На улице жизнь била ключом: буйство красок и звуков, столпотворение, радостные крики - эдакий концерт жизни. Ничтожной, серой, заурядной, убогой, сумбурной, простой, злой, глупой, веселой, но все-таки жизни. Центральный рынок Кигали напоминал яркую фовистскую картину, по-своему выражая неистребимый дух и колорит Африки, со всей ее толкотней, мелкой торговлей, изворотливостью, бесконечной болтовней, упорством и стойкостью.
Прямо перед ними - длинный красный рубец, того же цвета, что и кумачовые полотнища, несущие смерть. Тридцать метров помидоров на тридцать торговок помидорами. Валькур, в жизни не видевший столь ярко-красного цвета, частенько сидел на ступеньках прокуратуры, любуясь видом. Он уже просил операторов снимать помидоры: не-сколько долгих неподвижных планов, несколько панорамных, а еще сделать наезд и отъезд объективом. А потом то же самое у прилавка со специями, на котором, словно поле маков и ромашек, выстроились горшочки с молотым перцем и шафраном. Операторы-стажеры не могли взять в толк, что так восхищало Валькура в этих планах, где одни лишь помидоры, перец и шафран.
«Пойдем, я представлю тебе Сиприена».
Сиприен торговал табаком, раскладывая листья на небольшой циновке напротив помидорных рядов, пользовавшихся гораздо большей популярностью, чем табак, который постепенно становился предметом роскоши. Но Сиприен не злился на помидоры, а уж тем более на торговок, с которыми постоянно заигрывал, хотя имел жену и троих детей. Он собирался переспать с ними со всеми, прежде чем умрет, и был недалек от завершения своего плана. Бывший водитель грузовика не мог смотреть на женщину и не хотеть ее. У Сиприена был СПИД, но никто об этом не знал. Даже его жена, поэтому двое младших детей тоже были инфицированы. Место на рынке он получил благодаря отцу Луи, финансировавшему программу мелкого кредитования, которая давала возможность больным СПИДом заниматься торговлей. Сиприен был счастлив. Его спокойное и равнодушное отношение к неминуемой смерти восхищало Валькура. Но, когда Валькур признавался ему в этом и начинал забрасывать вопросами с дотошностью, присущей лишь журналистам и обманутым женам, Сиприен не мог понять его удивления и любопытства. Однажды, исчерпав все доводы, которые Валькур либо считал чересчур примитивными, либо относил на счет традиционной руандийской сдержанности, Сиприен спросил: «Скажите, мсье Валькур, а в вашей стране люди что, не умирают?» Сиприен считал смерть таким же обычным делом, как торговля табаком на центральном рынке Кигали. Конец имел почти такое же значение, как и начало или середина. Теперь Валькур начал понимать, что смерть здесь воспринималась как нечто повседневное, не более того.
«Мсье Валькур, рад вас видеть. А фильм мы скоро будем снимать?»
Сиприен входил в число полусотни людей, по большей части ВИЧ-инфицированных, с которыми Валькур завязал приятельские отношения, а с кем-то даже подружился в процессе поиска персонажей для фильма о СПИДе, который он уже и не надеялся завершить. Он знакомился с ними и расспрашивал так терпеливо и тактично, что эти весьма сдержанные и даже скрытные люди со временем стали искренне и простодушно открываться ему, и это весьма согревало ему душу. Так, объясняя, зачем он сделал жене ребенка, невзирая на свою болезнь, Сиприен сказал: «Господин Валькур, это случайность. В тот день я распродал весь табак за час и пошел выпить пива в "Космос", так мне было хорошо. А там мне встретилась одна девушка, которую я давно хотел. Я перепихнулся с ней, использовав презерватив, который дал мне отец. Потом немного под мухой вернулся домой. Но желание не пропало. Девушка оказалась не очень. Не то что моя жена. Резинок не осталось, а желание было велико, да и у жены тоже. Бог не станет наказывать меня за то, что мы с женой хотели получить удовольствие. Вот видите, это случайность».
Валькур в десятый раз сказал, что проект фильма потихоньку продвигается.
«Вы проводите меня до дома, господин Валькур? Сегодня дела идут не очень, хорошие клиенты не попадаются. Вот обернитесь».
Метрах в десяти от них четверо молодых ополченцев в фуражках президентской партии размахивали мачете. Шумная и радостная возня на рынке стихла, как в лесу вмиг смолкают птицы, когда в зарослях появляются хищники.
Жоржина, жена Сиприена, заварила чай, но они продолжали пить теплое пиво. Валькур не сводил глаз с троих детей, игравших на утоптанном клочке глинистой земли, служившем садом и игровой площадкой. Несколько кустиков помидоров и фасоли чахли в тени маленькой хижины из красной глины. Дети как дети. Они придумывали игры с консервной банкой, служившей им когда мячом, когда ракушкой, из которой они извлекали звуки, вызывавшие у них чуть не истерические припадки смеха. Но Валькур видел не детей, а приговоренных к смерти. Сам того не замечая, он искал на их лицах отметины болезни, Всякий раз, приходя в гости, он интересовался, нет ли у них поноса, не теряют ли они в весе. Не было ли в последнее время температуры? Как аппетит? Он опять взялся за старое, сегодня в присутствии Жантий, которая хохотала без умолку, заражаясь детским смехом.
– Жантий, что тебя так развеселило?
– Они такие забавные. Они смеются. На улице тепло, хорошая погода. Ты рядом со мной. Такие приятные ощущения от пива, Сиприен с Жоржиной такие милые… Хочешь, чтобы я продолжила? Хорошо, продолжаю: птицы, море, которого тут нет и которое я ни разу не видела, Канада, которую я, может быть, когда-нибудь увижу. Я жива, дети живы, и всем нам сейчас хорошо. Продолжать?
Он покачал головой. Жантий права.
– Мсье Валькур, - начал Сиприен, - хочешь, я скажу, отчего ты всегда такой печальный и серьезный? Я говорю «ты» потому, что ты все обо мне знаешь. Своими вопросами ты все из меня вытянул. Ты даже мою болезнь знаешь лучше меня и все мне о ней рассказываешь. Как это у вас говорится, мы с тобой закадычные друзья. Странная дружба: ты знаешь, когда я надеваю презерватив, а когда нет, а я даже не знаю, сколько тебе лет. Но это неважно. Говорю тебе, ты нас немножко пугаешь, потому что заставляешь думать. Мы по твоим глазам видим, что у тебя в голове. Ты видишь смерть, скелеты, да еще хочешь, чтобы мы разговаривали как умирающие. Перед самой смертью я так и сделаю, но до той поры я буду жить, трахаться, веселиться. Ты сам разговариваешь как умирающий, будто каждая твоя фраза последняя. Не стоит на меня обижаться, я говорю то, что думаю. Мсье Валькур, возьми еще пива, посмейся с нами, вернись в отель, поешь, трахни свою красотку Жантий и усни, мурлыча, как кот. И дай нам спокойно жить и умереть. Вот что, друг мой, я давно хотел тебе сказать.
После преподнесенного урока Валькур чувствовал себя как боксер, получивший сокрушительный прямой удар. Его нокаутировали.
Но Сиприен хотел ему поведать еще кое-что. Попросив Жантий сходить в дом за Жоржиной и детьми, он широко развел руками - перед ними раскинулся Кигали. Слева на самом высоком холме виднелся отель, возвышавшийся над центром города, справа - дорога на Рухенгери, напротив, на другом холме, - скобяной рынок, который становился все меньше и меньше под натиском гробовщиков. Чуть правее можно было различить массивное, красноватое, похожее на средневековое здание тюрьмы. Сиприен начал свой рассказ. Еще раньше кузен говорил ему, что президент превратил колледж Рухенгери в тренировочный лагерь, а братья из христианских школ даже не возмутились. Там тренировали сотни молодых фанатиков - из тех, что сегодня на рынке размахивали мачете. А теперь каждый день по дороге в Кигали - Сиприен показал на нее пальцем - прибывали армейские грузовики, битком набитые ополченцами. Их размещали у сторонников партии в разных секторах города. По ночам они устанавливали заграждения на дорогах, чтобы проверять документы у прохожих. Они прочесывали улицу за улицей, расспрашивая местных, в каких домах живут тутси, а где хуту, и все записывали в своих бумагах. Иногда под мухой или покурив конопли, которую им выдавали военные, они калечили попадавшихся под руку тутси. За последнее время в его квартале кто-то поджег несколько домов тутси. Поджигатели были не из местных, никто их здесь не знал, но цель они всегда выбирали безошибочно. В «Баре под кроватью», спрятавшемся за поворотом дороги, которая поднималась к городу, Сесиль - возвращаясь с рынка, Сиприен любил к ней захаживать - показала ему списки, которые вместо оплаты оставил один похотливый ополченец. Это были списки главы сектора мадам Одиль, истерички, бившей своих детей за то, что они играли с тутси. Список состоял из трехсот тридцати двух имен. Почти все тутси. Остальные - хуту из оппозиционных партий. Вот что он хотел сказать Валькуру. И еще кое-что.
Другой кузен, член партии президента, работавший охранником в тюрьме, давно говорил ему: «Мы начали в тюрьме работу. Это важная работа во имя спасения Руанды, которой угрожают тараканы. Мы их уничтожаем, как только их привозят». Но это еще ерунда. Ополченцы раздают мачете в квартале. Главы некоторых секторов получили даже ручные пулеметы. К тому же поговаривают об истреблении белых. Например, священников, которые создают кооперативы и занимаются беженцами-тутси. Никто не застрахован, даже Валькур.
– На рынке ополченцы кричали, что порежут всех твоих друзей на мелкие кусочки и что Канады тебе больше не видать, потому что ты друг Ландо. Я уж не говорю о том, что они обещали сделать с Жантий. Я этого не говорил, но ты знай.
– Если твои слова - правда, а я, к сожалению, тебе верю, друг мой Сиприен, то тебя тоже порежут на мелкие кусочки. Тебе надо уезжать отсюда, на рынок больше нельзя возвращаться.
– Мсье Валькур, для тебя я уже мертв. И ты прав. Еще несколько месяцев, может год. Каждый новый день для меня - время, украденное у Бога, который ждет меня и не злится за те несколько случайностей. Но медленно умирать - еще не значит потерять желание жить и смириться. Я иду, гордо подняв голову. Друг - это друг. Я остаюсь с тобой, чтобы снять фильм. И вот еще что. Сесиль показала мне список, потому что там значилось мое имя. Я ей очень нравлюсь. С ней я был в баре «Космос», когда произошла та моя последняя случайность. Она тоже хочет, чтобы я уехал, чтобы поселился где-нибудь в Бутаре, потому что там безопасней.
Когда над Кигали садится солнце, нельзя не любоваться красотой мира. Стремительные полеты птиц - как тонкая небесная вышивка. Дует мягкий свежий ветер. Улицы превращаются в длинные живые ленты - разноцветные, лениво струящиеся, словно муравьиные цепи, вереницы людей, медленно взбирающихся на свои холмы из центра города. Отовсюду поднимается дым жаровен. Каждый завиток, вырисовывающийся в небе, рассказывает о своем очаге. Тысячи смеющихся детей бегут по улицам, пинают спущенные мячи, катят старые шины. Когда над Кигали заходит солнце, а ты сидишь на одном из холмов, что окружают город, и душа твоя еще в состоянии хоть что-то чувствовать, то можно лишь умолкнуть и любоваться. Сиприен положил руку на плечо Валькуру.
– Посмотри, все в моей стране прекрасно. Поэтому я и хочу умереть здесь, глядя, как солнце убаюкивает Кигали. Посмотри, с неба как будто струится красный мед.
Жантий подсела к Валькуру. Так втроем в тишине они просидели до наступления ночи, всматриваясь, как завороженные, в этот шумный город, свернувшийся в складках теней, которые солнце окрасило сначала в золотые, затем в красные и наконец бурые тона. Они чувствовали, что течение жизни, до сего момента определяемое ими самими, сейчас совершенно вышло из-под их контроля. Они чувствовали себя во власти сил, которым могли дать название, но не могли понять их сути, настолько чужда была им природа этих сил, они не были заложены в их генах, не проявлялись в самые худшие периоды жизни, не снились в кошмарах: никогда, даже в самых крайних проявлениях ненависти, не могли они представить себе, что можно убивать так же легко, как выпалывать сорняки. И хотя прополка уже была начата, они не теряли надежды.
Собачий лай походил на разговор, предупреждающий людей: «Осторожно, человек уподобляется собаке, нет, хуже того - он коварнее и подлее гиены, стервятников, кружащих в небе над безмятежным стадом».
Сиприен продолжил свой монолог. Валькур, говорил он, хотел научить его жить в ожидании смерти. А он хотел объяснить белому, что настоящая жизнь только тогда и возможна, когда знаешь, что умрешь. Здесь умирают потому, что это в порядке вещей. А вот жить долго - нет. «В твоей стране умирают случайно, потому что жизнь не удалась и ушла, оставив вас, словно неверная жена. Вы думаете, что мы меньше, чем вы, ценим жизнь. Тогда скажи мне, Валькур, почему мы, такие бедные и обездоленные, даем приют детям наших сестер и братьев, когда те остаются сиротами? Почему наши старики умирают в окружении всех своих детей? Говорю тебе все как есть: вы с видом больших знатоков рассуждаете о жизни и смерти, мы же говорим о живущих и умирающих. Вы смотрите на нас как на безмозглых первобытных существ. А мы просто живые люди, у которых мало средств, как на жизнь, так и на смерть. Мы живем и умираем в грязи, потому что бедны».
Над тюрьмой Кигали колыхался туманный расплывчатый купол: испарения пота, дыхание нескольких тысяч человек, заключенных в переполненном помещении.
Сиприен знал гораздо больше о готовящейся резне, чем рассказал. Он знал тайники, где прятали ружья и мачете, казармы, где тренировались ополченцы, места сборов в большинстве секторов города. Ему никогда не нравились тутси, он считал их высокомерными и слишком веселыми, но обожал тонкую талию их женщин, которую мог обхватить своими ручищами, шоколадную кожу и крепкую, как спелые гранаты, грудь. Из-за этого соседи и друзья хуту считали его пропащим, к тому же он дружил с белым, ходившим в гости только к тутси и твердившим о свободе, обучая журналистов на телевидении, которое до сих пор так и не начало вещать. Ему нравился этот Валькур, который мог слушать часами, а если говорил, то никогда не поучал. А еще ему было немного жаль его. Валькур был сух, как пустыня, как мертвая земля, отвергающая семя. Его снедала тоска - болезнь, от которой страдали лишь те, кто обладал такой роскошью, как время, чтобы задуматься о самих себе. Валькур - живой мертвец, Сиприен - мертвый жилец, именно таково решение этого уравнения, таков ответ на многочисленные вопросы, возникавшие у него после встреч с белым. Может, хоть красотка Жантий устроит ему электрошок, который вернет его к жизни и позволит достойно умереть. Только живые могут умирать.
Отрывистые звуки стрельбы сорвались с соседнего холма, и притихшие было собаки снова бешено залаяли, Сиприен мерил шагами террасу, думая о великих несчастьях, грозивших его стране. Он не желал помогать этой стране, которая заслуживала лишь смерти, настолько она пропиталась ложью и обманом. Он ничего не мог сделать для своей семьи, уже мертвой, обреченной из-за СПИДа. Родственники? Друзья? Они уже потрясают новенькими мачете, только что привезенными из Китая, и упражняются в разделывании тутси, покурив конопли или насосавшись пива, что раздают главы секторов.
– Валькур, ты любишь Жантий?
Он спокойно ответил «да», словно знал это долгие годы и любовь эта была в порядке вещей. Он повторил «Да, я люблю ее», словно они сидели за ужином в своем любимом ресторане, словно были одного возраста и не существовало никаких запретов. Жантий не шелохнулась, не вздрогнула, она перенеслась в совершенно иной мир. Мир кино и романов, ибо всю свою жизнь она слышала эти слова только в фильмах и читала в произведениях романтиков, которых изучала в школе социальной службы в Бутаре.
– Валькур, ты любишь ее или ее тело?
– И то, и другое, Сиприен, и то, и другое.
Жантий положила голову Валькуру на плечо, тот склонил свою, чтобы их волосы спутались. Как при извержении вулкана меж ее дрожащих ног хлынули живые соки. Оргазм от нежности и слов.
– Тебе нехорошо? - тихо спросил Валькур, почувствовав, что она вздрагивает.
– О нет, слишком хорошо, наверное. Впервые я чувствую, что живу настоящей жизнью. Прикоснись. Когда я училась в школе, нам рассказывали, что слова могут довести человека до экстаза.
В любом случае это была уже другая жизнь, потому что, не обращая внимания на присутствие Сиприена, она взяла руку Бернара и положила ее на истекающее от истомы лоно. Валькур опешил от всей этой энергии, таинственной силы тела и души, которую он вызвал к жизни. И вовсе не радость от признания в любви царила в его душе, когда он сказал «Я люблю тебя», а отчаяние при мысли потерять ее. Ведь Жантий все равно уйдет от него, в этом он был уверен.
– Валькур, твоя Жантий - тутси, хоть вы и клянетесь, что это не так. Ее смерть предрешена на небесах. Если ты ее любишь, собирай чемоданы, забудь про фильм, телевидение, которое никогда не начнет вещать, потому что мы слишком бедны, забудь про Руанду и завтра же садись в самолет.
Жантий стала протестовать: она не тутси.
– Мне ты можешь признаться, не бойся, я никому не скажу. Нос у тебя прямой и острый, как лезвие ножа, кожа цвета кофе с молоком, ноги длинные, как у жирафа, грудь столь тугая, что того гляди порвет блузку, а попка… попка просто сводит меня с ума. Извини. Вот так. У тебя в документах написано «хуту», потому что ты их купила или переспала с каким-нибудь чиновником, но когда на посту тебя схватит банда коротышек-хуту, черных, как ночь, они не станут смотреть на твои бумаги, они увидят задницу, ноги, грудь, бледную кожу и отымеют тутси, и позовут своих друзей, чтобы те тоже отымели тутси. Ты будешь лежать в красной липкой грязи с раздвинутыми ногами, они, приставив мачете к горлу возьмут тебя десять, сто раз, пока раны и боль не уничтожат твою красоту. А когда раны, синяки и запекшаяся кровь превратят тебя в уродину, когда от тебя останется лишь тень женщины, они бросят тебя в болото, где ты будешь биться в агонии, оставленная на растерзание полчищам насекомых, крыс или кровожадным сарычам. Жантий, я хочу напугать тебя. Пора перестать вести себя так, будто нормальная жизнь еще возможна.
Скрипя тормозами и хлопая железной обшивкой, с холма в город спускался автобус. Мужчины пели хором, фальшивили и смеялись, как пьяные в стельку хулиганы, возвращающиеся с футбольного матча.
– Вот едут наши убийцы, - сказал Сиприен.
С севера везут ополченцев на работу в столицу. Слышишь, как они поют «Мы всех их истребим»? Жантий, они говорят о тебе и всех тех, кто с тобой связан, знает тебя и любит. Уезжайте. Нет, не из моего дома. Из этой дерьмовой страны. Здесь ненависть у человека в крови. Нас учат ненавидеть с колыбели. На улице, в школе, в баре, на стадионе человек слышит и учит только один урок: тутси - насекомые, которых нужно давить. Иначе мужчина-тутси уведет твою жену, изнасилует детей, отравит воду и воздух. Виляя своими бедрами, женщина-тутси охмурит твоего мужа. Когда я был совсем маленьким, мне сказали, что тутси меня убьют, если я не успею убить их первым. Нам вбили это в головы.
Откуда-то из квартала Ремера, неподалеку от ресторана Ландо, донеслось эхо разорвавшейся гранаты, потом еще одной, третьей, мечась между холмами, эхо оттеняло и словно подчеркивало тревожные слова Сиприена.
Жантий слушала, но не слышала. Наконец-то она чувствовала себя женщиной: ее уважают, ею восхищаются, любят ее саму, а не только тело, относятся не как к способу удовлетворить желание или какой-нибудь красивой вещи, безделушке, которую можно купить. Несколько слов, всего лишь несколько слов довели ее до такого состояния. И насколько это ее радовало, настолько и пугало. Мужчина, от одних слов которого увлажнялись ее бедра, обязательно от нее уйдет. Так угодно небу, самой жизни. После ненасытных ласк и оргазмов, исследовав постепенно ее грудь, задницу, ноги и промежность, изучив все это досконально кончиками пальцев и нетерпеливым членом, он поймет, что увлекся бедной деревенской негритянкой, которая ничего не знает об этом огромном мире, с которой нельзя поговорить о жизни, а главное, о любви. Она была убеждена, что он не сможет долго выносить страну, в которой безумие стало нормой жизни. Она знала, что потеряет его через несколько недель, самое большее - несколько месяцев. Это неизбежно.
Они медленно поглощали приготовленные женой Сиприена шашлыки из жесткого козьего мяса, помидоры, лук, фасоль, запивая все теплым пивом. Говорили они мало, наслаждаясь ощущением того, что эти несколько часов живут одной судьбой. После ужина Сиприен пошел проводить Валькура и Жантий до отеля, потому что ополченцы установили заграждения и Жантий рисковала нарваться на неприятности. Уже пропало несколько девушек.
Первое заграждение располагалось в сотне метров от дома Сиприена. Дерево поперек дороги, жаровня и десяток мужчин под командованием жандарма, сменившего ружье на мачете. Они были соседями и уважали Сиприена, хотя и относились к нему с подозрением. Их пропустили без проблем. Жандарм был двоюродным братом. Еще одним.
На подъезде к центру города второе заграждение. Складывалось впечатление, что мужчины на этой заставе сильнее разгорячены алкоголем и наркотиками и более опасны. Они приплясывали перед двумя деревьями, перегораживающими дорогу, размахивая мачете и дубинами с огромным гвоздем на конце. Валькур остановил машину в нескольких метрах от поста. Сиприен вышел навстречу двум пошатывающимся молодым людям. Он проводил их к машине. Оба ополченца глаз не сводили с Жантий и заставили ее выйти. Они кружили вокруг нее, делали неприличные жесты и подзывали компаньонов. Валькур взял свой канадский паспорт и правительственное удостоверение прессы и тоже вышел из машины. Сиприен вел переговоры, держа в руках свои документы. «Это друзья, они возвращаются домой. Она хуту, он канадец. Не бельгиец, не француз». Теперь их окружал добрый десяток пьяных или обкуренных вояк. Бородатый коротышка в свитере «Чикаго буллз» с именем Майкла Джордана на спине обратился к Валькуру: «Канадец любит потаскух-тутси с поддельными документами хуту. Нехорошо, шеф. Нехорошо. Это страна хуту. Если не хочешь закончить в реке Karepa вместе со всеми этими тутси, найди себе женщину-хуту. Сегодня я тебя пропущу, но ты должен дать немного денег на патриотическое воспитание и образование ополчения». Валькур отдал пять тысяч руандийских франков, все о было. Бородач вернул ему паспорт, но yдостоверение прессы и документы Жантий не отдал.
Валькур уговаривал Сиприена переночевать в них жену и детей в такое смутное время. «В полнолуние прогуляться полчасика - огромное удовольствие. Не беспокойся, я всех знаю. Дай мне пива на дорожку».
Он мог бы обойти посты, если бы пошел тропами, опутавшими холмы, как сложная кровеносная система. Но он захотел пройтись по большой асфальтированной улице, встретить друзей, весело с ними поздороваться, спросить, что нового у них в квартале или как поживает дальний родственник. Он всего разок глотнул из большой бутылки «Примуса», которую взял с собой на дорогу, и ему захотелось продолжить праздник. Ему обязательно встретится какая-нибудь свободная женщина, которая ради пива, весело смеясь, раздвинет свои горячие, толстые, потные ляжки. Секс приговорил его к смерти и был единственным, что связывало его с жизнью. А когда он вернется от женщины домой, то разбудит свою жену и, возможно, произойдет еще одна случайность, давненько уже такого не бывало, ведь презервативы, которые выдавали ему на каждом медицинском осмотре, он выбрасывал в мусорку или отдавал детям, надувавшим из них шарики. Сиприен так боялся умереть, не переспав со всеми женщинами, которые были ему предназначены жизнью нормального человека, что он только об этом и думал. День-деньской он только и думал, что о сексе. Сиприен буквально залил спермой половину рынка и ни разу не подумал, что может заразить торговку помидорами или рыбой. Эта страна обречена на вымирание, думал он. Какая разница, чем орудовать, мачете или зараженным членом? Впрочем, есть одно отличие: член нежнее мачете. Однажды Элиза изрядно отругала его за то, что он без резинки трахался направо и налево. «Ты убийца, - кричала она в своем тесном кабинете неподалеку от госпиталя. - Ты убиваешь всех этих женщин».
Может, он их и убивал, но они хохотали, как сумасшедшие, когда Сиприен шлепал их по ягодицам и запускал руку под юбку. Они кричали от удовольствия, когда он проникал в них, сжимая руками грудь. А это, говорил он, куда приятнее, чем умереть от мачете.
Сиприен не смог найти свободную женщину по дороге домой. Он было уже подумал вернуться в город, так ему хотелось избавиться от переполняющего его семени и унять непроходящую эрекцию. «Я еще не умер», - подумал он с улыбкой. И тут он вспомнил о Фабьене, сестре его подруги Виржини, которая держала «Бар под кроватью», как раз за заграждением. Эта дуреха беспрестанно трещала, как сорока, даже когда лежала, задрав ноги, а он барахтался на ней, изо всех сил пытаясь то ли заставить ее умолкнуть, то ли доставить ей удовольствие. Он и сам не мог понять, что именно. Но поскольку одного раза ей было мало, а за повторный сеанс денег она не брала, Фабьена пользовалась определенной популярностью. Из-за своей ненасытности в квартале ее называли Пожирательница, ведь она не брезговала ни одним мужчиной, кроме тутси, и даже соглашалась обслужить в кредит.
На посту шло буйное веселье. На весь квартал грохотало диско, несущееся из динамиков радио. Мелькали тени танцующих, их профили вырисовывались в рыжем пламени, рвущемся из двух металлических бочек. Ополченцы славили президентскую партию, вечное превосходство хуту. Припев гласил: «Мы начинаем работу и сделаем ее хорошо». Пропагандисты всегда использовали термин «работа», который также означал «общественную трудовую повинность». Ежегодно все жители коммуны были обязаны исполнять свою общественную трудовую повинность, участвуя в прополке сорняков и очистке обочин дорог. Но теперь уже никто не думал о сорной траве. Пока призывы к насилию оставались поэтической параболой или гиперболой, дружественные страны, в частности Францию, не волновала жестокость, которую она поощряла и подпитывала поставками оружия и военных советников. В великих замыслах могущественных держав все эти людишки ничего не значили, они были за пределами цивилизации, бедные и никчемные руандийцы, на смерть и мучения которых приходилось взирать современному монарху великой французской цивилизации, дабы ни у кого не вызывало сомнений просветительское присутствие Франции в Африке, которой угрожал великий англофобский заговор.
Сиприен хотел Фабьену здесь и сейчас, как сказал бы великий француз, вооруживший и натренировавший тех людей, что в данный момент отделяли торговца табаком от Фабьены и удовольствия. Завидев Сиприена, с трудом взбирающегося на холм, ополченцы принялись кричать и жестикулировать.
– Пойдем повеселимся с нами, Сиприен, пойдем, давай! Сиприен-большие-яйца, тебя ждет твоя жена, она хочет тебя. Тебя не было, поэтому мы решили, что ей будет лучше с нами.
За поваленными деревьями, перегородившими дорогу, лежала его жена с юбкой, задранной на! живот. Она стонала. Двое пьяных ополченцев раздвинули ей ноги, а третий держал голову. Из окровавленной и порванной футболки торчала грудь. Начальник заставы приставил пистолет к виску Сиприена и подвел его к Жоржине.
– Мы все попробовали, но ничего не выходит. Твоя жена не получает удовольствия. Даже я приложился, а уж меня-то женщины любят. Ничего, ни вздоха, ни стона. Наверное, она ненормальная. Мы ее брали вдвоем, один спереди другой сзади. Старались как могли. Пробовали мощные сильные толчки членом, большие члены, потом попробовали палкой. Ничего, только плач и ужасные крики, даже оскорбления, ни капли удовольствия, даже не поблагодарила нас за то, что считаем ее такой красивой и аппетитной. Ты ведь знаешь все секреты белых и тутси, с которыми якшаешься, вот ты нам и покажешь, Сиприен, что нужно сделать, чтобы твоя жена кончила.
Сиприен почувствовал облегчение. Он умрет от удовольствия, а не от болезни.
– Я покажу вам, что нужно делать, - сказал он.
Он полностью разделся. Ополченцы, державшие жену, отошли, смутившись при виде голого Мужчины, смотревшего им прямо в глаза. Он медленно склонился над Жоржиной. «Жена, лучше умереть от удовольствия, чем от пыток», - сказал Сиприен.
Плавно и нежно, чего раньше за собой никогда не замечал, он снял юбку, потом футболку национальных цветов Руанды. Встав на колени между ее раздвинутыми ногами, он долго смотрел на нее, пока ополченцы выли от нетерпения. Он лег на нее и начал целовать шею, уши, глаза, щеки, уголки губ, нежно, лишь кончиком языка выражая свое желание, а тем временем ополченцы освистывали скучный спектакль. Вперед двинулся коротышка с бородкой и сильно ударил Сиприена мачете. Тот почувствовал, как кровь горячим потоком хлынула по спине вниз к ягодицам и, просочившись дальше, обожгла яйца. Никогда у него не было такой эрекции. Он выпрямился и впервые в жизни погрузил голову между бедер жены, жадно припал губами к ее лону и стал сосать, целовать. У него почти не осталось сил. Он вошел в Жоржину и вот-вот должен был кончить, но в этот момент жандарм выстрелил. Сиприен дернулся, словно его ударило током, и упал на спину рядом с женой. Забрызганный спермой жандарм взвыл.
Жоржина взмолилась: «Теперь убейте меня. Убейте меня, пожалуйста». Разъяренный жандарм спустил брюки и улегся на нее. Он жестко вошел в нее, потом еще и еще, как будто хотел пронзить ее насквозь. На лице Жоржины не отразилось ни удовольствия, ни боли. Ни звука не издала Жоржина, только взгляд ее стал пустым и безжизненным. Когда жандарм поднялся, лицо его выражало отвращение. Тогда ополченцы принялись спокойно забивать ее мачете - без рвения, будто выполняли рутинную работу. Оба тела стали похожи на отбросы со скотобойни, на туши, плохо разделанные неумелыми мясниками. Когда, пресытившись удовольствием и жестокостью ополченцы стали, расходиться с заставы по тушили костры и убрали деревья до завтра, вокруг этого места бесшумно собралась стая голодных бродячих собак, чтобы устроить пир из человеческой плоти, которую люди так беспечно оставили валяться на дороге.