— Надумал, значит, Петрей Романович?
— Надумал, Анфимья, — ответил дед Лека.
Он возился в печном углу, перебирая на полках в полутемном закуте вещи, которые сами собой скапливаются в доме за долгое житье. Бренчал ключами от несуществующих замков, удивленно рассматривал покосившиеся подсвечники и цепки от лампадок, сломанные ложки и медные шарики, назначение которых он теперь не мог сообразить.
— Уедешь, на нашем порядке всего три живых дома останутся… Пролетко мне вчера жалился. Солнышко, говорит, Анфимья, еще вижу, а другое все у меня затемнилось.
— Плохой он стал зрением… Годок мне. В гражданскую вместях партизанили, в отряде Павлина Виноградова. Бойкой тогда был Илья Степанович, варовой. Одно слово — Пролетко…
Петр Романович, а по-уличному дед Пека, с грохотом задвинул ящик и смял в ладони жидкую бороду, вспомнив, как весной сменил на крыльце изношенные перила и старинный дружок не узнал его дом. Сухой и щуплоплечий Пролетко потерянно топтался у крыльца, тыкал клюкой в отремонтированные ступени, шарил по незнакомым гладкостроганым доскам перил и задирал голову, силясь высмотреть что-то незрячими белыми глазами.
Петр Романович за руку провел его в избу.
— Умахнешь в город и на деревню не оглянешься. Да и что оглядываться? Сиротеет родимушка наша, пустеет с каждым годом. Ране триста с лишним домов было, и в каждом куча народу, а теперь и пятой доли не насчитаешь. Молодые нонь целятся, где житье полегче. А у нас ведь как — одних дров на зиму сколько надо запасать…
Ширококостная, с плоским, щадровитым от давней оспы лицом, Анфимья просторно расселась на лавке возле окна. Безбровые глаза ее, спрятанные в складках толстой кожи, зорко вглядывались в старье, которое перебирал дед Пека.
— В городе-то, сказывают, батареями топятся и в кухне вода из крана текет. К проруби, как у нас, с ведрами не бегают. Благодать! Не бывала я еще в городе, Петрей Романович. От добрых людей только про то житье слыхивала… Манька, племянница, не заикнется и в гости пригласить. Верно говорят, что родня, как зубна болесть… Остареешь, так никому ты не нужна.
— Крепка ты еще, Анфимья… А мне на масленой семьдесят три годка сверсталось… Ты на Маньку сердца не держи. У молодых интересы другие. Наше с тобой времечко под гору укатилось. В ногах мы теперь путаемся, небо коптим. Вот и весь сказ.
— Так то оно так, а ведь сам в могилу не запихаешься… Тебе, Петрей Романович, полдела на старости жить. Этакого сына вырастил, пенсию получаешь. А я на свете одинешенька, как божий перст.
Анфимья сокрушенно вздохнула, без нужды поправила платок и вытянула шею, чтобы получше рассмотреть пригоршню пыльных пробок от разбитых графинов, которые дед Пека, покатав на ладони, собирался кинуть в мусорное ведро.
— Андрей-то где?
— Пишет в горнице. Строчит бумагу каждый день от всхожего до закатного часа. И все из головы!
— Гли-кось, какой разумный. Не на доктора он, случаем, выучился?
— По словесной науке идет. Диссертацию теперь сочиняет. Во куда Вайгины заворачивают!
— Я в молодых годах тоже памятливая была, а учиться тогда моды не держали, дак что сделаешь… Акафисты всё еще без запиночки читаю.
— Акафисты! — передразнил дед Пека, искоса поглядывая на соседку и пытаясь сообразить, какая нужда привела ее спозаранку. Свой интерес у Анфимьи был. Жизнь прожил дед Пека с ней бок о бок. Жох-баба, его соседушка. В дождь бороной укроется, с алтыном к рублю подъедет. С ней уши не развешивай. Неделю назад две жердины в момент из огороды вывернула. Пока дед Пека сообразил, что к чему, те жердины сгорели в Анфимьиной печи.
— Квартира у Андрея большая?
— Три комнаты… Да еще кухня отдельно, ванная и коридор.
— Хорошее тебе житье будет, Петрей Романович. Кому, говорят, поведется, у того и петух несется. Скоро ли укатишь-то?
— Недели, видно, через две, — ответил дед Пека и со стуком прихлопнул дверцы кухонного шкафа из темных сосновых досок, сработанного в молодости собственными руками. Вздохнул и оглядел просторную кухню с могучей печкой, с крепкими тесаными лавками вдоль стен, с ухватами, аккуратно составленными в запечье, с кованым крюком на потолке, на который давно не было нужды вешать люльку-зыбку. Валялась зыбка, резная, с точеными столбиками по бокам, на чердаке, в пустом хламе. Скоро кинет все это Петр Вайгин, заколотит окна досками. Еще две доски крест-накрест прибьет на входную дверь и укатит в город.
Летом в деревню приехал сын, сказал, что проживет месяца полтора, чтобы в спокойной обстановке закончить диссертацию, а потом увезет отца с собой в город.
— Как так в город? — удивился дед Пека словам Андрея. — Мне и здесь, на родимушке, житье ладное.
— Вместе будем, отец. Чего тебе одному маяться. Когда мама жива была, еще туда-сюда. А теперь… Тоскливо ведь тебе в пустом доме жить.
— Вроде бы уж обвыкать стал, — слабо воспротивился дед Пека, понимая, что Андрей говорит правду.
Худо жилось в доме без хозяйки. Второй год пошел, как проводил Петр Романович Катеринушку на погост, под «зеленое одеяло». Топталась по своим делам, вроде и на здоровье не жаловалась, а прошлой зимой после чая откинулась на спинку стула и отошла. Половину души вынула у Петра Романовича.
— Нина тебя просит приехать. Внучата деда дожидаются. Персональное приглашение прислали.
Андрей улыбнулся и подал отцу лист бумаги в косую линейку, на котором печатными буквами, разноцветными карандашами были написаны приветы от внуков и приглашение скорее приезжать. И самолет был нарисован с винтом и крыльями.
От того листа защемило в груди. Двое внуков растут. Колька да Дмитрий. Кольке с весны шестой год уже пошел, а Димитрий пока еще на четырех шастает. На фотокарточке только видел внучат Петр Романович. Разве это порядок, если разобраться. Два вайгинских мужика на свет народились, два молодых отросточка от поморского корня, а родной дед еще их на руках не держивал, ни свистульки им еще не смастерил, ни самострела…
Втайне Петр Романович ждал от сына приглашения и был благодарен Андрею. Но слова сына испугали его. Одно дело слова послушать, а другое — по тем словам жизнь перевернуть. Шутка ли в одночасье старому дереву коренья из земли вывернуть.
Много было с Андреем говорено за лето. Но переупрямил сын. Теперь все было решено, и начал Петр Романович потихоньку готовиться к переезду в незнакомый ему город Ярославль, что стоит на берегу Волги и, по уверению Андрея, красивее того города на свете нет.
— Бочку бы ты мне, Петрей Романович, отдал, — ёрзнув на лавке широким задом, попросила Анфимья. — Уедешь, и пропадет бочка попусту, а я бы приспособила волнухи солить. Третьеводни у Щукозеру за вениками бегала, дак приметила, что хорошо сей год волнухи уродят… Отдал бы бочку.
Вот, оказывается, куда соседушка нацелилась!
Бочку, сельдянку, дед Пека держал под водостоком. Крепкая бочка, износу такой посудине нет. Разве можно нынешние пластмассовые финтифлюшки, что в рыбкоопе продают, с таким изделием сравнять. С Мурмана бочка привезена, когда ходил туда дед Пека последний раз на вешний промысел. Сейчас такую ни за какие деньги не укупишь…
— Бери, — неожиданно для себя согласился он. — Бери, Анфимья. Впрямь ведь рассохнется и пропадет без дела.
— Вот спасибо тебе, Петрей Романович, — обрадовалась соседка и нетерпеливо вскочила с лавки. — Я тебе за то камбал принесу. Вчера на бродки ходила, на вечернюю воду, дак полкорзины добыла. Андрея свеженькими попотчуешь.
— Икряные по такому случаю отбери, да покрупнее… Я рыбников настряпаю.
— Отходит время икряным-то…
— Поглядишь хорошо, так сыщутся.
Анфимья снова без нужды поправила платок и подумала, что камбал теперь придется принести хороших, раз дернул ее леший за язык.
— Бочку, Петрей Романович, я сейчас возьму, чтобы вдругорядь не ходить.
Опершись руками о подоконник, дед Пека смотрел, как соседка катит добычу к своему дому. Крутобокая сельдянка виляла из стороны в сторону и застревала на выбоинах. Упиралась, как скотина, проданная в чужой двор. У крыльца Анфимья вертко нырнула в дом и возвратилась с чугунком горячей воды.
«Воду уж припасла», — невесело подумал дед Пека, наблюдая за расторопной соседкой.
Анфимья размашисто плеснула воду в темное нутро бочки, и та враз окуталась белым паром. Будто глубоко и покорно вздохнула, принимая новую хозяйку.
В кухню вошел Андрей. Походкой, крепким телом и широколобой головой сын был похож на отца. Материны у него были только глаза, серые, с приметной жалинкой. И волос у Андрея был нетверд. Сорока еще нет мужику, а пролысина приметно легла от лба к затылку.
— Закончил последнюю главу, отец. Теперь осталось заключение, и полный порядок. Осенью выйду на защиту, и будет твой сын кандидатом искусствоведения. «Проблема коллизии, как момент воплощения эстетического идеала»… Ощущаешь, какая тема отхвачена?
— Не порато я, Андреюшка, в твоих ученых делах разбираюсь, — извиняющимся голосом откликнулся дед Пека.
Смешно сказать, но Петр Романович стеснялся взрослого, ученого сына. Собственного, младшенького. Здесь, на кухне, в печном углу, в зыбке его качал. Мальчишкой, бывало, при каждом подходящем случае приучал к веслу, к топору, к ружью.
Вспомнилось, как сделал сыну первые коньки. Обтесал два березовых полешка, понизу вколотил обломки косы-горбуши, дырки провертел, веревочки приспособил. Радости у Андрейки было! Помнит ли он те коньки?
— Проголодался небось за трудами?
— Нет.
Андрей подошел к буфету и налил стакан вина из большой оплетенной бутылки.
Пил сын заморскую кислятину, неведомо как оказавшуюся в рыбкооповском магазине.
— Хлопнул бы с устатку беленькой. Цельный графин вон стоит. Волнушек я на закуску достану, хошь, яичницу сгоношу на электроплитке.
— Потреблять надо, отец, сухое вино. Оно продлевает жизнь.
— Рано тебе вроде по годам о долгожитье заботиться, — усмехнулся дед Пека, оглядывая пеструю рубашку сына с распахнутым воротом.
Рубах Андрей привез, наверное, десятка два и менял их на дню не один раз, что тоже удивляло Петра Романовича. Не понимал он и научных заковыристых слов, которыми сын играл легко и просто, как дитенок разноцветными окатышами.
Такой век прожил Петр Вайгин, две войны отвоевал и ума вроде у людей занимать не приходилось, а собственный сын постиг такое, о чем отцу слыхивать не доводилось. Оказывается, на свете есть диссертации, кандидаты и научные доктора, которые не лечат людей, а книги пишут да всякие хитрости придумывают. Андрей сказывал, что эти доктора и атомную бомбу сделали, в космос людей научили летать и машины сотворили, которые сами все считают…
Другая дорога выпала сыну. Труднее она или легче, Петр Романович не мог сообразить, хотя опытом знал — всякую жизнь, ученую или неученую, прожить не просто.
— Разбираться понемногу начал? — спросил Андрей, кивнув на мусорное ведро, наполненное пыльными ненужными вещами. — Правильно. Денька через три я на станцию схожу. Заранее закажу билеты, чтобы было у нас с тобой все в полном ажуре… В городе бы покрутил телефончик, и пожалуйста: «Ваш заказ принят… Когда прикажете доставить?» А здесь пехом восемь километров.
— Наше житье — не белые булки. Хорошо еще, что сухая погода стоит, а как дожди примутся, те восемь километров до станции сразу на двадцать переворачиваются. На Панозерском мху кони по брюхо вязнут. Красно, говорят, море со стороны, да хорошо с берегу. Зимой, как сиверко засвистит, носу не высунешь. Летом комарье да оводы тебя жгут, осенью дожди полощут. Одно только званье, что родимушка. А живем, как медведи в берлоге.
— Это ты уж слишком, отец. Хулу на родную деревню возводишь. Не ожидал от тебя. Мне здесь нравится. Тишина. Работается отлично. Что касается остального, ты, конечно, прав…
— Как не прав, — подтвердил Петр Романович и неожиданно рассердился на себя. Вроде своих сельчан ни с того ни с сего обидел, медведями их обозвал.
И не берлога вовсе поморская деревня. Телевизоры почти в каждом доме, кино в клубе катят, в магазине серванты на продажу выставлены, молодые девчата да бабы одна перед одной новыми туфлями да костюмами выставляются. Зачем ему поклеп на деревенское житье возводить? Себя ведь этим все равно не утешить.
Прямо сказать — была в голове у деда Пеки раскоряка в мыслях. Хоть и дал он сыну твердое обещание, а сомнения оставались, и извести их Петр Романович не мог. Вот и сегодня поэтому невесть что городил про родные места. Себя вроде настраивал, чтобы полегче кинуть их, иметь силы уехать прочь. Но полной ясности в мыслях пока и не получалось. Вроде как обрывал дед Пека листья у лопушка, а корень выдернуть не удавалось. А листья — что? Известное дело, корень живой, так вместо оборванных новые вырастут.
Чтобы унять смятенные думы, Петр Романович взял топор и отправился к сараю. Вытащил припасенную еще с весны заготовку для весла и принялся ее обделывать. Привычно успокаиваясь в работе, дед Пека неожиданно сообразил, что новое весло тоже не понадобится, и расстроился еще больше. Злым замахом вогнал топор в суковатый чурбан, служивший для колки дров, и ушел от сарая.
И сарай через две недели станет ненужен.
Да что там сарай, — дом будет ни к чему. Собственный, потомственного поморского корня, дом Вайгиных, сработанный еще дедом Петра Романовича — Акимом Вайгиным. Высокий, из толстенных, чуть не в обхват бревен, пятистенник с четырьмя окнами по фасаду, глядящими на порожистую реку.
Каждый из Вайгиных, кто в свой черед становился хозяином в этом прочном, сработанным на века доме, вкладывал в него свой труд. Менял столбы фундамента, выбирая для них рудневые тонкослойные, долгого износу бревна. Перекрывал крышу, починял наличники на окнах и мостины на «взвозе», по которому на второй этаж сарая прямиком въезжали с возом сена.
После гражданской войны, когда Петр Вайгин вернулся домой, справил свадьбу и понесла Катерина первенца, пристроил молодой хозяин к дому боковую горницу. Пролетко да покойный Степан Куропоть вызвались плотничать на подмогу, а пильщиков пришлось подрядить чужих. Они за работу выговорили кроме денег еще и харчи. Срядились, чтобы каша каждый день была. Год тогда выпал зяблый, жито на полях вполовину мороз побил. А пильщики кашу с хлебом ели. Давно это было, а все помнится.
Когда сыновья стали подрастать, задумал Петр Романович еще одну пристройку сделать. Бревна навозил самолучшие из Салозерского бора. Две военных зимы их сохранял. А как пришли похоронные на старшего Федюшку и среднего Михаила, пустил бревна на дрова.
Жарко горели в печи те полешки, больно было на огонь смотреть.
Андрей годами на войну не вышел. Думалось, что он хозяином в доме вырастет, а последышек вильнул хвостом и укатил из родного гнезда.
«Колизия естетического идеяла»… Леший его разберет. Только что не матерно.
Вернее верного пса служил Вайгиным старый дом. Спасал от холода и непогоды, веселым гудом половиц отзывался на праздничный пляс, прятал за стенами от чужих глаз горькое хозяйское горе. Не перевелся поморский корень. Четыре мужика землю топчут, а дом пустой. В двух комнатах, в горнице и просторной кухне катается Петр Романович, как сухая горошина в большой банке. Теперь и ее, последнюю, вытряхнут из гнезда.
Расстроенный нахлынувшими мыслями, дед Пека не знал, куда деть себя. Долго сидел на ступеньках крыльца, бродил по подворью, обошел дом. Оглаживал заскорузлыми руками старые, дымного цвета бревна, поправлял в пазах высохшую паклю, которую синицы приспособились воровать на гнезда, осматривал связи углов, отаптывал крапиву, исподволь разорявшую опорные столбы, трогал рассохшиеся, шершавые до седины, доски обшивки.
Дом старел, как и его хозяин. Фасад приметно подался вперед, нижние бревна точила гниль, кособочились стены, нарушая выверенную отвесом строгость линий. Дома ведь тоже рождаются, живут и умирают, но как и людям, им хочется видеть рядом пахучие срубы сыновей.
— Долгий век, не неделя, всяко наживешься, — сказал дед Пека родному дому, поправляя отстегнутую ветром доску обшивки. — Притулюсь напоследок возле сына, спасусь годик-другой его теплом. Внучат попестую. Кольку да Димитрия, а потом… Дух выйдет, так телом хоть огороду подпирай.
Через несколько дней Андрей ушел на станцию и, возвратившись к вечеру, положил на стол два продолговатых листочка с лиловым отливом и множеством цифр.
— Вот, мягкий вагон на восемнадцатое… А ты, отец, оказывается, знаменитый человек. Начальник станции лично звонил на узловую и добывал билеты из брони. Он тебя хорошо знает.
— Знает, — подтвердил дед Пека. — Хорошо знает меня Сергей Михайлович. Пять лет назад он на охоте заблудился. По тайболе, по мхам аж за Лемсозеро убрел, в самый урман. Я его по следам отыскал и чуть не на себе домой принес — ослабел он, память стал терять… Семьдесят три, Аидреюшко, проживешь на одном месте, так у тебя по всей округе корешки протянутся. Тут, как у лесины: главный корень стоймя держит, а малые — соки дают… Не езживал я еще в мягком вагоне.
— Ладно, отец, — неожиданно смутившись ответил Андрей и впервые за отпуск разлил по стаканам не кислый заморский квасок, а настоянную на березовых почках водку.
— Выпьем за Вайгиных!
Дед Пека удивился, принял стакан и чокнулся с сыном.
— За нас с тобой, батя, за Нину, за Димку и Колю, за наш поморский род, за односельчан. За то, чтобы здравствовать тебе в светлом городе Ярославле.
Ночью дед Пека лежал без сна. В голове шумело от выпитой водки и, не отпуская мысли, стояли перед глазами продолговатые, лилового отлива, бумажки с надписью «мягкая плацкарта» и бисером компостерных проколов, отмерявших срок житья в родной деревне.
— Вот ведь как вышло, — говорил сам себе дед Пека. — Всю жизнь на жестком проспал, а на старости подвалило на мягкое перебираться… Был бы Федюшка жив…
Старший сын, погибший на войне, последнее время все чаще и чаще вспоминался Петру Романовичу в ночных думах. Может, и не дошел бы Федор до хитрых наук, но деревенская закваска у него была крепкой. Вернулся бы с войны, наверняка сейчас в колхозе, а то и в сельсовете, председательствовал.
В ночи, как часто случается в здешних непогодливых местах, прилетел ветер. Прошумел за окном в старой рябине и вздохнул в просторной утробе чердака.
— Новые время пошли теперь, — словно оправдываясь непонятно перед кем, говорил сам с собой дед Пека. — Другой у Андрея курс и другая пала ему поветерь. Вот и перекладывай, мореход, паруса, а то кувырнет лодью килем вверх.
Словно отвечая одиноким стариковским раздумьям, скрипнула рассохшаяся потолочина, бренькнула под ударом ветра кованая щеколда на входной двери, гулко хлопнула на сарае доска.
— Слышу уж, чего шебаршишься-то по-пустому. Ты еще на своем месте стоишь, а других вон и вовсе на дрова попилили.
Лесу кругом невпроворот. И сушняка, и березы, и сосны-маломерки на мхах, а в деревне дома на дрова пилят. Дешевле выходит, чем из лесу возить. Такое и разумом не поймешь, пока глазами не увидишь.
— Так-то вот… Ешь корова солому, вспоминай красное лето. Пролетко в худых душах стал. Матвей-председатель крутится в делах, как водяной в мельничном колесе. Анфимья за пять камбал бочку выманила и глаз третий день не показывает. У людей своих забот но горлышко…
Ветер, словно потеряв в темноте главное направление, топтался в старом доме, рождая звуки, которые мы не слышим днем.
Петр Романович слушал их, смятенно принимая то, что в суматохе и толчее жизни представлялось ему всегда мелким, повседневным и нестоящим, что, казалось, легко и просто было отмахнуть в сторону. Сейчас эти легкие нити в ночных раздумьях, в неспешных, понятных лишь ему одному, разговорах со старым домом с каждым новым днем свивались друг с другом, обретая прочность якорного каната. Радостно было понимать их прочность, и брала опаска перед их скрытой силой.
— Ничего, — утешал дед Пека самого себя. — С лишним балластом по морю не ходят… Да и слово сказано. В обрат его теперь не поворотишь. Не ломали еще Вайгины уговоров.
Ночной ветер притащил из хмарной тайги рваные низкие тучи и пролил густой дождь. По дорогам разлились лужи, рябые и пузырчатые от ударов тугих капель. Раскиселилась земля, и с пригорков покатились мутные, сердитые ручьи. Прибитые хлесткими ударами струй, распластались возле изгородей лопухи, сникла на задворках крапива, и огрузнела, застекленилась трава.
Река вздулась, вспухла, как человек заболевший водянкой, и пролилась в прибрежные низины и ложки. У крутояров завертелись воронки, на быстрине струи стали вязаться в тугие узлы и заплескивать на берег, под стены закоптелых жуковато-темных бань.
Не раз дед Пека выходил на крыльцо в надежде приметить в небе хоть малую просветлину. Но и на третий день тучи стояли обложной пеленой, и дождь лупил, не ослабевая.
С водостока, под которым теперь не было бочки, сливался, дробясь и брызгая на стену, настоящий водопад, катился вдоль двора, подмывал колья и разорял изгородь на картофельном поле.
Дед Пека постоял на крыльце, смахнул с бороды водяную пыль и не полез, как бывало раньше, под дождь с топором и лопатой. Первый раз ему не захотелось печалиться о погибающей изгороди.
— Погода — не вечная мука, переменится, — утешил он себя привычной присказкой и ушел в теплый дом.
После обеда к Вайгиным сутолошно ввалилась Анфимья.
— Петрей Романович, бежи-ко ты скорей! — от порога выпалила она. — Пристань ведь водой уносит!
— Эка беда! — всполошился дед Пека. — Говорено было председателю, что надо новые сваи бить…
— Некогда теперь рассусоливать! Добро пропадает, а ты виноватого взялся искать. Скорее поворачивайся и Андрея прихвати… Я еще к Грибановским слетаю.
Когда Петр Романович и Андрей прибежали к пристани, там уже суетилось десятка два человек. Председатель колхоза, одноглазый Матвей Елуков, перекрывая матерками бестолковый бабий вой, налаживал мостки к амбару на пристани, вполовину залитой разбушевавшейся рекой. В амбаре хранились удобрения, шифер для коровника и мешки с цементом.
— Бабы, выносить из склада! — скомандовал Матвей, когда были сделаны жиденькие, в одну досточку, мостки.
— Мужики, за мной на пристань… С топорами. Настил рубить! Скобы где? Чего скобы не несут, так вашу…
На мостки первой выскочила Анфимья. Взвизгивая от страха, прошла по раскачивающимся доскам над бурлящей водой, нырнула внутрь амбара и тут же появилась с бумажным мешком на плече.
— Давай, жонки! Ходи друг за дружкой! — взвинченным голосом крикнула Анфимья, ловко одолела мостки и с облегчением скинула на увале мешок с цементом.
Стиснутая обрывистыми берегами, вздувшаяся от дождей река, обрала на повороте край суглинка и подмыла сваи. Они наклонились, и половина пристани оказалась под водой. Река в слепом беге наваливалась на затопленный край, пригибала его, ломая скрепы и выворачивая настил. Причальный брус, отстегнутый от упоров, завис и тяжело раскачивался от толчков стремительной воды.
Подмытый край пристани надо было отбить, пока течение не свернуло его в тяжкий ком и не ударило по амбару с колхозным имуществом.
Осторожно, пробуя ногами опору, Петр Романович и Андрей прошли на пристань.
Черные от многолетней грязи, скользкие двухдюймовые доски настила с трудом поддавались топору. Вывернутые из пазов, они упрямо цеплялись за брусья, за бревна поперечных связей. В этой шевелящейся, пугающе поскрипывавшей путанице нужно было вышибать тяжелые пластины. До остервенения лупить по ним топорами, раскалывать, отбивать от свайных бревен.
Петр Романович с сиплым хряканьем хлестал топором. Мокрые штаны облепили тощие, с острыми мосластыми коленями ноги. В сапогах хлюпала вода, руки покраснели от холода. Дождь обмусолил редкую бороду в острый клин, с которого при каждом ударе срывались мутные капли. Андрей сутулил спину, облитую черным блестящим нейлоном куртки, и метался от доски к доске. Топор плохо слушался его, попадал не туда, куда целил. Топорище вывертывалось, будто смазанное маслом.
— Нажми, мужики! — азартно орал Матвей. — Поднатужьтесь, други милые, человеки земнородные!
По мосткам бегали женщины, и на берегу росла груда мешков и стопки шифера.
Узкая, с косой трещиной доска, впечаталась, казалось, в тесный паз. Удары обухом по торцу, острые зарубы лезвия не подавали ее и на миллиметр.
Андрей размашисто, сплеча, бил топором и тюкал им почти наугад, пытаясь подковырнуть доску. Мокрый, измазанный грязью с головы до ног, он готов был от злости кинуться на доску, как на живое, яростно сопротивляющееся существо. Готов был рвать ее, пинать, царапать скрюченными озябшими пальцами.
Чертова пристань! Идиотский амбар, куда безмозглый председатель свалил привезенный в карбасах груз. Теперь по его глупости люди мокнут, ковыряются в грязи, обдирают в кровь руки, хлещут топорами до зеленых попрыгунчиков в глазах.
Вскинув голову, Андрей увидел, как отец подбирается к краю пристани, где с глухим потрескиванием ворочался деревянный еж полуоторванных досок.
— Батя, ты куда! Собьет ведь… В реку собьет!
Петр Романович отмахнулся от сына и упрямо брел по колено в воде, ощупью угадывая остатки свайных брусьев. От холодной воды, от дождя, поливавшего без перерыву, лицо у Петра Романовича срезалось, было серым от зябкой бледности.
«Застудится, — подумал Андрей. — Застудится как пить дать… Ревматизм же у него. А он мокрый, на ветру. Вот же чертова работа…»
Один-два таких чрезвычайных происшествия, и старикан, либо сляжет вповалку, либо вообще душу отдаст. В его-то возрасте бродить в холодной воде! Пенсионеры в городе в дождь на улицу не выходят, у врачей каждую неделю проверяются, в скверах прогуливаются под зонтиками, чтобы голову не напекло. Хватит! Свое отец полной мерой отработал. Имеет право на отдых и на покой, и Андрей ему это обеспечит. В обиду не даст. Мировой же старикан, его родитель…
— Бойчей, жонки, бойчей! — подгоняла Анфимья своих подружек.
Ходи ноги, ходи печь!
К председателю бы лечь!..
На пристани колыхнулся хохот.
— Рано языки чесать! — загремел, покрывая его, командирский бас.
Матвей встал на раскачивающемся причальном брусе. Широкий, коротконогий, промокший насквозь, он рубил последнюю связь, удерживающую затопленную часть пристани. Взлетал и блестко падал топор. Брызгала щепа, маслянистыми желтыми ломтиками разлетаясь по воде. С каждым ударом все больше и больше раскачивался брус, и в глубине пристани нарастал угрожающий скрежет.
Доска, с которой возился Андрей, подалась неожиданно и легко. Топор скользом прошел по ней и вывернул из руки топорище. Наткнулся на гвоздь, закрутился волчком и полетел туда, где пробирался на край пристани Петр Романович.
— Берегись! Батя, берегись!
Топор пролетел в шаге от Петра Романовича и плюхнулся в воду.
Дед Пека вздрогнул, повернул голову и, увидев растопыренные руки сына, догадался, что произошло.
— Ступай теперь на берег… Бабам помогай! Без топора здесь делать нечего.
Андрей зло пнул злополучную доску, столкнул ее в реку и ушел с пристани. Зябко подняв воротник куртки, он достал сигарету. Бумага расползалась в мокрых пальцах, отсыревшая зажигалка не давала огня.
— Побойся!.. Ос-те-ре-гись! — разнеслось над пристанью.
Матвей последним ударом просек скользкий, квадратный брус и проворно отскочил от края.
Надсадно заскрипело дерево, всплеснулась фонтанами вода, взвизгнули выворачиваемые скобы. Затопленная часть пристани шевельнулась и медленно стала отплывать на стремнину. Свечкой вымахнуло бревно, обросшее водорослями, оголились пеньки источенных гнилью свай.
Напор воды утянул ворочающийся деревянный ком.
— Отбились! — крикнул Матвей и всадил топор в тулово смоляного, вполовину укороченного бруса. Смахнул рукавом воду с лица и поправил черную заплатку, прикрывавшую погубленный на войне глаз.
— Отбились, человеки земнородные!
В этот момент Петр Романович, у которого отплывающая часть пристани нарушила опору, боком упал в реку.
— Петрей потонул! — протяжно заголосила Анфимья. — Человек в воду пал! Мужили, чего глядите-то!
Андрей моргнул, ошарашенный исчезновением отца, и закричал, пронзительно и страшно, как насмерть перепуганный ребенок.
— Батя!.. Ба-тя-ня!
Кинулся на пристань, зацепился за стопу шифера и растянулся на скользкой глине.
Матвей прыгнул в реку и размашистыми саженками поплыл туда, где с бултыханием бил руками по воде дед Пека.
— «Батяня», — передразнил он Андрея, когда Петр Романович оказался на берегу и возле него захлопотали женщины, унимая кровь сочившуюся из ссадины на лбу.
— Чего попусту горло драть, когда человек тонет.
— Не успел я, — ответил Андрей, размазывая глину на куртке и не имея сил уйти от единственного председательского глаза. — Споткнулся, а пока прибежал на пристань, вы уже прыгнули.
— Вдогон надо было. Не я тебя ростил…
— Знаете, Матвей Афанасьевич, — озлился Андрей, — не читайте мне, пожалуйста, нотаций. За отца вам спасибо, а что касается всего остального, увольте от ваших поучений.
— Спасибо, говоришь, — усмехнулся Матвей, и бледные от озноба губы его покривились. — Купцы, говорят, раньше в таких случаях еще рублем одаривали… Ладно, чего растабаривать. Ученый ты человек, от родимушки нашей ломоть отрезанный. Не поймем мы с тобой друг друга. Отца домой скорее веди, ему надо в сухое переодеться, а то на ветру до костей прознобит… А вы, дорогие жонки, чего полтиннички выставили? Был здесь мужской разговор и кончился. Айдате теперь гуртом амбар опоражнивать.
— Тебе бы, Матвеюшко, тоже домой сбегать, одежу переменить.
— Ничего, Анфимья, у меня шкура солдатская.
Приступ ревматизма уложил деда Пеку в постель. Он крепился из всех сил, стараясь одолеть навалившуюся хворобу. Растирал ноги пахучей мазью, которую принесла молоденькая фельдшерица Люба, грел мешочками с каленой на сковороде солью, кутал пуховым платком, оставшимся от покойницы-жены.
Андрей, обеспокоенный болезнью отца, с утра толокся на кухне. Неумело растопил печь, оттирал на куртке, пострадавшей в пристанской суматохе, грязные пятна, сгреб веником сор в угол. Сбегал в рыбкооп и купил для еды дорогую свиную тушенку и сливовый компот. Принялся ковырять вилкой волокнистое холодное мясо и запивать компотом.
— Самовар бы наставил, — посоветовал дед Пека, с усмешкой наблюдая бестолковое хозяйничанье сына. — Угли вон на загнетке, а лучину для розжига в запечье возьми.
— Обойдусь. Ты поправляйся скорее.
— Обсохнет моя болесть, как божья роса на крапиве. Я ведь знаешь какой — молотком на наковальне сработан. Впервой, что ли, меня ревматизм крутит… Обойдусь.
Превознемогая сосущую боль в суставах, дед Пека старался говорить бойко, чтобы хоть этим успокоить сына. Он опять ощущал себя виноватым перед Андреем. Угораздило его, старого разиню, в воду пасть. Не пал бы в воду, не довелось колодой на постели валяться. От работы Андрея оторвал, обиходить его не может как полагается…
Проведать деда Пеку заглянул председатель. Поздоровался, снял шапку и сел на лавку возле кровати, где маялся со своей болячкой хозяин дома.
По случаю гостя Андрей вспорол ножом еще одну банку с тушенкой и вытащил из шкафа графин. Матвей поблагодарил, но наотрез отказался от налитой стопки.
— На Ворзогорской пожне трактор в болотине увяз. Туда надо еще поспеть, выручить безголовых. Дать бы Сёмке отставку с машины, а кого вместо него ставить?
— Некого, Матвей Афанасьевич, — согласился дед Пека.
— Сейчас чуть подрос и в город смотрит, а то на ближний лесопункт. А здешнюю землю кому обихаживать? Не чужая ведь она.
— Верные твои слова, — снова поддакнул дед Пека и тут же осекся: сам ведь на старости лет в город нацелился. Завернет туда оглобли и назад не оглянется…
— Уж куда верней, — усмехнулся председатель и встал с лавки. — Значит, через три дня у тебя отвальное, Петр Романович… Без саней мы теперь остались. Будем зимой горе мыкать. Обещался ты с санями помочь. Помнишь, на собрании перед посевной народу говорил — будьте в надеже, пять саней я колхозу смастерю…
— Да ведь так вот дело вышло, — растерянно заговорил дед Пека, вспомнив собственные слова на собрании колхозников. — Разве думалось, что Андрей накатит… Внучата у меня в Ярославле. Колька да Димитрий…
— Понимаю, Петр Романович… Рыба, как говорится, ищет, где глубже, а человек — где лучше…
— Машины вам надо заводить, Матвей Афанасьевич, — вступил в разговор Андрей. — Савраскам с санями время отошло.
— Асфальт вот нам никак пока не проложат на Ворзогорскую пожню, — коротко ответил председатель, нахлобучил шапку и пошел к двери. Уже ухватившись за ручку, глухо, не оборачиваясь, добавил. — На отвальное ты меня, Петр Романович, не зови. Дел много, не успею я с тобой напоследок погостевать. Прямо тебе говорю, чтобы потом обиды не держал.
Нагнул голову перед низкой, тесаной притолокой и шагнул в темноту сеней.
— Да, приветливостью ваш Матвей Афанасьевич не отличается, — проводив взглядом вышагивающего по двору председателя, сказал Андрей.
— Скупой на разговоры, зато на работу щедрый… Людей в колхозе по пальцам пересчитать можно, вот Матвей и вертится на все четыре стороны и не поспевает прорехи затыкать.
— Косо он на меня смотрит.
— А чего ему на тебя прямо смотреть? Прикатил через столько лет на родимушку и еще одного человека увозишь. Какая-никакая, а помога от меня колхозу есть. Хоть и ноги не бойки, а топор в руках еще крепко держится.
— Ты в самом деле обещал им сани сделать?
— Обещал, — поникшим голосом, словно уличенный в чем-то стыдном, подтвердил дед Пека. — Неладно у меня получилось. Людям обещание выдал, тебе согласие дал… Из головы у меня то собрание вывернулось. Туман какой-то навалился, затемнил все…
— Ладно, брось об этом думать. Через три дня уедем, и дело с концом.
— Нет, Андреюшко, не с концом. Никогда еще Вайгины своих слов попусту не говорили.
— Значит, сказали.
— Нет, не сказали, — отрезал Петр Романович и, упираясь руками, поднялся и сел на кровати. — Не поеду я с тобой, Андрей… Здесь останусь, на родимушке.
— Да ты что, батя, шутишь, что ли? Билеты ведь куплены.
— Освободи ты меня от нашего уговора, Андрей. Прошу тебя, освободи. Тоской я изойду, если отсюда уеду.
Голос у деда Пеки дрогнул, беспомощно и жалко.
— За приглашение твое спасибо, за заботу твою…
— Несерьезно все это, отец. Разве дело в нашем уговоре? Надо же по существу смотреть. Не могу я тебя здесь оставить. Ты болен.
— Выстану. Завтра выстану.
— Завтра встанешь, а через неделю свалишься. Потом случится так, что вообще не встанешь. Кому ты здесь нужен больной?
— Нужен, Андреюшка… Людям нужен. Матвею вот…
— Здоровый, чтобы сани сделать.
— Худо ты о людях думаешь.
— Реально надо мыслить, отец. Мне, Нине, внучатам ты любой нужен. Вот в чем принципиальная разница. И выбрось, пожалуйста, из головы фантазии. Через три дня мы с тобой уедем. Покажу я тебя в Ярославле хорошим врачам, потом в санаторий, подлечишься. Ваша Люба-фельдшерица, наверное, ревматизм от сколиоза не отличает.
— Молодая еще. Всего год работает.
— Десять лет поработает, тогда все забудет, чему училась. Замуж выйдет и станет у нее главной заботой огород да собственный поросенок. Аспирином и ихтиолкой станет болезни лечить. Это ты понимаешь?
— Отчего ж не понять. Голова, слава богу, есть. И говоришь ты правильно. Только в этом деле еще одна закавыка имеется.
— Какая же?
— Курсы у нас с тобой разные, как у двух ладей в море. Ты с мотором правишь, а я под парусом иду. Только мое судно еще на плаву держится и свой ход имеет. Чего же мне с живого судна к тебе пассажиром пересаживаться.
— Мореходом себя еще считаешь?
— Считаю, — твердо ответил дед Пека и попытался встать с кровати.
Андрей кинулся к нему, уложил и подоткнул одеяло.
— Чудак ты, батя!.. Если бы ты только понимал, какой ты чудило! Знаешь, как мы в Ярославле заживем…
Андрей говорил, перескакивая с одного на другое.
Петр Романович слушал сына и не ощущал обычного стеснения и робости. От них освободила простая мысль, что, хоть и прошел Андрей многие науки, а постиг он еще не все. Что есть на свете такое, чему не выучит ни институт, ни диссертация. И это главное знал Петр Романович, а Андрей такое понятие пока не одолел.
И как бывало раньше, принимая вполуха бойкие рассказы младшего последышка, терпеливо слушивал он сына. Его округлые, без внутренней крепости, слова.
Дождь истратил наконец злую силу. Ветер прочистил небо и выгнал из густой ознобливой сини рваные клочья хмарных облаков.
Дед Пека вез сына на станцию. Телега катилась по ухабистому проселку. Колеса тарахтели по корням, по комьям рыжей глины, липнущей на спицы. В передке трясся лакированный нездешний чемодан. Пузатый мерин Негодяй, потряхивая слюнявой, в седой шерсти, мордой не ускорял шаг, раз и навсегда положенный им для себя какой-то непостижимой лошадиной убежденностью.
Отец и сын шли рядом. Андрей скинул куртку. В рубахе с расстегнутым воротом, в туфлях, измазанных глиной, он казался Петру Романовичу проще и знакомее. На какой-то миг представилось деду Пеке, что никуда не уезжает сын, а идут они вместе на привычную деревенскую работу. То ли на сенокос в дальние пожни, то ли в заречные поля. Но взгляд наткнулся на большие белые руки сына, и мысль, обогревшая коротким теплом, исчезла, оставив щемящий жалобный звук, как неожиданно лопнувшая струна.
Дорога поднималась на медленный угор. Внизу причудливо завитой лентой петляла в лозняках и рябиннике успокоившаяся река. За ней сбегал к воде березовый, светлого ситчика свалок, пересеченный косой проплешиной.
— Конечно, хорошо здесь, — отвечая на какие-то собственные мысли, сказал Андрей. — Река гудит, березки… Вон та плешь зарастет, еще красивее будет.
— Зарастет, — раздраженно передразнил сына дед Пека и дернул вожжи. — Да двигай же ты веселей, тварь божья! Поле там наше было, где проплешина. Кременное называлось.
— Кременное? Какое странное название.
— Обыкновенное название. Камней-кремешков на нем было столько, сколько и земли. Прадед твой, дед да я с того поля камни своими руками выбрали, валуны выворотили, кустарник-дернину по корешкам вычистили. Запустошилось теперь Кременное. Некому его обихаживать… Но! Прибавь ты ходу, животина!
Дед Пека закрутил вожжи над головой, но не ударил Негодяя, опустил руку с хлестким ременным концом.
— Остарел конь. Сколько лет без отказу работал, а его суют и суют головой в хомут…
— Передние венцы надо у дома сменить. Денег я тебе пришлю.
— Ты деньгами не откупайся, Андрей. Внучат на будущее лето привези, уважь.
— Привезу, батя. Всем семейством к тебе закатимся. Что же с тобой делать, раз ты такой упорный.
— Флюгер на все стороны крутится, куда только ветер подует. А человек должен свою линию держать.
— Тебе семьдесят три года. Какая уж тут своя линия.
— До смертного часа она должна у человека быть. Не могу я родимушку бросить, Андрей. Не обижайся на меня. Как вспомню о нашем уговоре, мурашки по коже бегают.
— Может, все-таки передумаешь? Чтобы билет не сдавать…
— Внучат привези. Не обмани меня, Андрюша, — вместо ответа попросил Петр Романович. — Косим мы теперь на Кременном. Мы ведь сейчас не пашней, а скотиной держимся. Тут Матвей Афанасьевич верную линию взял…
Над зазубренной кромкой дальнего леса величаво плыло нежаркое солнце. Пенно белели перекаты на реке. Звенели овода. Негодяй мотал головой и ловко отбивал хвостом их наскоки.
На вершине очередного угора снова показалась деревня, раскинувшая на три конца низкие крутолобые избы с тесовыми крышами.
С одной стороны за домами расстилалась мглистая, в фиолетовой мари, тайга. С другой вздымались суглинистые, в промоинах и выкатах валунов, пригоры.
С них был виден клинышек недальнего моря и вонзалась в небесный окоем островерхим шатром с маковкой обветшалого купола церковь Николая-угодника, покровителя рыбаков и мореходов. Церкви было триста с лишним лет. Состоит она теперь под охраной государства. Об этом написано на железной доске.
Глядятся на реку старые, из тесаных в обхват кругляшей, неизносимые дома. Каждый на свой лик, на свою стать. Со своей, непохожей на другие, судьбой.
Уходят люди из деревни в другую жизнь.
«Родимушка», — привычно отдалось в голове Петра Романовича, но невеселые думы вдруг перебила мысль, что не исчезают люди бесследно. Остаются на той же земле, где родились, и делают одно большое дело. А что уезжают из деревни — так всегда это было и всегда будет. Потому, что каждый выбирает свой курс, свой ветер и свою пристань…
Бочку вот только зря отдал, глупая голова. Теперь в непогоду у крыльца всегда будет мокреть. Надо что-нибудь под водосток приспосабливать.