайрда. Но я продолжал ощущать при прыжках какое-то неудобство, и мне казалось, что и конь тоже испытывает его. Поэтому мы временами отставали от Вайрда и тренировались сами. Испробовав множество различных позиций, перепрыгивая как через низкие, так и через высокие препятствия, я наконец случайно обнаружил способ, который показался мне более удобным и изящным. Судя по всему, и Велоксу он тоже понравился. Предварительно хорошенько отрепетировав прыжок, я продемонстрировал Вайрду свое изобретение.

— Это что за новости? — спросил он со смесью недоумения и тревоги. — Зачем ты наклоняешься вперед во время прыжка? Я ведь учил тебя совсем по-другому.

— Да, fráuja. Но, кажется, Велоксу так удобней: он может сильней отталкиваться задними ногами, когда я освобождаю их от своего веса. А еще ему очень помогает то, что я наклоняюсь вперед в определенный момент.

— Vái! — воскликнул Вайрд, трясясь в насмешливом изумлении. — В римской кавалерии две сотни лет подряд обучали новобранцев, как надо правильно прыгать, а ты за две недели придумал лучший способ! Считаешь себя самым умным, да?

— Нет, fráuja, ничего подобного. Но я каким-то образом чувствую, что так лучше: и для меня, и для Велокса.

— Vái! Ты и за коня говоришь тоже, eh? Может, твоим отцом был кентавр?

— Не смейся, но у меня каким-то невероятным образом возникло взаимопонимание с лошадью, такое же, как у меня всегда было с juika-bloth. Я и сам не могу объяснить, каким образом мы общаемся… нам не нужны слова…

Вайрд посмотрел на меня оценивающе, потом перевел взгляд на орла у меня на плече, затем на коня, на котором я сидел верхом. После чего пожал плечами и заявил:

— Ну, если тебе так удобней. И твоему Велоксу. Но только вам двоим. Будь я проклят и осужден на геенну огненную, если на старости лет изменю привычкам всей жизни.

Но на этом дело не кончилось: я еще раз бросил вызов незыблемым правилам Вайрда и его благоговению перед давно установившимися традициями в верховой езде. Однажды под его руководством я изображал сражение на коне, нанося удары своим коротким мечом различным врагам — кустам и деревьям. Велокс не слишком-то меня слушался: вовсю прыгал, резвился и пританцовывал.

— Вот так! — кричал Вайрд. — А теперь удар слева! Помни, ты можешь заставить своего коня совершить полный оборот вокруг себя на всем скаку! Крепче держись в седле, мальчишка! Давай, наноси удар сбоку! А теперь выходи из боя! Хорошо сделано, мальчишка!

— Было бы… гораздо проще, — сказал я, задыхаясь после своих упражнений, — если бы имелось какое-нибудь крепление… для ступней… чтобы помочь встать верхом…

— А для чего у тебя бедра! — воскликнул Вайрд. — Вот увидишь, они со временем удлинятся и окрепнут.

— И все-таки… — сказал я задумчиво. — Вот бы придумать какое-нибудь приспособление, чтобы ноги не болтались…

— С начала времен мужчины ездили верхом без всяких приспособлений и были вполне довольны. Хватит выдумывать, лучше постарайся стать хорошим наездником!

И снова я тренировался тайком, пытаясь кое-что изобрести. Я вспомнил, как ездил на старой тягловой кобыле вокруг гумна, сбивая молоко в масло. Тогда мои бедра были короткими и слабыми, но я удерживался на широкой спине животного благодаря тому, что подсовывал ноги с двух сторон под стропы короба с молоком. Ясно, что для боевого коня такой вариант не подходит, это выглядело бы нелепо, но если бы у меня имелось хоть что-нибудь, подо что засовывать ноги… И тут я вспомнил, как в Балсан Хринкхен пользовался поясом, чтобы забираться на стволы гладких деревьев…

— Что теперь? — сварливо забрюзжал Вайрд, когда я, донельзя довольный собой, решил продемонстрировать ему свое новое изобретение. — Ты никак привязал себя к лошади?

— Не совсем, — ответил я с гордостью. — Видишь? Я взял три крепкие вьючные веревки и сплел из них одну очень толстую. Затем я обвязал ею Велокса, как раз возле ребер, так что она не будет съезжать назад, и завязал веревку не слишком туго, достаточно свободно, чтобы продеть под нее ступни с обеих сторон, — вот, смотри, fráuja! Когда я натягиваю веревку, она держит меня так же прочно, как если бы я сидел на стуле, доставая ногами до пола.

— И что, — спросил Вайрд с издевкой, — твой конь высказал тебе, конечно же, без слов, свое мнение по поводу этого ужасного изобретения? Каково бедняге с огромным узлом под передними ногами?

— Ну вообще-то я стараюсь держать узел наверху, на загривке, но он соскальзывает вниз. Узел, конечно, докучает коню, но, думаю, моя уверенная посадка больше понравится Велоксу, чем то, как я еложу в седле, когда он меняет шаг или направление.

— Прочная посадка, да? Мне приходилось встречать всадников-алеманнов, которые баловались такими вот веревочными приспособлениями на ногах, и я видел, что они жалели об этом. Посмотрим, что ты запоешь, мальчишка, когда противник выбьет тебя из седла и эта сбруя поволочет тебя вниз головой по земле.

— Тогда придется постараться, — сказал я хитро, — чтобы меня не вышибли из седла.

Вайрд покачал головой, словно осуждая, но, думаю, и с восхищением тоже, потому что он сказал:

— Тебе представится для этого множество возможностей. У тебя такой боевой вид, что любой Голиаф захочет испытать твою смелость. Ладно, езди как хочешь, мальчишка. Давай я покажу тебе, как вместо того, чтобы связывать веревку, сплести ее и убрать этот громоздкий узел.

— Велокс скажет тебе спасибо, fráuja, — заметил я с признательностью. — И я тоже.

Разумеется, во время нашего путешествия с Вайрдом я учился и другим вещам, а не только уходу за лошадью и верховой езде. Помню, в то первое лето мы проезжали как-то по земле, только местами заросшей лесом, под серым небом, тяжелым и жарким, словно шерстяное одеяло.

— Ты слышишь этот крик, мальчишка? — спросил меня старый охотник.

— Ничего особенного, ворона каркает. На том далеком дереве.

— Ничего особенного, говоришь? Послушай хорошенько.

Я так и сделал и услышал: «Кар! Кар! Скрау-ау-ук!» Это звучало как предупреждение, а не как обычное неразборчивое воронье карканье, но мне это ни о чем не говорило, и я вопросительно посмотрел на наставника.

— Птица издает особый вороний зов, — пояснил Вайрд. — Предупреждает о приближении грозы. Выучи и запомни этот крик. И прямо сейчас начинай искать убежище. Мне не хочется оставаться на открытом месте в непогоду.

Мы обнаружили небольшую пещеру как раз вовремя: вскоре разразилась гроза, принесшая ослепляющую мглу с белыми вспышками молний, гром и ливень. Зрелище довольно страшное, но ничего необычного в этом не было. Однако вскоре наша пещера стала регулярно освещаться мерцающими голубыми отблесками. Мы выглянули наружу и увидели, что все деревья в пределах видимости светились голубым огнем: он горел вокруг веток и с их кончиков устремлялся прямо в небо.

— Иисусе! — воскликнул я, вскочив на ноги. — Надо скорее спасать лошадей! Они привязаны к одному из деревьев!

— Все в порядке, мальчишка, — сказал Вайрд, продолжая спокойно сидеть. — Это огни Gemini[106], хороший знак.

— Лесной пожар — хороший знак?!

— Взгляни повнимательней. Огни не уничтожили ни одного листочка на деревьях. Они светят, но не жгут. Небесным близнецам Кастору и Поллуксу поклоняются моряки, потому что, когда их огни видны во время шторма на море, это означает, что бушующие высокие волны скоро станут гораздо меньше. Смотри — наша буря тоже пошла на убыль, как только появились холодные голубые огни Gemini.

Той же осенью, преследуя олениху, чтобы направить ее в сторону Вайрда, поджидавшего добычу с луком и стрелой наготове, я с размаху налетел на дерево. И не будь мои ступни закреплены в веревочной подпруге Велокса, я, наверное, выпал бы из седла. А так я не покалечился, отделавшись только большим синяком на бедре. Зато пострадала моя прекрасная, наполовину кожаная, наполовину оловянная фляга для воды — глубокая выбоина согнула ее чуть ли не пополам. Я страшно огорчился, что не сумел уберечь такой дорогой и полезный подарок. Однако Вайрд сказал мне:

— Не печалься так, мальчишка. Пока я буду свежевать эту прекрасную олениху нам на ужин, пойди и набери поблизости со всех кустов и трав побольше семян — какие только найдешь.

Когда я вернулся, придерживая подол своей блузы, полный разнообразных семян, старик велел:

— Насыпь их в поврежденную флягу столько, сколько туда поместится. Теперь возьми вот это. — Он отдал мне свою флягу. — Налей воды до самого края. А сейчас заткни флягу покрепче, поставь в сторону и забудь о ней. Вот, накорми этой требухой своего орла. А потом помешай мясо и бульон и поддерживай огонь, пока я маленько отдохну. Разбудишь меня, когда еда будет готова.

Свежая оленина, сваренная в жирной шкуре и благоухающая пряным ароматом, поскольку Вайрд добавил в бульон лавровый лист, была такой нежной и вкусной, что я совсем позабыл о фляге. Наш роскошный ужин еще не закончился, когда я вдруг услышал отчетливый хлопок там, где лежали наши еще не разложенные подстилки. Я пошел посмотреть и обнаружил, что моя фляга распрямилась и вмятина исчезла, осталась только легкая царапина на кожаном футляре; лучше и быть не могло.

— Если всего лишь намочить семена, зерно, бобы и все подобное этому, — сказал Вайрд, — то они начнут набухать и давить с невероятной силой. Не вынимай их, мальчишка, пока они не выбьют затычку выше этих деревьев — или не разорвут саму флягу.

Разумеется, наше с Вайрдом общение вовсе не сводилось к тому, что он учил, а я слушал — или дерзко возражал наставнику, как он часто жаловался. Чаще мы говорили о менее важных вещах. Помню, как однажды он лениво поинтересовался, почему это у меня такое странное имя, больше смахивающее на инициал. Я рассказал ему, что когда монахи аббатства Святого Дамиана нашли подкидыша, то есть меня, то обнаружили на свивальниках только одну руну, Þ.

— Полагаю, — сказал я, — она могла означать первую букву имени Феодад, или Феудис, или что-то в этом роде. — Тут следует пояснить, что, в отличие от римлян, готы и представители родственных им народов произносили руну, обозначающую первую букву моего имени, как нечто среднее между звуками «т» и «ф», ближе к «ф».

— Скорее уж Феодорих, — возразил Вайрд. — В то время этим именем часто называли на западе только что родившихся мальчиков, потому что Феодорих Балта, король визиготов, как раз тогда героически погиб на Каталаунских полях, в битве с гуннами. Вскоре после этого престол унаследовал его сын, которого тоже назвали Феодорих, он правил мудро и милостиво, так что заслужил всеобщее восхищение.

Я ничего не ответил. Я слышал об этих Феодорихах, но сильно сомневался, что моя мать назвала своего младенца-маннамави в честь короля.

— Теперь где-то на востоке, — продолжил Вайрд, — есть другой Феодорих, или, как римляне говорят, Теодорих. Этот Теодорих Страбон управляет большей частью остроготов. Но поскольку прозвище в переводе обозначает «Косоглазый», бьюсь об заклад, что не очень-то много найдется родителей, которые назовут своих сыновей в его честь. И есть еще один Теодорих, приблизительно твоего возраста, совсем еще мальчишка, — Теодорих Амала. Его отец, дядя, дед, а возможно, и вообще все предки были королями у остроготов.

В тот день я впервые услышал про великого Теодориха, чья жизнь по прошествии некоторого времени должна была тесно переплестись с моей собственной. Однако поскольку я не был мудрецом, не умел гадать на рунах и не был наделен даром пророка, то слушал Вайрда всего лишь с легким интересом. Он продолжил свой рассказ:

— Говорят, сейчас этого юного Теодориха держат в заложниках в императорском дворце в Константинополе. Римляне хотят быть уверены в том, что его отец и дядя не нарушат перемирие в Восточной империи. Мальчишке повезло: быть заложником у императора Льва гораздо приятней, чем, скажем, у гуннов. Я слышал, что этого Теодориха вырастили со всеми привилегиями, которые оказывают сыну заслуженного римского патриция. Говорят, что его любят при дворе: парень он смышленый и ловкий, хорошо знает языки, да и физической силой не обделен. Не сомневаюсь, что, когда этот Теодорих вырастет, он унаследует королевство остроготов и небось доставит неприятности Римской империи. А его именем, кто знает, может, назовут целые поколения младенцев.

2

К городу Констанция[107] мы с Вайрдом подошли пешком, ведя в поводу своих лошадей, потому что на их седла были нагружены высокие тюки со шкурами. Мы шли от Базилии вверх по течению реки Рен, по дороге охотясь на все мохнатые существа, которые имели неосторожность показываться нам на глаза. В основном нам попадались небольшие зверьки — горностай, куница, хорек, — большинство из них были убиты камнями, выпущенными из моей пращи, потому что стрелы испортили бы их шкурки. Правда, Вайрд все-таки воспользовался своим гуннским луком, чтобы подстрелить трех или четырех росомах и одну рысь. Когда однажды в сумерках мы заметили большую, с красивыми пятнами серую рысь, беспечно сидевшую на дереве — она рассматривала нас, возможно, надеялась схватить juika-bloth с моего плеча, — я сделал Вайрду знак не стрелять, но опоздал: он уже успел убить зверя.

— Надо было схватить рысь живьем, — сказал я и повторил то, что мне когда-то давно говорил крестьянин.

— Невежественное суеверие, — заявил Вайрд с презрительным смешком. — Рысь — это вовсе не волшебное существо, помесь лисы и волка. Посмотри сам. Уж она скорее двоюродная сестра дикого кота. Надеясь получить рысьи или какие-нибудь еще драгоценные камни, ты мог бы с таким же успехом разлить по бутылкам мочу самого крестьянина, который рассказал тебе эту историю. Не верь в сказки, мальчишка, кто бы их ни рассказывал, дурак или епископ. Или даже мудрец вроде меня. Пользуйся собственными глазами, опытом, своим разумом, чтобы осмыслить суть вещей.

Временами, когда у нас был запас только что снятых шкурок, мы останавливались и разбивали лагерь. Вайрд показывал мне, как обдирать шкурки и натягивать их на обод из ивы. А потом мы какое-то время бездельничали, поджидая, пока шкурки высохнут и будут готовы.

В очередной раз мы остановились неподалеку от водопада, высокого и бурного, состоящего из трехъярусного каскада во всю ширину реки Рен. Я сразу вспомнил водопады Балсан Хринкхен: по сравнению с этим они казались просто игрушечными. Этот каскад был дикий, роскошный — настоящая стихия; тут днем и ночью можно было видеть радуги. Однако вся эта красота являлась серьезной помехой для лодочников, чьи ялики с невысокими бортами сновали вверх и вниз по реке: неподалеку от водопада им приходилось выгружать груз и тащить его на себе вверх или вниз по берегу реки в обход, а затем ждать, когда прибудет ялик с другой стороны; затем оба экипажа менялись суденышками и продолжали свой путь. Таким образом, на берегу Рена выше и ниже водопада располагались временные жилища, служившие убежищем людям и грузам, если вдруг приходилось ждать долго. В одном таком пустующем домике мы с Вайрдом уютно устроились на несколько дней. Мы скоблили и растягивали шкурки убитых зверьков, одновременно наслаждаясь великолепным пейзажем.

— Да уж, зрелище хоть куда, — сказал Вайрд. — А вон там, на другом берегу реки, видишь, это Черный лес. Акх, я знаю, знаю, он не черней, чем любой другой густой лес, но так уж его называют с незапамятных времен. А чуть дальше несколько небольших потоков соединяются, чтобы дать начало гораздо более могучей реке, чем Рен. Это Данувий, он течет по Черному лесу и впадает в Черное море. Если ты продолжишь поиски своих родичей-готов, мальчишка, то однажды увидишь Данувий.

Мы двинулись дальше вверх по течению Рена и остановились в небольшом городке под названием Гунодор. Там тоже располагался римский гарнизон, хотя и не столь многочисленный, как в Базилии. Мы без труда нашли в Гунодоре пристанище, потому что у Вайрда были знакомые и там. Сменяв несколько шкурок на вещи, необходимые в путешествии: соль, веревки и рыболовные крючки, мы отменно поужинали. Гарнизонный повар угостил нас местными деликатесами. Я съел огромный кусок жареной гигантской рыбины под названием сом, отведал восхитительного твердого сыра, который римляне по праву считают самым лучшим на свете, запив все белым стайнзским и красным рейнским винами. Вайрд тоже воздал винам должное, хлебнув лишку.

Во время этого путешествия мы с Вайрдом не особенно утруждали себя охотой, пока не подошли к большому озеру, из которого брал начало Рен. Озеро Бригантинус, как еще в самом начале нашего знакомства рассказывал мне Вайрд, питается многочисленными небольшими ручейками, на берегах которых полным-полно бобров. К тому времени, когда мы дошли до озера, они только недавно выбрались из своих хаток и теперь героически трудились, ремонтируя изношенные за зиму запруды, чтобы поддерживать в ручьях необходимый им уровень воды. Вайрд хотел настрелять как можно больше бобров, пока они не начали линять, поэтому теперь мы начали охотиться всерьез. Вернее, охотился один Вайрд, потому что бобры слишком большие звери, чтобы поразить их камнем из пращи. А еще они очень осторожные и пугливые, так что моему другу редко предоставлялась возможность выпустить в цель больше одной стрелы за целый день, зато он почти никогда не промахивался. Когда Вайрд свежевал бобра, он брал не только шкурку, а также отрезал и собирал маленькие мешочки, которые располагаются рядом с анусом животного.

— Castoreum[108],— объяснил он. — Я могу продать это тем, кто делает лекарства.

— Иисусе! — пробормотал я, зажимая нос. — Надеюсь, они заплатят достаточно, чтобы мы это везли? Воняет еще хуже, чем шкурки хорьков!

Мы долго шли вдоль берега Бригантинуса на значительном расстоянии, и я не мог толком рассмотреть его. Озеро почти целиком огибала широкая, хорошо вымощенная, оживленная римская дорога; там были форты, гарнизоны, поселения и разросшиеся небольшие городки. Там был даже большой город Констанция — оживленный торговый центр: в том месте сходились несколько крупных дорог, включая и те, которые вели в сам Рим, поднимались в Пеннинские Альпы, Грайские Альпы и на другие высокогорья. Поскольку на побережье Бригантинуса вовсю кипела жизнь, нам с Вайрдом приходилось держаться подальше от него, чтобы охотиться; поэтому мы брели по верховьям речек, спускающихся в озеро с запада. Дважды — один раз стрелой, а второй при помощи боевого топорика, брошенного с несшейся галопом лошади, — Вайрд убивал диких кабанов, которые ходили поваляться в прибрежной грязи. Пятнистая щетинистая шкура дикого вепря не представляет ценности, но мясо его чрезвычайно вкусное.

Я чувствовал угрызения совести, помогая убивать трудолюбивых бобров только для того, чтобы получить шкурки и castoreum. Ведь единственное съедобное место у бобра — это его хвост, правда, из него можно приготовить весьма аппетитное блюдо. Однажды вечером, когда мы ужинали хвостом бобра, я сказал:

— Удивляюсь, почему это я, когда убиваю дикое создание, мучаюсь больше, чем когда лишаю жизни человека.

— Может, потому, что животные не раболепствуют и не причитают, когда им что-то угрожает, будь то убийца, болезнь или бог. Они умирают достойно, без страха и жалоб. — Вайрд ненадолго задумался, а затем продолжил: — Когда-то и люди вели себя так же, но это было очень давно. Хотя язычники и иудеи до сих пор так делают. Может, они и не жаждут смерти, но знают, что она естественна и неизбежна. Да, в старые времена все было иначе. А потом появилось христианство. Для того чтобы заставить людей подчиняться всем своим многочисленным заповедям — «ты не должен делать этого и этого», — христианские священники изобрели нечто ужасней смерти. Они придумали ад.

Я не просто испытывал угрызения совести, было одно создание, убив которое я долго лил слезы, хотя не помню, чтобы когда-нибудь плакал до этого. Дело было так. Много недель подряд мой juika-bloth отправлялся охотиться на пресмыкающихся, исключительно чтобы поразвлечься или попрактиковаться, потому что мы его хорошо кормили требухой убитых животных. Поэтому, когда спустя какое-то время орел вообще перестал охотиться и даже стал редко летать, предпочитая сидеть на моем плече, на задней луке седла или на ветке дерева, я сначала подумал, что он просто стал толстым и ленивым. Но затем как-то раз он совершил немыслимый поступок, которого никогда раньше себе не позволял. Сидя однажды на моем плече, орел вдруг наделал на мою тунику, причем я заметил, что его помет был не белый с черными точками, как обычно, а зеленовато-желтый.

Я тут же встревоженно сообщил об этом Вайрду, он взял птицу — орел даже не сопротивлялся — и принялся внимательно изучать, затем покачал головой.

— Смотри, глаза у него тусклые, а третье веко поднимается с трудом. Плоть вокруг клюва сухая и бледная. Боюсь, он заразился чем-то от кабана.

— Как такое может быть? Он же орел.

— Орел, которого кормили сырыми внутренностями кабана. Боюсь, ему внутрь попали паразиты…

— Вроде вшей? Я могу вычесать перья птицы и…

— Нет, мальчишка, — печально произнес Вайрд, — эти паразиты наподобие червей. Они едят своего хозяина изнутри. Они могут убить человека. И почти наверняка птицу. Не знаю, что тут можно придумать, если только попытаться кормить его время от времени castoreum, из них ведь делают лекарства.

Juika-bloth с видимым отвращением глотал бобровую струю, хотя обычно презрительно отказывался от всего, что неприятно пахнет. Я продолжил давать ему кусочки castoreum, но толку от этого, похоже, совсем не было. Я даже тайком извлек тяжелую медную крышку из хрустального пузырька (раньше я никогда не доставал свое сокровище и не рассказывал о нем Вайрду) и, не испытывая ни малейших угрызений совести, предложил орлу попробовать драгоценного молока Пресвятой Богородицы. Но он только посмотрел на меня, наполовину насмешливо, наполовину жалостливо, своими полуприкрытыми глазами и отказался.

Поскольку juika-bloth совсем ослаб и его когда-то яркое и переливающееся оперение стало тусклым и обтрепанным, я начал упрекать себя, иногда и вслух:

— Эта отважная птица не сделала мне ничего, кроме добра, а я отплатил ей тем, что причинил вред. Мой друг умирает, а я не в силах ему помочь!

— Хватит хныкать, — велел Вайрд. — А то орел станет тебя презирать. Смотри, как мужественно он держится. Мальчишка, каждый из нас должен умереть от чего-нибудь. И даже хищник понимает, что не будет жить вечно.

— Но это моя вина, — настаивал я. — Не надо было кормить его тем, что обычно орлы не едят. Зря я его вообще приручил! — воскликнул я и добавил с горечью: — Я должен был знать по собственному опыту — нельзя вмешиваться в чужую природу.

Вайрд посмотрел на меня непонимающе и ничего на это не ответил. Скорее всего, он подумал, что у меня от горя слегка помутился разум.

— Если juika-bloth должен умереть, — продолжил я, — пусть, по крайней мере, он умрет, сражаясь насмерть. И не на земле, а в небе, в своей родной стихии, где он был дома и был счастлив.

— Это, — заметил Вайрд, — он еще сможет сделать. Возьми. — Старый охотник достал свой боевой лук и вложил туда стрелу. — Порази его в воздухе.

— Я бы так и сделал, — сказал я, совершенно убитый, — но, fráuja, я редко стрелял из этого лука. Я не смогу сбить птицу на лету.

— Попытайся. Сделай это сейчас. Пока твой друг еще может летать.

Я склонил голову к плечу, чтобы потереться лицом о бок орла, и он в ответ покрепче прижался ко мне. Я поднял руку, и впервые за долгое время птица по своей воле ступила мне на палец. Я в последний раз взглянул орлу в глаза, которые прежде были такими ясными и зоркими, а теперь ослабли и потускнели, и juika-bloth тоже посмотрел на меня, стараясь выглядеть бодрым и гордым. Я молча попрощался с последним живым существом, связывающим меня с Кольцом Балсама и с моим детством; я верю, что и птица тоже попрощалась со мной по-своему.

Затем я резко взмахнул рукой, и juika-bloth взлетел. Он не устремился ввысь весело и радостно, как делал обычно. А лишь беспокойно махал крыльями, словно они не в состоянии больше почувствовать, ухватить и покорить воздух. Но орел тем не менее летел отважно и не удалялся от меня: он поднялся прямо передо мной, чтобы легко услышать, подчиниться и быстро вернуться обратно, если хозяин позовет. Но я не позвал, я не видел его, потому что мои глаза были полны слез. Вслепую я натянул тетиву и выпустил стрелу, а вскоре услышал мягкий звук (все-таки попал в цель), а затем печальный, глухой звук падения. Я не мог как следует прицелиться, просто физически не мог сделать этого. Я совершенно уверен, что juika-bloth сам полетел навстречу стреле. В тот памятный день, до глубины души пораженный отвагой птицы, я пообещал себе: когда придет мой час, я постараюсь встретить смерть так же красиво.

Некоторое время я потрясенно молчал, а затем сказал Вайрду:

— Huarbodáu mith gawaírthja. Орел заслужил, чтобы его похоронили как героя.

— Похороны — это для прирученных живых существ, — проворчал он, — вроде воинов, женщин и христиан. Нет, лучше оставь его муравьям и жукам. Мясо орла жесткое и невкусное, поэтому хищники не станут есть его и не заразятся. А насекомые превратят juika-bloth в компост, и твой друг продолжит жить после смерти.

— Не понял. Каким же образом?

— Ну, например, как цветок. В свое время он сможет накормить бабочку, а та жаворонка, а жаворонок станет пищей для другого орла.

Я усмехнулся:

— Едва ли это способ попасть на небеса.

— Это гораздо лучше: умерев, дать новую жизнь и красоту для этой земли. Немногие из нас готовы так поступить. Оставь своего друга здесь. Atgadjats!

* * *

Когда Вайрд наконец объявил, что у нас достаточно шкур и что в любом случае нет смысла охотиться дальше, поскольку звери вовсю линяют, уже наступило лето. С верховьев какой-то речки, на берегу которой мы тогда находились, мы пошли вниз по ее течению и вышли из леса к озеру Бригантинус. Я наконец как следует рассмотрел безбрежное водное пространство, какого не видел никогда в жизни. Вайрд рассказал мне, сколько римских миль оно составляет в длину и ширину, а объяснил, что в самом глубоком месте сто пятьдесят человек, стоя на плечах друг у друга, не достигнут поверхности озера. Но мне не требовались цифры, чтобы осознать, насколько оно огромно. Уже одного того, что я не могу увидеть противоположный берег Бригантинуса в самом узком его месте, было вполне достаточно, чтобы поразить уроженца долины.

И тем не менее это озеро не слишком мне понравилось. Поскольку рядом нет никаких гор, чтобы защитить его, малейший ветерок заставляет гладь покрываться рябью, а уж в настоящий шторм Бригантинус страшно бурлит, кипит и волнуется. Даже в солнечный спокойный день, когда на его водах виднеются точки многочисленных маленьких рыбачьих лодочек — tomi, или челноков, как называют их рыбаки, — Бригантинус покрыт сероватым туманом и кажется какой-то мрачной пустотой. Правда, окрестности его, насколько я могу судить, выглядят более весело: повсюду на побережье полно опрятных садов, виноградников и цветников с разноцветными душистыми цветами.

Констанция не такой большой город, как Везонтио. В отличие от него, она не расположена на холме и там нет большого собора, а единственный пейзаж, которым можно любоваться, — это вид на мрачный Бригантинус. Но, с другой стороны, Констанция весьма напоминает Везонтио: прибрежный город на пересечении торговых путей. Большинство местных жителей — потомки швейцарцев. Когда-то это были люди воинственные и любящие путешествовать, но они давным-давно перешли к оседлому образу жизни, стали римскими гражданами. Их потомки теперь мирно процветают, разводя скот для нынешних кочевников, торговцев, погонщиков, миссионеров и даже солдат чужих армий, проходящих маршем туда и обратно, чтобы повоевать. Говорят, что швейцарцы, сделав нейтралитет своей профессией, получают от войн больше, чем любые победители.

Поскольку Констанция стоит на пересечении стольких крупных римских дорог, здесь всегда очень много приезжих из всех провинций и уголков империи. Однако местные жители, кажется, научились общаться почти на всех языках. Все здесь делается для удобства гостей. Похоже, каждое здание в городе, если только это не место, где покупают, продают или хранят товары, является hospitium[109], или deversorium[110] (надо же обеспечить приезжих временным жильем), или термами, где гости могут искупаться и освежиться, или таверной, где их накормят, или же lupanar[111] для удовлетворения их плотских желаний. Я так и не понял, где же спят, едят, купаются или совокупляются сами швейцарцы, потому спросил у Вайрда, делают ли они это вообще.

— Да, но уединившись, — ответил он. — Всегда уединившись. Они так много времени проводят, занимаясь сводничеством, что высоко ценят уединение. Но швейцарцы даже любовью занимаются так, словно они занимаются делами. Все это обязательно происходит после наступления ночи, в темноте, под покрывалом и только в одной неизменной позе. Кроме того что швейцарцы добропорядочные римские граждане, они еще и добрые католики. Поэтому-то они и совокупляются исключительно ради произведения потомства, и никогда для того, чтобы восстановить физические и душевные силы. Кстати, считается, что приличная женщина, когда занимается этим, не должна раздеваться донага. Она всегда остается хотя бы в нижней рубахе.

— Но почему? — изумился я.

Вайрд фыркнул:

— Не будучи сам швейцарцем, добрым христианином или приличной женщиной, я даже не представляю почему. А теперь пошли, мальчишка. Мы заработали право вкусить немного роскоши. Я знаю здесь один уютный постоялый двор, и я даже сниму для нас по отдельной комнате. Затем, после того как разгрузим и устроим лошадей, мы пойдем в лучшую купальню в Констанции. А потом заглянем в таверну, которая еще ни разу меня не разочаровала.

Постоялый двор и впрямь был хорошо обустроен и прекрасно содержался. Нам выделили целых три комнаты: каждому по отдельной и еще одну для хранения шкур. Снова у меня была кровать, которая стояла на полу на ножках, а еще шкаф и сундук для хранения личных вещей и своя собственная умывальня. Общественная конюшня здесь оказалась такой же чистой, как и помещения для людей, да еще вдобавок в каждом стойле имелась для компании маленькая козочка, чтобы не дать лошади заскучать.

— В лесу, мальчишка, мы были охотниками, — сказал Вайрд, когда мы после продолжительного, приятного и неспешного купания покинули термы. — Теперь мы — торговцы. Таверну, в которую я поведу тебя, очень любят странствующие торговцы вроде нас.

Там мы тоже провели достаточно времени, поскольку смаковали жареную белую рыбу из Бригантинуса и пили крепкое местное вино. Множество других завсегдатаев приходили и уходили, пока мы сидели там, и Вайрд рассказывал мне о тех торговцах, чье происхождение я не мог определить сам. Поскольку раньше я видел только представителей германских народов, то смог распознать лишь бургундов, франков, вандалов, гепидов и свевов, даже если они были одеты, говорили и выглядели похоже. Я сумел также угадать иудеев в троих сидевших рядышком мужчинах и определить, что несколько посетителей с плутоватыми глазами, севшие как можно дальше друг от друга, были сирийцами. Но остальные были мне незнакомы.

— Видишь вон того плохо одетого мужчину в углу? — сказал Вайрд. — Судя по тому, как он заказал еду, это ругий из германского племени, что живет на Янтарном берегу около далекого северного Вендского залива. Если это так, то парень гораздо богаче, чем выглядит, потому что он, несомненно, торгует драгоценным янтарем. А за столом позади нас верзила с соломенными волосами, это один из твоих родичей готов. Острогот из Мёзии, скорее всего…

— Что? — переспросил я удивленно. — Торговец-гот?

— Почему нет? Даже воинственные люди должны зарабатывать, когда царит мир. А торговля всегда оплачивается лучше, чем мародерство.

— Но чем он может торговать? Тем, что отнял у других?

— Не обязательно. Во имя разорванной дикими зверями святой Агаты, мальчишка, неужели ты полагаешь, что все готы разбойники-дикари? Ты небось ожидал увидеть их одетыми в шкуры, запятнанные кровью зарезанных девственниц?

— Ну… Вообще-то все сведения о готах я почерпнул у римских историков. Они в один голос утверждают, что готы любят бездельничать и ненавидят весь мир. А Тацит писал, что готы презирают честный труд, потому что могут все получить, пролив чью-нибудь кровь.

— Гм. До чего же историки любят клеветать на всех, кто рожден не римлянином. Тем не менее ни один римлянин не признается, что он научился у готов, как омывать себя мылом, а не оливковым маслом. Или как разводить хмель. — Вайрд пожал плечами. — Не слишком большой вклад в развитие цивилизации. Однако вклад.

Я посмотрел на крепкого светловолосого торговца с новым интересом.

— А что касается торговли, — продолжил Вайрд, — то готские оружейники умеют ковать так называемые змеиные клинки, лучшие мечи и ножи, которые когда-либо делал человек. Они не часто снисходят до того, чтобы продать их в большом количестве, и всегда берут королевскую цену. Готские золотых дел мастера известны своим искусством: они замечательно гранят камни, плетут финифть, делают золотую и серебряную инкрустацию. Эти вещи тоже высоко ценятся и стоят огромных денег.

— О готских оружейниках я уже слышал, — сказал я. — Но неужели среди них есть ювелиры?

Вайрд рассмеялся:

— Трудно поверить в это, когда все вокруг утверждают, что готы скорее животные, чем люди, да? Ну, сомневаюсь, что даже самого искусного готского мастера можно назвать хорошо воспитанным. Но тонко чувствовать и создавать красоту? Да, готы способны на это, так же как на жестокость и агрессию.

* * *

В последующие несколько дней Вайрд ходил по Констанции, отчаянно торгуясь, чтобы повыгоднее продать многочисленные шкуры и castoreum. Я, будучи в таких делах совершенным новичком, ничем не мог помочь своему наставнику. Поэтому я просто бродил по Констанции, знакомясь с городом.

Вскоре я узнал, прислушиваясь к тому, о чем говорили на улицах, что горожане пребывали в состоянии некоторого возбуждения. Мы с Вайрдом ничего не слышали об этом ни в купальне, ни в таверне, ни на нашем постоялом дворе, потому что это не имело к приезжим вроде нас никакого отношения. Однако постоянные жители были встревожены — по крайней мере, насколько это возможно для флегматичных швейцарцев — выборами нового священника для городской базилики Святой Беаты. Их предыдущий священник недавно умер (от неумеренного употребления пива, как утверждали злые языки). Оживленное обсуждение кандидатуры нового священника заинтересовало и меня. Поэтому я не упускал случая послушать, как люди обсуждают этот предмет на языке, который я понимаю. Вот и сейчас, заметив, что разгораются дебаты, я подошел поближе.

— Я предлагаю Тигуринекса, — сказал какой-то мужчина средних лет. Их тут была целая группа: все они выглядели чрезвычайно процветающими и хорошо откормленными, и все говорили на латыни. — Гай Тигуринекс давно жаждал заняться чем-нибудь более благородным, ибо торговля, даже успешная, занятие низменное.

— Прекрасная кандидатура, — заметил другой мужчина. — Ни у кого во всем городе нет больше торговых домов, складов и рабов, чем у Тигуринекса. И никто не нанимает столько простых людей, как он.

— С другого берега озера доходят слухи, — вставил третий мужчина, — что и Бригантиуму[112] тоже скоро понадобится новый священник. Боюсь, как бы его жители не положили глаз на Тигуринекса.

— Хотя это и весьма захудалый городишко, — сказал четвертый, — но Тигуринекс в таком случае почти наверняка переведет все свои капиталы в Бригантиум! О, этот человек переведет их и в преисподнюю, если ему предложат там место священнослужителя!

— Такого допустить нельзя! Он нужен нам самим!

— Предложить stola[113] Тигуринексу!

Будучи человеком очень любопытным, я отправился к базилике Святой Беаты — посмотреть на церемонию посвящения торговца в священники. Тигуринекс, как и те мужчины, беседу которых я подслушал, был среднего возраста, хорошо откормленный, весьма представительный и почти совсем лысый; ему не надо было даже выбривать тонзуру. Бороды у торговца не было, и мне показалось, что он даже пудрит лицо, чтобы скрыть, что его кожа такая же маслянистая, как у сирийцев.

Очень четко и спокойно, не заикаясь, не покачивая скромно головой и не шаркая неуклюже ногами, он уверенно, словно давно и нетерпеливо ожидал этой чести, объявил о своем принятии сана священника. Однако Тигуринекс не снизошел в этот день до того, чтобы переодеться в скромную хламиду и монашеское одеяние. Он был в своей обычной одежде и собирался так одеваться и впредь, независимо от того, священник он или нет, ибо оставался торговцем тем, что производят другие люди, — процветающим, богатым, самодовольным и гордящимся собой. Должно быть, даже его друзьям-торговцам и раболепствующим подхалимам было обидно видеть, как чистая и простая белая stola покрыла плечи Тигуринекса поверх дорогого и кричащего наряда, который он носил.

— Став священником, — закончил он свое выступление, — я беру имя Тибурниус, в знак уважения к этому давно жившему святому. Отныне я буду всем вам строгим, но любящим отцом, отцом Тибурниусом. Но сначала, как того требует традиция, я должен спросить, есть ли хоть один человек среди прихожан, который считает меня недостойным духовного сана.

Церковь была переполнена, но никто из паствы не подал голос. Ясное дело, ведь абсолютно все присутствующие были практичными швейцарцами и занимались торговлей, а этот человек мог не только одним своим словом, но даже осуждающим взглядом испортить их жизнь навсегда.

И все-таки, к моему удивлению, один голос, лишенный швейцарского акцента, раздался. Я еще больше изумился, когда понял, что он принадлежит не кому иному, как Вайрду. Я знал, что старому охотнику не было никакого дела до того, кто станет священником в базилике Святой Беаты, Тигуринекс или сам Сатана. Трудно сказать, был Вайрд пьян или просто решил победокурить. Так или иначе, он громко крикнул в сторону алтаря:

— Дорогой отец Тибурниус, позволь задать тебе вопрос! Как христианский священник ты должен свято следовать заповеди: «Не убий!» Однако ваш город в значительной степени обязан своим процветанием постоянным войнам, которые ведутся на территории империи. Это тебя не смущает?

— Нет! — раздраженно рявкнул Тибурниус, ничуть не смутившись и посылая выразительный взгляд в сторону Вайрда. — Христианство не воспрещает воевать, если это справедливая война. Ну а поскольку всякая война оканчивается благословенным миром, то, стало быть, любая война может быть названа справедливой.

Тибурниус решил, что с формальностями покончено — Вайрд больше не подавал голоса, — и продолжил свое выступление:

— А теперь, мои возлюбленные сыновья и дочери, я прошу вас остаться, чтобы послушать проповедь о Посланиях апостола Павла.

Тибурниус предусмотрительно выбрал именно то послание святого апостола Павла, которое порадовало бы его приятелей торговцев, устрашило простых людей и польстило знатным горожанам.

— Святой Павел говорит так. Пусть каждый терпит то призвание, которое предназначено ему свыше. Ни слуги, ни рабы не должны сомневаться в том, что их хозяева достойны этой чести, иначе сие будет считаться богохульством. Пусть каждая душа подчинится высшим силам, ибо так предопределено самим Господом. Воздайте всем то, что им причитается. Отдайте должное, кому полагается: будь то дань или налог. Бойтесь того, кого следует бояться; почитайте тех, кого надо почитать. Так говорит святой Павел.

К этому времени, рассудив, что Констанция получила не только того священника, которого хотела, но и того, которого заслужила, я уже прокладывал себе путь к выходу среди восторженной толпы. Уже добравшись почти до самых дверей, я по-прежнему слышал разглагольствования торговца:

— Блаженный Августин писал: «Именно ты, мать-церковь, заставляешь жен подчиняться своим мужьям и ставишь мужей над женами. Ты учишь рабов любить своих хозяев. Ты учишь королей править на благо своего народа и предостерегаешь народы против безрассудства…»

В спешке я столкнулся в дверях с молодым человеком, который, очевидно, тоже торопился уйти. Мы одновременно шагнули в разные стороны и пробормотали извинения, показывая, что каждый готов пропустить другого первым. Потом опять вместе шагнули к двери, снова столкнулись, что нас обоих страшно развеселило, а затем осторожно вышли из храма плечом к плечу.

Вот так я и познакомился с Гудинандом.

3

Хотя Гудинанд был на три или четыре года старше меня, мы быстро подружились и оставались друзьями до конца этого лета. Из родных, как я вскоре узнал, у него была лишь больная мать, и юноша работал, чтобы прокормить ее и себя. Но когда у него выдавалось свободное время, после работы и по воскресеньям, мы почти постоянно были вместе. Мы частенько развлекались озорными мальчишескими проделками (хотя я сперва считал, что Гудинанд в его возрасте сочтет это ниже своего достоинства): схватить фрукты с тележки торговца и убежать, не заплатив за них; привязать бечевку к уличному столбу и спрятаться где-нибудь поблизости, а затем, когда появится какой-нибудь надутый господин, натянуть ее, чтобы он споткнулся и упал, — все это представлялось нам крайне забавным. Были у нас и другие развлечения. Мы бегали наперегонки, соревновались, кто быстрей заберется на дерево, боролись, время от времени Гудинанд брал у рыбаков tomus, и мы шли на озеро ловить рыбу.

Пока Вайрд оставался в Констанции, продавая, довольно выгодно, шкуры, он давал мне достаточно денег на ежедневные расходы (остальную часть моей доли охотник предусмотрительно хранил у себя). Старик встречался с Гудинандом раз или два и, казалось, был доволен тем, что у меня появился новый друг.

После того как я познакомил Вайрда с Гудинандом, тот заметил:

— Он выглядит слишком старым, чтобы быть тебе отцом. Это твой дед?

— Вообще не родственник, — ответил я. Затем, не желая принизить себя перед Гудинандом и потерять его уважение, признавшись, что я всего лишь ученик охотника, я соврал и сказал, как если бы был изнеженным отпрыском какой-нибудь знатной семьи: — Я его подопечный. Вайрд мой телохранитель.

Возможно, Гудинанд и удивился, от кого меня надо охранять, и недоумевал, почему знатные люди выбрали в качестве наставника для своего отпрыска простого старого охотника, но больше он вопросов не задавал.

Вскоре Вайрд продал в Констанции все шкуры, и поскольку до осени у нас не было больше дел, он решил провести лето, проехавшись верхом вокруг озера, навестить своих старых товарищей по оружию — в форте Арбор Феликс[114], в лежавшем на холме городе Бригантиуме и в островном гарнизоне, который назывался Кастра Тиберий[115]. Меня не очень-то вдохновляла перспектива сидеть до осени в трактирах с его престарелыми приятелями, смотреть, как они напиваются, и слушать их бесконечные воспоминания. Поэтому я предпочел остаться в Констанции и составить компанию Гудинанду.

Общение с этим молодым человеком доставляло мне невероятную радость, поскольку раньше у меня никогда не было такого замечательного друга. Но кое-что в Гудинанде приводило меня в недоумение. Казалось, у этого молодого человека, восемнадцати или девятнадцати лет от роду, высокого, хорошо сложенного, красивого, сообразительного и почти никогда не унывающего, вообще не было ни одного друга, мужчины или женщины, пока не появился я. Я знал, что сам был еще ребенком, и, наверное, Гудинанд считал меня кем-то вроде младшего брата. Я никак не мог понять, почему он совсем не общался со сверстниками: то ли он избегал молодых людей своего возраста, то ли они сторонились его. Так или иначе, я ни разу не видел его в компании ровесников, и к нам в наших играх никогда не присоединялись другие юноши или девушки.

Более того, когда я из ложной гордости скрыл от него, что являюсь простым учеником охотника, Гудинанд не стал делать секрета из того, что он — по всеобщим меркам — занимал в обществе очень низкое положение, потому что выполнял самую грязную и презренную работу в одной из местных скорняжных мастерских. Вот уже пять лет он был подмастерьем там, где выделывают вновь привезенные шкуры, — работал в огромной яме, полной человеческой мочи, в которую добавляют многочисленные минеральные соли и другие вещества, а затем постоянно перемешивают, сжимают, сдавливают, скручивают и снова перемешивают.

В этом и заключалось занятие Гудинанда: стоять весь день по шею в зловонной яме, наполненной протухшей мочой и другими вонючими ингредиентами и еще более вонючими сырыми шкурами, и все время топтать их ногами, выжимая одну за другой руками. Гудинанд всегда, закончив работу, довольно много времени проводил в одной из самых дешевых городских купален или принимал несколько ванн с мылом в озере, прежде чем встретиться со мной вечером, чтобы вместе поиграть. И еще он строго запретил мне приходить к нему на работу, но я уже видел такие отвратительные ямы, ибо та мастерская не была в Констанции единственной. Таким образом, я знал, в чем заключалась работа моего нового друга. «Иисусе, — думал я, — Гудинанд, возможно, выделывал некоторые из тех шкур, которые я сам и добыл!» И еще я знал, что занятие это считалось настолько презренным, что обычно работать в зловонной яме заставляли только бесправных рабов.

Я не мог понять, почему Гудинанд вообще сделал столь странный выбор или, по крайней мере, почему по истечении пяти лет он не предпринимает попыток перейти на другую, более достойную работу, отчего он каждый день безропотно отправляется в зловонную яму. Казалось, мой друг примирился с тем, что ему, возможно, придется провести там всю оставшуюся жизнь. Повторяю еще раз: Гудинанд был красивый и приветливый юноша, особо не разговорчивый, но отнюдь не глупый — ему, правда, не довелось получить такое образование, как мне, но недавно умерший отец обучил сына читать и писать на готском языке.

Да все торговцы в Констанции должны были наперебой приглашать Гудинанда на работу приказчиком — уж он-то мог любезно встретить покупателей и занять их приятной содержательной беседой, прежде чем сам торговец примчится и, воспользовавшись случаем, заключит выгодную сделку. Вот в хорошей лавке Гудинанд был бы на своем месте. Почему он сам довольствовался работой в зловонной яме и почему торговцы никогда не делали попыток заманить его к себе на службу — это было за пределами моего понимания. Однако поскольку Гудинанд не досаждал мне вопросами, то я тоже решил не докучать ему и оставил свое любопытство относительно его отшельнического образа жизни при себе. Он был моим другом, и этого вполне достаточно.

Было, однако, еще одно обстоятельство, которое не столько приводило меня в замешательство, сколько действительно беспокоило. Время от времени — мы могли быть увлечены какой-нибудь веселой игрой — Гудинанд внезапно останавливался, делался мрачным и даже встревоженным и спрашивал меня что-нибудь вроде:

— Торн, ты видел ту зеленую птичку, которая только что пролетела мимо?

— Нет, Гудинанд. Я вообще не видел никакой птички. И я никогда в жизни не видел зеленых птиц.

Или же он мог заметить, что внезапно подул горячий или холодный ветер, тогда как я сам вообще не чувствовал ни малейшего дуновения; растущие рядом кусты и деревья едва шелестели листьями. Так продолжалось какое-то время: Гудинанд несколько раз увидел или почувствовал что-то незаметное для меня, однако я заметил кое-что необычное в нем самом. Всякий раз при этом он так сильно прижимал к ладоням большие пальцы рук, что казалось, у него только четыре пальца. Если ему случалось быть босиком, то его пальцы так сильно поджимались под ступни, что те становились похожими на копыта животного. Однако самым странным было, что в этот момент Гудинанд без единого слова вдруг убегал так быстро, как только мог на своих ступнях-копытах, и больше я его в этот день не видел. А когда мы встречались в следующий раз, он никогда ничего не объяснял, ни разу не извинился за свое странное поведение и за то, что так внезапно бросил меня. Казалось, он вообще напрочь забывал обо всем, и это выглядело еще более таинственным.

Однако подобные случаи были достаточно редки и не могли серьезно повлиять на нашу дружбу, а потому относительно этого я тоже не задавал никаких вопросов. Честно говоря, я к тому времени осознал, что меня самого обуревают весьма странные чувства, мысли и мечты, каких я никогда не испытывал прежде, и это приводило меня в большее смущение, чем любая из странностей нового товарища.

В первые дни нашей дружбы я восхищался Гудинандом, как любой молодой юноша старшим товарищем: он был выше, сильнее, увереннее в себе и дружил со мной без всякого намека на заносчивость. Однако спустя некоторое время, особенно когда мы оба раздевались до набедренных повязок, чтобы побегать наперегонки или побороться, и я видел Гудинанда обнаженным, я обнаружил, что восхищаюсь им скорее как молоденькая девушка: мне нравятся его красота, развитые мышцы — словом, он привлекал меня как мужчина.

Сказать, что это удивило меня, значит не сказать ничего. Я полагал, что женская часть моей натуры была мягкой, пассивной и застенчивой. Теперь же я обнаружил, что она может заявлять о своих потребностях и побуждениях так же напористо, как это делала моя мужская половина. И вновь, как и в тот раз, когда убили малыша Бекгу, я был встревожен дисгармонией между несопоставимыми частями моей натуры. Тогда мне пришлось столкнуться лишь с одной трудностью: заставить сентиментальную женскую часть меня подчиниться мужской. Но теперь казалось, что женская половина возобладала, тогда как мужская способна была только с некоторой тревогой наблюдать, что со мной происходит.

Вскоре дело дошло до того, что мне стоило усилий останавливать руку, чтобы не протянуть ее и не погладить обнаженную бронзовую кожу Гудинанда или не взъерошить его рыжевато-каштановые волосы. Со временем это потребовало от меня огромного напряжения, но каким-то образом я все-таки удерживался и подавлял эти порывы и чувства. Я знал, что Гудинанд будет поражен, смущен и оттолкнет меня, если только заметит это. А я ценил нашу мужскую дружбу слишком высоко, чтобы все испортить ради непродолжительного наслаждения. Я внушал себе, что не стоит потакать мелким прихотям. Вот только это была не прихоть, и отнюдь не мелкая. Это было сильное желание, а спустя некоторое время оно перестало быть мимолетным и все сильней овладевало мной, даже когда мы с Гудинандом напряженно занимались какими-нибудь мальчишескими делами, пока не превратилось наконец в постоянный голод и не стало причинять мне мучительную боль.

Когда мы боролись, чаще именно я в итоге оказывался беспомощно распростертым на спине. Хотя я был достаточно сильным для своего возраста, но отличался хрупким телосложением, а Гудинанд был тяжелее и лучше знал всякие приемы борьбы. Потому-то каждый раз, когда он одерживал победу, я притворялся рассерженным и раздраженным оттого, что проиграл. Но на самом деле я был доволен, когда Гудинанд по-хозяйски наваливался на меня, удерживая мои руки и ноги своими; мы оба тяжело дышали, пока он довольно ухмылялся сверху и теплый пот капал с его лица на мое. В редких случаях, когда мне удавалось распластать друга на земле и победно удерживать его на спине, у меня появлялось почти непреодолимое желание опуститься на Гудинанда полностью, удерживать его нежно, а не изо всех сил и перевернуть так, чтобы он оказался сверху.

Однако я прекрасно представлял себе, какой страх, настоящий ужас почувствует Гудинанд, если догадается, что я хочу, чтобы он держал меня, ласкал, целовал, даже овладел мной. Умом я понимал, сколь все это ужасно и абсурдно, однако душа моя радостно трепетала и пребывала в приятном возбуждении, когда я представлял себе, что это случилось. И то же самое происходило с моим телом, причем ощущение оказалось совершенно новым для меня.

В прошлом, когда я знал, что мы с Дейдамией скоро сплетемся в объятиях, и совсем недавно, когда я неожиданно замечал красивую и желанную девушку или молодую женщину на улицах Везонтио и даже здесь, в Констанции, это вызывало у меня необычное, но приятное ощущение в горле. Я чувствовал его чуть ниже того места, где соединяются челюсти, — почему именно там, не знаю, — а рот мой наполнялся слюной, отчего мне приходилось постоянно сглатывать. Был ли это какой-то особенный отклик на сексуальное возбуждение, присущий только мне, не имею представления, и я никогда не спрашивал никого другого, происходит ли с ним подобное. Но я уверен, что это точно реагировала мужская часть моего естества.

Потому что теперь, находясь в компании Гудинанда, я чувствовал другой, тоже необычный, но такой же приятный отклик со стороны своего тела. Веки мои приятно тяжелели, но вовсе не потому, что мне хотелось спать, и если в этот момент я смотрел на свое отражение в зеркале, то мог видеть, как расширены зрачки, даже на ярком дневном свету. Похоже, это новое ощущение было женским двойником того чувства, что я испытывал, возбуждаясь как мужчина.

Я ощущал также физические изменения и, так сказать, в более подходящих местах. Мои соски вставали и становились такими нежными, что даже ткань туники, трущейся о них, заставляла меня содрогаться от возбуждения. Мои женские половые органы наливались кровью, становились теплыми и влажными. И вот странно: хотя мой мужской член в это время делался еще более чувствительным, чем соски, он не становился жестким и не вставал, как это происходило, когда я вступал в половые сношения с братом Петром и сестрой Дейдамией.

Это новое и необычное состояние — наступление полового возбуждения без того, чтобы встал фаллос, — я могу объяснить следующим образом: в то время как Петр насиловал меня, я считал себя мальчиком, а когда я забавлялся с Дейдамией, она была, несомненно, привлекательной девочкой. Поэтому в обоих случаях мой мужской орган отвечал так, как и ожидалось от мальчика. Но теперь я знал — и, похоже, все мои органы тоже это знали, — что Гудинанд был, несомненно, мужчиной, а я хотел его как женщина, и эта моя женская сущность и управляла всеми органами моего тела.

В конце концов, измученный сладострастными мечтами, которым не суждено было воплотиться, я стал всерьез подумывать о том, чтобы распрощаться с Гудинандом и отправиться на юг, вдоль озера, за старым Вайрдом. Но затем произошло вот что. Однажды в воскресенье — день выдался слишком жарким и сырым для какой-нибудь напряженной игры — мы с Гудинандом валялись на цветущем лугу за городом. Угощаясь хлебом с сыром, который захватили с собой, мы лениво обсуждали, какие бы проказы нам совершить: может, отправиться на окраину Констанции и там всласть подразнить лавочников-иудеев. И тут Гудинанд неожиданно произнес:

— Слышишь, Торн? Я слышу уханье филина.

Я рассмеялся:

— Филин — и не спит в летний полдень? Ну, это вряд ли…

Затем на лице Гудинанда появилась страдальческая гримаса, его большие пальцы прижались к ладоням. На этот раз было только одно отличие: перед тем как мой друг сорвался и убежал от меня, он издал печальный крик, словно вдруг почувствовал боль. Прежде я никогда не следовал за Гудинандом, если он вел себя столь странным образом. На этот раз я пошел за ним. Возможно, я погнался за ним, заинтересованный тем необычным звуком, который он издал, а может, потому, что в последнее время был так охвачен женскими чувствами, что даже испытывал беспокойство сродни материнскому.

Гудинанд, наверное, смог бы убежать от меня даже на своих копытах-ступнях, но я настиг его в рощице рядом с озером, потому что он внезапно рухнул на землю. Разумеется, юноша постарался отбежать подальше, прежде чем стать жертвой конвульсий, которые теперь властвовали над ним. Он не бился: просто лежал на спине, и его тело застыло, как камень, но руки, ноги и голова судорожно подергивались, трепетали, как тетива лука, после того как выпущена стрела. Лицо моего друга при этом так перекосилось, что я не узнал бы его. Глаза закатились, и были видны одни белки. Язык далеко высунулся изо рта, вокруг него натекло большое количество слюны. От Гудинанда отвратительно воняло, потому что высвободились моча и фекалии.

Никогда прежде я не видел подобных конвульсий, но знал, что́ это такое: падучая болезнь. Один из монахов в аббатстве Святого Дамиана, брат Филотеус, страдал от этой напасти — потому-то он и стал монахом: его приступы были такими частыми, что ничем другим он просто не мог заниматься. Филотеус никогда не подвергался приступам этой болезни в моем присутствии, и он умер, когда я был совсем маленьким. Тем не менее наш лекарь, брат Хормисдас, рассказал всем в аббатстве, на что похожи эти припадки, и объяснил нам, как оказать страдальцу первую помощь, если мы вдруг окажемся рядом, когда он упадет на землю в конвульсиях.

И сейчас я припомнил эти его наставления. Я сорвал ветку с молодого деревца в рощице и, невзирая на ужасную вонь и внешний вид Гудинанда, подошел к нему и вставил ветку между верхними зубами и языком, чтобы больной не откусил его. Поскольку с собой у меня была поясная сумка, в которой я носил еду, я достал оттуда щепоть соли и высыпал ее на высунутый язык Гудинанда, надеясь, что какая-то часть соли стечет ему в горло. Еще у меня был с собой нож для свежевания, я вынул его из ножен и подсунул лезвие под один из больших пальцев друга так, чтобы он удерживал его прижатым к ладони. Брат Хормисдас говорил: «Положите кусок холодного металла в руку страдальца». Нож, правда, был не слишком прохладным, но других металлических предметов у меня не оказалось. После всего этого — стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать вонь, исходившую от Гудинанда — я склонился над ним, прижал руки к животу несчастного и попытался надавить на него. Это, как утверждал лекарь, сделает приступ менее сильным и продолжительным.

Помогло это или нет, я не знаю, потому что мне казалось, что я оставался в такой позе — склонившись над животом Гудинанда — мучительно долго. Но наконец так же внезапно, как он заговорил об уханье филина, напряженные мышцы его живота расслабились под моими руками, конечности стали содрогаться меньше, глаза пришли в нормальное положение и от слабости закрылись, язык втянулся в рот, веточка, которую я вложил, вывалилась. Его лицо стало лицом прежнего Гудинанда, которого я знал. Теперь он просто спокойно лежал, дыша так, что его грудь ходила ходуном, словно он упал после долгого бега. Я нарвал пригоршню травы и вытер другу подбородок, шею и щеки от слюны, которая обильно их покрывала. Я ничего не мог сделать с остальными его выделениями, потому что они были под одеждой. Довольный тем, что сумел помочь больному, я отошел на некоторое расстояние, сел под деревом и стал ждать.

Постепенно дыхание Гудинанда выровнялось. Еще какое-то время спустя он открыл глаза и, не поворачивая головы, посмотрел вверх, вниз, по сторонам, очевидно стараясь определить, где он и как сюда попал. Затем мой друг осторожно сел и стал вертеть головой по сторонам, чтобы лучше оглядеться. Заметив меня, сидящего в стороне на приличном расстоянии, Гудинанд повел себя так, что это просто изумило меня. Ведь я ждал, что мой друг страшно смутится или станет переживать, что я оказался свидетелем его приступа. Вместо этого он радостно улыбнулся и жизнерадостно позвал меня, словно наш разговор за обедом не прерывался:

— Мы, кажется, собирались отправиться дразнить иудеев? Или мы просто будем бездельничать тут весь день?

Как уже говорилось, когда раньше мы встречались с Гудинандом после его таинственных исчезновений, я частенько задавался вопросом: действительно ли он ничего не помнил или притворялся? Теперь я знал наверняка, что бедняга и правда напрочь все забывал. Во всяком случае, сейчас не приходилось сомневаться в том, что Гудинанд ничего не помнил о своем несуществующем филине, о том, как он внезапно закричал и бросился прочь, о тяжелом приступе, который перенес в этой рощице, и о том, сколько прошло времени с тех пор, как мы обсуждали свои проделки. Мне оставалось только изумленно таращить на него глаза.

Гудинанд встал на ноги, довольно неуклюже, потому что его мышцы после недавних судорог еще плохо двигались, и медленно направился ко мне. Однако внезапно, ощутив исходившую от него страшную вонь, бедняга остановился, словно громом пораженный. Теперь его лицо страдальчески искривилось, юноша чуть не плакал, от презрения и отвращения к себе он плотно закрыл глаза и потряс головой от унижения и печали. Гудинанд произнес так тихо, что я с трудом разобрал:

— Ты все видел. Прощай, Торн. Я иду мыться. — И он медленно побрел в сторону озера, позаботившись о том, чтобы обойти меня как можно дальше.

Когда он вернулся, на нем была только набедренная повязка, с которой капала вода, в руках он нес остальную мокрую одежду. При виде меня, все еще сидящего под деревом, Гудинанд искренне удивился:

— Торн! Ты не ушел?

— Нет. Почему я должен был уйти?

— Кроме моей старой матери, все, кто узнавал о моей… узнавал обо мне… уходили и больше не возвращались. Наверняка ты удивлялся, почему у меня нет друзей. У меня они появ-ялись время от времени, но я всех растерял.

— Тогда они недостойны называться друзьями, — сказал я. — Как я понимаю, по той же самой причине ты продолжаешь работать в этой отвратительной скорняжной мастерской?

Бедняга кивнул.

— Никто больше не наймет работника, который может упасть с приступом на людях. Там, где я теперь работаю, меня невидно, и… — Он слегка улыбнулся. — Если даже приступ случается в яме, это не слишком прерывает мою работу. На самом деле это даже способствует перемешиванию шкур. Одно плохо: болезнь может скрутить меня внезапно, и я не успею ухватиться за край ямы и удержаться. Если это произойдет, я утону, захлебнувшись в отвратительной жиже.

Я сказал:

— Был у меня один знакомый монах, который страдал от того же самого недуга. Лекарь заставлял его постоянно пить лекарственный отвар из семян плевела. Он утверждал, что это делает приступы не такими частыми и сильными. Ты не пробовал?

Гудинанд снова кивнул:

— Моя мать добросовестно ложками вливала в меня лекарство. Но слишком большая порция отвара — а дозу очень трудно отмерить — может привести к смерти. Поэтому мама перестала давать его мне. Она предпочитает иметь живого урода, а не мертвого.

— Ты не урод! — воскликнул я. — Между прочим, величайшие мужи в истории страдали от падучей болезни всю жизнь. Александр Македонский, Юлий Цезарь и даже святой Павел. Это не помешало им прославиться.

— Ну, — сказал он с вздохом, — есть слабый шанс, что мне не придется страдать от этого всю жизнь.

— Какой? Я думал, что эта болезнь неизлечима.

— Так и есть, но только для тех, кого она впервые поразила уже в зрелом возрасте, — похоже, именно так и произошло с твоим знакомым монахом. Но если страдаешь этим недугом с рождения, как я… ну, говорят, что она может исчезнуть, когда у девушки начинаются первые месячные или когда юноша, хм, впервые проходит посвящение. — Гудинанд сильно покраснел. — Увы, этого со мной пока не было.

— Это и вправду излечит болезнь? — взволнованно спросил я. — Как удивительно! Тогда за каким дьяволом ты оставался девственником так долго? Ты мог лечь с женщиной, когда был еще моего возраста. Или даже моложе.

— Не насмехайся надо мной, Торн, — с несчастным видом произнес Гудинанд. — Лечь с женщиной — легко сказать! Интересно с кем? Все женщины в Констанции и на многие мили вокруг знают обо мне. Каждую девушку предупреждают обо мне родители. Ни одна женщина не рискнет забеременеть от меня и родить такого же больного ребенка. Даже мужчины и юноши избегают меня из боязни, что я заражу их. Мне пришлось бы отправиться очень далеко отсюда, чтобы с кем-нибудь подружиться или соблазнить какую-нибудь доверчивую женщину, а я не могу оставить больную мать.

— Акх, не стоит все усложнять, Гудинанд! В Констанции есть публичные дома. Там не возьмут слишком дорого…

— Ничего подобного! Все шлюхи отказывают мне: кто опасаясь от меня заразиться, а кто из страха, что я могу забиться в конвульсиях во время сношения и как-нибудь искалечить их. Моя единственная надежда — случайно встретиться с какой-нибудь девушкой или женщиной, которая только что приехала в город, и заслужить ее любовь — или, по крайней мере, добиться ее согласия, — прежде чем сплетники настроят ее против меня. Но странствующих женщин мало. И в любом случае я едва ли знаю, как к ним подступиться. Я так долго был один, что чувствую себя неловко и становлюсь косноязычным в обществе других людей. Я думал, что судьба сделала мне подарок, когда случайно встретил тебя.

Я некоторое время размышлял, и вы легко догадаетесь о чем, если я скажу вам, что веки мои стали тяжелыми-тяжелыми. Я решил кое-что предложить своему другу и покраснел от смущения. Пришлось напомнить себе: я уже давно поклялся, что никогда не стану подчиняться совести или тому, что в этом мире называют моралью. Кроме того, даже если я и руководствовался собственными эгоистическими побуждениями, самый фанатичный моралист не мог меня упрекнуть, ибо я собирался совершить доброе дело, раз подобное может излечить бедного Гудинанда от ужасного недуга.

Я сказал:

— Видишь ли, Гудинанд, в Констанцию совсем недавно прибыла одна молодая девушка, и я могу устроить так, что ты познакомишься с ней.

Он недоверчиво произнес:

— Да неужели? — Затем его лицо снова стало мрачным. — Но она, несомненно, услышит обо мне, прежде чем я успею…

— Я расскажу ей всю правду. И тебе не придется тратить время на продолжительное ухаживание или придумывать хитроумные планы обольщения. Она в любом случае не влюбится в тебя. Ибо поклялась, что вообще никогда ни в кого не влюбится. Но эта девушка с радостью ляжет с тобой и будет ложиться столько раз, сколько тебе понадобится, чтобы излечиться от падучей болезни.

— Что?! — воскликнул Гудинанд изумленно. — Но почему, во имя райских кущ, она сделает это?

— Во-первых, эта девушка не боится забеременеть. Лекарь уже давно сказал ей, что она никогда не понесет. Во-вторых, она сделает это, чтобы угодить мне.

— Что?! — снова воскликнул Гудинанд, теперь охваченный благоговейным трепетом. — Но почему?

— Да потому, что я твой друг, а она моя сестра. Моя сестра-близнец.

— Liufs Guth! — закричал Гудинанд. — Ты будешь играть роль сводника для своей сестры?!

— Да нет, ничего подобного мне не придется делать. Я уже нахваливал ей тебя все лето, поэтому сестра отлично знает обо всех твоих достоинствах. И она видела тебя, когда ты как-то провожал меня до дверей нашего дома, а потому уверена, что ты юноша привлекательный. А самое главное, она очень добрая, сердечная и, вне всяких сомнений, сделает все, чтобы облегчить твои страдания.

— Но как эта девушка могла видеть меня, если я не видел ее? Я даже не знал, Торн, что у тебя есть сестра. Как ее зовут?

— Ах… хм… Юхиза, — сказал я, ухватившись за первое женское имя, которое пришло мне в голову: в памяти всплыл разговор с caupo Диласом в Базилии. — Как и я, Юхиза подопечная старого Вайрда, которого ты видел. Наш наставник очень строг с ней. Сестре запрещено даже переступать порог дома, и она ожидает взаперти, когда придет время нам втроем уехать отсюда. Из окна своей комнаты на постоялом дворе она видела тебя. Однако теперь, пока Вайрд отсутствует, я нарушу его строгий запрет и устрою вам встречу. Юхиза не признается в этом поступке нашему телохранителю, и я тоже, так что мы сумеем сохранить тайну, ну, конечно, если ты не станешь болтать.

— Разумеется, не стану, — оцепенев, сказал Гудинанд. — Но… но, если она… если вы с ней двойняшки… то девушка еще совсем юная…

— Увы! — произнес я, издав меланхоличный вздох. — Не настолько, чтобы сохранить девственность. Видишь ли, бедняжке пришлось пережить трагическую любовь. Она влюбилась в одного из своих наставников… но он оказался изменником и женился на другой. Вот почему наш телохранитель держит Юхизу в такой строгости. Сердце моей сестры разбито, и она поклялась впредь никогда не влюбляться снова.

— Ну… — произнес Гудинанд в радостном предвкушении. — Может, и к лучшему, что твоя сестра не девственница, потому что она знает… хм… что делать.

— Я полагаю, знает. И она, должно быть, выступит в роли наставницы во время твоего посвящения, как ты это называешь. А впоследствии, когда твоя болезнь уйдет и ты сможешь иметь других женщин, ты станешь самым лучшим любовником.

— Liufs Guth, — прошептал Гудинанд себе под нос. А затем спросил: — Не то чтобы это имело значение, но… она хорошенькая?

Я пожал плечами:

— Разве способен брат правильно оценить сестру? Но вообще-то Юхиза — моя сестра-близнец, и люди говорят, что мы похожи друг на друга.

— А ты, разумеется, красив лицом. Ну… что я могу сказать, Торн? Если Юхиза действительно готова отнестись с такой добротой к совершенно незнакомому человеку, я могу только поблагодарить эту милую девушку и молиться за нее. И тебя тоже. И где же ты хочешь назначить встречу?

— Почему бы не прямо здесь, в этой рощице? — предложил я. — Здесь никто не подсмотрит. Может быть, это имеет какое-то значение — возможно, от этого лечение даже пойдет быстрее и успешней, — если вы с Юхизой ляжете на том месте, где я впервые увидел твои страдания. Кто знает? Может, этот приступ был твоим последним. Да, думаю, это должно произойти именно здесь. И вы двое, конечно, не захотите, чтобы я был поблизости. Поэтому я даже не стану приходить, чтобы представить тебе сестру. Я просто покажу Юхизе это место и пошлю ее сюда завтра вечером, в то время, когда мы с тобой обычно встречаемся.

— Audagei af Guth faúr jah iggar! — с чувством произнес Гудинанд. — Да благословит Господь вас обоих!

Вот так и случилось, что «Юхиза» отправилась на встречу с Гудинандом.

4

Когда на следующий вечер я в указанный час пришел в рощицу на берегу озера, на мне, конечно же, был женский наряд — платье, платок, немного косметики на лице для красоты, скромный, но приличествующий набор безделушек, которые я купил в Базилии. Под одеждой на мне были поддерживающая strophion, чтобы приподнять и увеличить мои груди, и поясок, чтобы прижать мой половой член к низу живота и сделать его незаметным. На ногах — женские сандалии, потому что каждый раз, когда я раньше был с Гудинандом, если только мы не ходили босиком, я обувал свои ботинки из коровьей шкуры — таким образом, сандалии заставляли «Юхизу» на первый взгляд казаться ниже ростом, чем Торн.

Некоторые остатки моего здравого мужского «я» еще пытались взывать к моей совести: я ведь сознательно шел на обман, как это было со мной в Везонтио, чтобы проверить реакцию шлюх на берегу, — строго говоря, я сам был не лучше шлюхи, в корыстных целях выпрашивающей любви у невинного молодого человека. Но мое женское «я» выбросило эти мысли из головы. Да, я воспользовался удобной возможностью вступить в интимные отношения с Гудинандом, которым уже давно восхищался. Мои любовь и желание окрепли за те месяцы, пока я общался с ним. Но я не мог поверить в то, что корысть была в данном случае основным мотивом. Кроме всего прочего, я был всего лишь женщиной, которая по своей воле делает это для мужчины, чтобы освободить возлюбленного от страшной болезни и позволить ему жить нормальной жизнью — не со мной, «Юхизой», потому что в конце лета я отправлюсь на восток, но с какой-нибудь любовницей или женой, это как уж сам Гудинанд решит. А еще, излечившись, он сможет найти себе достойную работу и оставить то жалкое занятие, которым столь долгое время был вынужден довольствоваться.

Что касается моего продолжавшего ворчать мужского «я»: дескать, Юхиза была всего лишь переодетым Торном… ну, ведь и боги, и смертные, как известно, заимствовали наряды противоположного пола для ласк или проделок. Язычники рассказывают, что Вотан стал возлюбленным Снежной Королевы, переодевшись в женское платье, потому что она презирала всех поклонников-мужчин. Но я-то как раз никого не обманывал: я был женщиной, двойственная натура мне была дарована самой природой.

Задолго до меня римский поэт Теренций написал: «Я человек. Ничто человеческое мне не чуждо». Боюсь, вы посчитаете меня излишне дерзким, но я уверен, что, будучи мужчиной и женщиной одновременно, могу даже в большей степени, чем Теренций, прочувствовать это: да уж, «ничто человеческое мне не чуждо». Итак, отправившись как Юхиза на встречу с Гудинандом, я отбросил все сомнения и колебания. Я был женщиной и буду женщиной. Я был твердо убежден, что на месте мужчины, не колеблясь, влюбился бы в ту молодую женщину, которой тогда был. Однако кто его знает, как все окажется на самом деле. И я с интересом ждал результата свидания — доказательств того, насколько настоящей и привлекательной женщиной я был, или же наоборот.

Гудинанд признался, что становится косноязычным в обществе незнакомых людей, но в тот день он был оживленным и румяным. Едва только я представился, он выпалил в изумлении и восхищении:

— Надо же, ты почти неотличима от моего друга Торна. Я имею в виду, от твоего брата Торна. Кроме… — Он покраснел еще сильней. — Торн всего лишь хорошенький мальчик, а ты самая красивая девушка. — Я улыбнулся, по-девичьи склонил голову в ответ на комплимент, а он продолжал лепетать: — Еще ты немного меньше ростом и гораздо стройней, чем он. И… у тебя выпуклости и изгибы там, где их нет у юношей.

Ну, у него самого тоже была выпуклость, хорошо заметная в промежности штанов. И признаюсь, мои веки были тяжелыми от желания еще со вчерашнего дня. Теперь все мои женские органы пульсировали. Итак, я бесстыдно произнес:

— Гудинанд, мы оба знаем, для чего встретились здесь. Может, ты не будешь, словно девственник, таращиться на мои выпуклости? — Его румянец стал чуть ли не малиновым. Я продолжил: — Я прекрасно знаю, как я выгляжу под одеждой, но тебя я видела всегда только полностью одетым. Почему бы нам не раздеться одновременно? Таким образом, мы не станем понапрасну терять времени на притворство и стыдливость только что встретившихся любовников, которые знакомятся друг с другом.

Уверен, если бы у Гудинанда хоть раз в жизни были нормальные отношения с какой-нибудь девушкой или женщиной, мое вопиющее бесстыдство поразило бы его до глубины души. Но он, казалось, был уверен, что я единственная женщина на земле и знаю, как должны правильно знакомиться юноша с девушкой, а потому послушно, хотя и неуклюже начал снимать свою одежду. То же самое сделал и я, только в отличие от него не неуклюже, а с соблазнительной грацией и медленно. По мере того как я все больше и больше обнажался, глаза Гудинанда расширялись, рот открывался, а дыхание стало тяжелым. Я старался сохранять хладнокровие и сдерживать реакцию собственного тела, когда он впервые предстал передо мной совершенно обнаженным. Но это было трудно. В тот момент, как я увидел его fascinum — такой же красный, большой и твердый, как был когда-то у брата Петра, — я почувствовал теплую густую влагу, изливающуюся из моих женских половых органов и сочившуюся по внутренней поверхности одного из бедер. Слегка удивившись этому, я провел там рукой и обнаружил, что эти органы приглашающе раскрылись. Да еще вдобавок они стали такими чувствительными, что от простого прикосновения я задрожал. Расширенные, удивленные глаза Гудинанда осматривали меня сверху вниз: лицо, грудь, пах; и румянец, который до этого покрывал только лицо юноши, теперь спустился ему на грудь. Гудинанд несколько раз шевельнул губами, ему пришлось облизать их языком, прежде чем он смог выдавить из себя последующие слова. (Должен сказать, что мое тело содрогнулось в этот момент, словно он лизнул меня; хотя в то же время я забеспокоился, что юноша так возбудился: как бы у него не начался очередной приступ.) Но он лишь спросил:

— Почему ты не снимаешь этот последний предмет одежды… ну, который надет на твои бедра?

Я чопорно произнес, повторяя то, что говорил мне Вайрд:

— От приличной христианки всегда ожидают, что на ней останется хотя бы что-нибудь из нижнего белья во время… того, чем мы собираемся заняться. Это не уменьшит нашего наслаждения, Гудинанд. — Я широко развел руки. — Давай доставим друг другу наслаждение.

Теперь он опустил глаза и пробормотал:

— Я… честно говоря, я не знаю… ну… как это делается…

— Не смущайся. Торн предупредил меня. Ты увидишь, это происходит просто и естественно. Сначала… — Я обнял его, и мы оба осторожно улеглись на мягкую траву, легли на бок, наши тела тесно прижались друг к другу. И тут же, как ни удивительно, без всякого возбуждения и близости Гудинанд испытал то, что, должно быть, стало его самым первым сексуальным освобождением.

Я мог только предположить, что он никогда раньше не радовал себя тем, что монахи в аббатстве Святого Дамиана порицали как «зло отшельника», или что он никогда не испытывал навеянных суккубом грез, приводящих к самопроизвольному извержению. Так или иначе, его член мощно извергся мне на живот, чуть не достав до груди, невероятно обильной, теплой, почти горячей струей. Когда это произошло, Гудинанд издал долгий громкий крик изумления, облегчения и подлинной радости.

Более того, я тоже закричал. Знаете почему? Да просто от осознания того, что я как женщина доставил этому человеку такое наслаждение — мое тело соперничало в этом с его телом. Я почувствовал, как нечто неописуемое собралось, напряглось и взорвалось внутри меня, и мое тело забилось так, словно я испытывал муки от приступа падучей болезни, и поэтому я тоже издал продолжительный громкий крик. Я не столь долго был лишен сексуального наслаждения, как Гудинанд, но со мной это произошло впервые с тех пор, как мы в последний раз были с Дейдамией.

Прошло довольно много времени, мы так и лежали, тесно прижавшись друг к другу и не шевелясь — на самом деле чуть ли не склеенные вместе нашими выделениями, — постепенно тела наши перестала сотрясать дрожь и дыхание успокоилось. Наконец Гудинанд смущенно прошептал мне на ухо:

— Так это происходит таким образом?

— Ну… — сказал я с коротким смешком, — это один из способов. Однако бывает еще лучше, Гудинанд. Сегодня все случилось с тобой впервые, и ты, так сказать, слишком сильно хотел. Теперь твоему телу понадобится небольшой отдых, прежде чем все повторится снова. Обещаю, что в следующий раз будет еще лучше. А пока давай просто поиграем друг с другом… вот… позволь мне показать как. И ты делай со мной примерно то же, что и я с тобой.

Итак, я показал ему все способы совместного сексуального возбуждения, которым мы с Дейдамией научили друг друга, — многочисленные вариации и нюансы, что мы изобрели. Хотя на этот раз мы поменялись ролями: я был, образно говоря, сестрой Дейдамией, а Гудинанд братом Торном. Что касается меня, то все было довольно весело — просто потому, что это оказалось моим первым опытом в качестве настоящей женщины, но я полагаю, что кажущаяся способность Гудинанда и меня самого меняться ролями в этом калейдоскопе — по крайней мере, в моем воображении — придавала дополнительную остроту моему наслаждению.

После того как мы попробовали все, кроме обычного совокупления мужчины и женщины, я отодвинулся от Гудинанда на длину рук и сказал:

— Твой фонтан кажется неистощимым. Но давай оставим немного, чтобы я смогла показать тебе и другой способ. Эти разнообразные соединения приятны, я знаю, но…

— Приятны?.. — выдохнул он. — Это слишком слабое слово… потому что они…

— Однако это всего лишь разновидности. Что касается того, о чем говорил тебе Торн — и мне тоже, — твоя падучая болезнь может быть излечена после того, как ты пройдешь посвящение… Я так понимаю, что это означает твое посвящение в то, что христианские мужья и жены, а также священники рассматривают как единственно нормальный, общепринятый, пристойный и дозволенный способ половых сношений. Если именно этот традиционный способ необходим, чтобы избавить тебя от недуга, мы и в самом деле должны попробовать его хотя бы раз.

— Да, Юхиза. И как мы это сделаем?

— Смотри сюда, — велел я. — Вот это место у меня, где только что находился твой палец. Когда в следующий раз твой fascinum поднимется и станет твердым, ты введешь его сюда, но медленно, нежно, поглубже. И затем… ну… акх, Гудинанд, конечно же, ты видел, как собаки на улице и животные в деревне делают это!

— Конечно, конечно. Тогда… дай мне посмотреть… ты встанешь на колени и локти, когда я…

— Ne, ni allis! — поспешно произнес я, довольно сердито, потому что именно в этой позе мной пользовался брат Петр. Мы же не уличные собаки! Акх, со временем, без сомнения, когда мы ляжем вместе в следующий раз, мы попробуем и этот способ тоже. Но теперь я покажу тебе, как благочестивые мужчины и женщины занимаются этим, как только ты снова будешь готов.

— Это будет очень скоро, — сказал Гудинанд, блаженно улыбаясь. — Только при одной мысли об этом… смотри… я уже возбудился и… акх, Юхиза!

Он издал это восклицание, потому что я одной рукой обнял его и перевернул так, чтобы Гудинанд оказался сверху моего распростертого на спине тела, одновременно другой рукой направляя его податливое, но становившееся все тверже орудие.

— Liufs Guth! — воскликнул он, когда fascinum скользнул внутрь, быстро став от этого твердым.

Я, подобно ему, издал несколько страстных восклицаний, не помню, каких именно, если они, конечно, вообще были связными словами. Я ощутил подлинное наслаждение, когда Гудинанд оказался внутри меня. Не могу сказать, почувствовал ли я такое потрясающее наслаждение потому, что испытывал любовь к Гудинанду и желал его, или просто потому, что теперь я знал, что делал, и хотел этого.

А еще именно в этом положении: мужчина поверх женщины, — положении столь же новом для меня, как и для Гудинанда, — я получил два дополнительных стимула для наслаждения. Хотя Гудинанд старался не слишком давить на меня тяжестью своего тела, его грудь время от времени соблазнительно терлась о мои вставшие от желания соски. И еще я мог ощутить то, чего никогда не происходило, когда я был с братом Петром в позиции уличных собак, на которой тот всегда настаивал: как тяжелая мужская мошонка Гудинанда соблазняюще ударяла о нежную уздечку под моим отверстием. Приятней всего было то, что Гудинанд, лежа на мне сверху, при каждом ударе терся о повязку, под которой находился мой собственный, время от времени становившийся мужским орган. На этот раз он не стал мужским членом — остался слабым и безвольным; но он сделался нежным и чувствительным даже в большей степени. Когда эти дополнительные наслаждения добавились к тем, которые я уже испытывал, я почувствовал, что нахожусь на грани безумия, почти лишаюсь от блаженства чувств.

Однако я не потерял сознания. Я ощутил знакомое, но на этот раз неизмеримо более сильное напряжение внутри своего тела — не только в половых органах, но во всем теле, — а затем испытал восхитительно острое наслаждение, похожее на головокружение от опьянения. Внутренние ножны моей женской впадины самопроизвольно начали содрогаться, словно поглощая и втягивая в себя fascinum: так Дейдамиа обычно обхватывала мой мужской орган. Мои бедра широко раскинулись по обе стороны от Гудинанда и тоже стали содрогаться, что было внове для меня, они трепетали и подрагивали в непроизвольных конвульсиях. Все это продолжалось, и когда экстаз достиг наивысшей точки, последовал настоящий взрыв — бурное и такое блаженное освобождение, какого я никогда не испытывал раньше во время полового акта.

То же самое, похоже, происходило и с Гудинандом, однако я был слишком занят собой и даже не почувствовал, как внутрь меня извергся его фонтан. В любом случае его взрыв и освобождение, несомненно, напоминали мои собственные, потому что оба мы издали такие долгие и громкие крики, стоны и восклицания, что нас могли услышать даже рыбаки в своих tomi далеко на озере.

Кончив, Гудинанд упал на меня, словно и в самом деле лишился чувств, но я не ощутил его тяжести. Я чувствовал себя легким как перышко, пребывая вне тела, в состоянии эйфории; я не удивился, услышав, что мурлычу подобно довольному коту. Но затем внезапно что-то все-таки удивило меня. Без всякой помощи со стороны Гудинанда — его орган стал мягким внутри меня, так что я даже не был уверен в том, что он все еще там, — я снова испытал внутреннее напряжение, взрыв и приятное освобождение. Более мягкое, не такое грандиозное, как предыдущее, но это все-таки произошло, очевидно, само по себе и, несомненно, было желанным.

Я удивился этому. И изумился еще больше, когда несколько мгновений спустя это произошло снова. Каждый раз это было все слабее, но неизменно доставляло мне удовольствие. Наконец непонятные явления стали тише и прекратились совсем, но они дали мне новое знание о моей женской сущности. Я был вознагражден способностью к дополнительным наслаждениям после по-настоящему грандиозного сексуального освобождения; их можно, пожалуй, описать как последующие отзвуки — подобно продолжительным, повторяющимся, постепенно стихающим раскатам, которые можно услышать после сильного удара грома. Возможно, столь удивительная способность дополнительно испытывать еще и эти небольшие наслаждения была присуща только мне одному; я никогда не расспрашивал об этом других женщин. Хотя я знаю, что этого никогда не происходило со мной, когда во время половых сношений я выступал в роли мужчины.

И еще кое-что я узнал — не только о своей женской сути, а о женщинах вообще.

Допустим, женщина по какой-то причине льстит любовнику, вводит его в заблуждение или обманывает. При этом она может разыграть, что испытывает все сопутствующие любви ощущения. Она может изобразить на лице фальшивое чувство восторга. Она может по своему желанию заставить соски соблазнительно встать — или же это может произойти самопроизвольно, если соски почувствовали холод или просто потому, что на них смотрит мужчина. Женщина может так сделать, что лепестки ее половых органов приглашающее раздвинутся и станут соблазнительно влажными, втайне манипулируя ими, или же это тоже может произойти самопроизвольно, в зависимости от дня цикла или от фазы луны. Женщина способна изобразить любую степень полового возбуждения, от девической стыдливости до блаженного крика во время наивысшей точки экстаза, — она может делать это осознанно, для того чтобы вести в заблуждение как опостылевшего старого мужа, так и самого опытного соблазнителя.

И только одну вещь она не сумеет изобразить, даже если бы и старалась. Это судорожное подергивание и дрожь мускулов на внутренней стороне бедер, их трепет, подрагивание и пульсацию — то, что, как я описывал, произошло со мной. Женщина не в силах контролировать именно это проявление; она не может ни подавить его, когда это происходит, ни симулировать, когда его нет. Это происходит лишь тогда, когда она сплетается и соединяется с партнером, который может на самом деле довести ее до предсмертной агонии этого финального, приносящего радость, взрывного сексуального освобождения.

* * *

Было далеко за полночь, когда мы с Гудинандом вконец истощили свои физические силы и способности воображения, иссушили свои разнообразные соки и я научил его всему, что только знал сам о половых сношениях. Мы одевались уже в темноте — задача довольно трудная, так как мы оба были слабыми и мышцы у нас дрожали, — при этом Гудинанд опять и опять горячо повторял мне, какой восхитительной девушкой я был, и какую невыносимую радость доставил ему, и как рабски благодарен он мне. Я пытался выразить в ответ такую же признательность, но с подобающей девушке скромностью, объяснив, что он дал мне столько же, сколько и получил. Я добавил, что от души надеюсь: мы сумели излечить его от падучей болезни.

Поскольку в город мы собирались отправиться разными дорогами, мы поцеловались на прощание, и я — наверное, и Гудинанд тоже, — пошатываясь, двинулся сторону Констанции; мои ноги, казалось, превратились в желе. Я направился прямо в термы, которые предназначались только для женщин, и был встречен без всяких возражений. В apodyterium, раздевшись, я снова оставил поддерживающую повязку вокруг бедер. Это не вызвало никаких замечаний, потому что большинство других женщин купались так же, оставаясь в том или ином предмете одежды. Кто-то скрывал свои наружные половые органы, кто-то груди, я счел, что это было проявлением скромности. Другие же оставляли закрытыми совершенно безобидные части тела — ногу, предплечье или бедро. Могу только предположить, что женщины скрывали таким образом небольшие дефекты или родинки, а возможно, и следы от укусов любовника. Среди тех, кто прислуживал в бане, были женщины-рабыни и евнухи, но было очевидно, что все они хорошо вымуштрованы и очень осторожны. После того как меня намазали маслом в unctuarium и позже соскребли его в sudatorium, никто из слуг, очищавших меня от нескольких слоев грязи, которую тело вряд ли может накопить на себе за день, не произнес по этому поводу ни слова.

В последнем помещении терм, с наслаждением плескаясь в теплой воде balenium, я заметил других женщин, которые занимались тем же самым. Они сильно различались по возрасту, росту, толщине и привлекательности: от совсем молоденьких симпатичных девушек до тучных или костлявых старых матрон. Я удивлялся тому, сколько их пришло в бани, чтобы привести себя в порядок после таких же любовных игр, какими сегодня наслаждался и я сам.

В бассейне была по крайней мере одна достаточно привлекательная дама, которая, похоже, только что вылезла из постели: она плавала неподалеку так лениво и томно, как будто снова занималась этим. Уже не первой молодости (возможно, по возрасту годившаяся в матери мне или даже Гудинанду), но с великолепными темными глазами, густыми волосами и стройной фигурой; время, похоже, не коснулось ее, и она с гордостью это демонстрировала. Даже здесь, в компании одних лишь женщин, она выставляла свои прелести напоказ, словно перед целым легионом любовников, потому что была одной из немногих, кто плавал совершенно обнаженным.

Без сомнений, я слишком долго задержал на ней изучающий взгляд. Женщина тоже посмотрела на меня, затем не прямо, но все-таки подплыла ко мне. Я ждал, что сейчас дама начнет бранить меня за то, что я так дерзко рассматривал ее. Но нет, она не стала этого делать; она просто отпустила несколько банальных шуток: дескать, очень приятно увидеть поблизости новое лицо… И разве купание не доставляет наслаждение и не стимулирует все чувства?.. И ее имя Робея, а как мое? И вот, пока дама все это говорила, она приблизилась, взяла мою руку и положила ее на одну из своих обнаженных грудей, а другой рукой стала гладить мою (совсем не такую пышную) грудь. Я изумленно раскрыл рот от ее неожиданной смелости и еще больше удивился, когда Робея прижалась ко мне и прошептала на ухо весьма недвусмысленное приглашение.

Она добавила:

— Нам вовсе не надо выходить из воды. Мы можем отправиться в тот дальний темный угол, чтобы заняться этим.

Будь я тогда Торном, я, может, и принял бы с готовностью это приглашение. Но будучи Юхизой, я просто улыбнулся ей сладкой удовлетворенной улыбкой и сказал:

— Благодарю, дорогая Робея, но меня сегодня целый вечер прекрасно ублажал чрезвычайно мужественный любовник.

Она отшатнулась от меня, словно обожглась, и издала возглас досады — без сомнения, какое-то швейцарское бранное слово, которое я еще не выучил, — после чего сердито замолотила прочь через весь бассейн. Я просто продолжал улыбаться, я улыбался и тогда, когда оделся и покинул термы, я улыбался всю обратную дорогу до своей комнаты, думаю, что улыбался также и ночью во сне, поскольку я спал крепким сном совершенно удовлетворенной женщины.

* * *

На следующий день я словно возродился: тело больше не дрожало от сентиментальных воспоминаний о тех чувственных часах, что я провел с Гудинандом. Испытав теперь такое исключительное освобождение и утолив все свои женские желания, я поверил, что моя женская половина — по крайней мере, временно — затихла и заснула. А моя мужская половина снова все контролирует. Я был способен одеться как Торн, вести себя как Торн, быть Торном, когда вечером снова отправился в рощу на берегу озера, чтобы встретиться с Гудинандом, закончившим свою работу в яме скорняжной мастерской. Я был в состоянии приветствовать друга и смотреть на него без всяких женских желаний или побуждений, но с тем же простым мальчишеским чувством, которое ощущал вначале, когда мы стали друзьями и товарищами по играм.

Представьте, я снова настолько стал Торном и мужчиной, что меня даже обеспокоило ликование Гудинанда по поводу восхитительной девушки и изумительных наслаждений, которые он испытал прошлой ночью. (Я упоминаю об этом только для того, чтобы посетовать, какими многообразными и несравнимыми были чувства, которые я, как еще не ставший взрослым маннамави, вынужден был узнать и примириться с ними.) На самом деле мне должны были польстить комплименты и восторги, которые выражал Гудинанд по отношению к моему второму «я», Юхизе. Но, полагаю, любому обычному юноше — а в тот момент я был нормальным юношей, — который слушает, как его товарищ с восторгом рассказывает о любовном приключении, а сам он при этом не может в ответ похвастаться собственной историей, остается только скрывать зависть.

Так или иначе, Гудинанд продолжал разглагольствовать:

— Liufs Guth, дружище Торн, твоя сестра просто удивительная девушка! Она необычайно добра, красива, отважна, ее таланты… ее… хм…

Он скромно умолчал о деталях, но я и сам их знал. Итак, к моим многочисленным противоречивым чувствам добавилось еще одно, совершенно абсурдное: я обиделся на своего друга Гудинанда, который так наслаждался мной, но без меня, даже если это и было совершенно нелогично. Я сказал себе: «Остановись! Так недолго и свихнуться!» — и умудрился перебить излияния Гудинанда, заметив:

— Я знаю, что Юхиза нежная девушка, и уверен, что ее общество было тебе приятно. Но самое главное вот что. Как ты думаешь, ее… заботы успокоили твою болезнь?

Он беспомощно пожал плечами:

— Откуда мне знать? Если только я никогда больше не испытаю приступа. Только это и будет доказательством. — Он одарил меня слабой улыбкой. — Я чуть ли не благодарен судьбе за то, что у меня падучая болезнь, поскольку именно это привело к такому незабываемому, замечательному лечению. Конечно… и liufs Guth знает, наверное, зря я такое говорю, но мне бы хотелось, чтобы один сеанс такого лечения пока лишь уменьшил недуг, а не полностью меня от него избавил…

На какой-то миг задремавшая было Юхиза проснулась во мне и заставила сказать:

— Ну, ты же знаешь, что лекарства бывают разные. Иной раз врач прописывает целый курс лечения… — Однако я безжалостно подавил этот похотливый порыв и добавил: — Мы с сестрой и так уже однажды ослушались приказа телохранителя. Если мы еще раз так поступим, Вайрд, вполне вероятно, узнает об этом: пойдут сплетни. Или хуже того: вдруг он неожиданно вернется и обнаружит, что Юхиза отсутствует.

— Да, — уныло сказал Гудинанд. — Я не имею права заставить вас обоих рисковать.

— Тем не менее, — заметил я, — ты рискуешь больше нашего. Если ты подвергнешься еще одному приступу, не скрывай этого от меня. Скажи мне… а я скажу Юхизе… и…

Его лицо просветлело, и он широко улыбнулся мне:

— Давай надеяться, что лечение все-таки помогло. Прямо сейчас я чувствую себя здоровей и счастливей, чем за всю свою жизнь. Это, должно быть, доброе предзнаменование, не так ли? Давай выбросим это из головы. Снова станем Торном и Гудинандом, как это было до того, как все произошло. Что ты скажешь на это? Насладимся сегодняшним днем? Будем бегать или бороться, или пойдем ловить рыбу на озеро, или вернемся в город, чтобы поизмываться над лавочниками-иудеями?

* * *

Позвольте мне вкратце рассказать о последующих событиях. Не прошло и недели, как Гудинанд пришел на место наших встреч осунувшийся и несчастный. Сегодня в полдень, сказал мой друг, когда он работал в яме, его вновь скрутил приступ, причем так неожиданно, что ему едва хватило времени ухватиться за край ямы и удержаться, чтобы не утонуть. Ему жаль, что приходится говорить мне об этом, но так уж случилось, что лечение «половым посвящением» оказалось безрезультатным… или недостаточным…

Словом, на следующий вечер в рощице на берегу озера его уже опять поджидала Юхиза. То, что произошло, походило на предыдущую встречу, поэтому я не стану повторяться; скажу только, что это было еще более продолжительное и восторженное совокупление, чем первое.

Этот раз оказался не последним. С перерывами примерно в неделю Гудинанд со стыдом на лице сообщал мне, что с ним случился еще один приступ. На самом деле я не видел ни одного из них, но никогда не сомневался в его словах. Я отказывался верить, что Гудинанд лжет, чтобы воспользоваться в корыстных целях как своим другом Торном, так и своей возлюбленной Юхизой. Итак, каждый раз я верил ему на слово и «договаривался о новой встрече с Юхизой».

Во время одного такого свидания, помимо неизменного изъявления своей искренней благодарности и признательности, Гудинанд неожиданно добавил:

— Я люблю тебя, Юхиза. Как ты знаешь, я… не умею выражать своих чувств перед другими людьми. Но ты должна была заподозрить, что я отношусь к тебе иначе, чем просто к любезной благодетельнице. Я люблю тебя. Я преклоняюсь перед тобой. Если я когда-нибудь излечусь от этой болезни, мне бы хотелось, чтобы мы…

Я прижал к его губам палец и улыбнулся, но покачал головой:

— Ты же знаешь, мой дорогой, что я не стала бы этим заниматься, если бы не чувствовала к тебе привязанности. Признаюсь, я наслаждаюсь этим не меньше тебя. Но я поклялась никогда не становиться пленницей любви. И даже если бы я нарушила свою клятву, это было бы непорядочно по отношению к нам обоим, потому что я покину Констанцию, когда закончится лето, и…

— Я мог бы пойти с тобой!

— И потащить за собой больную мать? — ворчливо добавил я. — Нет уж, давай больше не будем говорить об этом. Давай наслаждаться тем, что у нас есть. Любая мысль о завтрашнем дне — или о постоянстве — только омрачит нашу сегодняшнюю радость. Больше ни слова, Гудинанд. Темнота наступит быстро, хватит болтать, ведь можно заняться кое-чем получше.

* * *

Я упоминаю об этих моментах по возможности кратко, потому что о последующих событиях мне придется рассказать подробно. То лето, полное странных и удивительных событий, наконец подошло к концу; затем нагрянула осень, и разразилась настоящая катастрофа: для Гудинанда, для Юхизы и — как же могло быть иначе — для меня, Торна.

5

Поскольку на протяжении всего того памятного лета, что я провел в Констанции, Вайрд отсутствовал, а Гудинанд ежедневно, кроме воскресений, был до вечера занят на работе, свободного времени у меня было полно. Я не терял его даром, просто сидя у себя в комнате в deversorium, в ожидании следующей встречи с Гудинандом, хоть в образе Торна, хоть в образе Юхизы. Правда, некоторую часть времени я проводил в deversorium, помогая подручным в конюшне кормить моего коня Велокса и ухаживать за ним: мыть, натирать и смягчать седло и уздечку.

Но бо́льшую часть времени я проводил, прогуливаясь пешком или верхом, потакая своей врожденной любознательности и исследуя Констанцию и ее окрестности. Иногда я отправлялся, чтобы встретить торговые караваны, состоящие из повозок и животных, навьюченных товарами, которые подходили к городу, или же я мог скакать несколько миль, провожая покидающих Констанцию купцов. Из бесед с погонщиками и всадниками я многое узнал о землях, из которых они приехали, а также о тех, куда они направлялись.

Я бродил по городским рынкам и складам, знакомился как с продавцами, так и с покупателями разных товаров, многое узнал об искусстве заключать самые выгодные сделки. Я даже какое-то время провел на невольничьем рынке Констанции и со временем так расположил к себе одного египтянина, торговавшего рабами, что тот с тайной гордостью показал мне одному особый товар, который, сказал он, никогда не будет выставлен на всеобщее обозрение на распродаже рабов.

— Oukh, — сказал он, что по-гречески означает «нет». — Эту рабыню я продам лишь тайком… какому-нибудь надежному покупателю с совершенно особыми запросами… потому что этот сорт рабов очень редкий и дорогой.

Я посмотрел на рабыню и увидел всего лишь обнаженную девушку примерно моего возраста — довольно миловидную и очаровательную, но ничем особо не примечательную, разве что она была эфиопкой. Я вежливо поприветствовал ее на всех языках и диалектах, которые знал, но девушка в ответ только застенчиво улыбалась и качала головой.

— Она говорит лишь на своем родном языке, — равнодушно пояснил продавец. — Я даже не знаю ее имени. Я называю ее Обезьянкой.

— Ну, — заметил я, — она чернокожая, это, разумеется, необычно, но рабы-африканцы встречаются на рынках. Полагаю, в ее возрасте она все еще девственна, но и девственность тоже не редкость. И она даже не может вести любовную беседу в постели. Сколько денег ты просишь за эту рабыню?

Египтянин назвал цену, от которой у меня просто дух захватило. Она составляла довольно значительную сумму, приблизительно столько, сколько мы с Вайрдом вместе заработали охотой за всю зиму.

— Но ведь за такие деньги можно купить целый караван красивых девственниц-рабынь! — выдохнул я. — Какого дьявола эта стоит так дорого? И почему ты показываешь ее только проверенным покупателям?

— О молодой хозяин, достоинства и таланты Обезьянки не так легко заметить, потому что они заключаются в том, каким образом ее растили с самого рождения. Она не только чернокожая, не просто хорошенькая девственница, она еще и venefica[116].

— А что это такое?

Египтянин рассказал мне. И то, о чем он мне поведал, было невероятным. Я совершенно по-новому посмотрел на застенчивую маленькую чернокожую девушку, испытывая настоящий трепет и ужас. Неужели это правда?

— Liufs Guth! — выдохнул я. — Кто же купит такое чудовище?

— О, кто-нибудь непременно купит, — сказал египтянин, пожав плечами. — Мне придется кормить Обезьянку и предоставлять ей жилье какое-то время, но — рано или поздно — обязательно появится кто-то, кто захочет воспользоваться ею, и с радостью заплатит мне цену, которую я прошу. Прошу снисхождения, молодой хозяин, но когда-нибудь и ты, возможно, будешь рад — если только наберешь достаточную сумму — отыскать venefica для себя самого.

— Молю Бога… — пробормотал я с досадой, — молю всех богов, чтобы мне этого не понадобилось никогда. Однако благодарю тебя, египтянин, за то, что ты пополнил мое образование: теперь мне известны самые мерзкие на земле вещи. — И с этими словами я ушел с невольничьего рынка.

* * *

Обедал я чаще всего в таверне, которую предпочитали торговцы и путешественники, ел и пил вместе с ними, слушал их истории о невзгодах и опасностях, которые подстерегают странников в дороге, а также хвастливые речи об удачно заключенных сделках и жалобы на неизбежные потери.

Я посещал спортивные соревнования, скачки верхом или на колесницах, кулачные бои в амфитеатре Констанции — он был меньше того амфитеатра, который я видел в Везонтио. Я узнал, как делать ставки, и иногда даже выигрывал в азартных играх. Я проводил многие часы в термах для мужчин, заводил знакомства, соревновался или боролся, или же мы бросали кости, играли в нарды или в ludus[117], где нужно было отбивать войлочный мячик дощечками с натянутыми кишками-струнами. Иногда мы просто сидели, развалясь, и слушали, как кто-нибудь звучным голосом читает стихи или поет латинские carmina priscae[118] или германские саги — fram aldrs.

В Констанции также имелась публичная библиотека, но ходил я туда лишь изредка, потому что она была даже хуже, чем scriptorium в аббатстве Святого Дамиана: я смог найти там только несколько книг и свитков, которые еще не читал. Я посещал городскую базилику Святого Иоанна, только когда меня совершенно одолевала тоска, потому что чувствовал неприязнь к священнику Тибурниусу с того самого дня, как стал свидетелем его «непреднамеренного» посвящения в духовный сан и услышал его первую проповедь, в которой он пекся только о своих интересах.

Улицы, рынки и площади Констанции были постоянно переполнены людьми, но со временем я научился распознавать постоянных жителей и выделять их из тех, кто был тут проездом или, как я, проводил здесь лето. У меня есть причина особо упомянуть о двух жителях Констанции. Толпа на улицах обычно была неуправляемой, грубой, люди толкались, пихались и пинали друг друга локтями, но они все-таки смиренно отходили в сторону, давали дорогу и даже кланялись в дверях, когда кто-нибудь из этих двоих желал пройти. Мне не понадобилось много времени, чтобы увидеть одного из них. Он всегда появлялся на улице в огромных, чрезмерно украшенных и занавешенных роскошных носилках; их шесты держала на плечах восьмерка бегущих рысью потных рабов, которые вопили: «Дорогу! Дорогу легату!» — и наскакивали прямо на того, кто не успевал увернуться. Когда я спросил, мне объяснили, что это носилки Латобригекса — городского главы, dux[119], как выражались римляне, или herizogo, как он назывался на старом наречии. Пост этот, как выяснилось в Констанции, мог занимать лишь урожденный знатный горожанин, только при этом условии он становился, по крайней мере номинально, римским легатом сего процветающего аванпоста Римской империи.

Другой человек, которого я начал узнавать, потому что видел его слишком часто, был крупный неповоротливый юноша, вялый и тупой с виду, с настолько низким лбом, что, казалось, волосы у него росли сразу же над нависшими бровями. Он был примерно такого же возраста, как Гудинанд, то есть мог прекрасно работать, но, похоже, подобно мне, целыми днями праздно шатался по городу. С тем лишь отличием, что я, когда ходил по Констанции, с большим интересом подмечал, изучал и исследовал разные вещи; взгляд же этого молодого человека был пустым и, казалось, не выражал ничего, кроме презрения и отвращения, — и так было всегда, в какой бы части города я ни встречал его. Я никогда не видел, чтобы этот юноша хоть чем-нибудь занимался, разве что с невероятной грубостью отпихивал окружающих плечами с дороги, всегда с бранью и раздражением.

Потому-то я спросил и о нем тоже у одного пожилого человека, которого как раз толкнули так сильно, что бедняга упал. Я помог старику встать на ноги и поинтересовался:

— Кто этот невежда?

— Проклятый щенок по имени Клаудиус Джаирус. До чего же этому негодяю нравится наслаждаться властью над простыми горожанами. У него нет никаких обязанностей и интересов, вообще никаких занятий, от скуки и безделья он стал бездумно жестоким.

Пока старик пытался отряхнуть грязь (он сильно испачкался в результате падения), я спросил:

— Тогда почему же простые горожане не свяжут его и не проучат хорошенько? Я бы и сам с радостью поучил наглеца, хотя он в два раза толще меня.

— И не пытайся, парень. Никто из нас не осмеливается с ним связываться, потому что он единственный сын dux Латобригекса. И заметь, сам dux — мягкий и безобидный человек, отнюдь не тиран. Он снисходителен к нам, простым гражданам, и еще больше к своему проклятому отродью. Что бы этому ублюдку Джаирусу пойти характером в своего достойного отца. Но он еще и сын своей матери, а уж та — настоящая дракониха. Благодарю тебя, молодой господин, за помощь и сочувствие. В свою очередь, хочу предупредить тебя: держись подальше от этого вспыльчивого, но тупого Джаируса.

Так я и поступал, по крайней мере до поры до времени.

Едва ли есть нужда говорить, что я всегда слонялся по городу и окрестностям, посещал публичные церемонии и общался с горожанами как Торн. Я выходил в облике и наряде Юхизы, только когда наступали сумерки и я шел на свидание с Гудинандом, чтобы продолжить курс нашего лечения. Я старался, чтобы даже в полумраке никто не заметил, как я выскальзываю из deversorium, и незаметно пробирался по боковым улочкам к берегу озера, а оттуда уже — в нашу рощу. Еще обычно после этих свиданий — и под покровом полной мглы — я приводил себя в порядок в женских термах. Несколько раз то в одной, то в другой купальне я снова встречал ту распутную женщину Робею. Но она больше не приставала ко мне. Если наши взгляды встречались, я посылал ей приторную злорадную улыбку, она отвечала мне таким же ядовитым взглядом, и мы одновременно отводили глаза.

Только два или три раза я все-таки сознательно выходил на публику днем как Юхиза. Одно из женских платьев, которое я купил в Везонтио, уже было выцветшим и изношенным. Теперь, после нескольких моих свиданий с Гудинандом, оно совсем износилось и ободралось, оттого что его слишком часто снимали и надевали. У меня было достаточно денег, чтобы приобрести новый наряд, да и к тому же мне больше не было нужды притворяться, что я делаю покупки для отсутствующей хозяйки. Итак, дабы быть уверенным, что я приобрету наряд, который хорошо сидит и красиво смотрится на мне, я в облике Юхизы отправился по лавочкам, снабжавшим одеждой знатных дам. Поскольку одет я был дешево и безвкусно, то встречали меня с некоторой прохладцей. Однако я держался с лавочниками снисходительно, словно был знатной дамой, и требовал показать мне все самое лучшее, поэтому торговцы вскоре начинали подобострастно кланяться и лебезить передо мной. В результате я приобрел три новых изысканно расшитых наряда, а вдобавок к ним разные аксессуары: новые платки и сандалии, шпильки, заколки и ленты, с помощью которых можно было делать разные прически. Я повторяю, что появлялся в городе в облике Юхизы всего несколько раз, но, увы, успел попасть в неприятную историю.

Дело было так. Я как раз вышел из лавки myropola, где пополнил свои запасы всевозможных благовоний и притираний, когда вдруг услышал топот множества ног и крики: «Дорогу! Освободите дорогу легату!» Я поспешно скользнул обратно в лавку, все остальные тоже засуетились, чтобы освободить дорогу; показались роскошные носилки. Рабы остановились неподалеку от лавки и осторожно поставили наземь большое закрытое кресло. Поддавшись любопытству, я открыл дверь и вышел наружу. Если легат и был там, то я его не увидел. На мостовую вышли двое: чрезвычайно красивая женщина средних лет и уродливый молодой человек. Я сразу узнал в юноше этого грубияна Джаируса, сына dux Латобригекса. А вот женщина, к моему огромному удивлению, оказалась не кто иная, как Робея, которую я встречал в термах. Я тотчас понял, что именно она и была «драконихой», матерью Джаируса.

Нет бы мне поскорее прикрыть лицо, или отвернуться, или скромно удалиться. Но я стоял, разглядывал мать и сына и думал: «Ну и ну, выходит, даже женщина с такими, как у Робей, наклонностями может выйти замуж — и сделает это, если ей представится шанс устроить хорошую партию. А затем, заполучив мужа, она ляжет с ним, спокойная и уступчивая, по крайней мере хотя бы один раз, а если понадобится, будет делать это достаточно долго, чтобы понести от него. Стоит ли удивляться, что плодом столь холодного и бесчувственного лона стал злобный, тупой и уродливый Джаирус».

И тут Робея заметила меня. Хотя прежде мы с ней всегда видели друг друга только обнаженными, но она так же легко узнала меня, как и я ее. Темные глаза Робеи расширились, затем сузились, она наклонилась к сыну, ткнула отпрыска локтем, привлекая ко мне его внимание, затем быстро зашептала что-то на ухо юноше. Я не мог расслышать, что именно она говорила, но заметил, что глаза Джаируса тоже сузились, он осмотрел меня сверху донизу, словно мать велела ему как следует запомнить меня. Я поспешно удалился в противоположную сторону, скромной походкой, стараясь держаться как ни в чем не бывало. Однако как только я пересек улицу, то перешел почти на бег, хотя это и не слишком подобает девушке из приличной семьи. Я оглянулся только один раз: вроде бы ни Робея, ни Джаирус не преследовали меня.

Я был рад, когда без всяких приключений добрался до дома: меньше всего мне хотелось оказаться замешанным в скандал. Я убрал подальше все свои сегодняшние приобретения и поспешно уничтожил все следы Юхизы, дав себе клятву больше никогда не появляться на людях в облике Юхизы при свете дня. Так я и сделал. После этого в течение многих дней я прогуливался по городу и встречался с Гудинандом исключительно в облике Торна. За это время моя тревога немного улеглась, и поэтому, когда Гудинанд мрачно сказал мне, что перенес еще один приступ, я колебался совсем недолго, пообещав другу договориться с Юхизой, чтобы та встретилась с ним и полечила его еще раз.

— Однако боюсь, дружище, — сказал я, — что это будет последнее ваше свидание. Наступает осень, и наш телохранитель Вайрд может появиться со дня на день. Кроме того… если лечение до сих пор не помогло…

— Знаю, знаю, — покорно произнес Гудинанд. — Однако, так или иначе, мне хотелось бы попытаться в последний раз…

На следующий вечер, одевшись как Юхиза, я сильно нервничал: пальцы мои дрожали, мне пришлось дважды наносить creta, которой я подводил веки и брови. Но поскольку наступили первые осенние дни, смеркалось рано; поэтому было уже совсем темно, когда я выскользнул из deversorium. Я впервые после той случайной встречи на улице с Робеей и Джаирусом вышел из дома в облике Юхизы, но не заметил, чтобы кто-нибудь из них или их шпионов прятался поблизости. Насколько я могу судить, меня никто не преследовал, когда я привычным путем по боковым улочкам направился к берегу озера через весь город.

Однако, как выяснилось, за мной — или за Юхизой — все-таки следили, и, очевидно, с того самого времени, когда я случайно встретил Робею и Джаируса. В тот момент, когда я убежал от них, они, должно быть, послали одного из рабов-носильщиков за мной вдогонку, а я не заметил преследователя среди уличной толпы. Вероятно, этот раб или кто-нибудь еще (полагаю, их было несколько) продолжали следить за моим жильем с того дня и до настоящего момента. Представляю, как они были разочарованы: ведь Юхиза ни разу так и не вышла из дома, а Торн, разумеется, их не интересовал. Однако сегодня шпионы были наконец-то вознаграждены за долгое ожидание: с наступлением сумерек Юхиза покинула deversorium.

Мы с Гудинандом раньше часто покрывались гусиной кожей, когда испытывали страсть, но в эту ночь воздух был таким холодным, что по коже мигом побежали мурашки, стоило только нам раздеться. Ну а в тот момент, когда мы оба разделись, мурашки на теле стали еще больше, должно быть, даже волосы на голове встали дыбом, когда в кустах внезапно послышался треск и грубый голос — голос Джаируса — громко произнес:

— Ты уже достаточно долго был с этой шлюхой, Гудинанд, вонючий калека. Теперь наступила очередь настоящего мужчины. Сегодня моя очередь!

Мы с Гудинандом оказались беззащитными. Мы оба были голыми, безоружными, а Джаирус вышел из засады, помахивая тяжелой деревянной дубиной. Я лежал на спине, Гудинанд как раз склонился надо мной, и тут я услышал одновременно звук от удара дубины и его мычание, после чего мой друг тихо упал в темноту сбоку от меня.

В следующий миг меня придавила тяжелая потная туша Джаируса. Он был полностью одет, но задрал одежду, чтобы освободить свой fascinum, и принялся тыкать им мне в низ живота. Я боролся, молотил руками и звал Гудинанда на помощь, но тот был или оглушен или мертв, и Джаирус только смеялся надо мной.

— Я знаю, что ты любишь заниматься этим, малышка. Так сделай это лучше со мной. От меня ты не заразишься падучей болезнью, как вон от того ненормального.

— Слезь с меня! — бушевал я. — Я сама выбираю себе друзей!

— Ну так выбери меня, чтобы доставить мне наслаждение. А теперь прекрати свое глупое сопротивление и послушай меня.

Я продолжал отчаянно сопротивляться, одновременно слушая разглагольствования Джаируса.

— Ты знаешь мою мать Робею?

Она говорит, вы с ней хорошо знакомы.

— Я знаю, что она ненормальная…

— Заткни свой рот и слушай внимательно. Так вот, в качестве своей последней любовницы моя мать выбрала tonstrix[120], которая красит ей волосы, замарашку из простонародья по имени Маралена. А когда та ей в конце концов надоела, отдала девчонку мне. Мать рассказала и показала мне, как доставить удовольствие Маралене, наблюдала и учила меня, когда мы ласкали друг друга. И — можешь представить — Маралена наслаждалась моим вниманием больше, чем материнским. Обещаю, ты тоже не пожалеешь, дитя. Вот, дай мне руку. Посмотри, какой большой у меня fascinum. Итак, давай-ка приступим…

Раздался еще один глухой удар. И так же внезапно, как перед этим Гудинанд, Джаирус исчез где-то сбоку в темноте, а я остался лежать в одиночестве. С трудом дыша, я пытался понять, что же произошло: уж больно стремительно сменяли друг друга события. И тут мне на лоб нежно легла чья-то костистая жесткая рука и знакомый голос произнес:

— Все в порядке, мальчишка. Теперь ты в безопасности. Успокойся и соберись с мыслями.

Я прохрипел:

— Fráuja, это и правда ты?

— Если ты не узнаешь старого усатого Вайрда, твои мозги точно не в порядке.

— Нет… нет… Все хорошо. Но что с Гудинандом?

— Он потихоньку приходит в себя. У него какое-то время будет болеть голова, но это не так уж страшно. То же самое и с этим твоим другом. Я не так сильно стукнул его дубинкой, чтобы убить.

— С моим другом?! — прохрипел я возмущенно. — Да это сын драконихи…

— Я знаю, кто он, — сказал Вайрд. — Во имя носа и ушей Зопира[121], которые он собственноручно срезал со своей головы, У тебя настоящий дар, мальчишка, заводить знакомства. Сначала Гудинанд, городское посмешище. Теперь Джаирус, самый ненавистный в Констанции ублюдок.

— Я не приглашал его на свидание…

— Молчи, — произнес Вайрд так же раздраженно, как встарь. — Оденься. Мне нет дела, ferta, если ты ведешь себя непристойно, но ты должен хотя бы прилично выглядеть.

Я принялся на ощупь одеваться. То же самое сделал и Гудинанд, убравшись подальше: он явно испугался гнева Вайрда, который застал нас в таком положении. Когда мое смущение прошло, я покаянно прошептал:

— Fráuja, мне очень жаль, что ты оказался этому свидетелем.

— Замолчи, — снова заворчал Вайрд. — Я старик и в жизни много чего повидал. Так много, что вряд ли смогу испытать при виде чего-то потрясение. Я давно уже сказал тебе: меня совершенно не волнует… ну, мочишься ли ты стоя, или присаживаешься, или как ты там еще используешь свои половые органы.

— Но… — сказал я и снова продолжил одеваться. — Подумать только… как ты здесь оказался, fráuja? И так вовремя — как раз тогда, когда нам с Гудинандом потребовалась помощь.

— Skeit, мальчишка, я вернулся в Констанцию уже неделю назад. Однако когда я заметил шпионов напротив нашего deversorium, то решил пожить еще где-нибудь и понаблюдать. Я видел, как ты входил и выходил, иногда в женском наряде, который как-то показывал мне в Базилии. Затем сегодня, когда ты отправился куда-то на ночь глядя и за тобой пошел этот верзила, я просто двинулся следом. Теперь вопрос вот в чем: что нам делать с этим, как ты выражаешься, сыном драконихи?

Джаирус ничего из этого не слышал, но уже сидел, осторожно ощупывая шишку на затылке. Насколько я мог видеть в темноте, он выглядел донельзя напуганным.

— Привязать к нему тяжелый камень, — предложил я зло, — и утопить вон там в озере.

— Это было бы вполне справедливо, — сказал Вайрд, и лицо Джаируса стало таким белым, что его можно было разглядеть в темноте. — По готскому закону этот человек считается nauthing — человеком столь ничтожным, что его убийцу не подвергают наказанию. И я без колебаний убил бы его, — продолжил Вайрд, — будь этот негодяй обычным грубым насильником. Но он сын dux Латобригекса. Очень может быть, что все жители Констанции, в том числе и его отец, только обрадуются бесследному исчезновению Джаируса, однако они все равно будут задавать вопросы. Не следует забывать о его шпионах — и, разумеется, о его мамаше: эти люди вполне могут знать, куда он отправился. Таким образом, эти вопросы станут задавать тебе, мальчишка, и твоему другу Гудинанду, и не исключено, что вами заинтересуется городской палач. Поэтому, во избежание неприятностей, советую вам оставить Джаирусу жизнь.

Как обычно, совет Вайрда был разумным, поэтому я только спросил угрюмо:

— Тогда что ты предлагаешь, fráuja? Чтобы мы обратились к судьям и те решили, как его наказать?

— Нет, — сказал Вайрд презрительно. — Только слабаки и трусы прибегают к суду, чтобы защитить свою честь. В любом случае Джаирус занимает в Констанции такое положение, что его, несомненно, оправдают.

Вайрд повернулся к Гудинанду и сказал:

— Вы с этим негодяем примерно одного возраста и роста. Предлагаю тебе встретиться с ним лицом к лицу в присутствии всего честного народа на справедливом испытании, сразиться один на один. Ну что, согласен?

Гудинанд, поняв, что страшный телохранитель Юхизы не собирается его наказывать, слегка успокоился и сказал, что вовсе не против сразиться с Джаирусом.

— Да будет так, — провозгласил Вайрд. — Давайте пойдем в город и проведем состязание согласно древним законам.

— Что?! — завизжал Джаирус. — Я, сын dux Латобригекса, должен бороться с простолюдином? С городским калекой и дурачком? Я против этого вопиющего…

— Заткнись, — велел Вайрд так же равнодушно и непочтительно, как если бы обращался ко мне. — Мальчишка, свяжи ему руки своим платком, пояс понадобится мне, чтобы вести этого негодяя по городу на поводке. Гудинанд, возьми вон ту большую дубинку, которая уже дважды за эту ночь сослужила мне службу. Если пленник попытается удрать, воспользуйся ею снова. С этим выродком церемониться не следует.

* * *

Итак, еще раз в ту же самую ночь я появился на людях в облике Юхизы, теперь уже в базилике Святого Иоанна. Как и большинство церквей в провинции, она была также местом проведения гражданских судов. Там я и предстал перед торопливо созванным судом Констанции, обвинив Джаируса в нападении и попытке изнасилования. Я попросил установить, виновен он или нет, через древний обряд испытания и заявил троим судьям, что хочу, чтобы Гудинанд выступил в роли моего защитника в этом поединке.

— Я полагаю, господа, — сказал Вайрд, представившийся моим опекуном, — что поединок лучше провести в городском амфитеатре — чтобы вся Констанция могла увидеть, что правосудие свершилось. И вот еще что: в качестве оружия следует избрать дубинки, поскольку, как выяснилось, именно их предпочитает обвиняемый.

Судьи нахмурились и зашептались; едва ли это вызывало их удивление. Кроме меня, Гудинанда, Вайрда и все еще связанного Джаируса в церкви также присутствовали dux Латобригекс, его жена Робея и, разумеется, священник Тибурниус. В тот раз я впервые видел Латобригекса, и, в полном соответствии с тем, как мне его описывали, он оказался вполне приличного вида мужчиной с очень скромными манерами. Свое единственное возражение городской глава высказал чуть ли не кротким голосом.

— Господа, — сказал он, — девушка, которая выдвинула против Джаируса обвинение, не является жительницей Констанции, она чужая в нашем городе. Я не ставлю под сомнение правдивость ее заявления, но… Невольно напрашивается вопрос. Зачем она отправилась одна, без сопровождающих, после наступления темноты, на окраину города, по пустынной тропе, в кустах…

Жена не дала ему договорить. С ненавистью взглянув на меня, Робея яростно рявкнула:

— И эта развратная шлюха еще осмеливается обвинять знатного жителя Констанции! Сына нашего dux. Сына римского легата. Наследника древнего дома Колонна. Я требую, господа, чтобы это клеветническое обвинение было немедленно снято, чтобы репутация Джаируса был очищена от всех, самых малейших пятен и чтобы эту странствующую маленькую шлюху публично раздели догола, высекли и выставили из города!

Судьи снова наклонились друг к другу и опять зашептались, а я сказал Вайрду:

— Этого и следовало ожидать. Я что-то не понял, что она говорила по поводу дома Колонна?

— Когда-то, — шепнул Вайрд мне в ответ, — это была одна из самых знатных семей Рима, но теперь, к сожалению, она выродилась. Только взгляни на этого трусливого Латобригекса из рода Колонна. Разве женился бы мужчина из приличной семьи на virago[122] вроде Робеи? Я уж молчу про этого негодяя Джаируса! Разумеется, самомнения у них хоть отбавляй, и они требуют величать себя clarissimus, но…

И тут вдруг поднялся священник Тибурниус, который елейным тоном произнес:

— Господа, церковь не вмешивается в чисто мирские дела, точно так же и я, смиренный священнослужитель. Но я, как известно, много лет был торговцем в Констанции, прежде чем стать священником, и прошу разрешить мне сказать несколько слов, которые, возможно, внесут ясность в это дело.

Естественно, судьи пошли ему навстречу, и, естественно, я ожидал, что Тибурниус скажет что-нибудь в поддержку dux Латобригекса. Но только что избранный священник, очевидно, решил воспользоваться возможностью, чтобы показать свою власть, ибо сказал нечто такое, что страшно меня изумило:

— Да, на первый взгляд все так и есть: простая и бедная странница выдвинула серьезное обвинение против уважаемого гражданина Констанции. Но позвольте напомнить вам, господа, что наш город своим процветанием как раз обязан не кому иному, как странникам, которые входят в его ворота. И если вдруг пойдут слухи, что в Констанции законом защищены только горожане, что чужеземец здесь может оказаться жертвой несправедливости, пусть даже такое ничтожество, как эта странствующая шлюха, то боюсь, господа, это положит конец процветанию Констанции. И что тогда будет с городом? А с вами самими? И с церковью Господа нашего? Я советую удовлетворить просьбу этой девушки и позволить провести испытание-поединок между Джаирусом и Гудинандом. Пусть восторжествует справедливость. Ибо в обряде испытания только Господь правильно может все рассудить.

— Да как ты смеешь? — вспыхнула Робея, в то время как ее супруг просто стоял молча, а сын весь покрылся испариной. — Ты, лавочник в рясе, да кто ты такой, чтобы посылать знатного гражданина Констанции на унизительный публичный поединок с этим отверженным, городским дурачком?! И чего ради? Ради этой презренной шлюхи?!

— Clarissima Робея! — Священник обратился к ней довольно вежливо, но сурово наставил на женщину указательный палец. — Обязанности, которые налагает на знать высокое положение, поистине тяжелая ноша. Но еще тяжелей обязанности священника, потому что близится день Божьего суда, на котором счет будет предъявлен даже королям. Clarissima Робея, ты выделяешься среди остальных людей высоким положением, но твоя гордость должна склониться перед слугой Божьим. И когда твой духовник говорит, ты должна проявлять уважение, а не возражать. Я самым серьезным образом заявляю тебе это, и моими устами сам Христос предупреждает тебя.

— Да уж, — прошептал Вайрд, — это напугает даже дракониху.

И в самом деле, Робея прямо посерела лицом от этих упреков и больше ничего не сказала, а Джаирус вспотел еще сильнее, чем раньше. После короткой паузы заговорил Латобригекс. Он положил руку жене на плечо и произнес своим мягким голосом:

— Отец Тибурниус прав, моя дорогая. Правосудие должно свершиться, во время испытания только Бог может решить, кто прав. Давай уповать на Господа и на силу рук нашего сына. — Он повернулся к судьям. — Господа, поединок состоится завтра утром.

6

За ночь это известие, должно быть, достигло каждого уголка Констанции и ее окрестностей. На следующее утро, когда мы с Вайрдом появились в амфитеатре (по этому случаю я снова был в облике Торна), все местные жители, казалось, столпились перед воротами и обсуждали предстоящий поединок. Люди платили деньги, после чего им вручали глиняные таблички, символизировавшие, что плата внесена.

Церковь давно уже выражала неодобрение по поводу гладиаторских состязаний, и большинство императоров-христиан запрещали их. Подобные состязания, возможно, и продолжали потихоньку проводить где-нибудь в отдаленных провинциях, но в самом Риме гладиаторы исчезли еще за полвека до моего появления на свет. Как вы помните, сегодня решено было не пользоваться гладиусом или другим традиционным оружием: трезубцем, булавой, сетью-ловушкой, — только деревянными дубинами. Тем не менее поединок обещал быть по-настоящему кровавым, и этого было достаточно, чтобы амфитеатр оказался переполненным.

Толпа зрителей состояла не только из рыбаков, ремесленников, сельских жителей и других простолюдинов, которые очень любили подобного рода развлечения. Даже городские торговцы и лавочники — которые едва ли закрыли бы свои рынки и склады даже по случаю траура из-за кончины императора, — казалось, сегодня пренебрегли интересами коммерции, желая лично присутствовать на столь необычном зрелище. И разумеется, пришли и все заезжие путешественники, которые услышали об этом представлении.

Задолго до того, как поединок начался, все места в каждом ярусе и на maenianum[123] амфитеатра были заполнены. Обычно простые люди вполне довольствовались скамьями на самом верху, но сегодня Вайрд заплатил непомерно высокую цену за табличку, которая позволила нам с ним занять пронумерованные места во втором ряду, обычно доступном только богатым и знатным. Места в первом ряду, располагавшемся на одном уровне с ареной, как правило, оставляли для наиболее знатных и влиятельных горожан и высокопоставленных сановников; центральный подиум занимали dux Латобригекс, госпожа Робея и святой отец Тибурниус; все они были роскошно и даже празднично одеты. Dux был таким же молчаливым, как и накануне ночью, от его супруги исходили волны самой настоящей ярости, а священник выглядел абсолютно спокойным, словно он собирался посмотреть представление труппы ritum[124] актеров, где все страсти были ненастоящими, пусть и очень талантливой, но всего лишь игрой.

Я повернулся к Вайрду и сказал:

— Из всех денег, которые мы заработали и накопили, fráuja, я поставлю всю свою долю против твоей на то, что сегодня победит Гудинанд.

Старик издал один из своих смешков-фырканий:

— Во имя Лаверны, богини воров, предателей и мошенников, ты никак подбиваешь меня поставить на эту свинью Джаируса? Ну уж нет, это было бы нелепостью! Но, акх, на подобного рода представлениях трудно избежать искушения и не сделать какую-нибудь ставку. Ладно, давай побьемся об заклад, но только чур я поставлю на Гудинанда.

— Что? Это будет еще большей нелепостью. Я не хочу прослыть изменником…

Но я не успел договорить, поскольку раздался сигнал: звук трубы возвестил о начале поединка, затем послышался возбужденный ропот, и толпа всколыхнулась. Джаирус и Гудинанд появились из ворот в стене, огораживавшей арену по всему периметру.

У каждого из молодых людей в руках было по крепкой ясеневой дубине. Оба противника были лишь в набедренных повязках, все остальное тело было смазано маслом, чтобы удары дубины были скользящими. Джаирус и Гудинанд прошли к центру арены, затем встали у возвышения и подняли свои дубинки, приветствуя dux. Латобригекс поочередно приветствовал каждого из участников поединка, подняв вверх сжатую в кулак правую руку, в которой он держал белый лоскут. Затем труба пропела снова, dux уронил лоскут. Джаирус и Гудинанд тут же повернулись лицом друг к другу и приняли борцовскую позу: каждый держал свою дубину одной рукой за середину, а второй — ближе к нижнему концу. Оба молодых человека были достойными и равными по силе соперниками. Гудинанд был выше, его руки были длинней, но Джаирус был шире в кости и обладал более развитой мускулатурой. Их умение обращаться с дубинами, казалось, тоже было одинаковым. Я знал, что у Гудинанда никогда не было друга, с которым он мог бы сразиться в пробном поединке на дубинках, но он, должно быть, сам иногда развлекался воображаемыми битвами. У Джаируса, похоже, имелось много возможностей состязаться с молодыми людьми, однако противники наверняка обычно ему поддавались, и он, вне всяких сомнений, привык к легким победам. Поединок начался, и зрители затаили дыхание. Тут было на что посмотреть: соперники умело наносили друг другу и отражали удары. Никто из присутствующих на состязании не мог посетовать на то, что он зря выбросил деньги, дабы посмотреть на неуклюжее топтание новичков.

Я с раздражением сказал Вайрду:

— Послушай, и все-таки это несправедливо. Как могу я поставить на Джаируса, если специально отправил негодяя на арену, чтобы его превратили в месиво. К тому же по меньшей мере глупо делать ставку против человека, которого я выбрал в качестве своего защитника. Я настаиваю…

— Balgs-daddja, — тихо произнес Вайрд. — Поздно что-либо менять. А я был прав, поставив на Гудинанда. Только посмотри туда, как Джаирус стал дергаться, уклоняться и отступать.

Когда соперники начали поединок, они пытались первым делом определить уровень мастерства, сильные и слабые стороны друг друга. Сражение на дубинах — это целое искусство. Тот, кто защищается, разумеется, старается быстро и твердо нанести ответный удар дубинкой, но, помимо этого, существует также множество искусных приемов: уверток, наклонов или даже — если один из соперников с размаха наносит неистовый удар своей дубинкой — прыжков через нее (иной раз все проделывается так ловко, что бойцу позавидовали бы акробаты). Да и нападать тоже можно по-разному. Существует, например, такой прием, как ложный замах, который внезапно переходит в удар.

Словом, Джаирус и Гудинанд некоторое время колошматили друг друга, используя все виды ударов, — при этом удары по обнаженной плоти были такими тяжелыми и звучными, что несколько зрителей даже издали возгласы сочувствия. Оба соперника, удачно или нет, испробовали различные виды защиты и, очевидно решив, что теперь знают самые слабые места друг друга, перешли к ожесточенной борьбе.

Поскольку руки у Джаируса были довольно короткими, он рассчитывал на полный замах и по возможности целился в голову Гудинанду. Думаю, Джаирус не забыл, что его мать назвала того слабоумным, и надеялся, что даже скользящий удар жестоко оглушит противника.

Гудинанд, в свою очередь, быстро смекнул, что невысокого квадратного Джаируса едва ли можно опрокинуть даже сильными боковыми ударами дубины. Таким образом, Гудинанд отдал предпочтение поединку на дальней дистанции и неожиданным ударам. Он то целился в солнечное сплетение, пытаясь вышибить из противника дух, то пытался попасть по рукам Джаируса, чтобы сломать их или хотя бы ослабить захват дубины. Будучи худощавым и гибким, Гудинанд лучше уклонялся и избегал замахов, направленных ему в голову. Более тяжелый Джаирус оказался не настолько проворным, чтобы избежать ударов дубинки Гудинанда. После нескольких таких ударов по животу Джаирус издал отчетливое «у-у-ух!» и отшатнулся назад, чтобы глотнуть воздуха. Когда Гудинанд в очередной раз огрел противника по пальцам, раздался громкий хруст и Джаирус чуть не выронил дубинку. После этого он уже не нападал, а лишь оборонялся, не позволяя выбить дубинку из его рук. Казалось, что он потерял надежду на победу. Гудинанд усилил напор, тесня Джаируса назад до тех пор, пока они оба не оказались у центрального возвышения.

— Погляди туда, — снова сказал Вайрд, — tetzte негодяй вспотел так, что с него стекает масло.

Так оно и было. На том месте, где теперь стоял Джаирус, пошатываясь и размахивая руками, чтобы удержать равновесие под беспощадными ударами Гудинанда, на песке разрасталось пятно, и не думаю, что оно состояло только из пота и масла. Джаирус бросал во все стороны отчаянные взгляды, словно искал убежища — или молил о спасении, потому что чаще всего он смотрел в сторону подиума, на котором сидели его отец с матерью. Выражение лица dux нимало не изменилось, а вот что касается Робеи… Ну, если бы она и впрямь была драконихой, уверен, она бы спрыгнула на арену и защитила своего сына, изрыгая пламя на Гудинанда.

Вайрд с удовлетворением отметил:

— Чванливое животное всегда оказывается трусливым, и сейчас негодяй публично доказывает это. Мальчишка, не жалей проигранных денег, ибо это такое удовольствие — увидеть, как побеждает твой друг.

Однако неожиданно Гудинанд перестал молотить Джаируса и сделал шаг назад. Зрители, возможно, подумали, что он просто смилостивился над своим соперником: не стал убивать его, ломать ему кости, чтобы он навечно остался калекой, не стал даже бить Джаируса, пока тот, распростершись, лежал на песке и поднимал вверх палец, униженно прося сохранить ему жизнь. Однако я знал, что не мысль о милосердии так внезапно поразила Гудинанда. Он даже не смотрел на Джаируса; мой друг медленно поднял глаза над ареной, над ярусами амфитеатра, на утреннее небо, словно опять увидел странную зеленую птичку, которая пролетела мимо, или услышал необычное для дневного времени уханье филина.

В течение всего сражения Гудинанд выглядел вполне здоровым. Но я уже давным-давно заметил, что чаще всего недуг поражает его не в моменты сильного напряжения, а, наоборот, когда он испытывает радость. Так случилось и теперь, когда Гудинанд был близок к тому, чтобы пережить ярчайший момент в своей жизни, момент, который мог бы поднять его с самых низов общества и превратить в торжествующего героя.

Внезапно дубинка просто выпала у него из рук, и я мог разглядеть почему: его большие пальцы прижались к ладоням, а руки стали беспомощны. Джаирус стоял слегка пораженный, но такой же неподвижный, как и его соперник. Остальные зрители в амфитеатре пребывали в крайнем изумлении, наступила тишина. Затем Гудинанд издал крик, который я однажды уже слышал от него, словно он уже получил смертельный удар; в наступившей тишине, словно эхо, разнесся жуткий вой. И тут другой голос произнес что-то, но так тихо, что, кроме Джаируса, слов никто не разобрал. Это его мать Робея перегнулась через балюстраду подиума и что-то прошипела сыну.

Джаирус все стоял в замешательстве, из его разбитого носа и раненой правой руки сочилась кровь; было ясно: он не знал, что делать, пока Робея не подсказала ему. И тогда внезапно, пока Гудинанд все еще, откинув назад голову, издавал свой ужасный вопль, Джаирус ударил его что было силы. Дубина угодила Гудинанду прямо в горло, оборвала его крик, и он рухнул на землю как подрубленное дерево. Возможно, этот удар не слишком повредил ему; наверное, он смог бы подняться и сражаться дальше, но тут моего друга настиг припадок. Он неподвижно лежал на спине, дергались лишь его конечности, и Джаирус обрушил на его тело град ударов. Гудинанд еще мог попросить пощады — поднять указательный палец, — и dux Латобригекс обязан был бы в таком случае остановить поединок; зрителям предстояло решить: жизнь или смерть? Однако бедняга Гудинанд не мог сейчас даже пошевелить пальцем.

Его судороги замедлились и прекратились; он лежал, бессильный, а Джаирус тем временем избивал несчастного, в котором пока еще с трудом можно было распознать человеческое существо; Гудинанд был абсолютно неподвижен, и лишь пена текла из его рта. Несомненно, Гудинанд был уже мертв, а Джаирус все еще продолжал молотить по бесформенному трупу, словно ему под руку подвернулся мешок с котятами. Зрелище было настолько отвратительным, что все зрители невольно вскочили на ноги и в едином порыве заревели: «Милосердия! Милосердия!»

Джаирус сделал паузу, чтобы посмотреть на подиум. Но городскому главе не хватило времени, чтобы подать традиционный знак: большой палец вниз, в качестве сигнала победителю, чтобы тот бросил свое оружие, — потому что Робея тоже быстро сделала другой традиционный знак: ткнула большим пальцем в грудь, что во времена гладиаторов означало: «Убей его!» И разумеется, Джаирус повиновался своей матери. В то время как толпа все еще вопила: «Милосердия!» — он поднял дубину вертикально, словно собирался что-то утрамбовать, и три или четыре раза опустил ее на голову своей жертвы. Череп Гудинанда раскололся, как яичная скорлупа; и теперь его бедный больной мозг, который сделал жизнь этого достойного юноши столь жалкой, уже нельзя было излечить ни при помощи забот Юхизы, ни какими-либо другими способами, потому что он разлился густой серой лужицей на песке.

Увидев это, толпа, которая прежде казалась такой кровожадной, заревела во всю глотку от отвращения на разных языках: «Skanda! Atrocitas! Unhrains slauts! Saevitia! Позор! Зверство! Грязный убийца! Дикость!» Люди стучали кулаками, и, думаю, через мгновение они бросились бы вниз со своих мест на арену, чтобы разорвать Джаируса на куски.

Но тут священник Тибурниус тоже вскочил на ноги и высоко поднял руки, призывая к вниманию. Один за другим зрители начали замечать его, толпа постепенно смолкла, так что можно было услышать то, что он хотел сказать. Священник выкрикивал попеременно то на латинском, то на старом языке, чтобы быть уверенным, что все поймут его:

— Gives mei![125] Thiuda! Дети мои! Умерьте свой нечестивый пыл и примите решение Господа! Бог — справедливый и мудрый судья; Он не творит беззакония! Чтобы положить конец всякого рода сомнениям, разрешить спор и установить истину во всем, Господь постановил, что Гудинанд должен проиграть, и отдал победу Джаирусу. Не смейте подвергать сомнению мудрость Господа, которую Он явил всем вам в этот день. Nolumus! Interdicimus! Prohibemus![126] Gutha waírthai wilja theins, swe in himina jah ana aírthai! Да свершится воля Господа, как на земле, так и на Небесах!

Никто не осмелился бросить вызов священнику. Все еще ворча, толпа принялась расходиться. Для того чтобы покинуть подиум, должно быть, имелась специальная дверь, потому что Тибуриус, Джаирус и его родители внезапно исчезли. Никто, кроме Вайрда и меня, не стал задерживаться, чтобы посмотреть, как рабы, прислуживающие на арене, — по иронии судьбы известные как хароны[127], провожатые мертвых, — уберут с арены то месиво, которое прежде было Гудинандом.

— Hua ist so sunja? — проворчал Вайрд. — В чем истина? Я не знаю, кто более омерзительная гадина: Джаирус, его дракониха мать или эта рептилия священник?

Я в ответ процитировал Библию:

— «Mis fraweit letaidáu; ik fragilda». «Мне отмщение, и Аз воздам».

— Ну что же, я проиграл, — проворчал Вайрд, когда мы собрались уходить. — Это не утешит тебя в потере друга, но ты выиграл небольшое состояние. Прошу заметить, однако, ты никогда не говорил мне, что Гудинанд — калека, подверженный приступам падучей болезни.

— Я предлагал тебе отказаться от ставки, — резко бросил я. — Еще не поздно сделать это и сейчас.

— Во имя бледной чахлой богини Paupertas[128], я всегда честно платил свои долги!

— Хорошо, — сказал я, когда мы оказались на улице. — Мне действительно нужны деньги. И я обещаю работать еще усердней этой зимой, чтобы мы смогли сколотить еще одно состояние.

— Тебе нужны деньги? — спросил удивленный Вайрд. — Могу я спросить для чего?

— Нет, fráuja, я не скажу тебе этого, пока не потрачу деньги. Боюсь, ты попытаешься отговорить меня, узнав, как я хочу ими воспользоваться.

Он пожал плечами, и мы в молчании направились к deversorium. Я горько плакал, хотя ни Вайрд, ни кто другой не могли этого заметить, потому что слезы мои лились не из глаз. Горе, которое я испытывал как Торн, лишившись доброго друга Гудинанда, я перенес по-мужски, с сухими глазами. Однако моя женская сущность, не испытывая ни малейшего стыда, рыдала по Гудинанду, который любил меня. Но моя женская половина в настоящий момент была спрятана глубоко под мужской. Слезами истекало, так сказать, мое сердце. Я размышлял: «Если бы в этот момент я был Юхизой, а не Торном, текли бы эти слезы из моих глаз?»

И еще одно меня беспокоило. Похоже, двойственность моей натуры была пагубной и, казалось, причиняла вред всему, что меня окружало. Объяснялось ли это моей, как маннамави, неспособностью любить, мучительно думал я, или просто мне было предопределено судьбой заставлять других страдать? Раньше все римляне верили, а те, что по-прежнему еще остаются язычниками, и до сих пор верят, что каждого человека охраняет и ведет по жизни его собственный бог: невидимый, он всегда находится рядом. Боги мужчин называются гениями, а женщин — юнонами. Согласно этой языческой вере, у человека совсем немного собственной воли, в основном ему приходится следовать прихотям и предписаниям своего духа-хранителя. Тогда мне, как существу двуполому, не помогали ли вместе и гений, и юнона? Не пребывали ли они в постоянном споре относительно того, кто из них главнее? Или, возможно, мне вообще никто не помогал? Думаю, что множество вещей, которые я совершил в своей жизни, были сделаны по моей собственной воле, но в отношении некоторых я не слишком уверен. Я осознанно, по своей воле и из злого умысла уничтожил достойного всяческих порицаний брата Петра. Однако, насколько я знаю — и уж это точно произошло без участия с моей стороны, — безвинная сестра Дейдамиа, возможно, тоже теперь мертва от побоев flagrum, которым она подверглась из-за меня. Я без колебаний и ради благой цели уничтожил женщину-дикарку в лагере гуннов, но у меня не было причины, желания и права навлекать смерть на маленького харизматика Бекгу. Во имя Иисуса, даже мой верный компаньон juika-bloth умер из-за меня, потому что я грубо вмешался в его истинную природу. И теперь… теперь, сам того не желая, я оказался непосредственным виновником гибели Гудинанда.

Liufs Guth! Кто виноват в этом? Я сам, мой хранитель: гений, или юнона, или оба? А может, я уже и впрямь стал настоящим хищником, как поклялся когда-то? Неужели, пробиваясь в этом мире, я переступаю через чужие жизни?

«Ну, если это так, — сказал я себе, — я, по крайней мере, знаю, кто станет моей следующей жертвой».

* * *

— Khaîre![129] — одобрительно воскликнул египтянин, торговец рабами, когда я рассказал ему, зачем пришел. — Разве я не говорил тебе, молодой хозяин, что когда-нибудь даже тебе может понадобиться venefica? Признаюсь, не думал, что это произойдет так скоро, ведь ты еще так молод и…

— Избавь меня от проповедей, — сказал я. — Давай лучше обсудим цену.

— Она тебе прекрасно известна.

Тем не менее я умудрился хоть немного сбить цену. Как я уже говорил, сперва египтянин запросил за рабыню по имени Обезьянка сумму, почти равную тому, что было у меня в кошельке. Но после продолжительного торга я купил эфиопку чуть дешевле, оставив достаточно денег для нас с Вайрдом, чтобы мы могли заплатить хозяину deversorium, когда соберемся уйти, и чтобы продержаться зимой. А несколько siliquae я отложил. В свое время вы узнаете, для чего они были мне нужны.

— Отлично, — сказал я, когда сделка была заключена, а торговец, вздохнув, поставил печать и вручил мне servitium[130] Обезьянки. — Пусть девушка оденется и будет готова пойти со мной — потому что я могу послать за ней неожиданно, когда мне понадобятся ее услуги.

— Обезьянка будет ждать твоих распоряжений. — Египтянин зловеще улыбнулся. — Когда придет время, желаю тебе — скажем так — полного и абсолютного удовлетворения. Khaîre, молодой хозяин.

* * *

В течение нескольких дней я тайком наблюдал за домом dux Латобригекса. Я шпионил лишь в дневные часы, потому что только тогда могли произойти события, которых я ожидал. Вечера я снова проводил в компании с Вайрдом, обедал в таверне или купался в термах, и мы с ним говорили исключительно о всяких пустяках. Вайрд, очевидно, изнывал от любопытства, но терпеливо воздерживался от того, чтобы задавать вопросы. Не торопил он меня и с отъездом, хотя пора уже было начинать новый сезон охоты.

Много раз я наблюдал, как роскошные носилки покидали резиденцию dux и как при этом носильщики-рабы выкрикивали: «Дорогу легату!» Иногда Латобригекс выезжал один, иногда со своей женой или сыном. Но я ждал, когда же рабы вынесут носилки только с Джаирусом и Робеей. И когда это наконец произошло, я поспешно последовал за ними на почтительном расстоянии. Как я и надеялся, носилки остановились, и Джаирус вышел из них у мужских купален. Затем рабы двинулись дальше, я снова последовал за носилками, вознося про себя молитвы. Мои молитвы были услышаны: в следующий раз носилки остановились перед женскими термами, там из них вышла Робея.

Я со всех ног помчался в лавку египтянина, быстро схватил Обезьянку и бегом потащил ее к термам, где находился Джаирус. Вообще-то раб или рабыня сплошь и рядом сопровождали своего господина, но я, разумеется, никак не мог привести женщину в мужскую купальню. Однако эти термы для высшего сословия были оборудованы маленькими, но хорошо меблированными exedria — комнатами ожидания, и я оставил Обезьянку в одной из них, где имелась кушетка.

Я не мог объяснить всего на словах этой маленькой чернокожей девочке, но я ухитрился отдать ей подробные распоряжения в виде жестов; Обезьянка покладисто кивала головой, словно прекрасно меня понимала. Ей надо раздеться донага, улечься на кушетку и некоторое время ждать; затем она должна сделать все, чему ее научили и для чего готовили. Сразу после этого девушке следует одеться снова, покинуть exedrium, выйти из здания и встретиться со мной на улице возле терм.

Сильно надеясь на то, что Обезьянка действительно поняла все, я оставил ее там и вошел в apodyterium, чтобы раздеться самому. Затем, завернувшись в полотенце, я поспешил через другие комнаты в поисках Джаируса. После всей этой беготни я действительно нуждался в купании, поэтому обрадовался, когда обнаружил свою жертву в наполненном паром sudatorium. Там было еще несколько мужчин, сидевших, потевших и разговаривающих между собой, однако они устроились поодаль от Джаируса. Это я тоже предвидел. За последние дни я заметил, что все жители Констанции — даже такие же грубые и неотесанные, как сам Джаирус, кого я прежде иногда видел в компании с ним, — теперь избегали любого общения с этим человеком. С того дня, когда свершился суд Божий, с ним, возможно, общались лишь отец с матерью; ну, может, еще пекущийся только о собственном благе священник перекидывался с парнем дружелюбным взглядом или словом.

Итак, здесь, в sudatorium, Джаирус сидел в углу совсем один с угрюмым видом; он был обнажен, только на правой руке у него виднелась повязка. Юноша уставился на меня с искренним изумлением, когда я присел с ним рядом, отрекомендовавшись как «Торн, горячий поклонник clarissimus Джаируса». Можно было предположить, что он удивлен тем, что к нему обратился некто, очень напоминающий по возрасту и внешнему виду ту девушку, Юхизу. Но он видел Юхизу — близко, во всяком случае, — только в темноте в роще да еще в полумраке церкви, где происходило судебное разбирательство. И еще было совершенно ясно, что я мужчина, потому что я находился в мужских термах, не так ли? Уверен, что Джаирус удивился просто потому, что с ним вообще кто-то заговорил, ведь теперь он стал регзопа non grata[131].

— Clarissimus, — сказал я, — ты не знаешь меня, потому что я не местный житель, а странствующий торговец и только недавно приехал в этот прекрасный город. Однако я должен заплатить тебе долг.

— Какой еще долг? — хрипло спросил он и украдкой отодвинулся от меня на скамье.

Думаю, что Джаирус не на шутку испугался, вообразив, что я являюсь каким-то другом или родственником недавно погибшего Гудинанда, а долг этот такого сорта, который никто не хотел бы получить.

Я поспешил пояснить:

— Благодаря тебе я выиграл весьма значительную сумму денег. Значительную для человека моего скромного положения, по крайней мере. Видишь ли, я присутствовал на поединке и поставил на тебя все свои сбережения до последнего нуммуса.

— Правда? — спросил он уже не так настороженно. — Едва ли я могу поверить, что хоть один человек ставил на меня.

— Но я поставил. И выручил значительную сумму.

— В это я могу поверить, — мрачно произнес он.

— И мне очень хотелось бы хоть как-то отблагодарить тебя, уж прости мне мою дерзость. Разумеется, я знаю, clarissimus, ты никогда не примешь pars honorarium[132]. Поэтому я принес тебе подарок.

— Ну-ну.

— Я потратил часть выигрыша, чтобы купить тебе рабыню. Благодарю тебя, однако у меня и так множество рабынь.

— Но не таких, как эта, clarissimus. Молоденькая девственница, только созревшая, как плод, готовый к тому, чтобы его сорвали.

— Еще раз спасибо, но я уже наслаждался многими такими плодами.

— Не такими, как этот, — повторил я. — Эта девочка-ребенок не только девственница, не только очень красива, но она еще и чернокожая. Молоденькая эфиопка.

— Правда? — прошептал Джаирус, и его мрачное лицо просветлело. — Я никогда еще не спал с чернокожей девушкой.

— Ты можешь переспать с этой немедленно. Я взял на себя смелость и привел ее сюда, в термы. Ты найдешь рабыню совершенно голой в exedrium под номером три неподалеку от входа.

Он прищурился:

— Уж не собираешься ли ты подшутить надо мной?

— Ну что ты, clarissimus. Тебе надо только сходить и посмотреть. Если тебе не понравится то, что ты увидишь… ну, я подожду тебя здесь. Просто вернись и скажи мне, что отказываешься от подарка.

Джаирус все еще смотрел на меня с подозрением, но также было видно, что он испытывает страстное желание. Он встал, завернулся в полотенце и сказал:

— Тогда подожди меня здесь. Если я не вернусь немедленно и не задушу тебя за глупую шутку, я вернусь после и окажу тебе достойный прием в благодарность за твой подарок.

И он отправился к выходу из здания.

Я не стал ждать, а почти сразу же последовал за ним. Я не мог терять времени, ибо рассчитал все по минутам. Вот Джаирус прошел в дверь exedrium и остался там, явно заинтересовавшись Обезьянкой. Я стремительно вернулся в apodyterium и торопливо оделся вновь. Затем снова помчался как сумасшедший в deversorium, где ворвался в свою комнату, сорвал с себя мужскую одежду и надел наряд Юхизы. У меня не было времени на притирания и украшения, поскольку я тут же снова побежал обратно к термам, которые только что покинул.

Обезьянка, как ей и приказали, уже ожидала меня на углу улицы, безмятежно рассматривая прохожих. Многие из них замедляли шаг или останавливались, чтобы тоже бросить на африканку взгляд, потому что хотя торговые караваны, которые прибывали в Констанцию, все-таки иногда привозили с собой чернокожих рабов, но это бывало не так уж часто, да и к тому же среди рабынь очень редко попадались такие красивые чернокожие девушки. Когда я взял ее за руку, маленькая Обезьянка отскочила от меня: я был женщиной и незнакомкой. Но затем она узнала во мне своего нового владельца и улыбнулась, хотя и выглядела, что и понятно, весьма смущенной, ибо сочла мое поведение довольно странным. Я жестом показал на термы, спрашивая ее, все ли в порядке. Она широко улыбнулась мне и энергично закивала.

Итак, я потащил ее теперь к женским термам; разумеется, для знатных женщин приводить с собой рабынь было обычным делом, пусть даже и чернокожих. Мы с Обезьянкой разделись в apodyterium и затем вместе отправились дальше. Прошло уже достаточно времени, так как Робея находилась в самой дальней комнате, balineum, плавая после ванны в бассейне с теплой водой, так же лениво и томно, как и тогда, когда я увидел ее впервые. Однако было очевидно, что и ее тоже подруги сторонятся, потому что женщины и девушки позволили Робее занять целиком весь дальний конец бассейна — тот темный и дальний уголок, где она когда-то предлагала мне развлечься.

Позаботившись о том, чтобы Робея не заметила меня, я показал Обезьянке очередную жертву и снова при помощи жестов отдал распоряжения. Она должна самым соблазнительным образом подплыть к Робее и согласиться на все, что ей предложит эта дама. Затем, после того как Обезьянка исполнит свое предназначение, она должна поспешить в apodyterium, быстро одеться и покинуть термы, на этот раз снаружи буду ждать я. Обезьянка покивала головой и грациозно скользнула в воду, тогда как я вернулся в apodyterium и в самый последний раз за этот день облачился в наряд Юхизы.

Я томился в ожидании на улице; время, казалось, текло необычайно медленно. На самом деле все произошло довольно быстро. Я смог расслышать отчетливую суматоху внутри терм — женские вопли, топот ног, плач детей и крики слуг — за пару минут до того, как Обезьянка торопливо выскочила из Дверей, все еще натягивая на себя что-то из верхней одежды. Предупреждая мои вопросы, маленькая чернокожая девчушка расплылась в широкой белозубой улыбке и закивала.

Теперь уже не торопясь, я отвел Обезьянку к нашему последнему месту назначения, в самый бедный район на окраине города. Гудинанд как-то показал мне свой дом, но никогда не приглашал меня зайти — он стыдился своей грязной и убогой лачуги. Я велел Обезьянке войти внутрь и отдал ей свой кошель. Затем я осторожно поцеловал ее в знак благодарности в эбеновый лоб, махнул рукой на прощание и проследил, как девушка вошла в дом.

В кошеле находились несколько серебряных siliquae, которые я специально отложил для этого случая, и servitium Обезьянки, теперь уже подписанный и мной тоже. Моя запись была сделана на старом наречии готическим шрифтом: «Máizen thizai friathwai manna ni habáith, ei huas sáiwala seina lagjith faúr frijonds seinans».

Я никогда не встречал старую больную мать Гудинанда и даже не знал, умеет ли она читать. Но вдова должна обрадоваться деньгам, и, уж конечно, кто-нибудь из соседей сможет перевести для нее оба документа. В servitium говорилось, что отныне эта достойная женщина является законной владелицей рабыни, которая будет заботиться о ней вместо погибшего Гудинанда. Другой документ напоминал ей то, что мать Гудинанда (если она была истинной христианкой) должна была и так знать: «Никто не заслуживает большей любви, чем тот, кто отдал свою жизнь за друга».

* * *

Я вернулся в deversorium, переоделся в одежду Торна и собрался уже насладиться заслуженным отдыхом в свой комнате, когда пришел Вайрд в сильном подпитии, его усы и борода топорщились во все стороны. Он взглянул на меня налитыми кровью глазами и сказал:

— Без сомнения, ты уже слышал, что дракониха Робея и ее змееныш Джаирус мертвы.

— Нет, fráuja, я пока еще не слышал, но от души надеялся на это.

— Они умерли во время купания, но не потому, что утонули. Похоже, оба скончались почти одновременно, хотя и в разных термах.

— Я ожидал, что услышу это.

— Они умерли при весьма любопытных обстоятельствах. И что особенно странно, при похожих обстоятельствах.

— Я рад слышать это.

— Говорят, что на лице Джаируса застыла ужасная гримаса, что его тело все было перекручено и лежало в луже собственных нечистот. Говорят, что рот Робеи был также раскрыт от ужаса, что от конвульсий ее тело чуть ли не завязалось узлом и что она плавала в бассейне balineum, который стал коричневым от ее нечистот.

— Чрезвычайно рад услышать это.

— Странно, в свете произошедшего сегодня, что священник Тибурниус все еще жив.

— Мне самому жаль, что он жив. Но я подумал, что будет неосмотрительным с моей стороны разом избавить Констанцию от всех, кто творит зло. Я оставлю священника на суд Господа, которому, как этот лицемер заявляет, он служит.

— Немного же он может послужить ему с этих пор. По крайней мере, на людях. Полагаю, что всю оставшуюся жизнь Тибурниус станет скрываться за запертыми и охраняемыми дверями.

Когда я ничего не ответил на это, а только усмехнулся, Вайрд задумчиво почесал свою бороду и сказал:

— Итак, вот для чего тебе понадобились все наши деньги. Но, во имя мстительной каменной статуи Мития[133], мальчишка, что ты купил на эти деньги?

— Ну, я кое-что приобрел у египтянина-работорговца.

— Что? Ты купил раба-гладиатора? Нанял sicarius?[134] Но говорят, что на обоих трупах не было никаких следов насилия.

— Я купил venefica.

— Что?! — От изумления Вайрд почти протрезвел. — Что тебе известно о venefica? Откуда ты узнал?

— Я по натуре своей очень любознательный, fráuja. Всем вокруг интересуюсь. Я узнал, что некоторых рабынь с младенчества кормят определенными ядами. Сначала им дают совсем немного, затем увеличивают дозы. К тому времени, когда рабыни достигают девичества, их собственные тела привыкают к этим веществам и те не причиняют им вреда. Однако накопленный яд настолько опасен, что мужчина, который делит постель с venefica, — и любой, кто отведает ее соков, — сразу же умирает.

Тихим голосом Вайрд произнес:

— И ты купил одну venefica. И подарил ее…

— Да, я купил совершенно особую рабыню. Эту девочку, как и большинство venefica, кормили аконитом, потому что у этого яда нет неприятного привкуса. Но ее еще всю жизнь кормили и elaterium. Если ты не знаешь, fráuja, этот яд получают из небольшого растения, которое называется «бешеный огурец».

— Иисусе, — произнес Вайрд, глядя на меня с каким-то благоговейным ужасом. — Ничего удивительного, что они умерли такой отвратительной смертью — треснули, как огурец.

Теперь Вайрд окончательно протрезвел и, похоже, ему было не по себе.

— Скажи мне, мальчишка, ты решил оставить себе эту venefica?

— Не беспокойся, fráuja. Она выполнила здесь свою работу, а я свою. Больше она мне не нужна. Я предлагаю нам с тобой поскорее отправиться куда-нибудь еще. Как только мы упакуем вещи и закончим все приготовления, я с радостью покину Констанцию. Навсегда.

Загрузка...