Глава 6

Полагаю, я должен начать с самого начала.

А началось это неделей раньше, в такой прекрасный осенний день, о каком можно только мечтать. Нью-Йорк страдал от долгого жаркого лета, попав под сокрушительную горячую волну, но теперь волна спала, благодаря нашествию прохладного чистого воздуха из Канады — у них это, очевидно, фирменное блюдо.

В моем магазине, естественно, установлен кондиционер, так что тут не самое плохое место для существования даже в адскую жару. Но жара может отбить у покупателей желание ходить по букинистическим магазинам, даже если этот магазин предлагает вполне комфортные условия, поэтому дела мои последнюю неделю шли ни шатко ни валко.

Прохладная погода вернула книголюбов. Люди потянулись в магазин с самого открытия и время от времени даже приобретали книги. Меня это вполне устраивало, но не могу сказать, что сильно расстроился бы, если бы они этого не делали, поскольку сам я в некотором смысле отсутствовал. Я был за тысячи миль отсюда, в джунглях Венесуэлы, с бесстрашным Редмондом О'Ханлоном.

Точнее, я читал про кандиру, или рыбу-зубочистку, рыбку семейства сомовых, паразитирующую в жабрах и клоаке более крупных рыб. Я читал предыдущую книгу О'Ханлона «В глубь Борнео», и когда в очередной сумке с книгами оказалась «Снова в беде», я решил прочитать ее, прежде чем выкладывать на полку. И вот я читал ее в тишине, вполне приличествующей, как мне казалось, книжному магазину, когда мне на плечо легла чья-то рука. Я поднял голову, чтобы посмотреть на владельца руки. Им оказалась женщина — худенькая, темноволосая, лет тридцати, и ее продолговатое лицо было воплощением озабоченности.

— Не хотела вас беспокоить, — произнесла она, — но вы хорошо себя чувствуете?

— Да, — ответил я. Похоже, я не убедил ее, и даже понял почему. Я и сам ощутил, что моему голосу не хватает уверенности.

— У вас такой встревоженный вид… и даже испуганный.

— Почему вы так решили?

— По звукам, которые вы издавали.

— Я издавал звуки? Даже не заметил. Наверное, бормотал во сне… хотя я не спал.

— Да.

— Я увлекся книжкой. Видимо, это в какой-то мере схожее состояние. А какие звуки я издавал?

Она склонила голову набок. Я успел рассмотреть, что она очень привлекательна и на несколько лет старше, чем мне сперва показалось. Скорее, тридцать с хвостиком. На ней были джинсы в обтяжку и мужская белая рубашка к вечернему костюму. Каштановые волосы забраны в конский хвост, что и делало ее на первый взгляд чуть помоложе.

— Тревожные звуки.

— Тревожные?

— Не нахожу другого слова, чтобы их описать. Ар-р-р-р-р — вот так приблизительно.

— Ар-р-р-р-р?

— Да, но скорее так: ар-р-р-р-р, будто пытаетесь выдавить слово, когда вас душат.

— О-о.

— И вы произнесли это несколько раз. А еще один раз воскликнули «о господи!» — словно в ужасе.

— Да, — признался я, — вспоминаю, что я мысленно произносил и «ар-р-р-р-р», и «о господи», но даже не подозревал, что делаю это вслух.

— Понятно.

Но я был уверен, что ей ничего не понятно. Она по-прежнему разглядывала меня с любопытством психиатра и была, на мой взгляд, слишком привлекательна, чтобы я мог позволить ей думать, что у меня не все дома.

— Вот, — сказал я, протягивая ей книгу. — Прочитайте этот абзац.

— Прочитать?

— Пожалуйста.

— Ну что ж. — Она прокашлялась. — «На Амазонке, если вам, скажем, придется слишком много выпить и вы по небрежности решите во время купания облегчить мочевой пузырь, любая бездомная кандиру…» Кандиру?

Я кивнул. Я полагал, что она прочтет этот абзац про себя, не вслух, но не смог придумать, как бы поизящнее ей это предложить. К тому же оказалось, что она хорошо читает — с чувством, с выражением. Мои прочие посетители, уже встревоженные теми звуками, которые я издавал, и нашей последующей беседой, как по команде прекратили свои занятия и обратились в слух.

— «Любая бездомная кандиру…» Надеюсь, я правильно делаю ударение?«…привлеченная запахом, посчитает вас большой рыбой, поспешит по струе мочевой кислоты проникнуть к вам в уретру, как червяк в норку, и, растопырив жаберные крышки, выставит ретрошипы…» Ретрошипы?.. «И тут уже ничего не поделаешь. Болезненные ощущения непередаваемы. Вы спешите в больницу, пока не лопнул мочевой пузырь. Вы требуете, чтобы хирург отрезал вам пенис…»

Она с несколько озадаченным видом закрыла книгу и положила на разделявший нас прилавок. И тут все мои посетители начали перемещаться к выходу. Один мужчина при этом даже прикрывал пах ладонью. Другие, может, и не столь впечатлительные, тем не менее тоже были явно настроены убраться подальше даже от самой мысли о подобном несчастье.

— Какой ужас, — сказала она.

— Да, после этого мало кто захочет лететь на Амазонку.

— Или вообще заходить в любую реку, — подхватила она. — Или входить в бассейн.

— Это может вообще отвадить человека от воды, — согласился я. — Может, я даже брошу пить воду.

— И вас трудно винить. Кстати, что означает это слово?

— Э-э…

— Не «пенис», разумеется. «Ретрошипы». Что значит «ретрошипы»? Как-то мне не встречалось такое слово.

— По-моему, это те, что скошены назад, как жало у рыболовного крючка. Так что их нельзя извлечь тем же способом, каким они вонзились.

— Я примерно так и подумала, просто слово для меня новое. От одной мысли делается дурно, не правда ли? У вас и сейчас такое выражение, словно вы произносите страшное «ар-р-р-р».

— Правда? Не удивительно. Очень ар-р-рр мысль.

— И не говорите. Наверное, самый страшный кошмар для любого мужчины. А вот интересно, как это для девушек?

— Для девушек?

— Я что-то не так сказала? Вы предпочитаете женщин?

— Почти всему, — согласился я, — и это одна из причин, по которой мне не хотелось бы встречаться с кандиру. Но я был не вполне политкорректен. Как бы вы ни сказали — девушки или женщины, — не думаю, что у них есть основания опасаться кандиру.

— У данной — нет, — кивнула она, — потому что она не имеет ни малейшего намерения оказаться на одном континенте с этой кошмарной тварью. Но девушки купаются, как и мужчины. И надеюсь, я не разобью ваши иллюзии, сказав, что и мы иногда делаем пи-пи в водоем.

— Я шокирован.

— Что ж, добро пожаловать в реальный мир, мистер… не знаю вашего имени. Барнегат?

— Роденбарр. Берни Роденбарр.

— Берни — это сокращение от Барнегат?

— Это короче, чем Барнегат. Но сокращение от Бернарда. Барнегат-Лайт — местечко на побережье Нью-Джерси, где мистер Литзауэр любил проводить отпуск, поэтому, открыв книжный магазин, он присвоил ему это название.

— Это его магазин?

— Больше нет. Он продал его мне несколько лет назад.

— Значит, вас зовут Берни Роденбарр, а меня — Элис Котрелл. На чем мы остановились?

— Вы приветствовали меня в реальном мире и сообщили, что иногда писаете в водоем.

— Больше никогда, — клятвенно заявила она. — Я даже палец теперь не суну в воду из страха, что там может оказаться кандиру. Кто поручится, что этого не произойдет? Как я понимаю, это какая-то рыба.

— Рыба-зубочистка. Из семейства сомовых, если верить О'Ханлону.

— Люди привозят рыб из Южной Америки. Тропических рыбок — для тех, кто их содержит в аквариумах.

— Ну и что?

— Не исключено, что кто-то может вместе с партией неонов или опаловых гурами привезти и кандиру.

— Гурами привозят из Азии.

— Значит, с неонами. Вы уверены, что гурами — из Азии?

— Безусловно.

— У вас есть тропические рыбы?

Я отрицательно покачал головой.

— В таком случае откуда вам известен столь неочевидный факт?

— У меня же книжный магазин, я сижу, читаю книжки, и в голове у меня застревают самые причудливые сведения.

— Как кандиру в чьей-то уретре, — сказала она. — Которая может прибыть с партией декоративных рыбок и оказаться у кого-то в аквариуме или уличном бассейне, из которого может и выбраться на волю. Здесь для них вода, наверное, слишком холодная, а если предположить, что их могут выпустить во Флориде?

— Вы меня убедили, — заметил я. — Я больше никогда не буду плавать, и ноги моей во Флориде больше не будет. Но чем кандиру опасны для девушек — и женщин тоже? Я понимаю, вы писаете, но, кажется, вам для этого надо присесть?..

— Не когда плаваем.

— Но у вас же нет пениса!

— Хотите сказать, что хирургу нечего отрезать?

— Вот именно.

— Видели бы вы сейчас свое лицо. Вам даже слышать про хирурга не хочется, так?

— Пожалуй.

— Пениса у нас нет, — согласилась она. — Но мы писаем, и уретра у нас тоже есть. Рыбка-зубочистка вполне может туда заплыть, найти себе местечко, которое сочтет своим домом, и что тогда делать девушке? Какой смысл бежать к хирургу? «Отрежьте! Пожалуйста, отрежьте, пока у меня мочевой пузырь не лопнул!» — «Простите, но как? Отрезать-то нечего!»

— О-о.

— Вы меня понимаете?

— Давайте договоримся, — предложил я. — Давайте никогда не обращаться к хирургу.

— Согласна.

— И никогда не ходить на Джоунс-бич.

— Согласна.

— И никогда больше не говорить об этом.

— Еще лучше.

На губах ее мелькнула тень улыбки, а в карих глазах — усмешка. Трудно ждать от разговора, сосредоточенного на столь жутких вещах, как кандиру, атмосферы, которую можно было бы назвать флиртом, но у нас получилось именно это. По словам, которые мы произносили, это, может, и не очевидно, но в запись нашей беседы не вошли бросаемые искоса взгляды, поднимаемые время от времени брови, тонкие нюансы интонации и язык жестов. Это был откровенный флирт, и мне не хотелось обрывать его.

— Но мы могли бы поговорить о чем-нибудь другом, — продолжал я. — Забудем о моей книжке. Давайте поговорим о вашей.

— На самом деле эта книжка тоже ваша, — ответила она. — Я взяла ее с полки, но пока не купила.

— Еще не поздно. Если, конечно, вы не в силах расстаться с ней.

Она положила ее на прилавок, и я тут же узнал книгу — «Ничей ребенок» Гулливера Фэйрберна в переплете.

— Она появилась у меня примерно месяц назад. Не помню, какая там цена указана? Тридцать долларов?

— Тут написано тридцать пять.

— Если хотите купить, можете сбить цену до тридцати.

— Если постараюсь.

— Правильно.

— Это же не первое издание, да?

— За тридцать долларов или даже за тридцать пять? Маловероятно.

— Но для не первого издания цена довольно высокая, не так ли? Если я захочу просто прочитать ее, могу купить в бумажной обложке. Она же продается в обложке, правда?

— На каждом углу. С момента публикации она не исчезала из продажи.

— Как это приятно для мистера Фэйрберна.

— Не знаю, сколько экземпляров у него продается ежегодно, — заметил я, — и какой процент от продаж он получает, но, безусловно, ему должно быть приятно. Впрочем, он этого заслуживает, вы согласны? Замечательная книга.

— Она изменила мою жизнь.

— Многие испытывают сходные ощущения. Я прочитал ее в семнадцать и в то время мог поклясться, что она изменила мою жизнь. Впрочем, возможно, так оно и есть.

— Мою она изменила, — спокойно констатировала Элис и постучала ноготком по переплету. — Суперобложки нет?

— Нет.

— И тем не менее она принесла вам тридцать пять долларов?

— Пока еще нет, — уточнил я, — но я живу надеждой. Если бы она была в супере, я бы снял его и дождался, когда у меня появится первое издание без оного. Или продал бы супер отдельно. Сам супер стоит двести долларов, может, немного больше. Такова разница в ценах на первое издание в супере и без него.

— Так много?

— Бывает и больше, за исключением суперов к последующим тиражам, как этот. У первых десяти тиражей суперобложка идентичная. Потом на обороте стали размещать цитаты из книжных обзоров. Но вы хотите знать, почему эта книга так дорого стоит? Потому, что это один из тиражей первого издания, что придает ей коллекционную ценность для того, кто хотел бы иметь первое издание, но оно ему не по карману. В конце концов, единственное отличие этого экземпляра от первого издания — в том, что рядом с копирайтом указано не «первое издание», а, например, «третий тираж» или какой тут?

— Пятый.

— Значит, пятый, — сверился я с соответствующей страницей. — Если вы просто хотите прочитать книжку — через пару кварталов в сторону Бродвея находится «Шекспир и Компания», и там есть в бумажной обложке за пять девяносто пять. Но если вы хотите нечто более близкое к первому изданию и не хотите отдавать за него целое состояние…

— Состояние — это сколько?

— За первое издание «Ничьего ребенка»? У меня появился один экземпляр вскоре после того, как я приобрел этот магазинчик. Он попал ко мне с партией других книг, и я возблагодарил судьбу, когда это обнаружил. Я оценил его в две сотни долларов, что было слишком мало уже тогда, и продал на той же неделе первому, кто на нее наткнулся. Он сделал очень выгодное приобретение.

— Это не ответ на мой вопрос.

— Совершенно верно. Итак, сколько может стоить первое издание первой книги Гулливера Фэйрберна? Это зависит от сохранности, разумеется, от наличия или отсутствия суперобложки, от…

— Экземпляр в очень хорошем состоянии, — перебила она. — С нетронутой суперобложкой, тоже в идеальном состоянии.

— В последнем каталоге, который я видел, указано полторы тысячи долларов, и мне кажется, вполне справедливо — для очень хорошего экземпляра в очень хорошем супере.

— А если с надписью?

— С автографом, вы имеете в виду? Потому что надписи типа «Дорогому Тимми в день семнадцатилетия с любовью от тетушки Недры» ничего не прибавляют к ценности книги. Скорее наоборот.

— Я скажу тетушке Недре, чтобы она оставила при себе свои пожелания.

— Или писала их очень тонким карандашиком, — пожалел я тетушку Недру. — Автограф Гулливера Фэйрберна — большая редкость, это уже само по себе раритет в нашу эпоху массового подписывания книжек авторами. Но вы не увидите Фэйрберна, раздающего автографы в торговом центре или разъезжающего по стране с ручкой в руках. Собственно говоря, вы его вообще нигде не увидите, и я лично просто не узнаю его в лицо, даже если увижу. Он никогда не дает интервью и не разрешает себя фотографировать. Никто не знает, где он живет и как выглядит, к тому же несколько лет назад поползли слухи, что он умер и что последние книги написаны другим человеком. Скорее всего, В. С. Эндрюсом.

— Не Эллиотом Рузвельтом?

— Тоже не исключено. Однако кто-то провел компьютерный анализ — типа того, что организовал один журналист, чтобы доказать авторство Джо Клейна в отношении романа «Основные цвета», — и установил, что Фэйрберн сам пишет свои книги. Но он их не подписывает.

— Допустим, одну он подписал.

— Да, но как вы можете быть уверены, что это сделал именно он? Не так уж трудно нацарапать «Гулливер Фэйрберн» на форзаце, тем более что вряд ли кто видел его подлинную подпись.

— Допустим, подпись подлинная, — продолжала она. — И допустим, что речь идет о том, с чего я начала, — не о подписанной, а о надписанной книге.

— Допустим, что-нибудь типа «Тимми на день рождения»?

— Допустим, что-нибудь типа

«Крошке Элис —

Рожь лучше, чем Мильтон и пиво,

Докажет, что жизнь справедлива.

С любовью всегда — Гулли».

— «Гулли», — повторил я.

— Да.

— И смею догадаться, «крошка Элис» — это вы.

— Вы очень сообразительны.

— Мне все об этом говорят. Стало быть, вопрос ваш не гипотетический. У вас есть книга и есть основания быть уверенной, что автограф подлинный.

— Да.

— Повторите мне его еще раз, пожалуйста.

Она повторила, и я кивнул:

— Это парафраз Хаусмана, верно? «Бог судит человека справедливо — не Мильтон это доказал, а пиво». Один мой друг любил повторять эти строки по вечерам, открывая четвертую бутылку. К сожалению, он твердил их и дальше — от пятой бутылки до двенадцатой, а это постепенно надоедает. «Рожь лучше, чем Мильтон и пиво» — при чем здесь рожь, как вы думаете?

— Он пил только ржаное виски.

— Вам не кажется, что он мог выбрать какой-нибудь напиток получше? Учитывая, что «Ничей ребенок» издается уже… сколько лет?

Она ответила раньше, чем я успел заглянуть в выходные данные.

— Около сорока. Ему было лет двадцать пять, когда он написал книгу. А сейчас ему немного за шестьдесят.

— Если компьютерный анализ достоверен, он еще жив.

— Он жив.

— А вы… вы с ним знакомы?

— Была.

— И он надписал вам книгу. Что касается стоимости, могу только высказать предположение. Если бы ко мне в руки попал подобный экземпляр, я бы обратился к нескольким специалистам и послушал, что они скажут. Я бы установил подлинность почерка. А затем, наверное, отправил бы книгу в какую-нибудь галерею на аукцион, чтобы она сама определила себе цену, которую я даже угадать не берусь. Более двух тысяч наверняка, а возможно, и все пять. Зависит от того, кто захочет ее купить, и от его алчности.

— А если таких будет несколько — они еще и набьют цену.

— Совершенно верно. И не повредит, если вы вдруг какая-нибудь знаменитость. Элис Уолкер, к примеру. Или Элис Хоффман, или даже Элис Рузвельт Лонвуорт. Таким образом у книги появляется история, что имеет дополнительное значение для коллекционера.

— Понятно.

— С другой стороны, автограф интересен и сам по себе. При каких обстоятельствах он написал его? И в связи с этим — как вам удалось с ним встретиться? И… э-э…

— Что?

— Извините, может, я задам глупый вопрос, но вы уверены, что человек, надписавший вам книгу, тот, за кого себя выдавал? Дело в том, что не существует ни одной его фотографии, никто не знает, где он живет и как выглядит…

— Это был Гулли, — с уверенной улыбкой ответила она.

— Откуда такая уверенность?

— Видите ли, я же не в магазине на него наткнулась. Я жила с ним три года.

— Вы жили с ним?

— Три года. Как вы думаете, учитывая этот факт, можно сказать, что у моей книги есть история? Поскольку три года — это все-таки история…

— Когда это было?

— Давно, — вздохнула она. — Я приехала к нему двадцать три года назад, а…

— Но вы тогда были ребенком. Он что, удочерил вас?

— Мне было четырнадцать лет.

— Вам сейчас тридцать семь? Я бы не дал больше тридцати.

— И это очень любезно с вашей стороны. Мне тридцать семь. Когда я встретилась с Гулли Фэйрберном, мне было четырнадцать, а когда мы расстались — семнадцать.

— И вы были… э-э…

— Да.

— Кроме шуток, — сказал я, — как вы встретились?

— Он написал мне письмо.

— Вы написали ему, и он ответил? Потрясающе! На протяжении тридцати с лишним лет все впечатлительные семнадцатилетние американцы и американки читают «Ничьего ребенка». Половина из них пишут письма Фэйрберну и никогда не получают ответа. Он знаменит тем, что никогда не отвечает на письма.

— Я знаю.

— Но вам ответил? Должно быть, вы написали нечто выдающееся.

— Да. Но он первый мне написал.

— Что?

— Я была не по годам развитым ребенком.

— В это я могу поверить, — кивнул я, — но каким образом Гулливер Фэйрберн мог узнать о вашем раннем развитии и вообще о вашем существовании? И что могло подтолкнуть его написать вам письмо?

— Он прочитал то, что я написала. Но это было не письмо.

— Вот как?

— Я прочитала «Ничьего ребенка», — продолжала она. — Но не в семнадцать. В тринадцать.

— Да, вы уже сказали, что были развиты не по годам.

— Роман производит большое впечатление на многих, особенно на тех, кто читает его в столь впечатлительном возрасте. На меня он тоже, разумеется, произвел впечатление. Был момент, когда я совершенно искренне считала, что Гулливер Фэйрберн писал свою книгу, имея в виду меня лично, и даже хотела написать ему письмо, но передумала. Вместо этого через несколько месяцев я написала статью. Это было просто школьное задание, и учительница пришла в неописуемый восторг. Нетрудно понять почему. Самое большее, на что были способны все остальные, — две-три странички с грамматическими ошибками на тему «Как я провел летние каникулы», ля-ля-ля… У меня же получилось тщательно обоснованное эссе на семь тысяч слов, полное полупереваренной философии и критического самоанализа на уровне второго курса университета.

— И ваша учительница послала его Фэйрберну?

— Думаю, ей это не пришло в голову. Она поступила еще более парадоксально. Она послала его в «Нью-Йоркер».

— Не может быть.

— Вынуждена вас разочаровать. И они его приняли, что само по себе неправдоподобно. Я назвала его «Как я не провела летние каникулы», что имело определенный иронический смысл, понятный только в контексте. Они дали другое название. «Девятиклассница смотрит на мир».

— Мой бог, — изумился я. — Вы — Элис Котрелл!

То эссе произвело сенсацию и привлекло большое внимание к юному автору. Она получила свои пятнадцать минут славы, о которых незадолго до того разглагольствовал Эдгар Ли Хорват, и на целый месяц стала любимой темой всех завзятых писак. А потом, когда шум начал спадать, она получила письмо в лиловом конверте.

Оно было напечатано на бумаге такого же цвета и состояло из трех страниц через один интервал. Начиналось оно как ответ на ее эссе, своего рода ответное эссе, но примерно на середине второй страницы автор отвлекся от темы, пустившись в рассуждения о жизни и вселенной, характерные для писателя среднего возраста.

Она почти с первой фразы поняла, кто этот автор, но тем не менее едва не задохнулась, увидев подпись летящим почерком — Гулливер Фэйрберн. Ниже был указан адрес: город Тесаке, штат Нью-Мексико. Она посмотрела в атласе, это оказалось в сельской местности к северу от Санта-Фе.

Она написала ответ, стараясь сдерживать эмоции, и с обратной почтой пришло еще одно письмо. Он рассказал, что в данный момент живет в трехкомнатном коттедже на окраине Тесаке, который на самом деле представляет собой индейскую деревню. Его дом — глинобитная хижина, выстроенная в самом непринужденном стиле. Но дом уютный, написал он, и что может быть лучше явлений, которые возникают сами по себе, без предварительного планирования? Он писал «Ничьего ребенка» без плана, без четкого сознания того, что он делает и во что все это может вылиться, и книга оказалась лучше, чем он мог себе представить.

Письмо на этом кончалось — без приглашения, которого, исходя из содержания, можно было бы ждать. Она немедленно написала ответ, сообщив, что его небольшой домик кажется ей совершенно очаровательным. Если бы ей суждено было когда-нибудь увидеть его, писала она, он бы несомненно показался ей знакомым, словно она жила в нем в смутно припоминаемой прошлой жизни.

На сей раз ответа пришлось ждать дольше. Письмо, едва ли на страничку, никак не было связано с тем, о чем они переписывались ранее. Вместо этого он рассказал о своем соседе, владельце двух дворняг. Он подчеркивал, что собаки совершенно неразлучны, хотя у каждой свой темперамент и одна гораздо больше любит приключения, чем другая. Дочитав письмо, она даже не смогла определить, то ли эти собаки существуют в действительности, то ли они плод его творческого воображения, некий случайный набросок, некое иносказание с непонятным смыслом. Это письмо, как и предыдущие, было напечатано на лиловой бумаге и пришло в лиловом конверте. В конверте был также билет на самолет от Нью-Йорка до Альбукерке.

Через четыре дня она уже была в самолете. Он встречал ее у выхода. Они не обменивались фотографиями, но мгновенно узнали друг друга, как только их взгляды встретились. Он оказался высоким, худощавым, сумрачно красивым. Они постояли у багажной карусели, дожидаясь, когда появится ее чемодан. Она показала, и он отнес его в машину.

По дороге в Тесаке он сообщил, что предчувствовал это, когда прочитал ее эссе. «Я понял, что ты хочешь приехать ко мне, — сказал он, — и знал, что приедешь».

Хижина с видом на высохшее русло реки была точно такой, как она себе представляла, и уютной, как он и говорил. Они прожили там три года.

— Чего я не понимаю, — заговорил я, — это как он набрался смелости написать вам и как вам хватило храбрости принять приглашение. Он ведь знал, что вам всего четырнадцать лет?

— Он знал, что я учусь в девятом классе. Если бы я была значительно старше, значит, я была бы умственно отсталой.

— А ему не приходило в голову, что ваши родители могут попытаться искать вас? И что ему может быть предъявлено уголовное обвинение?

— Не думаю, что это могло прийти ему в голову, — ответила она. — Гулли человек не безрассудный, но сомневаюсь, что он тратит много времени на обдумывание последствий своих действий. Вполне возможно, он просто не думает, что у его действий могут быть какие-то последствия. Вы читали «Ничьего ребенка»?

— Да.

— Значит, помните, что там говорится насчет понимания. Он сразу понял, что беспокоиться незачем. Точно так же, как знал, что я воспользуюсь билетом на самолет.

— А ваши родители?

— Парочка старых хиппи. Отец мой в то время был в Непале, пьянствовал в Катманду. Мать жила у себя дома, в Гринвиче, штат Коннектикут, проживала доверительную собственность и три дня в неделю трудилась на добровольных началах в организации, лоббирующей легализацию марихуаны. Больше она ничем не интересовалась.

— То есть она не возражала?

— Она отвезла меня в аэропорт. У Гулли не было телефона, но я позвонила ей через несколько дней из телефона-автомата и сообщила, что останусь там на некоторое время. Она сказала: «Очень хорошо».

— Но вам было четырнадцать.

— Я всегда говорила, что у меня взрослая душа. Трудно сказать, верила ли я в это, но, во всяком случае, я была далеко не обычным четырнадцатилетним подростком. И я никогда не чувствовала себя не на своем месте. Я всегда была равна себе.

Часть всего этого она рассказала мне в книжном магазине, с Раффлсом, урчащим у нее на коленях, и при посетителях, старавшихся держаться подальше, словно чувствовали, что могут помешать. Другую часть — в баре «Кедр» на Университетской площади, куда мы перебрались после того, как я закрыл магазин. Она спросила официанта, есть ли у них ржаное виски. Он сходил узнать и вернулся с сообщением, что у них есть «Олд Оверхольт». Она заказала двойную порцию и бокал воды.

Я решил заказать то же самое, но со льдом и капелькой содовой, и спросил, хорошо ли это в таком сочетании. Она сказала, что лучше пить чистое, и я переменил заказ — двойную ржаного виски, чистого, и бокал воды.

Мы приняли по паре в «Кедре», потом прошли несколько кварталов до знакомого мне итальянского ресторанчика, который внутри значительно лучше, чем снаружи. Интерьер тоже не очень впечатляющий, но кухня все компенсирует. Мы съели по порции оссо букко, выпили бутылку «вальполичеллы», и официант принес нам к эспрессо в подарок по бокалу «Стреги». В маленькой траттории во Флоренции еда, может быть, и лучше, но мне об этом трудно судить.

Пока мы ели и пили, она продолжала рассказывать. Выйдя на улицу перед рестораном в подогретую вином вечернюю прохладу, мы посмотрели друг другу в глаза примерно так же, как она и Фэйрберн сделали в аэропорту Альбукерке, и она ответила раньше, чем я успел задать свой вопрос.

— К тебе, — сказала она.

Я поднял руку, и возникло такси. Вот такой получился вечер.

Загрузка...