Школа помещалась в бывшей гимназии. Метровые стены из красного кирпича и сводчатые окна делали ее похожей на средневековый замок. Сходство усугублялось крутыми лестницами, ступени которых были выложены рифленой сталью, полумраком длинных коридоров и неистребимым холодом, тянувшим из углов. За войну школу ни разу не вытопили как следует.
Жиденькие порции сырых осиновых поленьев, самолично выдаваемые директрисой, лениво таяли в зевах печек, оставляя после себя едучий дым, от которого першило в горле и надоедливо постукивало в висках.
На уроках ребята сидели в пальто. В чернильницах замерзали чернила, и не раз случалось, что во время ответа у доски мел вываливался из закоченевших детских пальцев.
На переменах тоже нельзя было согреться. Четыреста граммов хлеба по иждивенческим карточкам, сухая картошка и пустые щи не располагали носиться по коридорам, устраивать «кучу малу» или «жать масло». В свободные минуты все, от первоклашек до учителей, норовили оказаться поближе к печкам, утешаясь иллюзией тепла.
Запас немецких слов, оставшихся в памяти от службы в полковой разведке, кормил Николая Орехова после демобилизации.
Причудливая судьба суматошного послевоенного времени забросила его в степной городок, где школа маялась без учителя немецкого языка. Справка о трехмесячных курсах фронтовых переводчиков оказалась достаточной, чтобы короткостриженая, мужского облика директриса привела в класс нового учителя и через две минуты закрыла за собой дверь, предоставив Николаю, как щенку в известной присказке, барахтаться в педагогическом омуте, чтобы не пустить пузыри.
До войны Николай мечтал стать геологом. Но через неделю после выпускного вечера в школе пришлось надеть шинель, навернуть обмотки на тощие икры и топать в маршевой роте, чтобы заткнуть очередную прореху на фронте, каких случалось немало в горькое время отступлений и потерь.
За войну Орехов научился стрелять, резать проволоку, копать окопы, спать в снегу, кидать гранаты, варить похлебку из концентратов и без лишнего шума брать «языков».
После демобилизации это оказалось ненужным, а другого он ничего не умел. Из довоенной жизни отчетливее всего в памяти сохранялась школа и учителя. И Николай не видел хитрого в том, чтобы учить ребят счету, склонению, спряжению или закону Архимеда. Тем более немецкому языку, где на первой странице учебника были нарисованы две веселые девочки, «Анна унд Марта баден».
Это милое «баден» много раз вспоминалось на фронте, когда Николай форсировал реки и речушки на «вспомогательных средствах», уцепив зубами ремень автомата, пристроенного на затылке, когда, спасаясь от фрицевской погони, залезал по горло в камыши или болотные бочаги, когда барахтался в Одере, в его холодной апрельской воде, держась за обломок понтона, расколошмаченного снарядом.
То ли потому, что Николай оказался единственным учителем-мужчиной, то ли потому, что ходил в гимнастерке с орденской планкой и нашивками за ранения и рассказывал про полковую разведку, дело с первых же дней пошло неплохо.
Ребята старательно учили склонения и спряжения, сносно выполняли домашние задания и уже через пару месяцев могли сказать по-немецки, что сегодня хорошая погода, что они любят делать прогулки, что мы строим много «тракторен унд моторен».
Не мог Николай сладить только с Кашиным, большеголовым, хмурым пятиклассником, темные глаза которого умели надолго застывать в одной точке. Кашин удирал с уроков немецкого языка, в первую же неделю «посеял» учебник и не заводил тетрадь для выполнения домашних заданий.
В тех случаях, когда с немецкого удрать не удавалось, Кашин норовил сорвать урок.
К колам и двойкам, появлявшимся в классном журнале, он относился с полнейшим безразличием.
Выведенный из себя мальчишеским упрямством, Орехов пригласил Кашина после уроков в учительскую и устроил разговор с глазу на глаз. Поначалу он решил одолеть Кашина штурмовым натиском, потому разговор повел круто. Надо признать, что не все его слова соответствовали педагогическим строгим канонам.
Привалившись плечом к косяку двери, Кашин слушал раскаты учительского грома и смотрел на шкаф. Проследив стынувший в одной точке мальчишеский взгляд, Николай заметил на дверце шкафа чернильное пятно и догадался, что Кашина в процессе воспитательного разговора больше всего интересует вопрос, на что походит пятно — на сидящую дворнягу или на лодку с парусом.
Тогда Николай изменил тактику беседы. Собрав красноречие, начал рассказывать о чудовищных последствиях, которые испытывали на фронте люди, получавшие в пятом классе двойки по-немецкому.
— …Ты представляешь, Володя, что было бы с нашей группой, если бы на оклик часового я не ответил по-немецки?
И Кашин стронулся. Он переступил с ноги на ногу, и на лице скользнула неловкая улыбка.
— Или при ответе перепутал артикль? Наврал в спряжении?
Кашин прикрылся рукавом ватника. Николай услышал булькающие звуки и увидел, как дрогнули плечи ученика.
— Ты что, Володя?.. Почему ты плачешь?
Кашин отрицательно мотнул головой, и плечи его задрожали сильнее.
Николай отвел руку от мальчишеского лица и похолодел от злости.
Кашин не плакал. Он смеялся тем, почти беззвучным смехом, каким мальчишки умеют заливаться на уроках.
Николай невероятно вымотался за шесть часов уроков, дома его ожидала груда тетрадей, которые нужно было проверить к завтрашнему дню, и контрольная работа из заочного института. Битый час он вдалбливал в башку Кашина древнюю истину насчет света учения и тьмы невежества.
А тот смеялся.
Захотелось стукнуть кулаком по столу, ко всем не очень педагогическим словам прибавить еще покрепче, из солдатского фронтового лексикона, и прогнать этого чертенка с глаз долой.
Он сдержался. Не стукнул, не закричал, не выпроводил Кашина из учительской с наказом не появляться в школе без родителей. Он уселся на диван и принялся скручивать цигарку из крепчайшего самосада, который покупал на рынке.
От нахлынувшей злости пальцы плохо слушались, бумага рвалась и самосад просыпался на брюки.
— Вы «козью ножку» сверните, Николай Иванович.
Орехов вскинул голову, ожидая очередного подвоха.
Кашин смотрел на учителя сочувствующими и немного виноватыми глазами. Так, будто ему было неловко, что попусту потрачено время в бестолковой нотации, что фронтовому разведчику, пеленавшему «языков», пришлось не солоно хлебавши отвалить от непрошибаемого дота, который был сооружен в мальчишеской душе.
— Мой папа всегда «козьи ножки» сворачивал, — объяснил Кашин в ответ на растерянный и спрашивающий взгляд учителя. — Большущие… И табак он сам крошил. Топором в деревянном корыте. Сверните «козью ножку», Николай Иванович…
«Вот нахалюга!» — гневно подумал Орехов, но неожиданно для себя послушался совета и свернул «козью ножку».
Кашин улыбнулся и подошел к дивану. Склонив набок голову, он смотрел, как учитель ударами кресала пытается запалить трут «катюши».
— Надо в марганцовке его вымачивать, Николай Иванович… Тогда с первого раза загорается…
— Почему ты не учишь немецкий? — спросил Орехов без надежды на ответ.
Володя вздохнул, пригладил ладонью полуоторванную заплату на рукаве ватника и поднял глаза. Николай впервые рассмотрел их. У Кашина они, оказывается, не были ни хмурыми, ни темными. Такими их делала синюшность тонких век и тени костлявых впадин на сухом лице, из которых глаза смотрели, как из глубоких колодцев.
— Почему?
В выражении мальчишеских глаз появилась снисходительная участливость, какая бывает у людей, вынужденных отвечать на вопросы, где ответ и так ясен и спрашивать совершенно ни к чему.
— Фашисты папу убили… Не буду я ихний язык учить.
Безысходно горькие слова отдались в душе Николая, и он подумал, что Кашин в сущности прав. Представил себе отчаяние мальчика, когда в дом принесли похоронку, страшный листок с казенной фиолетовой печатью, и оказалось, что больше нет отца. Обезумев от свалившегося горя, Кашин решил не прощать тем, кто убил. Понимая разумом, что он слаб и ему не достичь убийц, Володя стал вынашивать отмщение. Мальчишеская голова придумывала страшные казни и тут же отвергала их. По складу характера Кашин был реалистом. В слепой беспомощности неотступных дум он нашел наконец доступную и зримую форму мести.
«…Не буду я ихний язык учить…»
Это дало крохотную, но такую нужную отдушину, позволившую чуть-чуть ослабить тяжесть навалившегося горя.
Николай подумал, что в ненастье у него самого люто ноет правая нога, где в голени сидит осколок мины, что всего полтора года назад под Бреслау эсэсовцы добили раненого Лешку Клемина, верного дружка, весельчака и заводилу, не боявшегося ни черта, ни дьявола, ни очередей в упор. Вспомнилась сестра, погибшая в сорок втором под бомбами «юнкерсов» в эшелоне эвакуированных. Четырнадцатый год шел Альке, пацанка еще. Так жизни и не увидела.
До войны Орехову рассказывали в школе, что немецкий — это язык Гёте и Канта, Маркса и Бетховена. А он на нем слышал чаще всего команды «фойер», всполошные «алармы» часовых и шипящее слово «шиссен» во всех формах, лицах и временах…
— Что же теперь делать, Володя?
— Война, жалко, кончилась, Николай Иванович, а то бы я на фронт удрал.
— Нет уж, не будем жалеть, что кончилась война.
— Вообще-то, конечно, — рассудительно согласился Кашин и покосился на стенные часы. — Можно мне идти? Мама сегодня в вечернюю смену работает, Лидку надо из садика взять… Сидит уж там, наверное, в три ручья заливается.
— Иди, — торопливо ответил Орехов, ощутив вину перед Кашиным за нелепый разговор в учительской.
Кашин перестал удирать с уроков немецкого. Терпеливо, как пассажир, ожидающий пересадки, высиживал их от звонка до звонка, по-прежнему равнодушный ко всему, что на них происходило.
Орехов не донимал теперь его наставлениями и укорами, не вызывал к доске, не ставил ни единиц, ни двоек. Педагогическая наука не могла осилить Кашина. Володе нужно было дать время успокоиться, отойти немного от собственной беды. Изменить свое решение мог он только сам. Выговоры и нравоучения будут лишь плескать керосин в упрямый костер, который разожгла в мальчишеской душе наивная фантазия. В костре должны выгореть дрова. Тогда он угаснет сам собой.
Школьная программа, к сожалению, не учитывала столь тонких и индивидуальных психологических нюансов. Это сказала директриса после очередной проверки классного журнала, ткнув карандашом в девственно чистую с начала четверти строку против фамилии Кашина.
— Как так не желает учить? — удивилась она объяснению. — Мало ли что он там выдумал… Вы обязаны добиться, чтобы Кашин учил немецкий язык. Вам, между прочим, именно за это зарплату платят. Значит, не сумели найти подход, не сумели потребовать, не проявили настойчивости…
Директриса употребила чуть не десяток глаголов с отрицанием «не», а к ним прибавила известную и загадочную аксиому насчет того, что нет плохих учеников, а есть плохие учителя.
— Придется помочь вам, Николай Иванович, воспитать в себе требовательность…
Орехов неуютно шевельнулся на стуле. Метод воспитания, применяемый директрисой, в основе напоминал средневековую казнь, при которой на выбритую макушку осужденного капля за каплей льют холодную воду. Вместо капель директриса употребляла невинное выражение, начинавшееся вводной фразой: «А вот член нашего педагогического коллектива…» Далее следовала фамилия члена, снижающего недостаточно активной работой показатели успеваемости и дисциплины. Когда такая фраза произносилась на каждом педсовете, совещании и собрании, при каждой встрече и разговоре, у подчиненного резко возрастала активность и больше всего на свете ему не хотелось снижать показатели и предавать забвению поставленные задачи.
— Надеюсь, что в течение месяца, Николай Иванович, вы решите проблему Кашина, — добавила директриса.
Орехов понял, что ему предоставляют последнюю отсрочку уготовленной казни.
— Попытайтесь найти индивидуальный подход.
Николай кивнул и сердито подумал, что индивидуальный подход к Кашину может быть единственным — возвратить ему отца. Но чудес, как известно, на свете не бывает.
— Признаться, я удивлена вашей беспомощностью, Николай Иванович… Фашистов не боялись, три ордена имеете, а перед пятиклассником спасовали.
Подковырка не на шутку рассердила Орехова, шлепнув его по самолюбию, которое по молодости лет было горячее, как крутой кипяток.
— Будет Кашин учить немецкий.
Орехов решил махнуть рукой на психологические антимонии, душевные переживания и прочие тонкости.
Обязан он учить Кашина немецкому языку — и точка! Правильно директриса сказала, за это зарплату получает.
Вспомнился начальник разведки полка. Собственную гимнастерку капитан для разведчиков готов был снять, самолично отсидеть на «губе» за любую их провинность. Навзрыд плакал над каждым погибшим хлопцем. А в отношении выполнения приказов был тверже стали. Под Осовцом, когда требовалось «распечатать» немецкую оборону и добыть «языка», он гонял весь взвод разведки через линию фронта, пока изловчились и притащили губастого ефрейтора из недавних «гитлерюгендов». Ефрейтор дал нужные показания, но они никого не обрадовали. Не стоили показания слюнявого фрица тех ребят, которые ради этого сложили головы.
После разговора с директрисой Орехов дал себе слово, что не мытьем, так катаньем допечет упрямого Кашина.
Не может быть, чтобы не нашлось слабины. В любой обороне есть щель, если пошарить как следует.
Он снова принялся теребить Володю. Не давал покоя на уроках, ловил на переменах, поджидал у входа в школу и оставлял на индивидуальные занятия.
Недели две Кашин сносил мытарства, потом принялся удирать с уроков немецкого, ускользать на переменах, а приметив учителя на улице, давал обходной крюк.
Изловить Кашина удалось в неожиданном месте — в очереди возле хлебного магазина. Володя сидел на корточках возле заслеженных горбатых приступков в длинной очереди.
— Опоздаешь в школу, Кашин, — строго сказал Николай. — Или опять нацелился с урока убежать. До каких же пор это будет продолжаться?
Кашин неохотно встал, зябко потопал расшлепанными кирзачами и сказал, что в школу он сегодня вообще не придет.
— Мама заболела, — помолчав, прибавил он. — А я с двух часов ночи в очереди… Вот!
Он повернулся спиной, и Николай увидел номер, написанный мелом.
— Семьдесят четвертый, — скучно сказал Кашин. — Не пошлешь ведь Лидку хлеб получать по карточкам. А здесь как — ушел, тебя сразу исключают… Через два часа только магазин откроется.
Лицо Кашина было землистым, как пыльная булыжная мостовая возле приступков магазина, как латаный ватник с подвернутыми рукавами.
Орехов понимал, что значит не отоварить хлебные карточки, когда дома больная мать и малолетняя сестренка. Он разрешил Кашину не приходить в школу, оглядел очередь и подумал, что хлебный магазин можно было открывать и пораньше.
— Вы барана масляного видели, Николай Иванович? — спросил вдруг Кашин.
Орехов приметил, что глаза Кашина смотрят мимо него, и невольно оглянулся. Через улицу, напротив унылой очереди, блестели витрины чайной, где была устроена городская кулинарная выставка.
— Ты не гляди туда, Володя, а то, чего доброго, аппетит еще разыграется, — сказал он, тронув Кашина за плечо, и заторопился в школу, в нетопленные классы к ребятишкам, ослабевшим от долгого житья впроголодь.
Через три дня Кашин появился на уроке немецкого языка и первый раз поднял руку.
— Пожалуйста, Володя, — торопливее, чем следовало, сказал Николай. — Что ты хочешь спросить?
Класс притих, удивленный, как и учитель, поднятой рукой Кашина.
Хлопнув откидной крышкой парты так, словно выпалили из «сорокапятки», Кашин встал и спросил:
— Николай Иванович, правда, что кулинарную выставку съели? Иволгин говорит, что на банкете съели…
Орехов смешался. Он ощущал на себе три десятка в упор нацеленных глаз, прямых и бескомпромиссных, решающих все «по правде», по этому трудно объяснимому и мало понятному для взрослых критерию ребячьей справедливости.
Они ждали ответа, а учитель ничего не мог сказать. Соврать он не имел права. То, что следовало ответить, отнюдь не предназначалось для классной аудитории.
Как при встрече у хлебного магазина, Орехов ушел от ответа, ощущая противное состояние собственного бессилия. Похожее на то, когда лежишь под бомбами с автоматом и понимаешь, что ничего не можешь сделать с воющей смертью, которая изгаляется над головой, заходя то кругами, то устремляясь в пике.
— Не знаю, Володя… Во время урока не следует отвлекаться посторонними вопросами.
— Ладно, — согласился Кашин. — Другой раз я на переменке буду спрашивать.
Вот чертенок! Теперь на переменках Николаю придется убегать от Кашина.
— У Иволгина батька в райторге работает… Ему после банкета коржики выдали. Круглые… Знаете, которые в крайнем окне лежали. Горочкой. Рядом с ватрушками.
— Не знаю, — перебил Николай не в меру разговорившегося Кашина. — Садись на место.
Володя снова сказал «ладно», но за парту не сел. Пригладил ладонью торчащие, как колючки у ежа, жесткие волосы и задал главный вопрос:
— Николай Иванович, а если бы вас на банкет позвали, вы бы пошли?
Орехов разозлился. Не хватало еще, чтобы мне на уроках устраивали допрос. Ясно ведь, как божий день, что это очередная «штучка» Кашина, затеявшего сорвать урок немецкого.
Николай хотел было просто-напросто выпроводить бузотера из класса, но его остановили мальчишеские глаза. Настороженно прищуренные, посверкивающие в глазницах, они впились в учителя, примечая каждое его вольное и невольное выражение лица.
Орехов ответил, что он не пошел бы есть кулинарную выставку. Это была правда, хотя неделю назад возле водопроводной колонки, когда он снял наполненное ведро, у него зарябило в глазах, дома закрутились, и голодный обморок распластал его на скользкой наледи.
— Там, Николай Иванович, баран из сливочного масла был, — попытался Кашин соблазнить учителя. — Большущий…
— Все равно не пошел бы, Володя, — ответил Орехов и по тому, как смылась в мальчишеских глазах настороженность, понял, что ответу поверили.
— Садись на место.
— Ладно, — согласился Кашин, уселся за парту и непроизвольно сглотнул слюну.
По этому инстинктивному движению, по глазам, убежавшим взглядом в сводчатое, мутное от грязи окно, Орехов понял, что Володя пошел бы на выставку, если его позвали. Не отказался бы там от колбас, от сала, от коржиков и торта. А уж про барана и говорить нечего.
Кашин не собирался срывать урок. Ссутулившись, втянув голову в ватник, он сидел притихнув, думая о чем-то своем. Торчали в стороны волосы, и глаза с синими полукружьями стыли в одной точке.
Неприметно вглядываясь в нахохлившегося Кашина, Орехов вдруг сообразил, как много разномастных латок нашито на его ветхом ватнике, который к тому же не подходил по размеру к его узкоплечей поджарой фигуре.
«Наверное отцовский», — подумал Орехов и понял, что не только из-за мстительного упрямства Кашин не хочет учить немецкий. Володю надо было еще накормить досыта, одеть в новую одежду, освободить от очередей у хлебного магазина, от домашних забот, свалившихся на него вместе с военным сиротством, прихварывающей матерью и малолетней, неразумной еще Лидкой.
Кашину надо было возвратить не только погибшего отца, но и детство, украденное войной.
Душеспасительные разговоры, строгие нотации и индивидуальные занятия здесь не помогут. Прежде всего Володе надо купить новый ватник. Орехов обрадовался простой и ясной мысли. Именно с ватника надо начинать обучение Кашина немецкому языку.
Для зарплаты Николая такая нагрузка была непосильной. Поэтому в день получки он устроил в учительской летучий митинг.
— Видели в каком ватнике ходит Кашин? — спросил он учительниц. — Отца убили на фронте, мать болеет.
Дальше он не стал продолжать. Отсчитал двадцать рублей и положил их на стол.
— В моем классе у Воронина тоже последние ботинки порвались, — сказала учительница химии. — Вторую неделю в школу не показывается. Мать заявила, что до тепла ему на уроках не бывать… Почему только Кашину?
Орехов отсчитал от жиденькой пачки еще двадцать рублей и с тревогой оглядел учительниц, у которых в классах было немало худых ватников, разлетевшихся ботинок и продранных штанов.
Непросто было откликнуться на благородный призыв. Николай видел, как медленно двигались испачканные мелом пальцы Татьяны Федоровны, пожилой математички, ходившей с костыликом. После гибели мужа на ее шее сидело четыре сорванца. Видел, с какой нерешительностью отсчитывала захватанные рубли из скудной зарплаты учительница начальных классов Марья Петровна, которой война повесила на плечи дочь, прикованную к постели после ранения позвоночника.
Три дня Орехов и учительница химии ходили по толкучке, размещавшейся на окраинной улице. Здесь меняли брюки на пшено и селедку на таблетки сульфидина. Сбывали с рук древние подсвечники, соблазняли самодельными леденцовыми петушками, играли в «три листика» и рассказывали по картам твою жизнь на десять лет вперед. Божились, попрошайничали, пили магарыч, ловили простаков и сами попадались на удочку.
Здесь продавали все на свете. От ворованной неотбеленной бязи, ветхозаветных патефонов, новеньких, янтарно-желтых, американских ботинок до роскошных гардин, которые, если верить продавцу, украшали то ли виллу Геббельса, то ли охотничий домик Риббентропа.
Ни одну вещь Николай не покупал с таким выбором и придирчивостью, как ватник для Кашина. Он безжалостно ковырял подкладки, мял и тискал материю, чуть не зубами пробовал каждый шов и придирался к пуговицам.
В конце концов он нашел то, что хотел. Разыскал в людской толчее демобилизованного солдата. Тщедушного, почти мальчишку с пронзительно синими глазами, радостными и стеснительными. Солдат продавал армейский ватник. Почти новый, с незалоснившейся еще подкладкой и щеголевато простроченным воротником. В ватнике был единственный дефект — на правом плече белела дырка, затянутая суровыми нитками.
— Под Берлином навылет прошла, — объяснил солдат. — Даже кости не задела… Бывает же такое!
Солдат широко улыбнулся, и Николай улыбнулся ответно. Это же в самом деле здорово, когда под Берлином пуля не задела у человека кость, и теперь он почти дома.
— До Дубровинки на пригородном, а там пятнадцать километров пехом… От Смоленска до Берлина топал, а тут пятнадцать километров — смехота! Деньги на гостинцы надобны. Давай, браток, восемьсот — и по рукам. Это же вещь!
Ватник, в самом деле, был хорош. Добротная ткань защитного цвета, налокотники на рукавах. Форменные со звездочками, пуговицы. Армейский ватник — без обмана. И размер почти впору Кашину.
У Орехова было шестьсот рублей, но он рассказал, кому покупает ватник. Солдат помолчал, погладил пальцем дырку на плече и сдался:
— Давай деньги… Где наше не пропадало!
Учительница химии тоже нашла подходящие ботинки, и они пришли к директрисе. Та со всех сторон разглядела покупки, похвалила их, а заодно и посоветовала:
— Вручите так, чтобы ребята поняли… От себя ведь учителя оторвали. Это надо использовать в воспитательных целях. В педагогике нет мелочей.
Когда вышли из директорского кабинета, Николай спросил напарницу, как она будет вручать ботинки.
— Отдам, да и все. Воронин же босой сидит. Какое еще тут воспитание, — ответила та и, тряхнув кудряшками, убежала в конец коридора, где был ее класс.
Орехов тоже было направился в класс, но раздумал. Характер у Кашина такой, что вряд ли он будет выслушивать при ребятах все, что Орехов скажет в «воспитательных целях» при вручении обновы.
Он попросил нянечку позвать Кашина в учительскую.
Через несколько минут Володя стоял возле двери, привычно, прильнув плечом к косяку и уставясь на спасительное фиолетовое пятно на дверце шкафа.
Николай сказал, что школа купила ему ватник.
Володя обалдело моргнул редкими белесыми ресницами.
— Какой ватник?
— Вот! — Орехов вынул покупку и развернул ватник во всю ширь. Показал и блестящие пуговицы, и ромбы налокотников, и туго простроченный воротник, и ладные карманы.
Лицо Кашина стало розоветь, губы разомкнулись, смыв всегдашнюю насмешливую ухмылку, которая старила его. Глаза зажглись любопытными искрами. Кашин оторвался от косяка и сделал несколько непроизвольных шагов к столу, где была разложена обнова.
— Бери, Володя. Старый мать пусть на тряпки использует. В школу будешь в этом ватнике ходить.
Кашин странно поглядел на учителя, и в лице его разлился испуг. Он не ожидал подарка, понимал, что не заслужил такое благодеяние учителей, а потому его охватила опаска, как это бывает при всякой неожиданности.
— Чего же ты смотришь? Бери.
Орехов глядел на Кашина и думал, что в новом ватнике у него будет совершенно иной вид. Надо только заставить подстричь космы и сменить рубашку.
— Бери!
Кашин спрятал руки за спиной и попятился к косяку.
— Не надо мне ватник, Николай Иванович, — просящим незнакомым голосом сказал он. — Мне мама к Новому году купит… Сказала, что купит. Лидке ботинки, а мне ватник… Не надо мне ничего.
Орехов растерялся. Из головы вылетели все «воспитательные слова», которые он хотел сказать Кашину. Он принялся уговаривать Володю, чтобы тот взял ватник.
— Я же три дня по толкучке таскался, пока его купил… И размер тебе в самый раз… Что же ты отказываешься? С учительницей химии мы его покупали…
Николай говорил искренне и бестолково. Зачем-то рассказал о происхождении дырки на плече и заставил Кашина ее потрогать.
— Из винтовки стреляли… Если бы из шмайсера, много больше разорвало… Снайпер, наверное, бил.
— И промахнулся, — добавил Кашин, довольный тем, что пуля неведомого снайпера не достигла цели. Застенчиво улыбнулся и взял подарок.
— Спасибо, Николай Иванович, — тихо сказал он и погладил ватник. — Пуговицы у него настоящие, военные.
— Армейский ватник… У меня на фронте такой был. Теплая штука.
— Мой папа тоже в таком на войну уезжал. Мы с мамой ходили на вокзал провожать. Лидка тогда еще родиться не успела.
Володя заботливо свернул ватник и нетерпеливо переступил с ноги на ногу.
— Ну, теперь, Кашин, гляди! — улыбнулся Орехов и погрозил ученику пальцем. — Гляди теперь у меня!
Николай грозно сдвинул брови и навел на лицо такое выражение, что Володя прыснул в кулак и выскочил из учительской.
Топот расхлестанных кирзачей гулко откликнулся в пустом коридоре, затем хлопнула, будто пальнули из «сорокапятки», входная дверь.
«Удрал из школы», — догадался Орехов и подошел к окну.
Зажав под мышкой ватник, Кашин со всех ног мчался по школьному двору. Он ни разу не оглянулся, хотя наверняка знал, что Николай смотрит вслед.
Это расстроило Орехова. Он подумал, что директриса, опытный и знающий педагог, безусловно, была права, советуя продумать порядок вручения подарка.
Воспитательного значения из бестолкового разговора в учительской не вышло. Николай ожидал, что после получения ватника, Кашин отправится в класс, мучаясь угрызениями совести, сядет за парту, чтобы без всяких промедлений наверстывать упущенное в занятиях.
А он удрал из школы, словно ничего не произошло, словно ватник получил просто так. Только потому, что классному руководителю надоело видеть его латаную хламиду.
Нет, Кашин. Вместе с ватником ты взвалил на плечи кучу обязанностей. И двойки теперь тебе придется срочно исправлять, и с уроков ты больше убегать не станешь, и учительницам дерзить кончишь. И немецкий язык будешь учить, как миленький, потому что этого требует школьная программа. И точка!
На другой день Володя явился в школу в новом ватнике, ладно сидевшем на его поджарой фигуре. И лицо его было чисто вымыто, и под ватником белела свежая рубаха, и колючие вихры то ли были подстрижены, то ли старательно приглажены.
Из окна учительской Орехов видел, как во дворе Володю обступили ребята. Видел, как Кашин отталкивал любопытные руки, норовившие пощупать обнову. Проверить, крепко ли пришиты пуговицы со звездочками, надежно ли пристрочены карманы и хлястик с пряжкой.
Когда Николай вошел в класс, Володя улыбнулся ему так, словно учитель был одним из приятелей, с которыми Кашин ходил на речку, в лес за опятами, играл в лапту и казаков-разбойников.
— Проверим домашние задания, — объявил Николай, раскрыл журнал и многозначительно посмотрел на Кашина.
Тот не смутился, не отвел глаза. Продолжал улыбаться доверчиво и открыто.
Тетради для домашних задании по немецкому языку у него не оказалось, хотя Николай, втайне надеялся, что именно с тетради Кашин начнет наверстывать упущенное.
Это рассердило Орехова. Но он подумал, что Володя, видимо, пока не в состоянии справиться с домашними заданиями. Ведь с самого начала года он не выучил ни одного урока.
Николай вызвал Кашина к доске. Попросил написать и перевести первую фразу из учебника. Про Анну и Марту, которые «баден». Уже это-то он должен был уметь наверняка.
Володя писать и переводить не стал. Он переминался у доски, крошил мел, неряшливо просыпая его на пол и продолжал дружелюбно улыбаться учителю.
Беспричинные, нелепые улыбки вывели Орехова из себя. Он понимал, что Кашин может написать и перевести фразу, но не хочет это делать.
— Как тебе в конце концов не стыдно? — вспылил Николай. — Вчера ты удрал из школы, сегодня ты не приготовил урок. Более того — ты нарочно не хочешь написать на доске то, что можешь написать. До каких пор это будет продолжаться? Неужели и помощь учителей для тебя ничего не значит? В ответ на доброе отношение ты снова принялся за старые штучки…
— Какая помощь? — спросил Кашин, и в голосе его колыхнулось беспокойство. — Я ничего не просил…
— Ты забыл вчерашнее?.. Кто тебе купил ватник?
— Мать ему купила, Николай Иванович! — крикнули с задней парты. — На толкучке у солдата… Он, Николай Иванович, на плече пулей простреленный, фрицевский снайпер стрелял и промазал…
Оказывается, вдобавок ко всему, Кашин наврал товарищам. Обманул их беспардонным образом. Мало того что он лентяй и нарушитель дисциплины, он еще и лжец. Это нельзя было оставлять без последствий. Орехов мог терпеть мальчишеские озорные проделки, но обман он не принимал. В принципе. Ни от кого и ни в какой форме.
— Этот ватник… — растягивая слова, заговорил Николай.
Кашин съежился, будто ожидая удара. Глаза его отчаянно метнулись по сторонам. Потом застыли на лице учителя, просящие и умоляющие.
Кашин боялся правды. Он требовал, чтобы ради него обманули три десятка притихших пятиклассников. Учеников, для которых Орехов был мерилом справедливости и правды. Какой бы трудной она ни была.
Николай оглядел класс и закончил фразу.
— …купили ему учителя на собранные деньги.
Глаза Кашина полыхнули такой откровенной ненавистью, что Николаю стало не по себе. Володя осторожно положил мел, отряхнул испачканные руки и пошел к двери.
— Ты куда, Кашин? У нас урок… Немедленно сядь на место!
Володя остановился, оглядел учителя холодными глазами, взялся за ручку двери и осторожно, без пушечного прихлопа, закрыл ее. Так, как закрывают дверь в комнате, где лежит тяжко больной человек.
Ребята молчали, как по команде уткнувшись в раскрытые учебники и тетради для выполнения домашних заданий. Сидели так тихо, что было слышно чириканье замерзшего воробья за грязным оконным стеклом.
Неделю Кашин не появлялся в школе. Потом Николай снова увидел его в ветхом ватнике, на спине которого прибавилась свежая латка.
В тот день Володя выполнил домашнее задание, но это не обрадовало Николая.
После уроков Орехова окликнула на дворе женщина с болезненно худым лицом. В руках ее был сверток.
— Вы будете Николай Иванович?
Орехов остановился, догадываясь, что перед ним мать Володи Кашина.
— Возьмите обратно.
Она развернула старенький платок, и Николай увидел знакомый ватник с дыркой на плече.
— Не нужна ваша милостыня… Не нищие.
Глаза у нее были такие же, как у Володи, когда он уходил из класса.
— Зачем парня-то срамотить?
Орехов не знал, что ответить.
— Отца у него убили. Неуж сообразить не можете, что такое одежиной не заткнешь. Ученые ведь люди, должны понимать.
Тихие слова были как камни. Николай не уклонялся от них, не пытался оправдаться. Стоял, принимая почти физически ощутимые удары тихих, булыжной тяжести слов.
— Рукав я тут немного подшила. Неуемный Володька, в отца характером… Ножиком надумал ватник изрезать. Хорошо, я углядела и отняла. Зачем добрую лопотину портить. Берите ваш подарочек. Дороговат он для нас. Мы уж как-нибудь сами горе осилим. Не лезьте вы в него…
Орехов взял ватник и зачем-то сказал «спасибо».
— Чего теперь спасибом загораживаться, — вздохнула женщина. — Будет Володя вам по-немецкому учиться. Упросила я. Так что своего добились.
Повернулась и ушла, не простившись.