То лето осталось в моей памяти, как лето бесконечных увольнений с фабрик и заводов, не обошедших и моего отца. Его тогда уволили с гребеночной фабрики, после чего он не разговаривал, а лишь тихо расхаживал по дому или сидел в кресле-качалке. На экране «Глобуса» каждый раз появлялось лицо Хейла Селаси с обращением к Лиге Наций, а на афишных тумбах палец Гектора Лангвира указывал на самодельную «вишневую бомбу» для фейерверка. И еще это было лето «полночных грабителей» (потому что иногда мы задерживались до часу ночи или даже позже) и, конечно же, Джеферсона Джонсона Стоуна. Да, Джеферсона.
Быть «полночными грабителями» для нас было важнее всего. Жан-Поль ЛаШапелль сделал за меня выбор: два жизненных «кредо» — быть «помидорным человеком» и бойскаутом. Помидоры ценились. Если поверить Оскару Курьеру, всегда получающему почетные грамоты в конце учебного года, то их нельзя было назвать плодами, но и овощами они так же не являлись. Пробравшись в сад, было важно отобрать подходящие помидоры, которые уже не зеленые, но еще не дошли до состояния, когда из них срочно нужно делать салат. Хозяин сада начинал собирать такие где-то на следующий день. Сам Жан-Поль был легок на подъем. Незадолго до нашего набега он бросал камни в лампочки, освещающие улицу вблизи сада, который нам предстояло «обчистить», или обстреливал их из рогатки, чтобы в нем было темно. После чего под покровом темноты мы — «налетчики», пробираясь через ряды помидорных кустов, заполняли пустые сахарные мешки, заранее подобранные на заднем дворе мясной лавки Гонтьера.
Поначалу наши набеги на сады проходили в чрезмерном возбуждении, поскольку летние диверсии, совершаемые спросонья и в темноте, обычно заканчивались тем, что мы поедали сочные помидоры и жевали огурцы, после чего начинали бросаться друг в друга остатками недоеденных плодов или овощей (или чем они еще были), отчаянно унося ноги с враждебной территории. Как-то вечером, мы увидели проходящего мимо Памфила Рулё, который был старым, робким холостяком — он жил один в маленькой комнате, снимаемой им на Третьей Стрит. И когда он прошел мимо нас, то мы закидали его нашими остатками, и он танцевал для нас убогую жигу ужаса, пока мы не оставили его в покое. И вдруг мне стало тошно от всего, что я тогда съел — изжога начала печь меня изнутри.
— Мне уже надоели набеги на сады, — сказал Джо-Джо Туассант, когда мы собрались на заднем дворе Жана-Поля, чтобы перевести дыхание.
Я с ним согласился.
Расслабившиеся на колене пальцы Жана-Поля вдруг резко взметнулись вверх. В его голове все созревало быстрее, чем помидоры в садах, и это всегда всех настораживало. Жан-Поль был рослым, белокурым и уверенным в себе парнем, и он легко стал нашим лидером. В лунном свете его волосы засветились серебром, и он спросил:
— Знаете, в чем дело?
— В чем? — возбужденно спросил Роджер Гонтьер.
— У нас нет цели, — ответил Жан-Поль, будто напоминая нам нечто, повторяемое им миллионы раз. — Мы должны знать, зачем устраиваем набеги на чужие сады, если не только для приключений, — его пальцы снова щелкнули. — Я знаю, что мы можем помочь бедным!
— Бедным… — усмехнулся Джо-Джо.
И мне стало ясно, почему он усмехнулся: бедняками были мы все. Бедность могла быть разной. Были кое-как устроенные бедные, такие как отец Роджера — управляющий торговой лавкой. Мистер Гонтьер был беспокойным, широкоплечим человеком, которого мучило нечто, называемое кредитом. Я слышал, как отец говорил: «Бедный Гонтьер — он набрал столько кредита. Когда он будет все это возвращать? Когда-нибудь у него заберут магазин, и все его дело рухнет, раздавив под собой его самого». Как бы то ни было, Роджер и его семья хорошо одевалась, и у них всегда на столе была еда. При этом они не прекращали бедствовать, как и наша семья, которая стала жертвой Депрессии и сезонных увольнений с гребеночной фабрики. Сокращение производства происходило регулярно, по нескольку раз в год, и как всегда под сокращение попадал мой отец. В тот год как обычно фабрику закрыли в июне, но на этот раз работа не началась ни до четвертого июля, ко Дню Независимости, ни в жаркий август. И, когда отец оставался без работы, то становился тише, начинало не хватать смеха, присущего таким гигантам, как он. Его болезненное молчание и исчезновение запаха пива начинали угнетать всех членов нашей семьи. На самом деле, у нас все было не так уж плохо, как многим другим семьям, членам которых каждый день приходилось приходить в специальные отделы городской власти за бумагами и подписями на них, с которыми они могли получить на каждого по банке с консервами, с супом и пакеты с какой-нибудь едой на Майн-Стрит. Думаю, что у отца был некий скрытый страх перед тем, что нам также придется обращаться за подобной помощью. Но хуже всего прошлось по-настоящему бедным, тем, кто жил в ветхих лачугах на самой окраине Френчтауна за мусорными дворами, где никто никогда не убирал. Это место мы называли «супом по алфавиту», потому что улицы там не имели названий. Они обозначались буквами: А, B, C и так далее. Дети из этих мест не появлялись ни в школе прихода «Сент-Джуд», ни даже в той, что была на Шестой Стрит. Те, кто там жил не являлись ни французами, ни ирландцами и уж точно ни янками. Казалось, что они были никем и ничем: бродягами, временщиками, не имели корней или даже документов.
— «Суп по алфавиту», — объявил Жан-Поль. — Завтра вечером, мы совершаем набег на большой сад Туассантов на Седьмой Стрит, награбленное приносим в «суп по алфавиту», и оставляем это на порогах их домов.
— Эй, — возразил Джо-Джо Туассант. — Это — сад моих «пепер» [4]. Я не могу грабить сад своего дедушки.
— С благими намерениями, — ответил ему Жан-Поль.
— Это как Робин Гуд и его банда, — начал объяснять Роджер. — Грабить богатых, чтобы помочь бедным.
— Мои «пепер» отнюдь не богаты, — ответил Джо-Джо.
Поскольку уже было решено, то я погрузился в свои мысли. Мне не был нужен робингудовский визит в «суп по алфавиту» по причине, о которой мои друзья никогда бы и не догадались. Их напугало и оттолкнуло бы от меня, если бы они узнали, что я туда приходил и зачем — чтобы навещать Джеферсона Джонсона Стоуна. Это началось еще в начале этого лета, когда я шел через «суп», чтобы сократить дорогу к свалке, где обычно подбирал фольгу от пустых сигаретных коробок или медный провод. И то, и другое можно было сдать за небольшие деньги старьевщику Джеки, приходящему во Френчтаун каждую субботу.
— Эй, парень, — услышал я голос.
Я обернулся, чтобы увидеть увальня с рыжими волосами, который был, наверное, не старше меня, но намного крупнее. Он стоял в двадцати футах. Во всем его виде не скрывалась угроза, а в желтых глазах горел вызов.
— Что? — жалко заскрипел мой голос, и мне стало ясно, что я в опасности.
— Иди сюда.
Я развернулся и побежал, направившись в проем между перекосившимися домами в узкий проулок, выводящий на пустырь. Ноги подо мной топтали землю. Сердце чуть ли не выскакивало из груди. За спиной я слышал, как приближаются шаги моего преследователя. Оглянувшись назад, я увидел, что он почти уже меня догнал. Я вытащил из кармана шар фольги в надежде на то, что интерес к моей добыче его остановит, но он упорно продолжал меня преследовать. Он был все ближе и ближе, и, в конце концов, уже не было сомнений в том, что он меня поймает. И, когда я уже собрался вскочить на шаткий забор, его нестриженные ногти вцепились мне в рубашку и потянули назад. Упав на землю, я поднял на него глаза. В его злых глазах была довольная улыбка.
— Нутси!
Голос взорвал воздух, будто двухдюймовая ракета для салюта. Мой противник начал колебаться.
— Нутси, остановись.
Нутси обернулся, и я начал наблюдать за его глазами. Между болтающимися досками забора появился еще один парень. Я тут же подумал о плитке шоколада «Херши» с миндальными орехами. Он выглядел маленькой, худой, темно-коричневой фигуркой. На нем была несколько ему великоватая, помятая и изношенная одежда. Он приблизился к нам. Его враждебность выражалась еще острее, чем потенциальное насилие Нутси, но в походке твердо рисовалось достоинство. Казалось, он был частью невидимого парада, на пути которого оказались мы вдвоем с Нутси.
— Я ничего ему не сделал, Джеф, — заскулил Нутси. — Я лишь хотел немного попугать этого канака.
Подошедший к нам парень нахмурился и с презрением отмахнулся от Нутси, а затем повернулся ко мне. Я еще не был знаком ни с одним негром и ни разу не видел ни одного из них так близко, лишь только издалека на дальней окраине или в кино — Фарина в комедии «Наша шайка» или вечно напуганного негра, закатывающего глаза во всех фильмах, снятых с Чарли Ченом. Мой отец упоминал их как «Ле Нуар» [5], хотя он редко называл их неграми. В маленьких городках Новой Англии они фактически не существовали, а во Френчтауне их не было вообще.
Все это вспыхивало в моем сознании, когда передо мной стоял настоящий негр.
— Что ты тут делаешь? — спросил он резко, когда Нутси исчез из вида.
Поднявшись на ноги, я ответил:
— Я лишь хотел сократить дорогу, а этот безумец погнался за мной.
Мы смотрели друг на друга. Цвет его кожи смутил меня: мне надо было объяснить отцу, что «Ле Нуар» — это неточное описание. Он был далеко не черным.
Я понял, что обязан ему за то, что он спас меня от малолетнего маньяка с рыжими волосами, и, отряхнувшись, пробормотал: «Спасибо».
— Что ты сказал? — спросил он, все еще с вызовом в голосе. Хотя, возможно, он был где-то на год младше меня, и, даже, несмотря на его излишне худое телосложение, я почувствовал, что он может быть опасным противником.
— Я сказал: «спасибо», — мое раздражение сделало мой голос резким. И проверил содержимое карманов, чтобы убедиться в том, что связка медной проволоки была на месте.
— Что это? — спросил он.
Я рассказал ему о меди и других цветных металлах, которые можно сдать старьевщику Джеки.
Он протянул мне руку. Я был поражен, увидев розовую ладонь — бледный остров в море темной плоти. Вздохнув, я отдал ему в руки комок потемневшей меди. Все это стоило не меньше, чем двадцать центов.
Он изучал проволоку секунду или две и вернул мне назад. Я втиснул проволочный комок в карман и развернулся, чтобы как можно быстрее оставить этот «суп по алфавиту», чтобы поскорее вернуться в безопасное пространство моих улиц.
— Знаешь что? — крикнул он мне вслед.
— Что? — спросил я, оборачиваясь через плечо, но без особого интереса к его вопросу.
— Некоторые задерживаются тут и смотрят на нас, будто на зверей в зоопарке, или как на нечто из потустороннего мира, — сказал он. Это был самый мягкий голос, который я когда-либо слышал, будто карамель, льющаяся медленно и лениво. Он пропускал глаголы, потому что для нас обоих они несли слишком много трудностей, чтобы о них в тот момент думать.
— Сделай так, чтобы Нутси ушел, — сказал я.
— Он уходит.
Вспомнив, что он о чем-то хотел меня спросить, я засмеялся, и он тоже. Чтобы стать друзьями, нужно вместе смеяться или плакать, часто говорил мой отец.
— Что такое канак? — спросил меня этот негр, в его голосе вдруг проснулась искренность, когда он подошел ближе.
— Все знают, что такое канак, — подозрительно ответил я.
— Я не знаю.
Я рассказал ему о французских канадцах, о том, как они оставляли заморенные голодом и засухой фермы, которые истощались как лужи на солнце и искали судьбу на великолепной американской земле. Заметив его интерес к моему рассказу, я выложил ему сомнительную историю о том, как мой дедушка тайком переправил через границу одного из своих племянников в мешке, лежащем на его плече.
— А что ты? — спросил, наконец, я.
Пока мы шли между развалин по усыпанным мусором улицам, он сказал, что его зовут Джеферсон Джонсон Стоун, и я был поражен: для парня, живущего в нищете, его имя звучало уж слишком ярко. С таким именем перед ним должен был распахнуться весь мир, и ему бы шагать по улице королевским шагом в сопровождении роскошного эскорта.
Вспомнив учебники истории за предыдущие классы, я захотел спросить его: не потомок ли он рабов? Но мне не захотелось его оскорбить.
— Ты приехал с юга? — осторожно спросил я.
Он рассказал, что его семья переехала сюда из Бостона. Его отец искал работу. У Джеферсона были еще четыре брата и три сестры. Я ожидал от него другой рассказ, в отличие от его сухого и подробного описания — это звучало похоже на историю обычной канадской семьи, переехавшей в Америку.
Он махнул рукой в сторону дома, в котором он жил — на маленькую ветшающую постройку, вокруг которой на растянутых веревках сушилась ветхая одежда, чем-то напоминающая флаги сложивших оружие и сдавшихся врагу военных подразделений. В воздухе висел тяжелый запах жареного на пожухлом масле.
— Мы здесь всего лишь несколько недель, — сказал Джеферсон. — Моя мать все еще пытается привести в порядок все, что есть внутри, чтобы это стало похоже на дом.
Мне все еще хотелось задать ему множество вопросов: например, когда-то в школе я читал о подземной железной дороге, по которой рабы с юга стремились попасть на север (это было во времена Гражданской войны), или как семья Джеферсона попала в Бостон?
— Ты любишь хлеб с сахаром? — спросил Джеферсон, когда мы подошли к ступенькам заднего входа в его дом.
Я кивнул, хотя прежде я ни разу не слышал о такой необычной комбинации. Однако, в те дни, мой живот приветствовал что-нибудь съедобное.
Его мать стирала в корыте на заднем дворе, в то время как отец колол дрова. Дети были рассредоточены то тут, то там. Все они были шоколадно-коричневыми, с упругими, как пружины, волосами и с большими глазами. На меня никто не обратил ни малейшего внимания. Аромат специй, исходящий от кухни, уничтожал собой запах несвежей жарки — тот, который бил в ноздри снаружи. Джеферсон взял грубый кусок хлеба из обернутой в масляную бумагу коробки, лежащей на полке в кухне, и сунул его под тонкую струйку воды, текущей из крана, а затем влажную сторону хлебного ломтя посыпал сахаром.
— На этой неделе каждый получил по дополнительному пакету сахара в военном магазине, — сказал он. — Это называется прибавкой. У отца переизбыток гордости, чтобы пойти за этим, но я был не против.
Такое отношение, по правде, меня удивило, потому что еще не видел человека, который бы вел себя столь гордо как Джеферсон. Я последовал за ним через дверь в спальню. Показалось любопытным, что рядом с медной кроватью стояла покрытая плюшевым бархатом тахта, а затем на столе я увидел груду книг.
— Эту красную тахту, — сказал Джеферсон. — Ma говорит, что она никогда бы не смогла оставить в Бостоне, так что мы забрали ее с собой. Па купил ее к их медовому месяцу.
Но мои глаза прилипли к книгам: «Морской Волк» Джека Лондона, «Португальские Сонеты», «Собрание стихов» Роберта Ви Сервиса, «Наездники Зена Грея» Парпла Сейджа.
— Это твои книги? — спросил я.
Его глаза заерзали где-то в стороне от меня, а руки, казалось, что начали повсюду летать. Я понял, что его что-то начало беспокоить.
Отчасти, чтобы как-то смягчить его смущение и отчасти от радостного возбуждения я спросил:
— Ты любишь Роберта Ви Сервиса? Ничего себе! И Джека Лондона! Ты читал «Унесенных Ветром»? — я не осмелился упомянуть сонеты. — Как тебе это нравится… — начав обсуждать сонеты, я бы покраснел, но, как бы то ни было, сонеты успокоили мою больную душу, когда я безнадежно влюбился в Ивону Бленчмейсон.
Книги надолго увлекли нас обоих в нескончаемую беседу, пока мы ели мягкий хлеб — еда, которую я не находил для себя столь уж вкусной, а глотал лишь из вежливости, но наша насыщенная беседа показалась мне замечательной. Мы сидели в стороне под плакучими ивами, и я был изумлен, обнаружив ровесника, иногда предпочитающего книги игре в мяч.
Так началась моя дружба с Джеферсоном Джонсоном Стоуном, хотя тогда мне это еще не казалось дружбой. Нас объединили книги, но скоро у нас появились и другие общие интересы. Например, мы собирали камни, напоминающие наконечники древних индейских стрел, или упражнялись в стрельбе из игрушечных, стреляющих водой пистолетов. Но главным для нас были книги. И музыка. Он рассказал мне, что у него в Бостоне есть дядя — джазовый музыкант.
У Джеферсона не было библиотечной карточки, так как он не был зарегистрирован в какой-нибудь школе, а книги, которые я брал на собственную карточку, прочитав, приносил ему. Я хотел, чтобы он ждал меня у библиотеки, чтобы мы вместе смогли изучить содержимое ее хранилища, но он всегда находил какую-нибудь причину, чтобы не придти. А я на него и не давил, мне казалось, что приходить к нему в «суп по алфавиту» для меня даже лучше, чем встречаться где-нибудь во Френчтауне. Я не думал об этом дважды: все эти обстоятельства казались мне естественными. Как бы то ни было, Джеферсон, казалось, был принадлежностью «супа», и я не мог его себе представить где-нибудь за его пределами.
Все то лето я приходил в его квартал по два или три раза в неделю, каждый раз принося ему одну или две книги. Однажды я принес ему свою коллекцию марок, в другой раз — свой блокнот, в который я записывал все свои френчтаунские наблюдения. В моем блокноте было многое. В те дни я в него записывал практически все: в какие дни и что происходило, сколько фонарных столбов освещали Механик-Стрит, сколько вязов было посажено на Третьей Стрит, сколько трехэтажных домов было во Френчтауне (в то время мною были подсчитаны дома на первых шести улицах).
Все это я держал в тайне и чувствовал, что это необходимо. Также никто не знал о моих записных книжках, их видел только Джеферсон, как и никто не догадывался о моих визитах в «суп по алфавиту». Я украдкой ускользал с Третьей Стрит и направлялся на очередную встречу. Всеобщее неведение, куда я исчезал, лишь только добавляло драматизма ко всем моим встречам в «супе». Когда Роджер Гонтьер однажды спросил меня, куда я все время исчезаю, я лишь загадочно улыбнулся. Боясь того, что он может последовать за мной, после чего все раскроется, мой окольный путь в «суп» каждый раз был другим. Все было почти как в кино.
После первых наших встреч, когда рассказывали друг другу о наших семьях, мы избегали этой темы, и вопросов об этом между нами больше не возникало. Негритянская тема была задета нами лишь однажды. Это было, когда нам навстречу шел Нутси, и, поравнявшись с нами, он вдруг сделал шаг в сторону, уступив нам дорогу. Он посмотрел на Джеферсона с нескрываемым ужасом.
Джеферсон сухо захихикал. Я понял, что улыбался он отнюдь не часто.
— Это Нутси, — сказал он. — Он меня боится.
— Почему? — Нутси был почти на голову выше его и, вероятно, фунтов на тридцать тяжелей.
— Он думает, что я — привидение, — сказал Джеферсон. — Большинство думают так же. Па говорит, что для нас в «супе», это хорошо. Он хочет, чтобы мы возвратились в Бостон, чтобы жить среди себе подобных. Здесь все равно нет работы, и каждый сам по себе, — он пнул камень, что снова добавило ощущения еще большего стеснения собственной кожи. — Я не чувствую себя слишком одиноким.
Я почувствовал, что покраснел, будучи польщенным тем, что наша дружба, возможно, помогла ему преодолеть одиночество. Думая о полночных грабителях, мне показалось, что Джеферсон среди нас был бы неплох. Его темная кожа придала бы ему естественную защиту в темноте, а его тонкое, чуть ли не проволочное тело великолепно бы подошло для того, чтобы пробираться через узкие коридоры между рядами помидорных рассад, или чтобы пролезать в самые узкие щели в заборах. Но я подумал обо всех сложностях, которые при этом могли бы возникнуть, и просто отставил эту идею.
Пытаясь посочувствовать ему, я сказал:
— Мой отец тоже без работы.
— Да, — возразил он. — Но твой отец работал, чтобы быть уволенным, а мой — ниоткуда. Он — вообще никто, — снова сироп толстым слоем начал покрывать его слова, но горечь в них была уже нескрываема. Я будто бы почувствовал упрек в свой адрес.
Тень тишины легла между нами, но это была совсем не та тишина общения, которую мы разделяли ранее. День выпал невыносимо жарким, это было настолько неожиданным, что я не знал, куда от этого можно деться. Наконец, я нашел в этом причину, чтобы уйти. В тот же самый день, вечером, растянувшись на земле, я выслушивал план наших действий, выкладываемый Жаном-Полем о предстоящем налете на сад Туассантов и о походе с овощами в «суп по алфавиту».
— Разве нельзя все это принести куда-нибудь еще? — спросил Роджер Гонтьер.
— Ты боишься? — ответил вопросом на вопрос Жан-Поль.
— Да, — признался Роджер. Мы все знали, что Роджер был не самым храбрым парнем в мире, но он был честным.
— Послушайте — там живут настоящие бедные, — продолжил Жан-Поль. — Там даже есть нигеры.
— Негры, — поправил я.
Жан-Поль озадаченно посмотрел на меня.
— Вот я и говорю. Среди них есть семья нигеров.
Я понял, что он не делал различия между этими словами, и почему-то это меня начало беспокоить.
— Сад моих «пепер» очень запущен, — сказал Джо-Джо, все еще сомневающийся в том, что будет «обчищен» сад именно его дедушки.
— Сад — это сад, — заявил Жан-Поль. — У нас есть Бойскаут и Легкий на Подъем, — И мы с ним обменялись гордыми за себя взглядами.
— Но тебе нужны не только они двое, — возразил Джо-Джо. — Мои «пепер» не выключают свет на задней веранде, пока на лягут спать. А это где-то в полночь.
Я подумал о Джеферсоне, о налете и о его темной коже, смешивающейся с тенью. И внезапно, в порыве вдохновения я выпалил:
— Эй, почему бы нам не перемазать грязью наши лица?
— Пробкой, — Жан-Поль хлопнул в ладоши.
— Печной сажей, — предложил Оскар Курьер.
И тут я пожалел о своем предложении, будто этим как-то мог оскорбить Джеферсона. Сам план акции в «супе по алфавиту» мне показался сомнительным.
— Потрясающая идея, — воскликнул Жан-Поль, хлопнув меня по плечу. Он углубился в детали: пробки от винных бутылок имелись в достаточном количестве у его дяди в подвале. Помощь семьям «супа по алфавиту» показалась мне достойным делом, но я был рад, что он не возложил всю эту акцию на мои плечи.
Набег на сад Туассантов двумя вечерами позже удался на славу. Мы измазали лица обожженной пробкой и оделись в темную одежду, поэтому ночного освещения мы уже могли не боятся вообще. Дедушка Роджера настолько сильно подозревал все, что происходило вокруг, что разбитая лампочка неминуемо могла бы заставить его быть на страже. Его сад был переполнен зрелыми, налившимися соком помидорами, огурцами и другими овощами и фруктами. Мешки из-под сахара наполнились быстро. Затем мы крались по улицам Френчтауна, напоминая черных призраков, с сокровищами в руках. Залаявшая собака поприветствовала нас на окраине «супа по алфавиту», но Роджеру Гонтьеру тут же удалось ее успокоить. Как обычно это было поздно. Наш набег на сад происходил при ярком свете уличных фонарей и полной луны. Прохожие были для нас так же опасны, как и владельцы садов.
Жан-Поль велел нам остановиться: «Все. Мы прибыли».
Мы присели в кустах около заброшенной лачуги. Через дорогу от нас был дом Джеферсонов. Где-то в одной из комнат горел тусклый свет. Примерно оттуда же доносилась музыка, звучавшая из старого граммофона. Внезапно я почувствовал себя уязвимым. Темнота была отнюдь не полной.
«Пошли», — настаивал я, желая поскорее с этим закончить.
И вот мы тихо, не поднимая шума, крались по улице, каждый к отдельному дому этого квартала. К моему облегчению, у меня не было выбора. Мои овощи должны были остаться у Джеферсона.
«Кто там?» — резко окликнул голос.
Мы чуть не оцепенели от страха.
Яркий луч электрического фонаря разрезал воздух, будто сверкающее острие кинжала.
Снова в ночной тишине раздался тот же голос, и луч фонаря запрыгал по крыльцу дома Джеферсона.
«Что делать?» — отчаянно зашептал Джо-Джо.
Никогда еще лунный свет не казался нам столь ярким, когда мы гуськом сползали в водосточный желоб.
Прежде, чем Жан-Поль что-нибудь на это ответил, по воздуху со свистом к нам приближался камень. Я даже видел, как он летит, но перехватить его или предупредить о нем остальных было невозможно. Камень попал в щеку Роджера Гонтьера, и тот взревел от боли. Рука Жана-Поля быстро оказалась в его мешке.
— Давайте, оставим это им, — скомандовал он, бросая огурец в направлении дома, в котором жил Джеферсон. Теперь этот дом зажегся всеми своими огнями. На дворе бешено засуетились люди.
Мы начали бросать овощи во все стороны, швыряя их вслепую и так быстро, как только успевали наши руки извлекать их из бумажных мешков. Они с шумом удалялись от нас по воздуху. И в то же самое время, мы медленно отступали назад, в конец улицы. Повсюду зажигались островки света. Это был свет в окнах, во дворах, а также «зайчики» электрических фонариков. Казалось, какой-то момент у нас было преимущество — наша «артиллерия» была под рукой, и не надо было искать камни. Время от времени мы слышали, как, во что-нибудь попадая, лопаются помидоры. Собаки лаяли, дети плакали.
«На нас нападают», — закричал кто-то.
Где-то послышался бой стекла.
«Уходим отсюда», — завопил Жан-Поль, бросив мешки на землю, когда мы уже были в конце улицы.
Я швырнул свой последний помидор и галопом помчался следом за другими, слыша у себя за спиной преследующие нас шаги. Еще чуть-чуть, и я был бы вне опасности, потому что там пролегала граница между «супом по алфавиту» и Френчтауном, где уже не было уличных огней. Следуя за своими компаньонами, я бежал изо всех сил. Ноги как нельзя быстро перебирали землю, несмотря на то, что в легких начало жечь. Шаги у меня за спиной стали опасно близкими. Вдруг я упал, и мое лицо уткнулось в гравий. Кто-то споткнулся об меня, и я откатился в сторону, чтобы попытаться защититься.
Я смотрел в глаза Джеферсона Джонсона Стоуна.
Это были его глаза. В них было неописуемое удивление, будто по его лицу внезапно хлестанули прутом. Они были широко раскрыты, и он им явно не верил. И ужасное замешательство, будто я заманил его в ловушку, пользуясь всем его доверием ко мне. Я воспользовался его замешательством, чтобы подняться на ноги. Все мое лицо было вымазано обугленной пробкой, рука, на которую я упал, болела. Со всех сторон нас окружали шаги. Жители «супа» продолжали нас преследовать. Мне не хотелось с ним о чем-нибудь разговаривать. Да и о чем? К тому же, я все еще продолжал быть в опасности. Мне нужно было уходить. И я побежал. Слезы текли по щекам, а руки дрожали. Я не оглядывался.
Последующие несколько дней погода испортилась окончательно. Сухая и пыльная жара сдалась перед непрекращающимися проливными дождями. В такую погоду на улицу лучше было не высовывать нос. Такой дождь подходил, чтобы еще раз заново перечитать «Пенрода и Сэма». Но меня что-то сильно беспокоило. Книги меня не интересовали. Даже, когда на экране «Глобуса» вышла новая серия с Кином Мейнардом, то это не пробудило во мне особого энтузиазма, хотя на последние свои десять центов я все-таки сходил в кино.
Под самый конец дня я вернулся домой, будучи не в лучшем настроении от серого, грустного дождя, чтобы увидеть алую заплату посреди двери заднего входа: кто-то забросал ее помидорами, и красный сок стекал по древесине, будто кровь из раны. Я взял тряпку, наполнил ведро водой и начал отмывать алые пятна. Наблюдая за мной, мать, негодуя, качала головой: «Что происходит с миром?»
— Кто тут сходил с ума? — спросила она. В ответ я промолчал.
Несколькими днями позже я снова пришел в «суп по алфавиту». Дождь, наконец, прекратился. Штормовые тучи разошлись, унося с собой лето. Большинство садов будто осело. Заросли помидоров придавило дождем к земле, расплющив о землю алые плоды. Ноги меня не слушались. Я не знал, как появиться перед Джеферсоном. Что я смогу ему объяснить? Что за лицо было у меня тем вечером? «У меня не получилось… Френчтаун не принял тебя… все насмарку…»
Наконец, я шел по не мощеной улице «супа по алфавиту». Оказавшись у дома Джеферсона, я не поверил своим глазам: место было заброшено, в доме никого не было, будто бы и никогда.
— Они уехали.
Я обернулся, чтобы увидеть Нутси, кричащего с другой стороны улицы.
— Куда?
— Обратно в Бостон.
Я подумал о глазах Джеферсона, о гневе, который мог в них вспыхнуть, и о ненависти, которая могла бы в них зажечься. Гордый Джеферсон. Я подумал о его достоинстве, которое он носил будто рыцарские доспехи, и о помидорах, лепешками расплющенных о дверь заднего входа.
Я знал, что где-то в Бостоне, где-нибудь в большом мире, отдаленном от «супа по алфавиту» и от Френчтауна, у меня был враг, враг на всю жизнь, который будет терпеливо выжидать: «Эй, канак, ни один ли ты из тех, кто нападал на нас с помидорами? Что, все чернокожие для тебя нигеры?»
Во мне все чуть ли не закричало от протеста, но я промолчал.
— Что-то ты не слишком смел без Джефа, — вдруг сказал Нутси, приближаясь ко мне. Белки его глаз продолжали желтеть.
Но я не стал убегать.
У меня задрожал подбородок, и к глазам подступили слезы. Я думал: «О, Джеферсон. О, Джеферсон…» Я знал, что Нутси был крупнее меня и драться, наверное, умел лучше многих, но я продолжал стоять, ожидая, когда же он пересечет улицу.