Глава четырнадцатая

Наступили предвоенные годы. В России бушевала столыпинская реакция*. В промышленности плодились тресты, акционерные общества, банки, молниеносно разорявшие мелкие торгово-промышленные предприятия. Таким образом, Сибирский банк в конце концов разорил моего дядю В. В. Постникова. Одновременно со сказочной быстротой богатели ловкие дельцы, умевшие приладиться к новым условиям жизни.

Оба моих деда весьма неодобрительно относились к этим новым явлениям, называя народившихся богачей тунеядцами, лодырями, загребающими деньги чужими руками. Новоиспеченные богатеи с обожанием взирали на американских миллиардеров и стремились во всем им подражать. На смену знаменитым русским чудакам, которыми славилась Москва и которые чудили из-за нежелания подчиниться общепринятым в их среде правилам общежития, ради собственной прихоти, появились новые «оригиналы», стремление которых было направлено лишь к тому, чтобы как можно больше отличиться от окружающих и тем самым привлечь к себе внимание. Это был особый вид саморекламы. Если раньше люди чудили, невзирая на свое имущественное положение и по собственному желанию, то теперь на этот путь вступали почти исключительно представители разбогатевшей буржуазии и лишь потому, что это было модно. Старая московская купеческая аристократия чуждалась этих «мещан во купечестве» и смотрела на них с презрением, осуждая и их методы наживы и их поведение.

Помню, как отец, рассказывая о какой-либо выходке новоиспеченного российского капиталиста, неизменно заключал свое повествование фразой: «С жиру бесится». Его раздражало, что эти люди ничего не создают и лишь подражают, копируя иностранцев, либо отжившее свой век дореформенное русское дворянство, либо уходящее в прошлое купечество. Если они коллекционировали, то лишь подражая другим, безо всякой любви к этому делу, бесстрастно, без каких-либо возвышенных целей: если они меценатствовали, то только потому, что хотели, чтобы о них говорили, а не из-за желания помочь рождению нового. Отец был глубоко убежден, что век Солдатенковых, Третьяковых, Мамонтовых, Алексеевых миновал навсегда. Эти люди стремились прославить русское искусство, приобщить к нему как можно больше народу, сохранить его памятники для потомства и сделать их общедоступными, а теперешние думают лишь о себе и мечтают только о том, чтобы о них побольше говорили.

Среди этого нового капиталистического общества был у нас один дальний родственник Михаил Никифорович Бардыгин. Домами мы почти не были знакомы, но иногда встречались, так как племянница отца была замужем за сыном Бардыгина.

Отец?. Н. Бардыгин происходил из крестьян. В свое время он начал какое-то небольшое, полукустарное ткацкое дело, которое пошло хорошо, но лишь его сын придал этому предприятию такой размах, который позволил ему чрезвычайно быстро разбогатеть и встать в первые ряды российских капиталистов. Ко времени революции 1917 года он фактически владел почти всем Егорьевским и Раменским, где находились его главнейшие фабрики и заводы, но помимо этого он приобрел еще целый ряд предприятий, несметно обогащаясь за счет разорения других.

Михаил Никифорович был невысоким, плотным мужчиной с ухватками старшего приказчика из солидной купеческой лавки. Он всячески подчеркивал свое русское происхождение, носил окладистую бороду, ходил в хорошо сшитом добротном сюртуке и в разговоре неизменно добавлял букву «эс» к каждому десятому слову. Исключительно услужливый и мягкий в обращении, он, однако, не упускал никогда из вида собственной выгоды и умел настоять на своем. Семья у него была большая — одних детей было восемь человек. О своих сыновьях и об их будущности он проявлял постоянные заботы — давал им хорошее образование, посылал за границу знакомиться с производством и достижениями зарубежной техники. Идеалом Михаила Никифоровича была Америка, куда он не только сам ездил, но даже и возил туда однажды двух стариков — своего отца и тестя, которым тогда было около семидесяти лет каждому.

Летом Бардыгин жил со своей семьей в приобретенном им имении Старое Рязанской губернии, которое он благоустраивал по своему вкусу и куда приглашал многочисленных гостей. Неоднократно звал он туда и моего отца, который каждый раз находил приличные поводы для отказа. Наконец эти отказы стали обижать и моего дядю Постникова, на сестре которого был женат Бардыгин, и сестру отца, дочь которой была замужем за сыном Бардыгина.

Отказаться от очередного приглашения было особенно затруднительно, так как на этот раз звали не только отца, но и деда Носова, и меня, и, кроме того, с нами должен был ехать Вл. Вас. Постников, а доставить до места брался сам Михаил Никифорович. Таким образом, одним летним днем, прервав свое пребывание в Малаховке, мы оказались на Курском вокзале, где у подъезда нас ждал Бардыгин, который сейчас же повел нас к поезду, сказав, что билеты уже взяты.

К хвосту состава был прицеплен министерский вагон с большим салоном и поместительными купе. Посреди салона был уже накрыт стол, и лакей ждал лишь приказания подавать кушать. Хотя до Егорьевска, куда мы следовали, было всего часа три езды, нам предложили пройти в наши купе, снять верхние вещи, устроить чемоданы, а затем закусить.

«Перед дорожкой-с это необходимо-с», — заметил Михаил Никифорович. После обильного завтрака и чая обеденный стол был убран и его место занял карточный, с предложением для коротания времени сразиться в преферанс.

На станции в Егорьевске нас встретили две коляски с пристяжными, которые отвезли нас в особняк Бардыгиных, где снова предложили закусить, и лишь после этого мы двинулись в Старое на двух тройках. Путь был сравнительно дальний, что-то верст двадцать с лишним и с переправой на пароме через Оку.

Усадьба Бардыгиных была выстроена на голом месте — до нее здесь никакого родового дворянского гнезда не было, а потому она всецело отражала вкусы и потребности своих теперешних владельцев. Старое было расположено на высоком берегу небольшой, но прелестной речушки. Большой деревянный главный дом скорее напоминал обширную дачу, нежели помещичью резиденцию. Был этот дом крайне нелеп как по своей архитектуре, так и по расположению комнат. Никакого парка при нем не было — это лишь проектировалось, а пока что он заменялся обширными цветниками, кустарниками и случайными отдельными деревьями, росшими там еще до покупки имения. Неподалеку от дома были расположены большие конюшни, скотные дворы, птичники, оранжереи, парники и прочее хозяйство с бесчисленными флигелями для служащих и рабочих. Причем все эти строения производили куда более солидное впечатление, чем сам главный дом.

Фантазия хозяина по части украшения своего поместья не знала границ и представляла из себя некую помесь американских прихотей и хлыновских замашек. Так, например, посреди сада высилась огромная киргизская юрта, которая была приобретена Бардыгиным на месте, где-то на юго-востоке России, куда он ездил по своим торговым делам, и перевезена в Старое. Неподалеку от юрты стоял огромный мухомор, под сенью которого была устроена лавочка, причем если на нее садились, то из краев шляпки гигантского гриба текли струи воды, запиравшие отдыхающего в водяные стены. Тут же где-то стоял совершенно нелепый «металлический человек». Это был пожилой мужчина в натуральную величину, одетый в пиджачную пару и в котелке, весь сделанный из жести и довольно искусно раскрашенный под натуру. Он также был где-то разыскан и приобретен хозяином усадьбы.

Через несколько лет после нашего посещения Бардыгин приобрел где-то большой старинный усадебный дом с колоннами, который весь был разобран и перевезен в Старое. Все части здания, вплоть до фигурных печей, расписных плафонов и инкрустированных паркетов, были тщательно перенумерованы и ехали несколько сотен верст на подводах или санях, чтобы быть в точности восстановленными в Старом.

Часто для развлечения как гостей, так и хозяев устраивались всевозможные увеселительные прогулки и пикники. Особенно врезалась в память поездка по живописной реке Тсне. У Бардыгиных была своя лодка — огромный трехпарный баркас, поднимавший человек пятнадцать народу. В день поездки в приречную деревню, отстоявшую от Старого верстах в восьми, командировались буфетчик с провизией и самоваром и гребцы. В назначенный час двигались туда и прочие участники прогулки на нескольких экипажах. К слову сказать, по пути приходилось проезжать через одно село, где некогда жил искусный резчик по дереву. Он в свое время украсил карниз своей избы двумя затейливыми скворешнями — более чем в аршин вышины, там стояли скульптурные изображения мужика и бабы; их широко раскрытые рты служили летками для птиц. Бардыгин обязательно хотел приобрести этот курьезный «раритет», но владелец — сын резчика — никак не желал его продавать. Все же в конце концов сделка состоялась, чуть ли не ценой приобретения всей избы. Не так давно я имел удовольствие встретить этих давних моих знакомых при посещении музея народного творчества в Загорске, где им, конечно, и место, впрочем, на избе в деревне они производили большее впечатление.

К нашему прибытию лодка была уже готова и гребцы сидели на своих местах. Посредине ладьи был установлен специально приспособленный стол, на котором кипел самовар и были расставлены закуски и сладости.

Путешествие длилось несколько часов, причем делались остановки, во время которых желающие ловили рыбу, или отправлялись за грибами, либо же просто гуляли. Во время плавания пелись песни при деятельном участии гребцов. Эти и подобные увеселения неизменно оставляли во мне какое-то странное и непонятное чувство, казалось бы, люди собирались повеселиться, все было тщательно продумано и хорошо организовано, а вот главного-то. веселья, не было. Все лишь играли веселость, и при этом плохо играли. Невольно зарождалась мысль, что все это устраивается лишь для того, чтобы, как говорится, пустить пыль в глаза, показать, «вот как у нас»!

Такой же характер носило и обычное вечернее времяпрепровождение. Бардыгины любили музыку — дети играли на рояли, на виолончели и пели. После вечернего ужина все собирались вместе и происходили импровизированные концерты, неизменно заканчивающиеся хоровым пением. В заключение всегда исполнялись революционные песни 1905 года — пели «Дубинушку»; «Варшавянку», «Марсельезу». Помню, как отец, уже лежа в постели, — спали мы втроем в одной комнате, — говорил Вл. Вас. Постникову:

— Не понимаю — для чего это? Когда эти песни поют рабочие или студенты — это другое дело, мне это даже нравится — это от души. А здесь — какая-то глупая игра. Что они, революции, что ли, ждут не дождутся? Будет революция, так от них только одно мокрое место останется. Какое-то мальчишество, да и насмешка над песнями. Ведь их смелые люди сочиняли, мало ли что не нашего толку. Прости меня, никогда не пойму — зачем здесь это нужно!..

Впрочем, Бардыгины были очень гостеприимными и всячески стремились угодить своим гостям, вплоть до того, что порой ставили их в неловкое положение. Помню, однажды за завтраком я оговорился и, указывая на сардины, попросил передать мне шпроты. Хозяйка смущенно заметила мне, что, к сожалению, шпротов у них нет, а это сардины.?. Н. Бардыгин молча прислушался к этому разговору и вышел на минуту из комнаты. Когда через несколько часов мы сели обедать, передо мной стояла банка шпрот. Оказывается, еще во время завтрака Михаил Никифорович срочно снарядил верхового в Егорьевск за злополучной банкой и он, проскакав туда и обратно около сорока верст, поспел, как ему и было заказано, ко времени обеда. Кстати, я отнюдь не был любителем консервированных рыбок, но на этот раз мне волей-неволей пришлось отдать им честь, чтобы не обидеть хозяев.

Бардыгины, насколько мне известно, не принимали почти никакого участия в общественной деятельности, а если и строили какие-нибудь больницы, школы или даже музеи, то главным образом для собственных надобностей, то есть исходя из потребностей своих фабрик и заводов. Ими была выпущена книга «Род Бардыгиных», название которой ясно определяет как ее рекламный характер, так и узкий интерес этого издания. Свои огромные капиталы они использовали исключительно для себя и для удовлетворения своих прихотей, искренно считая, что они имеют на это полное право.

Вспоминается еще одна из бардыгинских прихотей. Вскоре после смерти моего двоюродного дяди А. П. Бахрушина Бардыгины купили у его вдовы принадлежавший ей особняк на Воронцовом поле. Этот дом стоял рядом с церковью, от которой был отделен кирпичной стеной. Когда женился старший сын Бардыгина, в доме была срочно проломана стена и сделан специальный выход, затем была разрушена часть каменной церковной ограды. Новый выход из дома и вход в церковь, где должно было происходить венчание, были соединены деревянным помостом, обитым красным сукном и снабженным белой балюстрадой наподобие тех дорожек, которые сооружались в Кремле для «высочайших выходов». В день венчаний свадебный кортеж в церковь и обратно следовал по царским мосткам.

После революции 1917 года Бардыгины оказались среди тех немногочисленных русских капиталистов, у которых были очень значительные вклады в заграничных банках, и они все, за исключением младшего сына, эмигрировали за рубеж.

Среди наших отдаленных родственников или даже скорее свойственников была еще одна характерная для того времени фигура. Мой троюродный брат был женат на падчерице некоего Алексея Михайловича Чудакова. Каково было происхождение этого человека, я никогда точно не знал. Известно мне только, что он был женат на очень богатой купеческой вдове Гарелиной, которая была старше его. Чувствовалось, что мои родители несколько презрительно относились к этому браку, так как Гарелина особенно привлекательной внешностью не отличалась и было ясно, что Чудаков женился на деньгах. Но человек он был энергичный и деловой, хорошо ориентировавшийся в окружающей обстановке. В частной жизни он вполне оправдывал свою фамилию, так как чрезвычайно любил чудить, но чудил он не ради органической потребности к этому, а из-за «искусства ради искусства». Среди его чудачеств было и меценатство, которое и сблизило его с моим отцом. Чудаков был вечно окружен какими-то молодыми художниками, которых он разыскивал в школе живописи и ваяния, приближал к себе, подкармливал и повсюду таскал за собой. Все эти бесчисленные Пети, Миши и Вани (фамилии их никогда не упоминались) должны были за это зарисовывать понравившийся Чудакову вид или здание либо рисовать карикатуру на кого-либо из его знакомых. Летом эти художники переселялись к нему на дачу и поступали на полное его иждивение. Об этой даче, которая была расположена недалеко от Малаховки на станции Удельная, стоит сказать несколько слов. Она была выстроена на довольно большом участке земли, сравнительно вдалеке от железной дороги, в каком-то ампирно-дачном стиле, и, по мысли хозяина, его владение со временем должно было превратиться в миниатюрную барскую усадьбу прошлого, со всеми ее прихотями. Когда я посетил Чудакова, на территории участка уже был выстроен театр на сто или сто пятьдесят мест, декорации для которого писали те же художники, а играть должны были любители, но, насколько мне известно, сцена так и осталась неосвоенной. Рядом с театром располагалась гордость хозяина — выкопанный по его распоряжению пруд, ловить рыбу в котором я и был приглашен.

Пруд действительно представлял из себя некое «чудо». Это была яма площадью не более пятнадцати квадратных саженей и глубиной в полутора-два аршина, наполненная водой из ближайшего колодца, с которым была соединена пожарным шлангом. Ввиду того что яма была выкопана в глинистой почве, вода в ней была цвета какао и постепенно всасывалась в грунт, отчего ее приходилось ежедневно подкачивать. По прихоти хозяина в этот отвратительный аквариум были посажены всевозможные рыбы самых разнообразных пород, до стерлядей, судаков и севрюжек включительно. Ловля в этой яме походила на ловлю в живорыбном садке в Охотном ряду. Обезумевшая от голода и «жилищных условий» несчастная рыба с жадностью бросалась чуть ли не на голый крючок, не считаясь с периодом клева и временем суток, лишь бы поскорей покончить со своей мучительной жизнью.

Чудаков совмещал в себе чрезвычайно трезвого дельца с фантазером маниловского типа. Так, например, он мечтал написать книгу, какую, точно не знаю, — для этого он добросовестно записывал в книжечку, с которой не расставался, все понравившиеся ему народные присказки, меткие выражения и характерные обороты речи, утверждая, что это ему нужно для книги.

Перед самой войной 1914 года он перевел в Англию какую-то очень значительную сумму денег для приобретения нужных ему товаров. Война помешала сделке, и деньги остались за границей. Это позволило Чудакову после эмиграции развернуть (и не без успеха, как доходили слухи) в Лондоне суконную торговлю. Что стало с ним впоследствии и написал ли он свою книгу, мне неизвестно, да, по совести говоря, я этим особенно и не интересовался.

Чудаков был, конечно, покультурнее Бардыгина, но сущность их была одна и та же — возведение узкого круга личных интересов в цель жизни.

Совсем другим видом капиталиста был мой дядюшка со стороны матери, Василий Васильевич Носов. Собственно говоря, по традициям семьи и по своему характеру, он был чужд повадок этих новых финансовых заправил, но среда постепенно его «перевоспитывала», благо нрава он был флегматичного. Немаловажную роль в этом перевоспитании сыграла и его жена Ефимия Павловна, рожденная Рябушинская, втравившая его в свой образ жизни и привившая ему свои взгляды и вкусы.

Как я уже говорил, когда дядя женился, дед мой Носов выстроил себе новый деревянный дом, а старый особняк на Введенской площади подарил сыну. В нем-то и развернулась деятельность Ефимии Павловны. Дед с явным неодобрением следил за всем тем, что происходило в его старом особняке, бывал там редко, лишь в исключительных случаях, но не вмешивался в жизнь любимого сына и единственного наследника. Дядя принимал самое активное участие в работе фабрики, и на этом его интересы кончались, а его супруга широко пользовалась теми огромными прибылями, которые давало дело, для удовлетворения своих фантазий.

Ефимия Павловна широко меценатствовала, но это меценатство резко отличалось от меценатства Мамонтова, Третьякова, Морозова и им подобным. Она не ставила перед собой задачи содействовать развитию и процветанию русского искусства, а ограничивалась более скромной — прославления себя в искусстве. Сомов и Головин писали ее портреты, Голубкина лепила ее бюст, Серов, Сапунов и Судейкин расписывали стены и плафоны ее особняка, и поэт Михаил Кузмин созда вал для задуманного ею любительского спектакля пьесу «Венецианские безумцы». Декорации и костюмы были выполнены по эскизам Судейкина и впоследствии изданы отдельной книгой вместе с пьесой. В конечном итоге это была та же бардыгинская книга, та же самореклама, но сделанная не в лоб, а более утонченно и искусно.

Ефимия Павловна собирала старинные силуэты и портреты русских мастеров XVIII века, но не ради их изучения или сохранения, а просто так — надо же что-нибудь собирать, чтобы не отстать от других, раз на коллекционерство мода. И даже здесь она ухитрялась рекламировать себя — репродукции силуэтов из ее собрания появлялись даже в специальных зарубежных изданиях.

Так же как и для Бардыгина, заграница для Ефимии Павловны была недосягаемым образцом совершенства, перед которым она благоговела и которому стремилась всячески подражать. Это подражание выявлялось в слепом следовании всем новейшим, и часто весьма нелепым, парижским модам, в англизированном выезде и лошадях и даже в почтовой бумаге.

Летом в своем имении Кучино она устраивала порфорсные охоты и пейпер-чейсы, где мужчины были одеты чуть ли не в красные фраки. Ее дочери воспитывались по английской методе, и в доме поддерживались английские порядки.

Вопреки чисто внешней, кажущейся стороне, взгляды этих людей не только не были передовыми, а, наоборот, отличались необычайной отсталостью и узостью. Помню, как перед самой революцией я как-то случайно встретил дядю у деда. Он поинтересовался, кем я собираюсь стать после окончания войны. Я искренно ответил, что перспектива работать на фабрике меня мало прельщает и я мечтаю заняться литературным трудом, а на первых норах думаю попробовать свои силы, сотрудничая в журналах и газетах. Он сделал презрительную гримасу:

— Фу! Стать газетчиком! Незавидная доля!

После подобного замечания я счел излишним продолжать разговор, так как понял, что мы говорим на разных языках и все равно никогда друг друга не поймем.

После октябрьской революции особняк Носовых был реквизирован и в нем был организован районный музей. После ликвидации районных музеев он был передан местному райсовету и, естественно, здание подверглось переоборудованию. Все в нем переделывалось, и росписи замечательных русских художников грозила гибель, но среди лиц, руководивших переделкой дома, нашелся кто-то, распорядившийся не трогать живописи, а аккуратно забить ее фанерой и оклеить обоями.

Мне не приходилось посещать этот дом впоследствии, но предполагаю, что замурованная живопись Серова цела в нем и до сего времени.

Достойным братом Е. П. Носовой был Николай Павлович Рябушинский, или, как его называли в Москве, Коля Золотое Руно. Эта кличка была дана ему по двум причинам. Жаждавший популярности, он решил противопоставить себя петербургским эстетам и стать московским Дягилевым. Не имея ни эрудиции, ни таланта, ни тонкого вкуса последнего, он все же сумел случайно объединить вокруг себя группу одаренных деятелей искусства, с помощью которых начал издавать декадентский художественный журнал «Золотое руно», в подражание дягилевскому «Миру искусства». Благодаря деятельности его сотрудников издание оказалось неплохим и принесло некоторую ироническую славу своему издателю. Помимо этого, Н. П. Рябушинский был блондин и, желая оригинальничать, завивал свою шевелюру и прямоугольно подстриженную и довольно длинную бороду локонами барашком, что напоминало мифологическую овечью шкуру, из-за которой герои Древней Греции предприняли свое рискованное путешествие в Колхиду.

Все же не «Золотое Руно» принесло Рябушинскому широкую, но скандальную известность, а выстроенный им особняк в Петровском парке. Воздвигнуто было это здание архитектором В. Д. Адамовичем в ампирно-декадентском стиле и но воле владельца стало именоваться «Вилла Черный лебедь». Свое новоселье хозяин справлял особенно торжественно — была разослана масса приглашений, отпечатанных на великолепной бумаге с маркой дома — в черном овале силуэт лебедя и надпись «Вилла Черный лебедь».

Изумленным взорам прибывших и видавших виды гостей предстала действительно необычайная картина. Все дорожки небольшого садика — дело было летом — были обрамлены рядом больших пальм, высаженных прямо в грунт, а клумба перед террассой была сплошь засажена орхидеями и прочими тропическими растениями. В довершение всего этого у собачей конуры сидел на цепи молодой леопард. За обеденным столом вся сервировка, начиная с тарелок, ножей и вилок вплоть до скатертей и салфеток, была украшена той же маркой с черным лебедем. Рюмки и стаканы из тончайшего венецианского стекла прибыли из-за границы, где выполнялись по особому заказу хозяина.

Помню, как отец, возвратившись на дачу после этого торжества и показывая взятую на память рюмку, украшенную неизменным черным лебедем, с возмущением говорил:

— Черт знает что! Показывает ширину мошны, а толку от этого никому нет. Меня все время зло разбирало, — иной раз приходится отказаться от интересных и нужных для музея вещей, а здесь деньги на ветер бросают… Мало их драли, когда мальчишками были, вот в них дурь-то и осталась…

Действительно, вся эта затея стоила не одну сотню тысяч золотых рублей, которые могли бы быть использованы куда более продуктивно, но капиталистические замашки Рябушинского не позволяли этого, — он также думал только о себе.

Особым видом капиталиста того времени был Василий Павлович Берг. Дворянин по происхождению, он еще в молодости порвал со своим сословием, женился на купчихе и стал считать себя всецело принадлежащим к торгово-промышленному классу. С вьющейся окладистой черной бородой лопатой, с гладко припомаженными черными волосами и длиннющими желтыми ногтями, вызывавшими отвращение у моей матери, он был принят в лучших кругах московской купеческой аристократии, которой было по душе его ренегатство.

Берг владел какими-то приисками на Урале, которые приносили ему огромные доходы. Жил он постоянно в Москве на Арбате, в собственном довольно безвкусном особняке, где ныне помещается театр имени Вахтангова. Здесь он несколько раз в год устраивал роскошные ужины и обеды для своих знакомых. Этим и ограничивались расходы Берга, если не считать те деньги, которые он тратил на своего единственного сына.

Сей отпрыск рода Бергов, которому едва минуло шестнадцать лет, привык, чтобы любые его желания немедленно исполнялись родителями, которые считали это своим первейшим долгом. Рассказывая знакомым о своем сыне, который всегда именовался ими по имени отчеству, они сообщали, что по его желанию он располагает собственным выездом, имеет своего камердинера и часто устраивает маленькие званые ужины для своих друзей. Берги неоднократно выражали желание познакомить меня с Павлом Васильевичем, который был мне ровесником, но мои родители находили каждый раз приличные предлоги, мешавшие этому знакомству, за что я им глубоко признателен.

Как-то однажды, при поездке за границу, мы случайно оказались в одном вагоне с Бергами. Когда Василий Павлович шел в ресторан или выходил на большой станции, то он неукоснительно брал с собой маленький чемоданчик. На какой-то остановке они случайно выходили вместе с моим отцом.

— Да оставьте в вагоне ваш чемодан, — заметил отец, — что вы с ним все носитесь!

— Ах, Алексей Александрович, охотно бы, да не могу. Все руки оттянул — смотрите, какая тяжесть! — и Берг протянул отцу злополучный чемодан, который оказался весьма увесистым.

— Ого! Да вы что, камни в него, что ль, наложили?

— Совершенно верно — камешки.

— То есть как?

— А очень просто. Каждый коллекционирует то, что его интересует. Вы вот театральную старину, Иван Абрамович Морозов — картинки, его двоюродный братец — гравюры, а я вот интересуюсь и коллекционирую камешки. Вещи портативные и благодарные — хлеба, как говорится, не простят и всегда в цене будут.

С этими словами Берг приоткрыл свой чемодан, в котором было аккуратно уложено множество чем-то наполненных замшевых мешочков. Оказывается, каждый из них содержал бриллианты различного веса.

Берг не доверял никаким банкам, ни своим, ни зарубежным, не верил ни в какие акции или процентные бумаги и все свои доходы обращал в алмазы, в которых хорошо разбирался.

В общежитии Василий Павлович Берг был человеком хорошо воспитанным и довольно приятным. Он много путешествовал и был наблюдателен, так что его беседа во время поездок была в достаточной мере занимательной. В особенности он хорошо разбирался в гастрономических достопримечательностях тех или иных мест. Очень любя детей и подростков, он легко находил с ними общую тему разговора. Помню, как. подъезжая к Варшаве, он осведомился у меня, приходилось ли мне когда-нибудь пробовать настоящие польские сардельки и пить кофе по-варшавски. Получив отрицательный ответ, он немедленно упросил моих родителей отпустить меня с ними на остановке в ресторан и там угостил меня этими блюдами, действительно мастерски приготовленными в Польше. Бегло говоря но-польски, он долго растолковывал официанту, как надо приготовить сардельки и кофе, и в данном случае его знание языка и гастрономическая эрудиция обеспечили высокое качество заказанных блюд. Помню также, как он смутил меня, предложив мне рюмку коньяку, от которой я, конечно, отказался.

— А вот, — заметил он, — мой сын Павел Васильевич любит выпить во время обеда рюмку коньяку или хорошего хереса.

Это заявление очень меня шокировало, так как я знал, что его сын мой однолеток, а мне в те годы полагалось по особо торжественным дням полбокала шампанского или иногда стакан воды, разбавленный красным вином, из расчета 90 процентов воды и 10 процентов вина.

Все эти люди, которые мне сейчас вспомнились, сколь бы различны они ни были как по своему характеру, так и по воспитанию, имели одну общую черту — беспредельный эгоизм. Самовлюбленные и самодовольные до крайности, они были твердо убеждены, что на самом законном основании являются избранниками судьбы. Глядя на неудачников и обездоленных, к какому бы классу они ни принадлежали, эти «избранники» редко ощущали чувство сострадания и никогда — угрызений совести. Опи всегда находили какие-то веские для себя аргументы, чтобы доказать, что бедняки либо сами виноваты, либо это «закон природы». Исполняя малейшие, взбредшие им на ум от пресыщения пустые и тщеславные желания, они никогда не задумывались над тем, что всем своим богатством они обязаны России и русскому народу. Они не только не чувствовали себя в долгу перед родиной и своим народом, а, наоборот, презирали и всячески поносили их в разговорах. Эти люди жили только для себя, не считая нужным служить даже своему классу. Лишь очень немногие из них занимались общественной работой, и то делали это из расчета достигнуть со временем не только богатства, но и государственной власти. А остальные смотрели на общественных деятелей как на каких-то идиотов. Вот почему эти люди возбуждали против себя негодование представителей старого московского купечества, тоже постоянно думавших об обогащении, но одновременно не забывавших своих патриотических идейных традиций, крепко помнивших, что они сами выходцы из простого народа.

Мой отец не только никогда не чуждался общественной работы, но, наоборот, постоянно ею увлекался. Он был деятельным гласным Городской думы, заведовал Театральным бюро Всероссийского театрального общества, руководил Введенским народным домом, который благодаря ему стал серьезным театром, с которым считались театральные критики, завоевавшим признание широких рабочих масс и простого люда, обслуживать которых он и был призван. Помимо этого, отец заседал в бесчисленных периодических комиссиях и комитетах по сооружению памятников, организации музеев и выставок и был постоянным членом ряда научных обществ. Его блестящие организаторские способности и обширные дружеские связи с артистическими и художественными кругами Москвы способствовали успеху руководимых им предприятий.

Своеобразным московским событием стали ежегодные маскарады в Большом театре, которые устраивал отец в пользу. Дома ветеранов сцены Театрального общества. Для этих вечеров он ухитрялся уговорить Нежданову выступать в роли графа Альмавивы в «Севильском цирюльнике», а Збруеву и Собинова спеть Дона Базилио и Розину, а то выпускал артистов балета Балашову и Мордкина в танце с нением куплетов или заставлял своего приятеля режиссера Н. А. Попова исполнять фанданго в женском испанском костюме. Маскарады всегда предвещали что-то новое и неожиданное, а потому имели неизменный успех.

К концу 1910-х годов этот род деятельности отца значительно расширился. Так называемые благотворительные вечера стали модой в кругу «высшего общества», которое под видом помощи бедным веселилось со спокойной душой, а устроители этих «полезных» увеселений зачастую не считали грехом забрать часть вырученных денег в свой собственный карман. В этом отношении особенно отличались так называемые учреждения ведомства императрицы Марии, где орудова ли чиновники, наторелые в отношении всевозможных краж. По этим соображениям отец всегда наотрез отказывался участвовать в каких-либо начинаниях этого ведомства и соглашался работать лишь в тех учреждениях, где он мог лично проследить, что вырученные деньги дойдут в неприкосновенности до тех, кому они предназначались. Так, в течение нескольких лет он был постоянным устроителем «вербных базаров», ежегодно устраиваемых в залах Благородного собрания, ныне Дома Союзов, в пользу детских нопечительств Московской городской Думы.

Вербная неделя, предшествовавшая Страстной и празднику Пасхи, испокон веков была периодом народных увеселений. В четверг на Красной площади, у Кремлевской стены, открывалась огромнейшая ярмарка. Здесь как московские, так и пригородные кустари продавали свои незатейливые товары, но и городские мелкие ремесленники не чуждались раскинуть там свои палатки. Главною особенностью этого торжища было то, что на нем продавались и покупались по преимуществу не хозяйственные, а увеселительные товары. Это, в полном смысле слова, был детский базар. Чего-чего там только не продавалось: и огромные шары, летавшие по воздуху, и золотые рыбки, и птицы, и обезьянки, сфабрикованные из синели, и всякие забавные головоломки, и совершенно ныне вышедшие из употребления морские жители и тещины языки, а также бесчисленное количество всевозможных сластей, многие из которых изготовлялись тут же и продавались «с пылу, с жару». Порой иной разгулявшийся затейник покупал сразу десять шаров, привязывал к ним здесь же приобретенного большого картонного паяца или куклу и пускал их в высь поднебесную, к общему удовольствию зрителей. Главным посетителем этого базара был простой люд — рабочие (благо, в конце недели многие фабрики закрывались), мастеровые, мещане, мелкое купечество — и все обязательно семейно. На «огромный» капитал в двадцать — тридцать копеек там можно было приобрести уйму товара, начиная от всяких свистулек и кончая живыми золотыми рыбками в банке. На этом древнейшем московском народном торжище всегда чувствовалось неподдельное, подлинное веселье, и приходится удивляться, что в наши дни не делаются попытки его возродить.

Одной из особенностей вербного торга было то, что каждый новый год на нем появлялись какие-нибудь новинки, созданные изобретательной фантазией народа, а выкрики торговцев крепко западали в память своей остроумной изощренностью. Редкое крупное политическое событие не находило себе отражения на этом базаре.

Моя мать каждый год водила меня на «Вербу», и это доставляло мне большое удовольствие. Московская знать принимала также участие в этом весеннем базаре, но считала для себя неприличным «гулять» вместе с простым народом, а потому превращала субботу и воскресенье в своеобразную выставку своего тщеславия. Длинная вереница экипажей двигалась по кругу по Красной площади, в погожие дни растягиваясь по Тверской, чуть ли не до Белорусского вокзала. В экипажах сидели расфранченные и явно скучающие московские богатеи, щеголяя своими туалетами и роскошными выездами и наблюдая, как веселится народ. Лишь немногие наиболее «демократически настроенные» семьи отпускали на вербный торг своих детей под бдительным надзором гувернеров и гувернанток, которые своим присутствием исключали уже настоящее непринужденное веселье.

Учитывая эту склонность московской знати отмежеваться в эти дни от простого народа, и были придуманы вербные базары в Благородном собрании. До отца базары организовывал его старший брат, но после скоропостижной смерти последнего эта обязанность перешла к его младшему брату, как бы по наследству. Здесь отцу снова чрезвычайно пригодились его артистические связи, при помощи которых базары стали и интереснее и прибыльнее. Надо признаться, что на этих базарах было в достаточной мере и занимательно, и весело, в особенности для нас. непосредственно занятых какими-нибудь заданиями, но той непосредственной непринужденности, которая царила на Красной площади, здесь, конечно, не было.

Вербные базары способствовали моему знакомству с молодежью, среди которой до этого у меня почти не было товарищей. В особенности я сблизился с семьей

Кондрашовых. Кондрашовы принадлежали к старому русскому купечеству — их прадед еще в XVIII веке основал в России первую шелкоткацкую фабрику, изделия которой по качеству превосходили зарубежные ткани, а знаменитые кондрашовские портретные платки украшают поныне советские музеи. Молодежи в этой семье было много, и с нею мы часто запросто веселились как у них дома, так и на даче.

Особенно привлекательна была старшая дочь Кондрашовых, Наташа, которая имела особенность так-заразительно смеяться по всякому пустяку, что даже самые хмурые и брюзгливые люди не могли в такие минуты не улыбаться.

Из всей общественной деятельности отца наибольшее количество времени и забот отнимал у него Введенский народный дом. Дела в нем шли настолько хорошо, что отец решил открыть летний филиал театра в Сокольниках. Это начинание также увенчалось полным успехом. Дела театра приводили к нам в дом его деятелей и в первую очередь режиссеров. Двое из них стали нашими постоянными завсегдатаями. Сперва у нас появился Петр Петрович Лучинин. Сибарит по характеру, любивший вкусно поесть, крепко поспать и от души посмеяться, он одним своим видом успокаивал и вселял уверенность в каждого. Дальний потомок знаменитого М. В. Ломоносова, он был человеком культурным, обладавшим хорошим запасом знаний. В области своих прямых режиссерских обязанностей он, несомненно, был человеком одаренным, за что его и ценил отец. Однако по темпераменту Лучинин был полной антитезой отцу, что приводило к постоянным стычкам между ними. Иной раз отец доходил до полного отчаяния.

— Что мне с ним делать, — восклицал он, — ведь талантливый и знающий человек, но лень, лень!..

Все это в конце концов привело к разрыву, и место

Лучинина занял Николай Федорович Аксагарский. Собственно говоря, его настоящая фамилия была Рихтер и происходил он из обрусевших немецких дворян. Николай Федорович значительно отличался от Лучинина, он был аккуратен и исполнителен, но и у него была склонность если не к лени, то к созерцательной отрешенности. Кроме того, он пламенно любил природу, был заядлым охотником и рыболовом, и эта-то черта и сблизила его особенно с отцом. Помимо этого, как натура артистическая, он немного пел, немного играл на гитаре и этим самым стал необходимым нам, молодежи, которая стала бывать у нас и сосредоточивалась вокруг моей младшей тетки, которая часто у нас гостила.

Тем временем годы шли и события следовали одно за другим. Осенью 1911 года в Киеве был убит Столыпин. Этот небывалый по дерзости террористический акт взволновал общественность самим своим фактом, так как в конце концов Столыпина жалело только дворянство, и то наиболее реакционная ее часть, и деревенское кулачество. Торгово-промышленные круги относились к нему равнодушно, так как считали, что он мало делал для их укрепления и заботился лишь об интересах дворян. Однако все признавали, что Столыпин был единственным государственным деятелем царствования Николая II, правда, управлявшим методом виселиц, казней и ссылок. Волновало и другое, что выстрел был произведен провокатором, агентом охранного отделения. Это было ярким свидетельством того, что в правительственных органах творится что-то уж очень неладное.

Впоследствии мой близкий друг, киевский предводитель дворянства А. И. Дубяго рассказывал мне как очевидец обстоятельства этого события. Это произошло во время антракта в Киевском оперном театре. После того как зажгли свет в зрительном зале, царь долгое время не уходил из ложи и смотрел на публику в партере. Столыпин стоял около своего кресла, которое было перед креслом Дубяго. Богров прошел мимо них к оркестру, в это время Николай II ушел из ложи, тогда он вернулся назад и в расстоянии полутора шагов выхватил из кармана револьвер и, не целясь, в упор выстрелил в Столыпина. Тот схватился за грудь и стал оседать на ручку кресла. Дубяго подхватил его под мышки, Столыпин прошептал: «Это ничего, это сейчас пройдет». Тут подскочили люди и вынесли его из зала. Пуля попала в Владимирский крест и рикошетировала в область плевры.

Не прошло и года, как новое событие всколыхнуло всю страну. На Ленских приисках произошел зверский расстрел рабочих, по своей бессмысленности и жестокости равнявшийся Кровавому воскресенью. Это было новым доказательством полной неспособности правительства. Помню, как мой дед Носов, стоявший на весьма реакционных позициях, узнав об этом, воскликнул:

— Что они там, наверху, совсем с ума сошли! Хотят вконец озлобить против нас рабочих!

Однако верхи, по-видимому, считали подобные происшествия в порядке вещей и беспечно продолжали справлять различные юбилеи, обставляя их необычайной пышностью. Приближался юбилей Отечественной войны 1812 года, события, особенно близкого Москве, которая и делалась центром всех предполагаемых торжеств.

Среди многочисленных мероприятий, связанных с этой датой, было и устройство грандиозной юбилейной выставки, вся организация которой была возложена на моего отца. Выставка заняла весь верхний этаж Исторического музея и, по общим отзывам, удалась. В память о ней остался большой, роскошно изданный каталог. Не стоило бы упоминать об этом событии, если бы не один любопытный инцидент, который произошел при ее организации. Среди экспонатов, предназначенных для выставки, были законченные эскизы художника Рубо к подготовляемой им панораме Бородинского сражения. Не помню подробностей, но уже при поступлении этого экспоната прозошли какие-то споры — Рубо обуславливал место их развески, а отец на это не соглашался и, в конечном итоге, вовсе отказался от эскизов, под предлогом, что панорама еще не написана. Рубо этого не ожидал и обратился за помощью к своему покровителю великому князю Николаю Михайловичу, который оказал соответствующее давление, и эскизы были вновь приняты на выставку, на открытии которой был царь. Через несколько дней после этого Рубо вдруг потребовал свои эскизы обратно и, естественно, получил отказ. Он снова прибегнул к Николаю Михайловичу, который лично знал отца и неоднократно пользовался материалами из его собраний для своих изданий.

Великий князь в довольно резкой форме потребовал немедленного возвращения Рубо его эскизов, но отец категорически отказал, указав, что выставка устраивалась не только для царя, но и для тех, кто ее посещает, и он не считает возможным что-либо изменять после того, как экспозиция была принята. Рубо пришлось ожидать окончания выставки. Через несколько дней после этого отец где-то, чуть ли не на Бородинском поле, встретился с Николаем Михайловичем, который с кем-то беседовал. Разговор шел о Москве. Искоса взглянув на отца, великий князь нарочито громко произнес:

— Да, Москва своеобразный город! Здесь купцы приказывают великим князьям, которым приходится подчиняться их самодурству!

На Бородинское поле отец попал по особым причинам. Когда в комитет по организации музея 1812 года был передан ряд вещей, хранившихся в различных учреждениях, среди них была походная церковь Александра I. Церковь эта была заключена в добротно сделанный деревянный ящик размером с кубический метр. Иконостас, престол, хоругви были так хитроумно сконструированы, что без труда вмещались в этот ящик вместе с облачением церковнослужителей и серебряной, позолоченной утварью. Несмотря на то что эта церковь почти целый век хранилась в сундуке, она считалась функционирующей. По положению об этой церкви, она должна была постоянно храниться у своего старосты. Комитет избрал старостой моего отца, принимая во внимание, что у него дома музей и экспонат будет в сохранности, и, как видно будет, не ошибся. Николай II пожелал, чтобы на Бородинском поле торжественная служба происходила в этой походной церкви, и, таким образом, отец был принужден погрузить ящик в автомобиль и ехать в Бородино. Пробираясь по ужасающему проселку от шоссе к полю, он в каком-то лесу натолкнулся на другой автомобиль, прочно увязший в огромной луже. К своему удивлению, он увидел рядом с машиной В. Ф. Джунковского и еще какого-то мужчину в форменной фуражке гражданского ведомства. В. Ф. Джунковский взмолился:

— Алексей Александрович! Подвезите Бога ради, а то мы здесь, как видите, крепко засели.

Последующую дорогу Владимир Федорович оживленно беседовал с отцом, а его спутник упорно молчал, отвечая лишь короткими фразами. «Какой-то мрачный тип», — подумал отец. Впоследствии он узнал, что это была действительно мрачная фигура — министр юстиции, пресловутый Щегловитов, которого в Петербурге иначе не звали, как «Ванька-Каин».

На Бородинских торжествах отца больше всего поразило, что на высочайшем завтраке, после пышного молебствия, почти все продукты оказались настолько тухлыми, что некоторые пришлось срочно убирать со стола. Это был уже признак развала при самом дворе.

Октябрьская революция застала походную церковь Александра I мирно стоящей в нашей кладовой. Когда вышло распоряжение об изъятии церковных ценностей, отец о ней не заявил, так как рассудил, что это не церковная, а музейная ценность. После смерти отца мы с матерью тщетно ломали голову над тем, что делать с этой церковью. Помог случай. Незадолго до войны 1941 года я занимался в Исторической библиотеке. Там мое внимание привлек старичок военный. Как-то мы сдавали книги вместе, и он услыхал мою фамилию.

— Простите, — спросил полковник, — а вы не сын Алексея Александровича?

На мой утвердительный ответ он стал рассказывать, как дружил с моим отцом, работая в Комитете по организации музея 1812 года. Это был полковник Афанасьев, фамилию которого мы неоднократно слышали от отца. Здесь я и рассказал ему о церкви, и спросил совета, что с ней делать. Он был поражен, что церковь цела, и через несколько дней ее у нас забрали в Исторический музей.

Если юбилей войны 1812 года справлялся торжественно, то последовавшее за ним в 1913 году трехсотлетие царствования дома Романовых отмечалось пышно, однако первое событие носило всенародный характер, а второе оставляло равнодушным самые широкие слои населения и вылилось в официальное и чисто дворянское празднество. Люди по принуждению и от нечего делать ходили смотреть на все зрелища, относясь к ним абсолютно индифферентно.

На этот раз царь, приехав в Москву, остановился, как в коронацию, в Петровском дворце. Оттуда он торжественно выезжал в столицу. Царь впереди верхом, за ним в два ряда, во всю ширину Тверской улицы, верхом же его генералы-адъютанты, а за ними царица в экипаже, запряженном а 1а Домон, то есть цугом, три пары лошадей без кучера, с двумя форейторами и конвойными — кубанскими казаками на запятках. По одну сторону улицы стояли войска, а по другую мы, грешные, учащиеся средних учебных заведений. Как обычно, звонили все московские колокола, и у каждой церкви, по пути следования, царя встречал священник в полном облачении и с крестом в руках, в окружении причта 1* с хоругвиями и иконами. Через несколько дней в Кремле был устроен смотр учащихся средних учебных заведений, которые строем проходили мимо царя, как солдаты. За это им «пожаловали» романовские медали. Для этого учащихся предварительно соответственно муштровали унтер-офицеры. Было это и у нас в училище, но мои родители смотрели на это с неодобрением и были очень довольны, что я отказался участвовать в этом параде. Милости как из рога изобилия посыпались на дворянство — им дарились специальные золотые портсигары с сомнительным по достоверности гербом дома Романовых, жаловались наследственные значки и прочие подарки, украшенные той же фамильной эмблемой. Остальные сословия были обнесены милостями. Любопытно, что о Минине и Пожарском в эти дни даже не вспоминали, потолковывали что-то об установке памятника патриарху Гермогену и келарю Ав. Палицыну, но вскоре об этом забыли и ограничились канонизацией Гермогена и открытием его мощей. Вышло и дешево и сердито.

Все это празднество носило какой-то бутафорский характер и почти изгладилось из моей памяти, зато Другое торжество, в котором я случайно оказался одним из центров внимания, оставило более яркие воспоминания/

Как я уже говорил, мой дед Бахрушин до конца своих дней радел к судьбе своего родного города Зарайска. Его очень волновало то обстоятельство, что в этом глухом уголке нет хорошей, поместительной бесплатной больницы. В 1912 году он выделил для ее постройки соответствующие суммы денег, заказал планы и архитектурные проекты, обеспечив соответствующим капиталом, на проценты с которого больница могла бы безбедно существовать, и решил приступить к постройке. По его желанию она должна была носить не только его имя, но и двух его умерших братьев, а руководство и ответственность за строительство были возложены на зарайское городское самоуправление.

Весной к деду приехал зарайский городской голова с докладом о ходе дела и с просьбой назначить день закладки больницы и присутствовать на этом тожестве. Выразив сомнение, что он сможет приехать (деду тогда было уже за девяносто лет), он сказал, что пришлет своих представителей. Вскоре после этого он назначил таковыми моего отца и старшего внука своего старшего брата.

— Да и Юрку захвати с собой, — добавил дед отцу, — пусть на свой родной город поглядит.

Ехать с нами вместе напросился еще тесть троюродного брата А. М. Чудаков, для того, говорил он, чтобы набраться впечатлений, необходимых ему для его будущей книги.

Одним летним днем, часов в семь утра к нам в Малаховку заехал троюродный брат на своем автомобиле, вместе с Чудаковым, и мы тронулись в путь по Рязанскому шоссе, которое было рядом. Все шло хорошо, и мы должны были часам к десяти быть в Зарайске. Но, не доезжая верст тридцать до города, у нас лопнула шина. С тех пор как свершали эту поездку, прошло всего лет сорок с небольшим, но за этот срок техника автомобильной езды значительно ушла вперед. В те времена запасные колеса у машин отсутствовали и шины не были защищены металлическими плашками.

Когда лопалась камера, надо было поднять машину домкратом, засунуть между ободом и покрышкой долото и через образовавшуюся щель вытащить камеру, затем на ее место всунуть другую, вытащить долото и надувать ручным насосом. В лучшем случае подобная операция длилась час, а иногда и больше. Подобное происшествие было любимым зрелищем деревенских мальчишек, которые, не без успеха, стремились его вызвать искусственно. Для этого поперек шоссе сооружались миниатюрные надолбы — под тщательно замаскированными кучками пыли таились осколки битых бутылок, кривые гвозди и кусочки колючей проволоки. Горе была шоферу не заметить предательских шероховатостей на шоссе и проехать по ним.

Видимо, в том районе эта забава вошла крепко в быт населения, так как через несколько верст у нас лопнула вторая шина. Все это задержало нас в пути более трех часов, и, вместо того чтобы прибыть на закладку к одиннадцати утра, как было назначено, мы поспевали только к трем часам. Наконец перед нами стали вырисовываться вдали контуры древнего Зарайска.

Не доехав версты три до города, мы заметили вдали скачущего нам навстречу верхового. Вдруг он осадил коня, видимо, стал вглядываться, а затем, круто повернув, поскакал обратно, махая какой-то белой тряпкой. Через несколько минут он снова повернул и поспешил нам навстречу. Он объяснил нам, в чем дело, — оказалось, что на шоссе было выставлено человек десять махальных, которые должны были своевременно известить население о том, что мы подъезжаем, — автомобили в Зарайске были редкостью. Приблизившись к городу, к нашему смущению, мы услыхали трезвон всех колоколов тамошних церквей — нам была подготовлена если не царская, то, во всяком случае, митрополичья встреча. При въезде в Зарайск нас ожидал городской голова с золотой цепью своего достоинства на шее, приветствоваший нас краткой речью и севший в нашу машину, чтобы указывать нам путь.

Нас подвезли к каменному зданию школы, воздвигнутой также моими дедами, и предложили отдохнуть и закусить. Мы отказались от того и другого, чтобы не задерживать закладку и не заставлять себя ждать лишнее время.

Через полчаса, не более, мы, переодетые и помывшиеся, были уже на месте закладки, где собралась несметная толпа народа — почти все население города, как нам сказали. Шел длинный и скучный молебен, затем кидали золотые и серебряные монеты в углубление в фундаменте, которое тут же было замуровано, причем каждый клал кирпич, предварительно обмазанный цементом и услужливо подаваемый ему каменщиком. Во время богослужения я неоднократно смотрел на толпу, и меня поразило то чувство какого-то благоговения, которое отражалось на всех лицах. Видно было, что все эти простые люди сознают все значение происходящего — у них будет хорошая бесплатная больница, куда можно будет обращаться, не унижаясь ни перед кем. Здесь я как-то реально ощутил всю мудрость моего деда, который тратил свои деньги не на украшение храмов и не на их постройку, а на удовлетворение необходимейших нужд народа — на школы, больницы, инвалидные дома.

После закладки в актовом зале училища состоялся торжественный банкет, на котором присутствовали все должностные лица города и, как теперь говорится, представители общественности Зарайска. Во главе стола сидели отец и городской глава, по бокам от них мы, знатные гости, затем протопоп, игуменья местного монастыря, в миру какая-то грузинская княжна, гласные Думы, командир местного полка, полицмейстер, директор училища и так далее. Организовывал банкет какой-то гласный Думы, маленький кругленький лысый старичок с красным загорелым лицом и белыми усами, в парусиновом суровом костюме. Он суетился, рассаживая гостей по чинам, бегал куда-то на кухню, шутил, но одновременно казался чем-то расстроенным. Городской голова объяснил его настроение — в Рязани были заказаны и должны были прибыть стерляди и осетр, но из-за неисправности железнодорожного пути задержались в дороге почти на целый день и не поспели к назначенному сроку. Под командой старика было человек десять официантов в побуревших от времени фраках и в крахмальных сорочках образца 80-х годов прошлого столетия.

Во время пиршества провозглашались бесконечные тосты — первый был за здоровье деда, после чего встал соборный протодиакон, человек, как и подобает его сану, атлетического телосложения, и, налившись кровью, проревел такое многолетие, что стекла в окнах задребезжали. Все остальные подхватили его многолетие и трижды его пропели. Это повторялось после каждого тоста. Когда голова предложил почтить память моих усопших дедов вставанием, репертуар дьякона был соответственно изменен и он с тем же старанием возгласил «Вечная память», также подхваченное остальными. Все это напоминало картину Соломаткина, и веяло от этого чем-то сугубо провинциальным. Присутствующие были приветливы и радушны, кушали с аппетитом, но без жадности и были искренно довольны, что все это у них так хорошо организовано. Банкет длился бесконечно долго, и отец, поняв мое состояние, предложил мне покинуть общество и пройтись по Зарайску, на что я с радостью согласился.

Город с его узкими, поросшими травой немощеными улочками, деревянными тротуарами и маленькими домишками с неизменной лавочкой у ворот каждого напомнили мне Поречье и Духовщину. Но вот за поворотом вдруг возникли мощные стены древнего кремля с боевыми башнями и главами старинного собора за оградой. Героическое прошлое этого славного форпоста Москвы, его борьба за самостоятельность России, дохнувшее на меня от этих величественных памятников старины, сразу вызвало к нему чувство уважения и любви. Я бродил по гулким плитам собора и долго смотрел на суровый лик Николая Чудотворца, освещенного многочисленными лампадами. На груди святого красовалась тяжелая золотая «португальская гривна», некогда выбитая в Лиссабоне как награда Васко да Гамо и отказанная иконе князем Милославским еще в XVI веке. Думалось о том, что наши предки были не так уж безграмотны и достаточно хорошо разбирались в окружающем, если повесили эту гривну именно на шею Николая Чудотворца, издавна считавшегося покровителем всех «плавающих и путешествующих». Долго стоял я на высоком откосе над живописной рекой Осетр и вспоминал прекрасную княгиню Евпраксию Черниговскую, не пожелавшую стать наложницей Батыя и «заразившуюся» 2* с малолетним сыном с этого откоса во время осады города татарами в XIII веке. Воображение воскрешало несметные орды татар, двигавшихся по простиравшейся передо мной бескрайней степи, тонувшей в голубоватой дымке, и кучку отважных защитников города, предпочитавших борьбу и смерть позорной сдаче и плену. Как-то плохо верилось, что подвыпившие и бестолково галдевшие люди, с которыми я только что сидел за столом в актовом зале училища, потомки тех славных защитников города и что они способны были бы повторить их подвиг. От этого становилось грустно.

Моей прогулке по городу значительно мешало то обстоятельство, что я превратился в живой экспонат. За мной всюду следовала на почтительном расстоянии небольшая кучка людей, с любопытством меня разглядывавшая. Ввиду того что некоторые отставали, а другие приставали, кучка эта никогда не редела. Это чрезвычайно мешало наблюдениям и раздражало.

Была уже ночь, когда мы, на этот раз без аварий, достигли Малаховки, где нас ждал ужин и покойная постель.

Жизнь в Малаховке текла своим обычным чередом, с той только разницей, что в доме появилась молодежь — мои новые знакомые Кондрашовы и кое-кто из их близких товарищей. Молодое поколение внесло с собой ту атмосферу возвышенной романтики, которая присуща ее возрасту. Объектами поклонения стали моя молодая тетка и ее приятельница Наташа Кондрашова. Наши затеи вовлекли в свою орбиту и старших, которые неожиданно вдруг почувствовали себя значительно моложе. Съезд гостей бывал в пятницу и в субботу, собиралось восемь-девять приезжих. В жаркие летние дни на прогулку отправлялись обычно после вечернего чая, часов в десять, и гуляли до утренней зари.?. Ф. Аксагарский и В. К. Трутовский были нашими постоянными спутниками. Иной раз с нами отправлялись и отец с матерью, и В. В. Постников, и даже дед Носов. Прогулки сменялись рыбной ловлей, непосредственное участие в которой принимали Н. Ф. Аксагарский, отец, дед и я, а остальные ограничивались ролями наблюдателей. Когда наступала осень, организовывались беспрерывные грибные походы, впрочем, не выходя из нашего парка, можно было легко набрать лукошко-другое боровиков. В конце сентября мы с неизменной грустью покидали Малаховку, и при расчете отец всегда давал уже задаток на будущее лето, оставляя дачу за собою, так как намерение приобрести свой клочок земли становилось «бесплодным мечтанием» и многочисленные, никому не нужные вещи, приобретенные отцом «для будущего имения», продолжали загромождать московские комнаты или покоились на чердаках.

Московская зима пролетала быстро, и в феврале в Малаховку отправлялись уже первые возы. Так было и в 1913 году. Уже после этого отец как-то где-то кого-то встретил, спросившего его, не раздумал ли он покупать имение.

— Раздумать-то не раздумал, — ответил он, — да толку мало — все равно то, чего хочешь, не найдешь.

— А вот сейчас именьице продается — рекомендую, посмотрите — земли не так много, близко от Москвы, река, дом, лес, а главное, на полном ходу, а о цене, думаю, договоритесь!

Абсолютно не веря в это дело, отец все же просил сообщить продающему своей номер телефона и сказал, когда именно его застать дома. Не прошло и двух дней, как ему позвонили и не замедлили явиться с планами и фотографиями. Продавец рассказывал об имении чудеса, что продается все, вплоть до столового серебра, заготовленного варенья и наливок, не говоря уже о посуде и столовом и постельном белье. Впрочем, добавлял он, лучше всего туда съездить и убедиться лично.

Родители мои призадумались. С одной стороны, как будто все подходило, а с другой, смущало то обстоятельство, что именье продается буквально на полном ходу. Чем это вызвано? Начались семейные советы с дедами, с В. К. Трутовским, с сестрами матери, владевшими своими поместьями. Естественно, все говорили, что надо сперва посмотреть, а потом решать.

Одним мартовским утром моя мать со своей младшей сестрой и в сопровождении В. К. Трутовского и?. Ф. Аксагарского отправились на станцию Апрелевка, по Брянской железной дороге, для личного знакомства с имением. Возвратились они поздно, к вечеру. Матери и тетке усадьба понравилась, но дорога привела их в совершеннейшее уныние — в этом и крылась причина такого исключительного «полного хода»: для того чтобы покрыть несчастные сорок верст, отделявшие имение от города, требовалось затратить не менее четырех-пяти часов. Это и решило дело: мать и ее сестра категорически высказались против покупки, тем более что были и другие обстоятельства — родители не хотели обременять себя такими обширными владениями, они мечтали о ста, ста пятидесяти десятинах, а здесь было четыреста, да и цена, по их мнению, была очень высокой. Против их мнений решительно восстал В. К. Трутовской, который находил их доводы неубедительными.?. Ф. Аксагарский молчал, но все время твердил о том, что отцу необходимо лично ознакомиться со всем.

Отец мнения своего не высказал, а через несколько дней выбрал время и, забрав с собой Аксагарского и меня, отправился в Апрелевку. Сорок верст, отделявшие эту станцию от Москвы, поезд шел два с половиной часа, так как на каждом разъезде стоял по двадцать и более минут. Вагоны были грязные и зашарпанные, пассажиры — по преимуществу крестьяне. Брянская дорога, несмотря на свое огромное стратегическое значение, была частной, и акционеры совершенно не были заинтересованы в пассажирском движении. На некоторых перегонах поезд вдруг замедлял ход и в окно вагона было видно, как из какого-либо тамбура валились под откос мешки и выпрыгивал пассажир, который заблаговременно попросил машиниста попридержать состав у своей деревни. В других местах сигналили у полотна, поезд снова замедлял ход и подбирал пассажиров. Словом, дело там велось по-домашнему.

Наконец мы прибыли к месту нашего назначения. Маленькая, захудалая станция, рядом два крохотных заводишка (кирпичный и граммофонных пластинок), потребительская лавка, казенка и два-три утлых домика — все это в лесу. На станции дежурил единственный извозчик Павел, который и повез нас в именье. Он оказался исключительно словоохотливым, без умолку рассказывал нам о бывшем владельце купце Власове, о соседях, о деревенских новостях, все время прерывая свою речь стереотипным и совершенно бесстрастным обращением к лошадям: «Но! Но! Г…но!»

Затем каждый раз ронял в нашу сторону:

— Извините, это так, повадка у меня такая!

Однако мы мало обращали внимания как на его извинения, так и рассказы, будучи всецело заняты сбережением собственных жизней. От станции с версту тянулась проселочная торная дорога, которая представляла из себя жидкий кисель из грязи, местами достигавший глубины аршина. Под этим киселем таились невидимые рытвины и косогоры, так что тарантас вдруг принимал чуть ли не вертикальное положение, и мы цеплялись за что ни попало, так как под нами зияла бездна. Летом эта дорога превращалась в ряд труднопроходимых глиняных торосов 3*, на которых экипажи ломали рессоры и оси. Впоследствии один наш знакомый весной утопил на этой дороге свой чемодан, который выпал из тарантаса и погиб безвозвратно — найти его не удалось. Эта часть пути была шоссирована лишь перед самой войной 1914 года, после того как московский предводитель дворянства Шлиппе и еще кто-то, едучи на юбилей старика Шереметева в Михай-ловское, оба в парадных придворных мундирах, были вывалены из экипажа в самом грязном месте.

Уж по пути со станции мы обратили внимание на некоторую особенность Апрелевки, отличавшую ее от обычных подмосковных местностей, где нам приходилось бывать. По причине плохой связи с городом, отсутствия дач и наличия исключительно помещичьих усадеб здесь еще были живы феодально-крепостнические порядки. При встречах на дороге все обязательно здоровались друг с другом, ехавшие навстречу крестьяне молча сворачивали с дороги и пропускали «барский» экипаж, но если навстречу ехала телега с поклажей, пропускать ее обязан был «барин». Впоследствии мы столкнулись с тем, что крестьяне вели беседу с помещиком на «ты», что «барский» дом не полагалось запирать на ночь и что взять чужое здесь считалось величайшим грехом. Помню, как я однажды на рыбной ловле позабыл на берегу подсачок и ведерко, а хватился их только через несколько дней. Каково было мое удивление найти их на том же месте, где я их оставил, в полном порядке, хотя они и носили следы обследования, которому, видимо, подвергались со стороны пытливых деревенских мальчишек.

В усадьбе нас встретил садовник, который и повел нас осматривать владения. Дом был хороший, каменный, выстроенный в стиле русского ампира, но изуродованный двумя нелепыми вышками, красовавшимися на крыше. Нам сказали, что это было специально сделано по желанию единственной, обожаемой родителями дочери владельца. Внутри комнаты были просторные и удобные, но, за исключением двухсветного зала с хорами, чрезвычайно безвкусно и нелепо отделаны. Так, одна комната была расписана в мавританском стиле и напоминала баню, а другая в помпейском, — терракотовые стены придавали ей какую-то зловещую мрачность. Далее мы ознакомились с экономией, прошли в парк, мельком издали взглянули на поля и лес. Отец смотрел все чрезвычайно внимательно.

Когда мы возвратились в дом, нас ожидал накрытый скатертью стол с кипящим самоваром, нарезанной ломтиками провесной ветчиной и вареньем, были расставлены приборы и чашки с серебряными ложками. Садовник указал нам, что все это оставляется хозяевами в придачу к имению.

Отдав должное угощению, обогащенному собственными запасами, мы двинулись в обратный путь. Прибыв на станцию, мы узнали, что поезд запаздывает на полтора часа, хотя он и считается пригородным. Однако эти сведения сообщались лишь в утешение пассажиров, гак как опоздал он на два с лишним и в пути прибавил еще более получаса к своей задержке, так что вместо того, чтобы прибыть в Москву к пяти часам, мы приехали в восемь. Наши попутчики по вагону утешали нас тем, что бывают случаи, когда поезда опаздывают и на пять часов, а опаздывают они всегда, да и вообще пассажирских поездов-то только пять пар в сутки. Из-за этого, по их словам, большинство предпочитают ездить за четырнадцать верст на станцию Голицыне Брестской железной дороги.

Приехав домой, поговорив с матерью и взвесив все «за» и «против», отец твердо решил отказаться от покупки, так как цена имения ему не подходила. Он уведомил об этом продающего, который поинтересовался суммой, которую может предложить отец, но она в свою очередь его не устраивала, и он сказал, что на днях заедет за планами и фотографиями. Мы же после этого стали собираться в Малаховку.

Именины отца, 17 марта, по традиции праздновались на даче, куда мы уже «начерно» перебрались. Спустя несколько дней после этого дед Бахрушин спросил отца, как обстоит дело с приобретением имения. Получив ответ, что из-за плохого сообщения, а главное, из-за цены отец отказался от покупки, дед, расспросив еще о кое-каких подробностях, поинтересовался планами владения, которые и были ему доставлены, благо продавец еще не взял их обратно.

Наутро дед встретил отца фразой:

— Не по-купецки ты, Алеша, рассуждаешь — цена не дорогая, а даром отдают. Ты сам сказывал, что даже родительское благословение, иконы в серебряных ризах и те в доме остаются, не говоря уже обо всем другом, — где ж тут дорого? Больше половины имения — лес, пашни-то не более ста десятин, ты, чай, посевами-то заниматься не будешь, тебе сено нужно будет, а луга-то все около реки — значит, заливные и против дома оба берега твои — никто тебе фабрику там строить не будет. Лес, луга, своя мельница на ходу, это, брат, все деньги. Золото, а не именье! Сообщение, говоришь, плохое! Так ведь мы вперед идем, а не назад. Второй путь проведут, дорога важная, прямо путь в Украину, шоссе сделают, тогда имению цены не будет! Ты лучше прямо скажи — не дорого, а денег много. Это верно будет. Сколько просят-то?

Отец назвал сумму.

— Многовато! А овчинка стоит выделки. Сколько у тебя денег на это дело определено?

Отец указал половину того, что просил продавец.

— Покупай, поторгуйся еще и покупай, а что тебе не хватает — я доложу. С Богом, в добрый час!

Тем временем и продавец, поразмыслив, решил несколько сбавить цену — одним словом, незадолго до Пасхи мечта моих родителей осуществилась и они наконец стали обладать своим, правда несколько великоватым, клочком земли. Срочно ликвидировав все дела в Малаховке, мы начали новое переселение. Встретив, как обычно, праздник Пасхи в Москве, вместе с дедом, мы переехали в наше новое летнее местожительство.

В. К. Трутовский подробно описал всю эпопею покупки имения в обширной поэме «Песня о новом помещике», взяв в качестве образца пушкинскую «Песнь о вещем Олеге» и начинавшейся словами:

Как ныне Бахрушин решил Алексей Помещиком стать под Москвою,

Торопит жену он свою поскорей: Купи мне именье с рекою, Чтоб мог у себя бы я рыбу ловить, Купаться и в лес за грибами ходить…

Далее описывалась поездка матери, раздумья, споры, закончившиеся тем, что отец:

На все промолчал политично И, быв уж вполне в покупной полосе, Смотреть все решил самолично.

В финале поэмы говорилось об окончательном переезде в имение.

Первое лето нашего житья на новом месте было периодом его первичного освоения, ознакомления с новыми условиями и планирования переделок и изменений. Мать раздумывала о преобразованиях по части птичника, скотного двора, огорода, цветника и ведения сельского хозяйства в целом, я изучал наилучшие места рыбной ловли и сбора грибов, а отец, немедленно сломав две нелепые вышки, венчавшие дом, планировал капитальную перестройку всего здания.

Однако дальше незначительных изменений и подробной разработки переделок и достроек отец в этом году не шел, так как был всецело поглощен делами музея: его заветная цель как будто была достигнута и дело жизни венчалось переходом собрания в собственность государства, и тем самым оно становилось достоянием народа и предоставлялось для бесплатного всеобщего обозрения.

1* Причт — церковнослужители одного прихода.

2* Заразить — поражать, убивать, разить насмерть (устар.).

3* Торосы — лужи.

Загрузка...