— Не знаю. Я черпаю вдохновение в грозди бананов.

Какая разница? Эффект достигнут.

С другой стороны, рядом с этой потенциальной столицей, предназначенной для будущих времен, — город, кишащий людьми, своего рода гигантский кемпинг, приютивший огромное население, выбранное для строительства другого города. Условия жизни трапперов. Так, по моему представлению, строилась Америку.

Мы возвращаемся через Рио. Наступил ли конец нашим испытаниям?..

Нам предстоит преодолеть еще десять тысяч километров. Все чувства напряжены до предела. Полночь, а мы скучились в аэропорту посреди задыхающейся толпы. Мадлен, обессиленная, продолжая страдать от боли, не знает, где бы ей примоститься и отдохнуть. Похоже, что она, как говорится, «дошла». Вот она присела на дорожный несессер с туалетными принадлежностями. Послышался треск. Открываю крышку — зеркало разбито вдребезги! В начале гастролей, как-то вечером, нас оказалось за столом тринадцать человек!. Смотрю на свои часы: они только что перестали идти. Само время уже остановилось. Все разладилось.

Мы приглашены иа посадку. Оказывается, наш самолет поведет тот же самый пилот боинга, с которым мы летели из Монтевидео.

— Командир, надеюсь, что этот полет пройдет лучше.

— Дорогой мсье, пройди он хуже, никого из нас уже не будет, чтобы о нем рассказать.

Труд и… трудности.

Северная Америка

Свой первый визит мы нанесли туда в 1952 году, Жуве опередил нас на год-два. Он играл «Школу жен» в маленьком театре. Его успех воодушевил французское правительство.

В нашем репертуаре шесть спектаклей. Продолжительность гастролей — полтора месяца. Рискованная партия. Для нас настоящая игра ва-банк. В программе: Мариво, Мольер, «Гамлет» по-французски (!), «Процесс», «Займись Амелией», Жан Ануй и пантомима «Дети райка».

Наш путь прошел через Монреаль и Квебек. Маршрут, по которому мы ехали в Канаду, сегодня кажется забавным. Но ведь с тех пор прошло двадцать лет!

Поезд Париж — Глазго. Английский пароход, на котором мы поднимаемся в Сен-Лоран. Стояла осень, куда ни глянь, клены отдавали стране свое золото. Встреча с белочками.

В Канаде цель была достигнута. Я уже рассказывал, как духовенство впервые переступило порог театра Her Majesty’s.

В Нью-Йорк приезжаем поездом. Сол Юрок, знаменитый импресарио, друг Шаляпина, встречает нас на центральном вокзале. Садимся в желтое такси, блестящее, как большой скарабей, и вот мы уже катим по Пятой авеню. Что же я вижу в витринах универмагов, роскошных магазинов? Статуэтки Батиста! Добрая слава «Детей райка» подготовила почву, и Сол Юрок сумел воспользоваться благоприятным обстоятельством. Значит, от нас ждали многого! О да! И это нас ко многому обязывало.

В вечер премьеры состоялся большой прием в «Уолдорфе». Наш посол и мадам Бонне чудесно нам помогали. Публика произвела на нас приятное впечатление. И тем не менее на Юроке лица не было.

Я не понимал, что же все-таки происходит… А между тем званый вечер, на мой взгляд, удался. Несколько минут спустя Юрок возвращается свежий и румяный — в газетах «Таймс» и «Нью-Йорк геральд» появились отличные рецензии на спектакль… Партия выиграна! В Нью-Йорке от премьеры зависит весь сезон.

Пятьдесят дней прошли в атмосфере нарастающего благоденствия. По заказу Юрока увеличен заголовок одной из статей Уолтера Керра «French сап do everything!»62. Мы стали «калифами на час». Успех был таким, что мы могли верить — все в порядке. Я рассказываю об этом ради продолжения.

Из Соединенных Штатов нам предстояло в начале января отправиться в Египет. Сезон в Нью-Йорке заканчивался в праздники, и встречать Новый год мы собирались на пароходе «Либерте», где уже были забронированы каюты.

Наш маршрут проходил через Гавр, затем Марсель, откуда, пересев на другое судно, мы должны были плыть в Каир.

31 декабря мы с грустью покидаем Нью-Йорк. Иредставится ли еще случай пережить такие минуты? Должен сразу оговориться: ни из Нью-Йорка, ни вообще из Соединенных Штатов мы никогда не увозили плохих воспоминаний. Я знаю почему и дальше скажу об этом.

Итак, с провожающими нас друзьями являемся в порт — он находится в самом городе.

Я люблю в Нью-Йорке эти суда — прибыв с другого края света, они причаливают на краю улицы, люблю этот город, который «стоит», эти дымящиеся шоссе, эту простоту нравов, когда все слои общества живут бок о бок, эти продуктовые лавочки, куда можно зайти в вечернем туалете или смокинге и купить в бумажный пакет полуфабрикаты, чтобы назавтра приготовить еду прямо в кухоньке своего номера.

В забронированной для нас каюте-люкс распечатываем почту. Иосол Египта в Соединенных Штатах желает нам счастливого пути и большого успеха. Мы знаем, что все наши спектакли в Египте должны пройти с аншлагом.

На улице жуткий холод, а через две недели мы обретем солнце пирамид.

Взволнованные, мы чувствуем, как трансатлантический пароход уже заскользил по воде. Огни города исчезают в тумане. Статуя Свободы машет нам ручкой. Подул ветер, нагоняя шторм Все, или почти все, заболели морской болезнью. Словно сейчас вижу, как мы с Пьером Бертеном, вдвоем, затерялись за длинным новогодним столом перед горой икры, а метрдотель, организовавший этот прием, расхваливает нам меню с интонациями Саша Гитри!

Шторм разыгрался не на шутку. В таких случаях я нахожусь в постоянном движении. Я считаю, что лежать — неправильно. Спускаюсь в трюмы, на тот этаж, где бассейн. Наклон поверхности воды в нем временами достигает 45°. По судну бьют двадцатиметровые валы. Выходить на палубы запрещено — может сдуть ветром.

Мы плывем в этом приятном месиве уже около полутора суток, когда бортовой связист вручает мне телеграмму: Египет длй нас закрыт. Там революция. Негиб63 хочет «избавить нас от неприятностей».

И вот все мы безработные и смешны в своих номерах люкс. «Блеск и нищета бродячих комедиантов».

Конечно, случай из ряда вон выходящий. Тем не менее надо жить, и я чувствую ответственность за коллектив. Последующие три дня проходят в обмене телеграммами. Мы организуем импровизированное турне.

«Либерте» замедляет ход. Море утихает. Теперь мы плывем в «гороховом пюре» ледяного серого тумана. В нем стонут сигнальные рожки. Гавр возникает подобно призраку, едва различимый в грязной вате утра. Наши лица бледны, как этот день. Закутанные шарфами до ушей, мы пропитались влагой, как воздух.

Нам удалось договориться с кинотеатром Гавра, и мы сыграли «Репетицию» Ануя в импровизированных декорациях… На следующий день нас ждал автобус, и мы проехали по дорогам, покрытым гололедом, до Реймса, а оттуда в Кольмар. В Эльзасе у Мадлен стало нарывать горло.

Автобусом дело не ограничивалось — были также поезда, часы ожидания на железнодорожных вокзалах, где мы согревались у чугунных печурок.

Ну и продрогли же они, «калифы на час»!

Но самое прекрасное в этой истории то, что, не говоря о разнице в комфорте, мы встречали здесь такое же человеческое тепло, такой же горячий прием, такую же дружбу, как и у наших американских друзей.

Это был для меня поразительный опыт. Человек повсюду человек. И все, что идет от сердца, головы, нутра, при условии, что это искренне, находит в нем отклик. Невзирая на различия языков. образования, социальной принадлежности, убеждений, театр преодолевает все барьеры и обращается к человеческому в человеке.

Перед лицом театра человек, покинув свою скорлупу, обнажается, как перед лицом смерти. Жизнь предстает перед ним во всей полноте и быстротечности. Наступает передышка для всех сторон. Даже безбожники исповедуют религию жизни. Эта мирская религия и есть театр.

Наша труппа неоднократно возвращалась в Нью-Йорк. «The pride of Paris», мы выступали в самом сердце Бродвея, в Уинтергардене. В «Сити-сентер» «Парижская жизнь» Оффенбаха дала такие же кассовые сборы, как и в «Рэдио-сити». Мы посетили много университетов. Я расскажу об этом дальше.

Каждые наши гастроли в Соединенных Штатах оставляли незабываемые воспоминания. Думаю, это объясняется взаимной искренностью наших чувств. Американского зрителя прежде всего отличает искренность и доверчивость. Если его разочаровать, он отпрянет и вычеркнет вас из своей личной «географии». Напротив. если он встретит такую же искренность и доверие, если найдет пищу для своего любопытства или хотя бы обещания его возбудить, он примет вас и будет хранить верность.

Меня лично всегда притягивало к американской публике то, что она молода сердцем. Наша последняя большая встреча с ней состоялась совсем недавно. Мы показывали «Рабле». Поговорим об этом в конце.

Центральная Америка. 1956 год

Мы вылетаем из Орли утром на борту «Супер Констелейшн» компании «Эр Франс», рейсом «Специальный парижский». Наш путь в Мексику пройдет через Нью-Йорк. Мы проложим новую трассу: Мексика — Перу — Эквадор — Колумбия — Венесуэла. По ходу действия я продолжу это приключение до Карибских островов. Домой мы возвращаемся через Пуэрто-Рико на пароходе «Антильские острова». (Вот идеальный вариант судна-полпредства, именно то, что подошло бы для нашей цели.)

Все прошло хорошо, было множество перипетий, это один из наших красивейших дальних перелетов. Интерес подобных встреч с людьми заключается прежде всего в обмене-, мы получаем столько же, сколько даем. И вот, осознав исключительность данного кругосветного путешествия, я хотел, чтобы им насладились все мои товарищи — даже если я и потеряю немного денег. Мы договорились, что время от времени им будут предоставляться тридцать шесть «пляжных» часов.

Итак, пусть успех, репертуар, конференции, официальные приемы отойдут на задний план. Ограничимся заверением, что гастроли удались на славу. И поговорим о приключении, по ходу его иногда возвращаясь к театру.

Мексика

На земле есть несколько колыбелей человечества, но я обнаружил немало общего между бассейнами Средиземного и Карибского морей.

Народ майя ассоциируется у меня с греками, ассирийцами и персами. Ацтеки — их римляне. Тольтеки напоминают итальянский Ренессанс. У ольмеков раскосые глаза азиатов. Когда разъезжаешь по Мексике, это впечатление подтверждается.

Три недели, проведенные в Мексике, где мы выступали в театре Bellas Artes64, позволили нам посетить окрестные храмы.

При осмотре Теотихуакана у меня был превосходный гид — Долорес дель Рио. Она познакомила меня также с необыкновенным собором Пресвятой девы Гуаделупской.

Что нравится мне в Мексике, так это люди необычайно сильного и мужественного характера — результат слияния индейской крови с испанской.

Красота архитектуры храмов свидетельствует о высокой культуре индейцев. Здесь еще встречаются кровавые жертвоприношения. Никогда я так не ощущал силы католической веры, как в соборе Пресвятой девы Гуаделупской. Долорес дель Рио обладает этой силой. Она показалась мне очень красивой — и внешне и пылом своей души.

Благодаря протекции нашего посла Жоржа Пико, с которым мы когда-то познакомились в Аргентине, благодаря связям нашего атташе по культуре, благодаря любезности мексиканского правительства в конце гастролей нам выделили специальный самолет для экскурсии на Юкатан. В Мериде очень теплое море. Мы посетили Чичен-Ицу, Уксмал. Побывали в сердце народа майя. Там крестьяне не пашут землю, а поджигают растительность. Испытываешь поразительное чувство, когда едешь полями, опустошенными огнем. У нас, привыкших к виду ровных борозд пашни, такая картина хаоса и опустошения вызывает странное ощущение. Но пепел служит удобрением, и это не варварство, а просто другой метод обработки земли. Скальная порода не позволяет лемеху плуга углубиться в почву. Цивилизация майя не уступала в мудрости халдейской.

Рекомендую молодоженам провести медовый месяц в Майлэнде (Чичен-Ица) — при условии, что их не покусают овальные паучки, которые за несколько часов отсылают ad patres65… Мы провели часть лунной ночи на стадионе Чичен-Ица, слушая гитаристов… Это было почти столь же волнующим, как и Дельфы.

Там все изящно, все пропорционально человеческому росту. В Уксмале абстрактное оформление построек эпохи майя превосходно контрастирует с декоративными витыми змеями тольтеков. Подобно любому робкому и внимательному ребенку, я испытал на Юкатане такое чувство, будто соприкоснулся с нашими предками — гражданами мира.

Мне хотелось бы побывать там еще раз.

Получив два дня передышки, чтобы прийти в себя, наши товарищи разъехались кто куда: в Акапулько, Паланко, на другие экскурсии. Мы снова собрались всей труппой на аэродроме в Мехико, и каждый явился со своим «уловом». Если хочешь, чтобы актеры были глашатаями человечества, обязательно надо время от времени давать им «перезарядить» сердце и ум.

Оркестр Мариакиса играл для нас на прощанье в цветущих садах аэродрома, где мы сели на ДС-7, прозванный «самолет-молочник», потому что по дороге в Лиму он останавливается повсюду — в Гватемале, Сальвадоре, Никарагуа, Коста-Рике и Панаме. После каждого перелета — часовая промежуточная посадка.

Мы буквально приклеились к иллюминаторам. Сколько красоты за такой короткий промежуток времени! Теряешь представление обо всем. Фанатики путешествий дрожали от восторга. На каждой остановке хотелось углубиться в природу. Стоило дверце самолета открыться, и нас обдавало жарой, как из парильни, а от всякого рода сильных, резких запахов щипало в ноеу… Массивы зеленых лесов, озера разных цветов, черный дым вулканов.

Мы были счастливы побывать, пусть и недолго, в этих крошечных странах с их приветливыми жителями — хотя бы при таких обстоятельствах.

Из Панамы самолет дальше лететь не может. Почему? Существует правило: на всякую сломанную деталь полагается иметь запасную. В самолете произошла поломка, деталь заменили, и тем самым запасной уже не стало. Самолет не имел права взлететь. Так мы получили два дня ожидания в Панаме.

Автобус отвез нас в город, в отель «Эль Панама». Будь я писателем, я провел бы в этом отеле три месяца. Он функционирует двадцать четыре часа в сутки. Помимо того, что это обычный отель для путешественников, при нем имеется игорный зал. Это сущий ад: среди скопища чемоданов, изнуренных туристов расхаживают женщины в вечерних туалетах и мужчины в смокингах; одни завтракают, другие пьют виски.

Нам предоставили два номера — «для мальчиков» и «для девочек». Влажная жара и кондиционированный воздух непрестанно вынуждают нас бросаться то под душ, то под одеяла. Что касается сна — это вещь невозможная, немыслимая, о нем надо просто забыть. В конце концов мы с Мадлен отыскали комнатушку, чтобы чуточку отдохнуть. В три часа ночи дверь распахивается, и на нас надвигается металлическая кровать с сеткой. Мы прогоняем горничную. Снова пытаемся вздремнуть. В пять утра дверь опять хлопает, и мы вскакиваем, как чертики, из-за шума огромного пылесоса. Суматоха за суматохой. Всех сгоняют в автобус — пора возвращаться на аэродром. Вот мы и у самолета. Ложная тревога — деталь еще не прибыла. Возвращаемся автобусом в отель. Пьем кофе с молоком. А рядом с нами заядлые игроки хлещут шампанское.

В городе растут умопомрачительной красоты «пламенеющие» деревья. Я направляюсь к знаменитому каналу. Коренастые индейцы в белых соломенных шляпах поверх черных кос носят детей на спине. По каналу скользят пароходы. Их борта почти касаются берегов. Нас принимает консул и устраивает симпатичный импровизированный прием. У нас хватило бы времени выступить в Панаме. Сожалею о такой упущенной возможности.

Не здесь ли я посетил также и чудесное кладбище? Огромный парк на английский манер, там и тут цветущие кусты. Маленькие надгробия с газоном неприметно указывают на могилы, и всюду «бесшумно» звучит классическая музыка, словно перешептываются души. Поразительное впечатление!

Наконец мы летим дальше. В Лиме нас встречает прилетевший ранее Леонар со своим штатом.

Перу

Когда мы улетали из Франции, Перу не входило в нашу программу: казалось, там ничто не оправдывало присутствия французского театра. К счастью, незадолго до этого туда получил назначение новый посол Франции господин Леон Брассер — энергичный молодой человек, быстро принимающий решения. Он связался с некоторыми французскими промышленниками, проявляющими к Перу интерес на будущее (шоссейные и железные дороги), и собрал лепту, позволившую нам сделать крюк. Он оказался прав: было бы явной дипломатической ошибкой, посетив Эквадор, не остановиться в Перу, у его соседа!

Поначалу речь шла об одном-двух представлениях. Мы пробыли там девять дней и играли в Лиме не только в театре, но и в посольских садах, где, например, состоялся вечер, на котором присутствовал сам вице-президент Перу. Посольские сады — великолепные театры под открытым небом. Самшитовые ограды подстрижены так, что напоминают планировку итальянского театра. Мы давали «Амфитриона» Мольера. Деревья в этом саду разрослись настолько пышно, что я стоял на ветке на высоте семи метров с крыльями на ногах и с жезлом Меркурия в руке.

Посол распорядился построить огромный навес. Была приглашена вся перуанская gentry66 с духовенством во главе. Вечер затянулся до поздней ночи из-за обильных возлияний. Мы весело чокались с епископами — это было великое примирение церкви с театром.

Перу — великолепная страна. Дорога по берегу Тихого океана пролегает то через пустынные районы, то через узкие долины с пышной растительностью. Тут хорошо произрастает зелень, и сельское хозяйство процветает. В те годы Перу показалась мне оплотом кастильской аристократии. Именно здесь сохранились estancias — обширные поместья, где царит патриархат. Это как оы единая семья. Хозяин пользуется тут неограниченной властью. Он хранит военные билеты всех мужчин у себя в конторе. Раньше у каждого такого поместья была своя тюрьма. Но по вечерам «сеньоры» и «слуги» вместе танцевали и играли на гитаре. По крайней мере мы присутствовали на одной такой вечеринке.

Среди наших фанатиков путешествии Майен реагировала на все особенно экспансивно: бурно восхищалась каждой скалой, покрытой гуано, каждым поворотом дороги, каждой уходящей вдаль аллеей сада.

— О, какое странное животное! — как-то вскричала она.

— Но, мадемуазель, ведь это осел!

У восторженности свои миражи.

Как и в Мексике, я выделил труппе два «пляжпых» дня, что позволяло каждому немножко просветиться. Актеры использовали это время для экскурсии на Мачу-Пикчу, через Куско. Мадлен, которая неважно себя чувствовала и к тому же берегла силы для тиранической роли Химены, и на этот раз пожертвовав собой, осталась в Лиме.

Легкие самолеты оборудованы четырьмя моторами — им приходится преодолевать цепи высоких гор. Воздух на высоте свыше восьми тысяч метров разрежен, и пассажиры вынуждены дышать кислородом из баллонов. Несмотря на клаустрофобию, я не испытывал никакого страха — любопытство брало верх.

Посадка в Куско на красной земляной взлетной дорожке на высоте примерно четырех тысяч метров над уровнем моря. Знакомство с первыми ламами. Куско — город из сказки: он наполовину относится к эпохе инков, наполовину к эпохе Великого века испанского владычества. Пересадка в небольшой железнодорожный состав, который змеей ползет в гору. Легкий спуск. Далее нечто вроде грузовика поднимает нас к знаменитым руинам. Пока мы ехали, я все время поражался работе инков — огромные террасы на высотах Мачу-Пикчу (на память приходила замечательная поэма Пабло Неруды67); скопление колоссальных камней; а выше — склоны Анд в лианах и орхидеях; неправдоподобные каменные глыбы, обтесанные так, чтобы держаться, не распадаясь, без всякого цемента даже при сильнейших подземных толчках. Здесь ощущается работа гигантов. Что касается форм, Пикассо не сделал бы лучше.

Спускаясь по каменистой тропинке, мы услышали пенье индейцев. Скоро они нам повстречались. То была похоронная процессия. Труп несли на носилках. Я и сейчас вижу, как ноги мертвеца раскачиваются в такт с теми, кто шел, весело распевая. В воздухе витала какая-то метафизическая радость.

Авария в Талара

И на этот раз Леонар и его подопечные уехали дальше — в Кито — раньше нас. Покидая Перу, мы были рады узнать, что Мольер, Клодель, Ануй и Мариво — а немного и те, кто играл их пьесы, — сослужили службу промышленникам, которые помогли нам приехать в Перу, — заказы на шоссейные и железные дороги, кажется, были подтверждены.

Над Лимой часто стелется густой туман. Самолет взлетает в «гороховом пюре», но пять минут спустя уже летит в чистом небе, п Анды при ослепительном свете выглядят белозубой собачьей челюстью.

Желая доставить нам удовольствие, наш пилот совершил слаломный полет между вершинами. Какое ошеломляющее зрелище! В небе все оттенки голубого и зеленого — от сапфира до изумруда. На земле темная зелень глубоких озер контрастировала с яркой зеленью лесов и ослепительными радужными переливами ледников. Зрелище было настолько красивым, что показалось мне «посягательством». Нельзя соперничать с богами!

Только я попросил летчика прекратить безрассудство, как самолет сильно тряхнуло. Один мотор вышел из строя. Будучи уже не в состоянии держаться на высоте, самолет начал скользить вниз. Держа со всей осторожностью курс на долины, мы сумели выбраться из пасти скал и льда, обходя клыки этого огромного зверя. Вот появилась узкая полоска земли, покрытая растительностью; вдали вырисовывалась бахрома океана. Темные линии нефтепроводов послужили нам ориентиром и привели в Талара, один из промышленных пунктов со сравнительно крупным аэропортом. Посадка прошла благополучно.

И вот мы застряли в Талара, на южном берегу залива Гуаякиль. Сам город того же названия расположен севернее, на его противоположном берегу. Знойная жара. Первое представление — «Мизантроп» — должно состояться вечером того же дня в Кито. Похоже, спектакль находится под серьезной угрозой. Катастрофа! Связываемся с Кито по радио. Нам отвечают;

— Посылаем вам ДС-3.

Тем временем механик нашего большого самолета пытается ликвидировать неисправность. Под палящим солнцем он полностью разобрал мотор, чем напомнил мне Шарло68, когда тот разбирает будильник. От нечего делать мы толпимся вокруг механика, который время от времени говорит нам по-французски:

— Таков жизнь!

Да услышь его бог!

Некоторые товарищи пошли охладиться в бассейне военного лагеря. И вдруг нас осенило: ведь двери ДС-3 меньше, чем двери нашего самолета. А в нем — главная часть багажа. Мы не сумеем перегрузить его с одного самолета на другой. Я принимаю решение вынуть все из ящиков. Рядом с механиком мы тоже принимаемся разбирать вещи — костюмы эпохи Людовика XIV, весь театральный реквизит — трости, парики, башмаки на красных каблуках и прочее. Пустые ящики отсылаем через Панаму в Каракас, где они будут нас ждать, и готовимся нагрузить ДС-3, как телегу сеном.

Вскоре после полудня самолет, блестя на солнце, садится. Запихнув в него все подряд, мы кое-как рассаживаемся и отправляемся дальше.

Талара расположена на уровне моря. Кито — на высоте трех тысяч метров. Нам предстоит преодолеть горные перевалы высотой в четыре тысячи пятьсот метров.

Моторы самолета страдальчески гудят. Справа и слева высятся громады гор. Небо черно от дыма. Нас окружают вулканы. Под нами, в каких-нибудь шестидесяти метрах от кабины пилота, очередной перевал. Сумеет ли самолет его проскочить? Он почти что карабкается вверх, тащит свою массу, как бык. Наконец впереди, на горизонте, глаза различают полоски света — желтые, розовые, зеленые. Какое великолепие! Мы совершенно не осознаем опасности. Вырисовывается новая цепочка гор, плавно спускающихся к Кито.

Приземляемся в 18 часов. Начало спектакля в 20. Мы умудрились переодеться в самолете и сходим с трапа уже в костюмах эпохи Людовика XIV — эдакие странные попугаи.

В назначенный час наш помощник режиссера трижды стучит, и мы отдаем себя под опеку Мольера.

Переход от уровня моря к высоте три тысячи метров сильно сказывается на самочувствии. Признаюсь, я играл Альцеста с мучительным шумом в ушах. Да и Леонар был недоволен — клуб фанатиков путешествий проявил слишком большое неблагоразумие.

Кито

Театр в Кито, на просторной базарной площади, — очаровательное здание, построенное французским архитектором в начале XIX века (прошу прощения, если я ошибся). Играют в нем редко, наша «премьера» — одиннадцатое представление сезона. В другие дни тут обитает скот. Нам пришлось откинуть солому, чтобы поставить декорацию эпохи Людовика XIV.

При входе в театр я заметил сторожиху — сидя на корточках, она держала между колен свою дочку и вычесывала у нее гребешком вшей. Это напомнило мне детство в Турнюсе, когда моя мама проделывала то же самое со мной.

При том, что в Кито еще витает дух средневековья, все же в его «доме культуры» собралось восемьсот человек, которые были осведомлены обо всем, что творится в мире.

— Почему вы не привезли «Сражающегося» Вотье?

Они восхищались авангардом, а не классиками. Я прочел публичную лекцию, завершившуюся увлекательной беседой. Эти несколько сот человек достигли уровня передовой современной мысли.

Потом, следует признаться, мы уже ничего подобного не встречали. На школьном утреннике одетые в черное дети неудержимо смеялись. Маркизы эпохи Людовика XIV в панталонах по колено и завитых париках казались им пришельцами с другой планеты.

В пятницу вечером индейцам раздавали вино, и они напивались прямо на тротуарах. Исчез ли сегодня этот печальный обычай, цель которого, похоже, систематическое истребление расы? Хотелось бы на это надеяться.

Совершая экскурсию в горы, мои товарищи испытали на себе таинственную «болезнь Анд». Она заключается в том, что человека охватывает непреодолимое веселье. Своего рода головокружение, случается, со смертельным исходом.

Немного севернее отмечено место, где проходит экватор; деревня с удивительными базарами. Мне казалось, что я достиг края земли, если только у шара может быть край.

Богота

Колумбия, где мы приземлились несколько дней спустя, страна куда более «парижская». Своеобразная красота долин в окрестностях Кали, с их длинными шлейфами облаков. Иногда в самолете, когда его позвоночник скользит под самым потолком из облаков, ощущаешь себя рыбой, плывущей под гладью воды. Деревни, леса, ручьи, тропы внизу кажутся в полумраке морскими глубинами.

В Боготе выступать было легко. Подавляющее большинство зрителей говорит по-французски. Нрав колумбийца очень напомнил мне французский — веселый, фрондерский, легкий, находчивый. Они любят юмор, остроумную шутку. Между нами установилось взаимопонимание, и представления затягивались до поздней ночи, так как после спектакля мы присутствовали на замечательных приемах, не лишенных, я бы даже сказал, галантности. Наши товарищи наверняка сохранили о пребывании в Колумбии неизгладимые воспоминания.

Посещение соляного собора. Мы едем туда на машипах. Одна за другой врываются они в огромные туннели, освещаемые только фарами. Длинный лабиринт. Невозможно ни свернуть, ни дать задний ход. Ну а если какая-нибудь машина остановится из-за неисправности? Такая мысль действует угнетающе. Четверть часа гонок во тьме, и мы выезжаем к огромному нефу: это и есть соляной собор. Потому что все эти скалы — не что иное, как соль. Я привез домой кусок. Осмотрев церковь во всех ее деталях, опять садимся в машины и десять минут спустя вновь обретаем небо.

В жизни нередко случается ощущать двойную радость: от того, что увидел нечто исключительное, и от того, что испытание закончилось. Например, двойная радость после приземления: побывать Икаром и… снова оказаться на земле. Двойная радость от преодоленного препятствия.

Именно в окрестностях Боготы я заметил, как некоторые современные дома из стекла прекрасно сочетаются с окружающей природой. Деревья растут посреди спален. Уже не знаешь, спишь ли дома или прямо в лесу. Это очень соблазнительно, хотя лично я чувствую, что не смог бы в них жить. Я слишком люблю каменные дома и маленькие окна — в них я узнаю домики моего детства, и во мне говорит крестьянский атавизм. Стекло — изолирующий материал. Мне кажется, что, окруженный стеклами, я теряю контакт с вещами. Парадокс прозрачности и непроницаемости: через стекло видишь все, но уже ничего не чувствуешь. Через камень уже ничего не видшнь, но зато чувствуешь вещи.

Впрочем, разве Восток не учит нас тому, что «прана» — энергия, находящаяся в воздухе, которую соответствующие системы дыхания позволяют удерживать даже при выдохе, — что эта «прана» проникает сквозь камень? Сила, проникающая и в наше тело.

Венесуэла

Самолет, увозивший нас из Боготы в Каракас, пролетел над нефтяными вышками Маракайбо. Глядя на эти маленькие Эйфелевы башни, возникающие прямо из моря в шапочках танцующих факелов, мы встретились с Венесуэлой. Эта страна и в самом деле за нимает особое положение: промышленный интерес, который она собой представляет, отметил ее печатью Уолл-стрита. Люди норовят провести тут лишь несколько лет, пока не наживут состояние. 1ем не менее здесьеще сохранились следы древней цивилизации на память о ней я привез оттуда статуэтку.

От аэропорта, расположенного на берегу моря, дорога карабкается вверх по прибрежным скалам, образующим нечто вроде естественного порта. На плоскогорье глазам открывается город Каракас где старые домики постепенно вытесняются современными жилыми массивами.

Насколько в Боготе обмены шли от чистого сердца, настолько здесь, чтобы расположить к себе бизнесменов, приходилось использовать всякого рода обольщения. Актрисы и на этот раз оказали нам неоценимую помощь.

Мы сразу установили контакт с элитой — людьми очень высокой культуры, которые отнеслись к нам чрезвычайно тепло. Я повстречал своего давнего друга — кубинца Алехо Карпентьера, который в свое время помог мне с музыкой к «Нумансии». Мы не виделись многие годы. Он работал на радио, а позднее стал министром культуры в правительстве Фиделя Кастро.

Мы поселились в сногсшибательном отеле, который «источал» музыку Бетховена, Моцарта или Баха во всех помещениях, коридорах, столовой, лифте, бассейне — вплоть до туалетов. Тишины оолыые не существовало — она была упразднена современной жизнью. Это становилось пыткой.

Если говорить о театре, то здесь нам предстояло дать бой.

Б других странах мы выступали с аншлагами, в Каракасе накануне первого спектакля кассы предварительной продажи реализовали только половину билетов.

Бой был выигран, но нам досталось, так как рамки бюджета при столь дальних гастролях очень узки, и хотя французское правительство всячески помогало нам, финансовая ответственность целиком и полностью лежала на нас. В этом путешествии, единственном в своем роде, мы не скаредничали, и я пошел на риск. В те годы самолет стоил баснословных денег. Следовательно, какой бы то ни было срыв исключался.

Нам устраивали изысканные праздники вокруг бассейнов «подвешенных» на вершине горы. Министр внутренних дел сделал нам красивый подарок. Он зафрахтовал военный самолет, чтобы мы могли совершить оригинальную экскурсию. Снова выгадав для своих товарищей «пляжное» время, я распустил труппу на три дня Одни уехали в Тринидад, другие изучали окрестности. Мы с Мадлен и еще несколько фанатиков путешествий выбрали приключение. Нам предоставили самолет ДС-3 — два пилота «сорвцголовы», бесстрашная стюардесса, виски, гитары и огромный букет гладиолусов, назначение которого при вылете я не совсем понимал.

Место назначения — Канаяма, военный лагерь в девственном лесу на берегах реки Карони, притока Ориноко, на юге Венесуэлы, у границы с английской Гвианой. Цель путешествия — водопад Ангела, высочайший в мире: высота падения его струи девятьсот метров.

Вылетаем утром. Посадка в Сью-Боливаре на берегах Ориноко. Нас принимают местные деятели. Обед в ратуше. Возле нее небольшой лоток. Индейцы продают тут слитки золота, найденные в округе. Я покупаю два или три настоящих необработанных самородка. После трапезы нам показывают номер — знаменитых рыб пиранья, которые за несколько минут пожирают быка. В воду бросают ногу животного, а через минуту вытаскивают начисто обглоданную кость. Убедительная демонстрация.

Мы снова в воздухе, летим над серебристо-черными горами. Это высоченные холмы, содержащие 95 % железа. Постепенно холмы сменяет тропический лес, который становится все гуще. Совершаем над ним бреющий полет.

— А что если мы упадем?

— Полчаса спустя не останется никаких следов… обломки самолета зарастут, а нас сожрут хищники.

Над нами скапливаются тучи. Некоторые из них выглядят плотными. Это отвесные скалы. Самолет набирает высоту. Танцует. Прорезает впечатляющие черные, белые, розовые нагромождения, пронзенные шпагами солнечных лучей. Картины Дантова ада. Поднимаемся еще выше, и внезапно почти над головой различаем кусок алюминия, сморщенный и сверкающий на солнце. Из-под этого серебристого листка, похоже, и берет начало струя водопада, чтобы низвергнуться в пустоту. Тонкая, длинная, она падает в легкой дымке пара. Прыжок Ангела! Что касается металла это не что иное, как остатки самолета, некогда потерпевшего тут аварию. Мы в свою очередь ныряем в облака и скалы.

Пока самолет — такое время всегда тянется бесконечно — пробивается сквозь толщу водяных паров, когда уже не видно ничего, все умолкают. В самолете воцаряется полная тишина. Смесь тревоги с надеждой. Затем под нами снова возникают лес, озера и другие водопады. Вода цвета кока-колы. Самолет летит кругами. Он ищет посадочную дорожку. Она оказалась всего лишь узким коридором в зарослях кустарника, и мы наконец садимся на траву.

И все-таки тут светит солнце. Нас встречают два начальника лагеря — литовец и молодой немец, красивый, как Зигфрид. Вокруг девственный лес, орхидеи вылезают прямо из стволов. У меня впечатление, что я попал в доисторические времена, когда человека еще не существовало.

Один из летчиков достает из самолета букет гладиолусов. Мы непроизвольно следуем за ним и подходим к холмику, отмеченному католическим крестом. Гладиолусы предназначались летчику, который разбился в полете, предшествовавшем нашему.

Канаяма — всего лишь простой барак. Рядом сарай с раскладушками. Прямо под открытым небом к деревьям привязаны гамаки. Распределение спальных мест. Нам с Мадлен выделяют по гамаку рядом с гамаком литовца, который будет охранять наш сон. Остальные переночуют в сарае. Каждому выдают по простыне.

От своего рода террасы, которая выложена щебенкой, кокосовые пальмы отлого спускаются до самой черной воды озера, омывающей их ноги. Что это обнажается на поверхности? Черепашьи спины. Вдали на добрый километр растянулись три водопада, низвергающиеся более чем со стометровой высоты.

Воздух перенасыщен влагой, и летчикам время от времени приходится идти заводить моторы.

В девственном лесу множество струящихся ручейков. Мы переправляемся в лодках на противоположный берег озера. Затем углубляемся в лесную чащу чуть ли не ползком под низкими ветвями. Я не отстаю от своего проводника нн на шаг. Мы продвигаемся, скользя между лианами. Проводник советует мне:

— Ставьте ноги на мои следы.

— Почему? Тут есть змеи?

— Они не столько ползают по земле… сколько свешиваются с деревьев.

После таких слов одним глазом я смотрю вверх, вторым — вниз. Нам удалось взобраться к истокам водопадов. Тут в небо уходят другие, еще более высокие скалы, а вдали величественно низвергается водопад Ангела. Невиданная красота!

Вечер проходит за возлияниями, игрой на гитаре и пеньем. Кажется, одну из моих спутниц очень волнует блондин Зигфрид!

Ночью мне мешают спать лесные шумы. Смелость смелостью, но когда слышишь завывания кошек-тигров… Хорошо еще, что тут нет ни лошади, ни рогатого скота. Их бы они разодрали живьем. Единственный, кого они боятся, — это человек. И правильно делают.

На следующее утро, совершив туалет на берегу озера (я чищу зубы, всасывая воду, как пьют коровы), вылетаем на новую экскурсию.

Пьер Бертен, решив, что с него хватит, остается в лагере. Нам же стало все нипочем. Самолет поднимается в воздух для двадцатиминутного полета среди нагромождения скал, лесов, облаков и водопадов. И вот мы уже снижаемся и садимся на своего рода лужайку. Лагерь называется Кабанаиан. Он основан францисканцами и францисканками. Несколько супружеских пар в окружении «братской колонии» индейцев. Предупрежденные по радио, они приготовили нам великолепное угощение из чудесных фруктов и, несомненно, чего-то еще, но мне запомнилась только сочность фруктов.

У них есть «джип», и, используя энергию водопадов, они умудрились устроить себе неоновое освещение!

Я спрашиваю одного из отцов-францисканцев:

— А если самолет не взлетит, как мы сможем вернуться в лагерь?

— На «джипе», но на это потребовалось бы не менее восьми дней.

К счастью, возвращение прошло благополучно. Я привез с собой глиняную церковку, вылепленную индейцами. Вечером, пока мы, сумерничая, пьем виски, слушаем пенье под гитару, а издалека доносятся крики кошек-тигров, нам наносит визит проводник. Он отказывается провести наши лодки под деревьями — в окрестностях бродит большая обезьяна, нечто вроде орангутанга, со своим семейством. Мы не настаиваем.

Ночью Габриеля Каттана укусил вампир. Хорошо, что он высосал немного крови. Когда Габриель проснулся, вампир исчез.

Гваделупа и Мартиника

Поскольку эти зарубежные гастроли были организованы по линии министерства иностранных дел, предполагалось, что мы заедем в Гваделупу и Мартинику, но выступать там не будем. Оба острова — французские департаменты, находящиеся в ведении министра внутренних дел (!).

Я позволил себе заметить, что подобная ситуация смехотворна, по натолкнулся на обычные бюрократические препоны. Поэтому я направился к самому президенту Моннервилю, уроженцу этих островов. Он тут же позвонил кому следует и ответил:

— Вам надо обратиться к Лодеону.

— ?..

— Да, к господину Лодеону69, сенатору Гваделупы (или Мартиники — точно не помню).

В результате мы добились посещения Бас-Тера и Фор-де-Франса.

Более того, еще по приезде в Мехико я встретился с послом Гаити и было решено, что мы побываем и па этом не предусмотренном программой острове. Должен признаться, я был ненасытен.

Мы отправились на острова Карибского моря, захватив тех своих товарищей, которые ездили танцевать с красивыми девушками Тринидада.

Мы познакомились с мягкой чувственностью этих островов. С их песнями, где из слов изъяли звук «р», наверное потому, что он царапает мысли.

Гваделупа сосет двух маток — сахарный тростник и бананы. Мангусты пожрали тут всех змей — это единственное место на земле, где Адам и Ева ничем бы не рисковали!

В Бас-Тере мы разместились по бунгало в сказочном месте «Глотка» — это своеобразный отель, содержатель которого Марио стал нашим новым другом.

Вечером я танцую с цветными девушками. Пусть местные шишки смотрят на меня косо — мне противен расизм.

Я совершаю паломничество на могилу Христофора Колумба — одно из двух, трех или четырех мест, где, по преданию, погребены его останки.

Эти несколько волшебных дней подходят к концу, и мы погружаем свое театральное имущество на маленькое судно «Изумрудный остров». Суденышко и его капитан — трубка одного состязается с трубой другого — напомнили мне американские мультяшки. Сами же мы погружаемся на самолет, направляющийся в Фор-де-Франс. Впереди выступления в Муниципальном театре, находящемся под одной крышей с городской ратушей. Прелестный театр на семьсот мест — деревянная постройка, под стать театру Дебюро.

В ожидании прибытия «Изумрудного острова» осматриваем все вокруг. На площади стоит памятник Жозефине Богарне. Мне случалось иногда играть у Саша Гитри роль Бонапарта, и вот теперь я смотрю на нее и думаю: притягательная сила, присущая креолкам, наверняка делала ее неотразимой.

Мы танцуем с черными в ритме stealband, а «Изумрудного острова» все нет и нет. День премьеры настал… а на горизонте попрежнему ничего. Теперь я провожу свое время на причале маленького порта. Его занимает старая посудина, готовая отплыть, чтобы уступить место нашему суденышку… когда оно прибудет, но вот когда же наконец? Это цирк. К главной мачте привязан слон. Его большие уши движутся, как паруса, которые ищут ветра.

Четыре часа пополудни! Начало спектакля в девять! Положение становится катастрофическим. Вдали появляется черная точка, облачко дыма. Сомнений нет — это трубка капитана Папая70.

— Давай, слон, убирайся: уступи место нам!

Мне сообщили, что публика уже выстроилась в очередь перед театром. Пароход причаливает, идет разгрузка багажа. Тем временем зал уже полон. Выход один — открыть занавес, чтобы публика могла присутствовать при установке декорации… «Ложных признаний».

Впрочем, он напрашивается сам собой: здесь, как и в Гваделупе, мы попадаем во Францию XVIII века. Люди говорят языком Мариво. Гроздья зрителей свисают с балконов, как в «Детях райка».

Назавтра мы играем «Мизантропа».

Пожарники Фор-де-Франса

Во время представления в зале стоит невыносимая жара. Зрители обмахиваются веерами. Мы чувствуем, как у нас под костюмами струится пот. Окна за кулисами выходят во двор городской ратуши. В промежутке между двумя сценами маркизы Акает и Клитандр подходят к ним подышать свежим воздухом. Два пожарника — два отличных черных парня — тоже стоят тут и дышат свежим воздухом. Указывая на маркизов (Ж.-П. Гранваля и Г. Каттана), один пожарник говорит другому:

— Глянь-ка на этих актеров — костюмы у них, какие носили в молодые годы Людовика XIV, а парики эпохи Людовика XIII.

И в самом деле, они были одеты в панталоны выше колен эпохи Людовика XIV, а парики с пробором на боку — эпоха Людовика XIII. К сведению пожарников Парижа!

Пьер Макэнь, корреспондент «Фигаро», который пишет репортаж о наших гастролях, возвращается в машине с северной части острова. Шофер включил радио, транслирующее «Мизантропа» прямо со сцены театра. На всем своем пути он видит, что жители деревень, собравшись вокруг репродукторов, слушают передачу. По всему острову звучит слово Мольера. И поэтому Макэнь знает, что должен прибавить скорость, если хочет записать конец спектакля.

Мы осознаем, что Франция вечна. Это преисполняет нас гордостью и в то же время стыдом. Мы гордимся своим прошлым и стыдимся, что так мало делаем сегодня — тем не менее «делаешь что можешь». Но, зная, какое огромное значение придается нашей культуре во всем мире, думаю, следует делать больше.

На тропинке встречаю старую женщину. Бедная крестьянка, нищенка? Черное лицо изборождено морщинами. Рядом с ней лежат фрукты, на клочке газеты — немного рыбы. Над ней вьются мухи. Она говорит мне буквально следующее:

— Не будете ли вы столь добры угостить меня сигаретой?

Даю ей несколько штук. Она благодарит меня и добавляет:

— Я вижу, вы из метрополии, желаю вам скорейшего возвращения и застать родителей в добром здравии. Я перекушу, а потом выкурю сигарету. А вечером, когда лягу спать, набью остальными себе трубку, потому что, видите ли, теперь я старая и, с тех пор как сон покинул мои глаза, люблю обволакиваться дымом.

И подумать только, что такая душевная тонкость пришла к ней во времена рабства.

Гаити

Правительство Гаити прислало за нами самолет ДС-3, но начальник аэропорта Фор-де-Франса запретил вылет, сославшись на то, что самолет перегружен.

— А у вас есть другой самолет?

— Да, тоже ДС-3. Мы сможем подготовить его к завтрашнему утру. К какому часу?

— Не очень рано. Пусть актеры отдыхают, а сам я вылечу с техническим персоналом.

— И все же не советую вылетать слишком поздно — во второй половине дня поднимаются циклоны.

— Назначьте час вылета сами. И сколько будет стоить рейс?

— Восемьсот тысяч франков.

— Согласен — восемьсот тысяч франков.

Мы живем как настоящие миллионеры! Ничего удивительного, если нам так и не удалось разбогатеть! Но тогда мною владели желания иного порядка: первое — послужить престижу французской культуры, второе — собрать «воспоминания навеки».

И вот я отправился с багажом и техническим персоналом. Руководил нами Леонар. Мадлен должна была вылететь назавтра с труппой.

На острове Гаити, избавившемся от эгиды Франции в 1804 году, осталось столько французского, что гаитяне говорят, например, «клюб» вместо «клоб». Наше пребывание там — апофеоз всего путешествия. Как я уже сказал, нам пришлось удвоить число клоделевских спектаклей. Мы жили в очаровательном отеле. Купались в бассейне, упивались красотой «пламенеющих» деревьев. Ни дать ни взять «звезды» Голливуда! По крайней мере так можно было вообразить. Ночью мы танцуем ча-ча-ча, или присутствуем на таинствах секты Воду71, или трепещем, наблюдая бой петухов.

Тем не менее на базаре некоторые черные нас злобно толкают. Когда мы заговариваем с ними по-французски, они немножко смягчаются, но недоверие остается…

На следующий день после последнего спектакля мы совершили скачок на самолете до Пор-Гаптьеп, чтобы оттуда верхом добраться до крепости короля Кристофа. Это была веселая экскурсия. Члены труппы ехали гуськом на горных лошадках, которым только надо было предоставить свободу. Великолепная природа, хижины, как на гравюрах, а наверху, среди старых пушек и снарядов, логово короля Кристофа.

На обратном пути нам устроили последней прием. Хозяин дома был красив как бог — статуэтка из черного дерева. Рядом с ним — кардинал-канадец, так как американская церковь могла послать на этот остров только говорящего по-французски церковника. В гостиной собралось три века истории Франции. Канадский кардинал говорил языком вельможи XVII века. Наш хозяингаитянин изъяснялся на чистейшем французском языке XVIII века. А мы старались как можно лучше выходить из положения на современном. То была схватка глагольных форм в сослагательном наклонении. В ход пошла вся грамматика.

В своем выступлении хозяин дома поблагодарил нас за посещение того, что «наш, — сказал он, — великий Жироду назвал воображаемой Францией…». По-моему, Франция должна предоставить двойное подданство людям всех стран, выбравших наш язык. Думать на одном языке — не значит ли это разделять чувства? Разделять образ мыслей? Быть движимыми одной душой? Мишле сказал: «Дух, составляющий сущность каждого народа, его глубокую душу, проявляется главным образом в его языке». Вот откуда некоторые поблажки, которыми мы пользовались на таможне.

Возвращаться во Францию нам предстояло на пароходе «Антильские острова», погрузившись в Сен-Жан-де-Порто-Рнко. Мы с Мадлен попытались ознаменовать свое пребывание там, дав концерт. Народу собралось мало. За исключением нескольких человек, в большинстве своем жители показались нам, скорее, безучастными. Мне видятся эти деревянные дома, один к другому впритык, довольно бедные с виду, мокнущие на сваях, с крышами, ощетинившимися телевизионными антеннами. Если не принимать во внимание пуэрто-риканский флаг, мы находились просто в колонии Соединенных Штатов. Я никогда не понимал духа колониализма, в том числе «экономического».

Пока судно возвращало нас в Марсель, я думал о том, что никогда еще так сильно не ощущал себя гражданином мира и в то жо время французом. «Быть французом и гражданином мира» — таков наш девиз. Эти путешествия давали мне новую родину — Землю, и при этом каждая страна, которую я проезжал, возвращала образ той, где я родился. Возвеличенный образ. Я постигал, насколько французская культура — достояние всех народов мира, французы же заведуют ею и, следовательно, за нее в ответе. Я ни разу не встречал завистливого взгляда у тех, кто нас принимал: напротив, казалось, люди рады убедиться, что это «общее добро» находится в хороших руках. (Разумеется, я обхожу молчанием некоторые выпады по указке извне, продиктованные политическими мотивами.)

Я узнал, что во всем мире учат французский язык главным образом чтобы понять Декарта, энциклопедистов, наших поэтов и французскую революцию. Она навсегда останется символом свободы. Да, путешествия по белу свету все больше и больше делали меня и французом и человеком всей планеты. Моя грудная клетка стала шире. Вот почему, когда я приехал в Марсель, сердце мое отчаянно колотилось: я возвращался в семью, родную семью, но… все же в семью!

По-прежнему не находя театра в Париже, мы были вынуждены снова уехать на год — скитаться по дорогам, морям, воздуху, по всему свету. Мы гастролировали в Европе, совершили второе турне в Америку. Помнится, в январе 1957 года при температуре — 40° мы были в Канаде, а в июле при температуре +60° — в Бейруте.

В Нью-Йорке мистер Даг Хаммаршельд оказал нам большую честь, «избрав» нас для выступлений в театре Организации Объединенных Наций, в Большом зале Ассамблеи. Выбор пал на «Мизантропа»! Мы развесили красивые ковры эпохи Людовика XIV, поставили бюст Мольера на ораторскую трибуну и играли вокруг своего «патрона», как будто спектакль шел с его участием. Что за наслаждение было слышать, как Мольер изрекал в ООН:


Везде предательство, измена, плутни, льстивость,

Повсюду гнусная царит несправедливость.

Я в бешенстве, нет сил мне справиться с собой…72.

Хаммаршельд ликовал. Он уступил нам свой кабинет под артистические уборные.

Роль театра аналогична той, какую шут играет перед своим королем. По свободе, предоставляемой шуту, судят о могуществе короля. Если король боится, шуту затыкают рот.

В наши дни король — это человечество.

Так пусть же человечество предоставит театру полную свободу выражения в знак того, что оно достойно править миром!

Мы продолжали работать над «Историей Васко» Жоржа Шехаде, которая создавалась в Цюрихе, потом Лионе, затем была пред ставлена на фестивале в Баальбеке. Одновременно я готовил «Замок» Кафки.

Что касается наших турне по Европе, они не прекращались, и, если отбросить хронологию, я мог бы подвести такой итог:

Италия: четырнадцать городов.

ФРГ: городов двенадцать — и, случалось, по нескольку раз в одном и том же.

Польша: между ею и нами существует особая близость. Обе наши страны не просто два народа, но две нации. Мужество, вера, ум и дух сопротивления выковали характер поляков и помогли познать себя — это помогает установлению связей. Польша еще с трудом оправлялась от ужасных страданий, и наше пребывание в Варшаве, Познани, Вроцлаве, Катовице, Кракове было необыкновенно волнующим. Именно в Польше, в 1958 году, мы узнали о возвращении к власти генерала де Голля.

Мы посетили также Румынию, такую латинскую, Чехословакию, с ее богатой духовной жизнью, Австрию и, конечно, Голландию, Бельгию, Швейцарию — словно и не покидали Францию. Ниже я расскажу о Греции, Югославии и, наконец, об Англии, где мы побывали раз шесть или семь. Подробный рассказ о каждой встрече, каждом обмене занял бы слишком много места в этой книге. Воспоминания, которые не умирают.

В октябре 1957 года мы наконец осели в Париже — на два сезона, но при этом не прерывали своих гастролей. Впрочем, для нас ничего не менялось: наши турне проходили через Париж — вот и все…

Театр Сары Бернар

Итак, А.-М. Жюльен приютил нас на несколько месяцев в театре Сары Бернар. Успех, с каким «История Васко» шла в Лионе, Швейцарии и Ливане, побудил нас открыть сезон этой прекрасной ньесой Шехаде, что предоставило нам возможность после годового отсутствия снова встретиться с нашими «дорогими» критиками.

Если сейчас Шехаде уже почти не пишет или, во всяком случае, избегает ставить свои пьесы во Франции, вся ответственность за это ложится на французскую критику. Я никогда не понимал, откуда такое суровое отношение к человеку, который пишет пофранцузски не менее приятно, чем Сюпервьель. Это отдает ксенофобией, и к тому же ксенофобией порочной.

Как я уже говорил, для меня любой человек на земле, который приемлет, наблюдает, воссоздает жизнь, думая по-французски, — мой единокровец. Цвет его паспорта к делу не относится. Шехаде — настоящий поэт. Он лишен слащавости. Если он и не рычит, то шалит, как ядовитое насекомое. Если, бунтуя, он остается вежливым, от этого его бунт не становится меньше.

Но заурядные умы признают только рычание. Политика также вмешалась в это дело. С нами обошлись резко, что повлияло на публику. Париж бойкотировал «Васко», тогда как другие страны «ценили спектакль по достоинству.

Тогда мы поставили «Замок». Пуристы — блюстители чистоты стиля Кафки — запротестовали. Пуристов становилось все больше и больше — таких, среди прочих, которые открыли для себя Кафку на спектакле «Процесс». Как бы то ни было, по-моему, наш сценический вариант «Замка» (созданный в сотрудничестве с Полом Квентином) очень близок к передаче двойственного мира Кафки.

И все же спектакль пользовался лишь полууспехом.

Театр Сары Бернар содержать тяжело, у нас уходило много денег впустую. Сможем ли мы продолжать? Наш корабль давал течь во многих местах.

Б таких случаях пытаются заделывать пробоины. Мы подумывали о пьесе, которая пришлась бы по вкусу широкой публике. Когда-то мы ставили «Горбуна» П. Феваля и О’Анисе-Буржуа. Это упражнение в стиле мелодрамы увенчалось успехом. «Мадам Сан-Жен» Викторьена Сарду подходила еще лучше. Для ее постановки мы хотели пригласить Пьера Дюкса. Он дал согласие. Мадлен получила возможность по-новому сыграть роль Сан-Жен. Амели, ставшая любовницей Наполеона! Это был триумф.

И вот наш корабль снова мог плыть по утихшему морю. Шквал миновал.

Те годы предоставили мне случай для некоторых наблюдений. Камю получил Нобелевскую премию. «Это справедливо!» — сказал Сартр, хотя в ту пору они сильно не ладили.

Все радовались, что Камю получил столь высокую награду. Посольство Швеции устроило грандиозный прием. В числе приглашенных были и мы. На вечере я забавлялся, вращаясь среди парижской интеллигенции. Тысяча пятьсот самых совершенных, самых рафинированных, самых искушенных умов — те, кто направляет мысль завтрашнего дня, те, кто обеспечивает прогресс рода человеческого.

Ни один из них не смотрел ни «Васко», ни «Замок». Все бросились смотреть «Мадам Сан-Жен».

Мадлен, Дюкс и наши товарищи спасли Компанию. А поскольку у А.-М. Жюльена были свои личные планы, мы снова отправились путешествовать по белу свету.

Вокруг света

Французское правительство попросило нас наметить маршрут новых гастролей. Вот его этапы: Париж — Гамбург — Северный полюс — Анкоридж — Токио — Осака — Восточное побережье Японии, Нагасаки — Гонконг — Сайгон — Бангкок — Нью-Дели — Афины — Белград — Загреб — Сараево — Любляна — Венеция — Париж.

Продолжительность путешествия примерно три месяца. Словом, путешествие вокруг света за восемьдесят дней.

Анкоридж

Мы вылетаем 15 апреля 1960 года. Впереди — страны, где мы еще никогда не бывали. Переходы от синтоистских храмов к храмам дзен, от Аполлона Дельфийского к Византии. Чем не турне богов!

На улицах нашим глазам предстанут вывески магазинов, написанные японскими иероглифами, на турецком, греческом и сербском языках. Наше путешествие пройдет по странам, где не пишут, а рисуют.

Мы отправили свои декорации теплоходом в феврале. Отправили и двух голубей, фигурирующих в «Христофоре Колумбе» (у Клоделя, в прошлом посла Франции в Японии, сохранилось об этой стране неизгладимое впечатление), чтобы три недели они находились там под наблюдением ветеринара.

Наш суперлайнер — последний самолет с пропеллером, на котором мы путешествуем. Я храню какую-то нежность к этим «поршневым» летательным аппаратам в основном дальнего следования. Они отдают приключением.

Итак, наступила страстная пятница, и мы отправляемся в тридцатидвухчасовый перелет! До посадки в Гамбурге мы еще во власти магнитных волн Парижа — шумы, звуки любимых голосов, наш маленький дом, понурые уши моей собаки, которую на сей раз пришлось оставить. Нить, связующая нас с Францией, растягивается, не обрываясь.

После Гамбурга (мы вылетаем дальше в полночь) начинается настоящее приключение. Самолет медленно продвигается к полюсу. День, ночь и солнце затеяли игру в прятки. Потеряв тут день жизни, мы перепрыгнули сразу из пятницы в вокресенье. Это называется пересечь date line73.

Когда мы летим над ледяным куполом, меня охватывает неведомая тревога. Земля — всего лишь череп, старый, седой и грязный череп. Это небытие. Картина самой смерти. Такая же печальная фактура, такой же серый оттенок, как у кладбищенских черепов в тонких бороздках. Вид еще более хрупкий: гипсовая глазурь, потускневшая от пыли.


Старый череп чуть тронь, —

Не огонь — тлен, вонь,

Ночь везде, где день,

День, долдонь: дань в длань,

Ночь везде, где день,

Тень весь день, тренъ, бренъ…

Жюль Лафорг

Внезапно сонные лица бледнеют от хилого рассвета. Перед нами пергаментное солнце, которое даже не в состоянии приподняться над горизонтом.

Нам подают завтрак. И снова ночь. Нас угощают шампанским. Еще три часа, и нас освещает сзади новое солнце, густого желтого цвета. Оно прицепилось к нашему самолету, как медная кастрюля к кошачьему хвосту. Нам приносят поднос с едой в целлофане. День — мертворожденное дитя — рассеивается. Еще бокал шампанского. Что сегодня — суббота или воскресенье?

Полная неразбериха со временем. Все на грани жизни и смерти. Теперь солнце появляется слева. Слабый свет — его нельзя назвать дневным — на некоторое время наполняет самолет. Он снова принес нам завтрак.

А этот ледяной купол, что происходит с ним? О-о! Он превращается в горы — в высокие розовые снежные горы. Это Аляска. Мы перелетели полюс. Солнце по-прежнему едва светит, но на этот раз оно выглядит молодым. Воздух прозрачен. Розовый, голубой, светло-зеленый.

Пролетаем неподалеку от горного массива Мак-Кинли, высота 6200 метров. А вот и растительность, леса.

Приземляемся в Анкоридже свежим утром, которое буквально залито солнцем. Город восхитительный, воздух прозрачен как кристалл, горные цепи привлекательны: там охотятся на медведей, ловят огромных рыб. Погода относительно мягкая. В Анкоридже царит атмосфера свободы, дальних странствий, приключений. Хочется пробыть здесь дольше, но объявлена посадка, и мы вылетаем в Токио: еще один тринадцатичасовой перелет.

Сейчас пасха. Христос воскрес, и нас ждет Будда. Достав свой сюрприз, я угощаю шоколадными яйцами членов труппы, пассажиров, экипаж самолета Справа Берингов пролив, торосы прибрежного льда, растрескавшегося от весеннего солнца… Нам подают ужин!..

Мы летим над Тихим океаном. Показалась лионская земля. Путешествие практически закончилось… осталось еще каких-то несколько часов. Командир корабля любезно приглашает меня в свою кабину. Эта Япония — страна, название которой звучало во мне как во сне, наконец здесь, во всей своей реальности, и вместе с ней реальна вся тяжесть предстоящего турне — мы выступим в четырнадцати городах менее чем за три месяца. Четырнадцать раз придется собираться с силами, напрягать зрение и слух, добиваясь расположения публики с первой же минуты. Четырнадцать раз придется отбрасывать усталость, навалившуюся в предыдущем городе, заново обретая свежесть и воодушевление, чтобы предложить их следующему городу. Четырнадцать раз нашему техническому персоналу придется упаковать и распаковать четырнадцать тонн необходимого реквизита. Ведь мы везем с собой все вплоть до чайной ложки. Ничто не должно быть потеряно: чашка, пара чулок, перчатки, кольца, портреты. Весь этот ожидающий нас впереди груз давит мне на мозги.

И вдруг в кабине начался потоп. Вода струится отовсюду. Видя мое удивление, экипаж заливается смехом.

— Так всегда бывает, — говорит командир корабля. — Пока мы снижаемся, обледенелый самолет оттаивает. Видите там, вдалеке, дым? Это Токио.

Появились джонки; море изборождено водорослями — это наши первые японские эстампы.

Япония

С того дня, как я посвятил себя театру, меня привлекает японское искусство. Актерские династии, наука человеческого тела, владение голосом, понимание замедленного движения, повышенная сосредоточенность, искусство маски, максимальное использование актером средств выразительности — все это представлялось мне идеалом, к которому надо стремиться.

Разумеется, не может быть и речи о том, чтобы мы чувствовали так, как человек Востока. Но, оставаясь людьми Запада, мы можем настроить себя, по крайней мере внешне, в унисон с его природным темпераментом.

Если разложить стиль театра но на составные части, не напомнит ли он нам античное греческое искусство?

Ситэ — актер в маске, главное действующее лицо, В аки — корифей, партнер главного действующего лица. В том и другом театре есть хор и инструменты. Одна сцена плавно переходит в другую.

Когда-то оба темперамента дополняли друг друга. Разделились они лишь в относительно новое время, должно быть, после Саламина, в эпоху Платона: «единая клетка» человечества распалась на две — Восток и Запад.

Если я правильно понимаю, йога созерцания учит, что надо, забыв мир, обрести себя. И тогда говорят, что это иллюзия. À йога действия учит, забыв себя, слиться с миром. И тогда говорят, что это аллюзия.

Противоречия тут нет. Это две различные энергии, как мужская и женская, которые не борются между собой, а необходимы друг другу.

История дает примеры стремления во что бы то ни стало восстановить одни народы против других — якобы соперников и врагов. На самом же деле у каждого народа свое место на земле, и они не могут быть врагами. Их просто натравливают друг на друга — вот и все.

Путешествуя по различным странам, я все время улавливал эти два течения.

Душа японского народа представляется мне по своей сути женской. Я не имею в виду ничего уничижительного. Наоборот, когда мир болен, именно женщина помогает ему возродиться.

Япония основана женщиной — богиней солнца Аматэрасу. Нара была построена императрицей Геммио (VIII век). Императриц в истории Японии много. Одну из наиболее любопытных — Кокен — можно назвать японской Екатериной Великой. Величайший японский роман «Повесть о Гендзи» написан в X веке женщиной по имени Мурасаки Сикибу. Япония — одна из редких стран, где, вступая в брак, женщина может передать свое имя супругу. Женщине принадлежит главенствующее место в повседневной жизни. Несомненно отсюда та особая притягательная сила, с какой воздействует на нас Япония.


Пусть же я, о душа, никогда не утрачу

Этой влажности чистой, живущей во мне.

«Золотая голова»

Мы пробыли в Японии всего месяц и работали сверх всякой меры. Это лишило нас возможности серьезно и углубленно познакомиться с ней, но кое-что мы повидали. Мне вспоминается Киото и трапеза в храме дзен… Моя сосредоточенность на могиле учителя чайной церемонии. Я люблю два символа синтоистской религии — зеркало и меч. Я охотно сделал бы их атрибутами актера. Меч, пронзающий со сцены зрительный зал, который тут же его отражает. Люблю чайную церемонию. Но особенно люблю искусство икебана.

В основе японского букета три ветки: самая длинная стоит вер тикально и направлена к небу (shin); самая короткая наклонена к земле (hikae); средняя (soe) — это человек, держащий и объединяющий небо и землю. Так любой букет напоминает, что человек — посредник между духовным и земным началами.


Как жадно ты, старик, сосешь

Грудь неба и земли,

Как ты звенишь струной тугой

В их пламени живом…

«Золотая голова»

Эти три фазы связи встречаются и в тесситуре актерских голосов. Они извлекают из глубин своего существа гортанные, бугорчатые, глинистые, тонкие звуки, голос становится выше, модулирует, очищается, пение завершается «головными» звуками.

Диапазон нашего голоса мал, как у свирели, поэтому вначале мы удивляемся и смеемся, но еще вопрос, какое из двух звучаний смехотворнее.

И вот в Наре, Токио, Киото, в храмах, где мы только и успеваем, что разуваться и обуваться, мы прикоснулись к истокам культуры древней и подлинной.

В Осаке мы выступали в театре вместимостью свыше четырех тысяч человек. Мы привезли «Гамлета», «Ложные признания», «Батиста», «Мизантропа», «Христофора Колумба».

Поезд, на котором мы ехали из Токио в Осаку, остановился в Иокогаме. Каково же было мое удивление, когда я увидел на платформе железнодорожника, державшего клетку с моими голубями. Я сошел на платформу, взял у него из рук клетку и, поблагодарив, вернулся в вагон. Он покорно отдал «мою» клетку.

Готовясь к нашим гастролям, японцы вписали репертуар труппы в годовую программу школ и университетов. Издали буклеты на двух языках. Телевидение показывало фрагменты спектаклей, сопровождая их подробными объяснениями. Ничего зщивительного, если залы были полны до отказа. Зрители следили за спектаклем по буклетам, держа их на коленях. Им неведомо безразличие. Аналогичный прием мы встречали у немецкой публики.

Никогда еще я не видывал такого многочисленного технического персонала. Впрочем, я никогда не видывал и такого количества людей, куда ни пойти. Когда дети в черной форме стаей скворцов налетают на выставку, это поистине впечатляет. Когда на вокзале из поездов высаживаются пассажиры, нечего и думать идти навстречу людскому потоку!

Поэтому монтаж наших декораций осуществлялся в настоящей сутолоке. Как ни удивительно, но главного электрика в кабине нет. Мы попусту теряем время. Я нервничаю и уже начинаю сердиться. Установка осветительных приборов заканчивается чуть ли не вечером. Тем не менее спектакль проходит хорошо. Назавтра я хочу видеть этого электрика и помириться с ним.

— О мсье! Это невозможно!

— Почему? Неужели он так рассердился?

— Нет, мсье, но, наказав себя за вчерашнюю провинность, он обрил голову и поэтому не хочет показываться!

Когда я рассказал эту историю нашим электрикам-французам, они смотрели на меня, вытаращив глаза.

В Осаке находится «Бунраку», театр кукол. Точнее, театр с куклами. Зародившись в давние времена и черпая вдохновение у кукольников, он обрел свой стиль в XVI веке.

Спектакль протекает так: на краю сцены сидит певец-сказитель и ведет повествование, а кукла все это изображает. Этой куклой ростом с метр прямо на глазах у зрителей руководят трое кукловодов. Главный — лицо его открыто — левой рукой держит куклу на уровне груди, а правой руководит движениями ее правой руки, его помощник в черном балахоне с капюшоном — видны только глаза — руководит движениями левой руки, а второй, в таком же одеянии, занимается костюмом, позами тела и ног.

Следовательно, три живых существа прямо на глазах у зрителей трудятся вокруг этой куклы.

Сказитель — потрясающий актер. Он говорит разными голосами, и благодаря безупречной синхронности кукловодов зритель все понимает.

Надо видеть, как главный кукловод держит куклу: грудь к груди, сердце к сердцу. Он присматривает за ней со снисходительным и в то же время с суровым выражением лица. Он следит за ней, как бог следит за нами. Тонкая, живая, деятельная кукла, похоже, полностью доверилась ему. Она верит в него, как мы — в бога.

Продев большую руку в серой перчатке по запястье в рукав ее маленького существа, он кончиками пальцев руководит. движениями всех суставов, поскольку фаланги этой белой ручки расчленены.

Разумеется, он нем, но всем телом диктует свою волю этому существу, которое послушно действует, ведомое судьбой, конкретизирующейся у нас на глазах.

Это простейший на свете метафизический театр. Это поэзия, ставшая осязаемой благодаря наглядному присутствию естественного и сверхъестественного. Кукла — человек. Кукловод — бог. Помощники — посланники судьбы.

С изяществом и поэзией, не знающими себе равных, человекакуклу оживляет сверхъестественная троица. Триада?..

Для меня бунраку — высочайшая форма театрального искусства. Это от него родился театр кабуки, где актер, отменяя манипуляции с куклами, сам занял место куклы. Тем самым боги удалены, а человек, став главной фигурой, хочет выполнить предначертания своей судьбы. Метафизика здесь утрачена в пользу виртуозности, тем не менее, несмотря на всю гениальность актеров, я усмотрел тут некоторое вырождение основного принципа.

Нам предоставили возможность присутствовать на представлении одного и того же произведения в двух театральных стилях. С куклами достигается эффект более сильный, более жестокий, более всеобъемлющий, более абсолютный, более достоверный.

Театр но. Замедленная игра наводит на мысль о земном притяжении. Я, всегда увлекавшийся предметом-символом, пал ниц перед веером, который держит ситэ.

Веер как мысль. Мысль открывается медленно, толчками. Потом начинает вибрировать, как горячий воздух при жарком солнце. Она выражает себя одновременно со звучанием голоса.

Сухой щелчок, и мысль замкнулась.

Самое быстрое средство передвижения — ходьба. Вокруг нас столько интересного, что не успеваешь все охватить глазом. Не знаешь, куда и смотреть! Хотелось бы замедлить шаг. В театре но надо за стольким наблюдать, что создается впечатление не замедленного, а перенасыщенного действия. Пока мое внимание было приковано к вибрации веера в руках ситэ и я словно проникал в его душу, он незаметно для моего глаза повернулся. И лишь когда веер закрылся, «освободив» мое внимание, я обнаружил, что это астральное тело повернулось на 45°.

В этом тайна но. «В нашем театре, — сказал Клодель, — что-то происходит; в театре но кто-топроисходит».

Если говорить об обменах, «Христофор Колумб» был для них чем-то особенным. Стиль нашей игры, каким бы он ни был западным, очень родствен японскому. Это объясняется и тем, что на Клоделя оказал большое влияние японский традиционный театр, и тем, что в глубине души я всегда тяготел к японской театральной поэзии.

Но при этом стиль нашей игры — современный. Он отвечает сегодняшней жизни. Возьмите «Процесс», «Осадное положение», «Когда я умираю», «Голод». У японцев же, наоборот, существует разрыв между традиционным театром и современным. Они страдают от этого. По крайней мере в 1960 году, когда мы там были, их современный театр ориентировался на театр англосаксов. Им казалось невозможным использовать традиционные приемы но, кабуки, бунраку для трактовки современных сюжетов.

И вот наш «Христофор Колумб» подсказал им, как можно связать эти два периода, разделенные по man’s land74 протяженностью более ста лет. Мы обсуждали с ними этот вопрос. Многие тосковали по великому японскому театру и мечтали увязать традиционный стиль со злободневными проблемами. По их словам, стиль нашей игры давал им надежду и воодушевлял на поиски.

Из Осаки мы отправились в Фукуоку и Явату — на восток, в сторону Нагасаки. Таким образом, мы получили возможность пролететь над Внутренним Японским морем — одним из красивейших районов земного шара.

Вообразите себе, например, выступающий из этого моря бесконечных оттенков синевы зеленый клоунский колпак, на макушке которого, в кратерке, образовалось небольшое круглое озеро цвета абсента.

Это всего один пример. А там сотня таких островов, и ни один не похож на другой. Прямо целое население из очень веселых и совершенно непохожих людей. Природа, которую бог придумал для детей.

А дальше — увы!.. — Хиросима.

Наконец приземляемся в Фукуоке. Это католический район Японии. Мы снова видим церквушки со шпилями, нацеленными в небо. Меня это очень удивляет и слегка ободряет — очень уж похоже на наши деревни. Здесь хорошо понимают французский. Два образованных старика японца некогда восхищались Мадлен и Пьером Бертеном… когда те дебютировали в Комеди Франсэз!..

Поскольку спектакль начинается в шесть тридцать, с половины десятого утра мы бродим по улицам и, как положено туристам, незаметно уклоняемся к улочкам особого квартала. Здесь японский фонарь говорит сам за себя. Очаровательное, привлекательное место. «Сутенеры» н в самом деле охраняют своих подопечных. Двое из них подходят ко мне на углу:

— «Дети райка»?

— Да Батист?!

— Да, да.

Они исчезают, а мы продолжаем экскурсию. Пять минут спустя они возвращаются с букетом цветов… Наш вечер закончился в кабачке, где мы пили с ними саке.


Пусть говорят мне что хотят,

Но сутенеры в Фукуоке

Поистине чаруют взгляд!

В Токио мы испытали полное счастье. Школы но, ужины с гейшами, приемы, устроенные местными актерами, импровизации обеих сторон, музыка и танцовщики императорского дворца, борьба сумо, близкое знакомство с актерами кабуки и т. д.: я чувствовал, что становлюсь японцем. Не иначе как я был им в другой жизни. Я подружился с одним ситэ из династии Кандзэ. Я охотно прошел бы стажировку в школе но.

Мы закончили сезон представлением «Гамлета». И актеры и технический персонал — все чувствовали себя обессиленными, выпотрошенными. Отправляя в конце сцены факел за кулисы, я чуть не убил Пьера Бертена. Машинист, которому обычно поручалось принять у меня из рук факел, заблудился в нагромождении декораций. Я услышал звук, как при разбивании яйца, и увидел, что Пьер Бертен — Полоний рухнул на пол.

Почему именно в этот момент, когда мой персонаж продолжал играть, мой Двойник читал «Аве Мария»?

К счастью, Полоний уже отыграл свою роль, и мне оставалось только пронзить его шпагой через занавеску, а в дальнейшей программе труппы Бертен не участвовал. Он вернулся в Париж первым боингом с лицом цвета баклажана. Единственное, в чем он меня упрекнул, было:

— Когда ты играешь Гамлета, ты становишься ненормальным!

В подобных турне мы всегда обходимся без дублеров — они нам не по карману. Закон цирка становится тираническим. Поэтому каждый актер инстинктивно напрягает всю свою волю. Зато в последний день катастрофы следуют одна за другой: ангина, потеря голоса, воспаление среднего уха, вывих колена, обострение ишиаса, страшный приступ печени. Наша воля «оттаивает», как пролетевший над полюсом самолет.

Нас часто спрашивают, правда ли, что актер раздваивается. Лично я всегда осознаю, что нахожусь в театре. Однако мои человеческие реакции меняются в зависимости от характера персонажа, которого я пытаюсь воплотить. Например, если во время «Гамлета» произошла заминка с освещением, я, режиссер, реагирую на это, как принц Датский. Другой пример. Стоит мне облачиться в театральный костюм — и обручальное кольцо начинает мешать — я вынужден его снять. Но по окончании спектакля меня смущает отсутствие кольца, и я непременно снова надеваю его.

Почему я испытываю желание принять душ перед спектаклем? У меня такое ощущение, словно я должен очиститься от всех миазм.

Мы покидали Японию в дождь — еще один японский эстамп. Все — и они и мы — опечалены предстоящей разлукой. При мысли, что некоторые чудесные моменты никогда не повторятся, невольно становится грустно. Мы провели незабываемый месяц: целое прошлое, достойное осветить путь, лежащий перед нами.

Ночь Бангкока

Бангкокский залив заслуживает свою репутацию. Самолет приземляется на дорожке, развернутой на воде. Стюардессы, похожие на китаянок, в юбках с разрезом сбоку, приоткрывающим длинные ноги, будоражат воображение молодых людей.

Командир корабля компании «Эр Франс» перед вылетом получил разрешение покружить нас над заливом. Сампаны! Целые жилые кварталы на воде! Я охотно заблудился бы в них на несколько дней.

Промежуточная посадка в Сайгоне была удушливой: большое оживление, толчея, атмосфера парилки. Впереди Бангкок. Четверо наших молодых товарищей, не участвующих во второй половине турне, попросили разрешения отделиться от труппы, чтобы посетить за свой счет Ангкор. Это очень умно с их стороны. Мы желаем им счастливого пути, и они исчезают в темноте.

Должно быть, по местному времени час поздний, так как аэропорт кажется нам погруженным в сон. Время тянется медленно. Погода теплая, и мы направляемся к террасе, где в шезлонгах и больших низких деревянных креслах дремлют смирившиеся путешественники. Никто уже не разговаривает, усталость берет свое. Живыми остались только большие насекомые — с адским шумом скатываются они по взлетной дорожке к основанию террасы, медленно вальсируют вокруг «лица нелетного состава», которое отмахивается от них флажком, — крошечный укротитель, заставляющий перестраиваться слонов.

От гула турбин у нас разрываются уши, но он бессилен разбудить смуглое существо, которое храпит рядом со мной, — пассажира в позе поверженного воина с растерзанной грудью и повисшими в воздухе ногами.

Время от времени затяжные раскаты грома сотрясают воздух, и огненное чудовище, оторвавшись от дорожки, улетает в неведомом направлении.

Когда человек спит, кажется, что вокруг него все мертво. От признаков жизни остается только дыхание и мерные, легкие урчания в животе. Так оно и есть вокруг нас, по всей планете. Она кажется уснувшей, почти что мертвой. Только страшный гул самолетов, отрывающихся от земли с равными интервалами, но всегда как-то неожиданно, да неприятный свист тех, которые приземляются, желая набраться новых сил на аэродроме, дают знать, что умерло еще не все и где-то в мире существует жизнь.

И в тот момент, когда мы покорно смирились со своей судьбой, мы почувствовали себя уже не в каком-то определенном географическом пункте, а на земле, покрытой ночью. Вверху, в черном небе, зажглись все светильники. Настал час бога, момент, когда слышится его дыхание.

В морских портах бесконечность растягивается по горизонтали. Здесь «море» растянулось в высоту — вертикально. Отправляясь в плаванье, моряк смотрит вдаль. Вылетая на самолете, мы поднимаем глаза ввысь.

Между яркими созвездиями и кусочком земли, окруженным темнотой, пространство кажется пустым. Нет-нет да и зажжется в этой пустоте огонек — две фары как два широко расставленных глаза — и появляется саморожденное металлическое чудовище. А наш соня продолжает храпеть — мерно, благоразумно, человечно…

Время идет. Посадка задерживается. Мы должны были вылететь уже два часа назад. Некоторые наши товарищи шевелятся во сне, медленное течение времени становится ощутимым.

На что ты нас подвигаешь, Мольер!

И все же мы безмерно счастливы, что переживаем такое приключение. Теперь Япония уже далеко. Вокруг нас страны, полные тайн, — Индия, Таиланд, Цейлон, — увидеть которые нам не придется. Но эта промежуточная остановка оставит во мне воспоминание об очень простом и очень искреннем раздумье — о моей бангкокской молитве.

Самолет вылетает. В кабине пилота и штурмана сплошные вывихнутые тела: ноги повисли в воздухе, руки тащатся по ковру, две головы переплелись — так обнимаются лошади.

Лукавая заря следует за нами сзади, правее, с запада. Гималайский хребет вначале выглядит неприветливо черным, но постепенно розовеет, затем белеет. Под нами, по зеленовато-коричневой земле, протянулся влажный шланг — река Ганг.

Небо залито дневным светом.

Нью-Дели: обезьяны на крышах ангаров. Голубые сари стюардесс, распыляющих вокруг нас дезинфицирующие средства.

Полдень.

Полет Нью-Дели — Тегеран отличается особым великолепием. Инд, пустыня Тхар, соляные пустыни, шахматные доски обработанных земель, возникающих среди пустынь на подступах к крупным населенным пунктам. Какая изумительная палитра: тона бежевые, бледно-зеленые, желтые, пласты перламутра. Вот на нас смотрят глаза высохших озер, покрывшихся солыо. Вот абстрактные картины обработанных полей в коричневых, каштановых, бежевых и зеленых тонах — под ними вполне мог бы подписаться Брак. Вот разноцветные излучины берегов Инда. Вот потянулись лунные пейзажи. Там и еям на горах множество отверстий, подобных червоточинам в песке, — они говорят о присутствии человека. Погода прекрасная, воздух прозрачен. Мы приклеились носами к иллюминаторам, и тех, кто смотрит направо, зовут восхнщаться видом слева…

Афины

Если корабль «Раздел под южным солнцем» приобщил меня к морю, тому морю, которое я узнал на борту «Флориды», Эсхил, греческие трагедии, Пифагор, Гераклит приобщили меня к Греции — той Греции, которую я себе так хорошо представлял, что сразу узнал.

Студенческие волнения закрыли перед нами ворота Турции, поэтому у нас появилось трехдневное «окно». Труппа изнемогала от усталости. И в самом деле, все чувствовали себя ужасно из-за разницы в климатических условиях и пище в различных странах, из-за бессонных ночей, долгих часов, проведенных в кабинах самолетов. Наши организмы разладились.

Едва приземлившись в Афинах, мы были вынуждены отбыть пресс-конференцию, показавшуюся нам очень западной — искусной, рациональной, критической и снобистской. Мы терпеливо старались как можно лучше пройти эту таможню «знания и ума» и распрощались со всеми товарищами. «Отдыхайте и пользуйтесь случаем!» Они вполне достойны того, чтобы упиваться античной Грецией. И вот мы с Мадлен остались вдвоем, раздираемые усталостью и любопытством. Любопытство возобладало.

Первая цель — Дельфы. Каждое мгновение я резонировал как барабан. Все эти зернышки, посеянные во мне книгами и давшие ростки в воображении, внезапно лопались на каждом перекрестке, словно под воздействием чудодейственной весны. Мифология вылезала из всех пор моей кожи. Я становился деревом, птицей, животным, сфинксом.

Мы переехали Элевсин, свернули к Фивам, и на перекрестке четырех дорог я закричал:


Здесь был Эдипом Лай убит!

Шофер машины, взятой нами напрокат, подтвердил, что это было именно здесь.

Дельфы встретили нас, как положено, своими орлами и раскатами грома. Я сходил с ума… не от счастья, а от близости к тому, что я так хорошо знал. Театр, храм, где вещала Пифия. Мы прекрасно понимали, что находимся в одном из центров наивысшей «радиоактивности». Это пуп земли, здесь, на том самом месте, где и положено, — в центре окружности.

Но больше всего я был поражен па стадионе. Рядом с камнем, где выгравированы пять колец Олимпиады, нас сковала тишина. И какая тишина! Заряженная жизнью, временем, прошлым-настоящим. Белый орел парил кругами у нас над самой головой. Позади круто устремлялась к небу островерхая скалистая гора. Внизу, перед нами, за дубовой рощицей, до самого моря разлилось море оливковых деревьев — долина Амфиса, протянувшаяся до порта Итея.

Быть может, я очень наивен, ио мне всегда кажется, что при определенном состоянии духа все становится единым целым: существуют только наша земля, природа и человек, венец Вселенной.

Назавтра друзья повезли нас по долине Аргоса в Эпидор. Вел машину один театральный режиссер, с нами ехал также мой приятель Жорж Вакало, с которым я знаком еще по Ателье, — актер и декоратор. Все болтали, а машина тем временем пересекала Пелопоннес.

В какой-то момент спрашиваю нашего шофера:

— Скажите, вы не проехали еще Микены?

— Проехали — простите, я думал о другом.

— Если не ошибаюсь, наверху, слева, дворец Агамемнона?

— Да, да, я поверну назад.

Я прекрасно ориентировался.

И вот мы проехали ворота со львами. На вершине горы ночной дозорный по-прежнему ожидал новостей из Трои…

Театр в Дельфах — небольшая экспериментальная сцена на две с половиной тысячи мест. Театр в Эпидоре, вмещающий четырнадцать тысяч человек, понравился мне меньше. Я собрал там странный букет цветов, который не осыпался до сих пор — я заботливо его оберегаю.

От моих хождений по Афинам, по Акрополю и вокруг пего мне запомнились изображения танцующих девушек, в музее — сокровища Микен, золотые погребальные маски, напомнившие мне, с разницей в пятнадцать веков, мексиканские, курос — статуэтки молодых людей архаической эпохи, наконец, вазы с геометрическими фигурами.

Часами бродил я среди руин театра Диониса — святилища моей страсти к театру. Никогда я не был одержим таким желанием украсть… я набил бы себе здесь карманы камнями.

Мы избороздили и море — на собственной яхте крупного афинского хирурга. Все с тем же Вакало мы побывали на Эгине, Паросе и Идре. Обратный путь был перенасыщен впечатлениями. Прыжки рыбы-пилы, плавник акулы, статуя сидящего льва или окаменелый корабль — живые скалы, выступающие из воды. И рассказы моряков о сиренах. Так, например, если уходишь в плаванье вечером, нередко одна из них, возникая перед судном, спрашивает, жив или нет Александр, Александр Великий. Надо ответить: «Он по-прежнему живет и царствует», и тогда плаванье протекает благополучно.

Наконец, мне запомнилась буря, которая настигла нас при самом заходе солнца. Так я пережил свою «Одиссею». Какиенибудь четверть часа, и морские кони понесли. Волны угрожающе вздымались выше нас. Мачта трещала. Паруса накреняли яхту. Мы буквально скакали верхом на волнах. Быстро темнело. Хорошенькая голубая яхта доктора Сароглу трещала по швам от кормы до носа. Я стоял босиком, впиваясь пальцами в мокрый дощатый настил палубы, и сливался с неистовствующим морем. Всегда такой трусливый, особенно на воде — в детстве я не раз был свидетелем того, как тонут, — я утратил всякое чувство страха. Я был счастлив и, опьянев, пылал всеми страстями. Брызги стегали нам лицо, а я отвечал криками вызова.

Этот небольшой прием нам устроил сам Нептун.

Театральный сезон начался. Он был победным. Предчувствуя, что нас ждет прекрасная, искушенная, но трудная публика, мы «выжали» из себя все, что можно.

Ночью в старом квартале Плака мы восстанавливали силы, уплетая печень, зажаренную на вертеле, и запивая ее большими глотками молодого вина, которое я так люблю.

Накопившаяся усталость, безумные экскурсии, волнения, испытанные в этой стране, усилия, которые пришлось сделать, чтобы выиграть эту особенную битву, всяческие недомогания — боль в пояснице, температура, ознобы, общая разбитость и чуть ли не парализованные ноги — в конце концов доконали нас.

И все же в семь утра вся труппа набилась в автобус посреди груды чемоданов — стадо комедиантов, призраки ночи, чудные кутилы, осоловевшие от оргий жизни. Мы представляли собой просто сонную массу.

Нам оставалось выиграть последний раунд — в Югославии, прежде чем вернуться в Париж через Венецию.

Автобус катил к аэропорту. Сонная Мадлен бросила последний взгляд в сторону Акрополя и с одним из этих жестов, секретом которых владеет лишь она одна, — с одним из своих жестов, сохранивших всю грацию XVIII века, пробормотала: «Прощай, Венеция!»

Она уже потеряла всякое представление о том, где находится.

Югославия

После японских садов и средиземноморской засухи Греции мы с радостью приземлились под Белградом — посреди свежескошенного сена, высоких трав, мясистых каштанов и цветущих лип. Мы вновь обретаем сельскую местность, лист, который рождается, живет, зеленеет, желтеет, опадает и умирает, унавоживая землю перегноем, чтобы прорасти вновь — хрупкий и нежный. Лист, утоляющий жажду.

Магнетический контакт с нашими пейзажами восстановился. Тем не менее континентальный климат действовал на нас угнетающе. И политическая напряженность. В Белграде расположилась штаб-квартира Национального фронта освобождения Алжира.

В Сараево мы перебрались в горный климат — грозы, дожди…

В Загребе стоит великолепная погода. Нас по-братски принимает высокопоставленное лицо — открытый, обаятельный молодой человек. Нам устроен прием в бывшем имении аристократа. Комнаты, мебель, предметы домашнего обихода тщательно сохранены, по-видимому, на своих прежних местах. Потрясающее впечатление. Мы не решались разговаривать. Садились на краешек стула.

Наконец Любляна — мы были взволнованы очарованием природы, которое ни в чем не уступало очарованию людей.

В пределах одной и той же страны мы встречали и очень несхожие климатические районы и очень несхожих людей. И тем не менее все относились к нам с одинаковым расположением и любезностью. Пребывание в этой стране стало замечательным финалом нашего длинного путешествия. Зрители оказались подлинными знатоками театра, залы были переполнены, встречи с актерами напоминали встречи с родными. Мы с радостью отдавали здесь последние силы. Любляна — конечный пункт нашего турне, и запас любви, взятый с собой, мы потратили тут без остатка.

Наступил канун отъезда; я не решался в это верить. За два с половиной месяца мы налетали сто часов — почти шестьдесят тысяч километров. Мы избежали множества происшествий, болезней, материальных потерь, тысячи неполадок, способных сорвать спектакль.

По мере приближения самого последнего я говорил себе: ну вот, теперь обязательно что-нибудь да стрясется. Чем меньше усилий воли требовала работа, тем больше сдавали нервы.

В этот последний вечер мы играли «Мизантропа». Пока шел спектакль, злой демон не цереставая нашептывал мне: «Ты не дотянешь. Нервы не выдержат. Свалишься еще до конца спектакля».

В антракте я испытывал нечто иное; каждую секунду спрашивал, не пора ли продолжать. Я находился в полуобморочном состоянии. Еще час, и можно будет сбросить бремя, которое приходилось нести без передышки с момента вылета из Орли.

Наконец все девятьсот стихов Альцеста слетели с моих уст, и, когда занавес упал, я возблагодарил… Я не очень-то знал, кого благодарить, но все-таки благодарил.

Как это принято, на сцену принесли цветы. По букету каждой даме, потом еще букет — мужчинам, потом целый стол с цветами и подарками.

Но этим дело не кончилось: нам преподнесли золоченый лавровый венок с лентами цвета государственных флагов Франции и Югославии. Все это происходило, пока занавес поднимался и опускался. Но и этим дело не кончилось. Вот из первых рядов партера летит цветок, второй, десять, с балкона тоже. Один за другим зрители встают и бросают цветы, сцена уже засыпана ими. К нашему удивлению, мы казались неловкими и оробевшими. II пока в зале гремели аплодисменты, в зоне полета цветов — от партера до сцены — сохранялась тишина. Меня поразила эта синхронность выкриков публики и безмолвного шепота цветов.

Селимена, над которой посмеивались японские детишки, была вознаграждена в Любляне.

Взволнованные таким приемом, мы уснули только под утро. Мы выполнили свою миссию! Нам осталось лишь, пролетев Венецию, закончить в Орли свое кругосветное путешествие в поисках человека.

Этого человека, будь он японцем, греком или югославом, мы встречали повсюду, один — копия другого, существо, терзаемое мыслью о смерти, одиночеством и до конца дней своих остающееся ребенком.

Пале-Рояль

Пьер Бертен советовал мне поставить «Парижскую жизнь» Оффенбаха. В конце концов, почему бы н нет? В нашей труппе имелись красивые голоса. Это произведение, за исключением двух женских ролей, создано для актеров, а не певцов. Я очень люблю Оффенбаха. Разве мой друг, доктор Швейцер, не признался мне, что, преподавая музыку в Страсбурге, он заставлял своих учеников играть Оффенбаха для развития чувства ритма?

Мы еще ни разу не замахивались ни на оперетту, ни на оперу буфф. К тому же это напоминало мне дедушку, распевавшего арии из «Парижской жизни» за обеденным столом…

Мы поставили «Парижскую жизнь» в театре Пале-Рояль. Превосходный театр! Было время, в 1941 году, когда я, собираясь покинуть Комеди Франсэз, написал Кинсону (тогдашнему директору) о своем желаний арендовать это помещение. С тех пор зал принадлежал мадам де Летраз.

Сказано — сделано, и мы заключили контракт на два года… Я радовался этой сделке как никогда. Театр маловат, но зато он настоящая бонбоньерка. И расположен в историческом квартале. Это Париж. Мой город.

С финансовой точки зрения предприятие было безумным. Чтобы избежать разорения, приходилось крутиться на все сто процентов. Впрочем, безумие этим не исчерпывалось. Я твердо решил и впредь чередовать спектакли репертуара. После нашего ухода из Комеди Дом Мольера мало-помалу перестал играть «Атласную туфельку». Я договорился с мадам Клодель и ее детьми. Мы поставим «Атласную туфельку» в Пале-Рояле. На этой тесной сцене? Как?

И не одну «Туфельку»! Мы подготовили новый спектакль по пьесе «Тир «Клара» молодого драматурга Ронкорони — это равносильно тому, что разместить полк в фиакре 1900 года! Еще одно безумие, не отрицаю. Ну и пусть!

Но где проводить репетиции? У нас не было помещения — Пале-Рояль нуждался в ремонте. Разумеется, мы делали его за свой счет. Ремонт сцены потребовал огромных затрат.

Старый танцевальный зал Табарен в это время не использовался, и мы нашли себе приют там. Пруэз и Родриго, герои Клоделя, подавали реплики Гардефё и Метелла75 на танцплощадке Табарена! Клодель, Мельяк и Галеви прекрасно уживались. Мы оказались бродячими комедиантами даже у себя в Париже.

Над «Парижской жизнью» мы проделали такую же тщательную работу, как над «Орестеей» Эсхила. Я ангажировал потрясающего танцора — Роже Стефани, единственного в своем жанре. Потом он покончил с собой… Мы так и не узнали причину.

Отныне нашим дирижером стал Андре Жирар. После того как мы были вынуждены покинуть Мариньи, Музыкальный филиал Пьера Булеза «перелетел» в зал Гаво. Я говорю «перелетел», потому что невольно сравниваю нас с птицами. Во всех смыслах:


Птицы, когда на них смотришь, кажутся глупыми очень.

Птиц убивают и жарят, потом, обсасывая косточки, съедают.

Птицы полезны. Они питаются насекомыми.

Некоторые, скажем, грифы и вороны, выполняют роль санитаров.

Да, но птицы в садах клюют наши вишни.

Птиц преследуют.

Но птицы, однако, поют, и у них красивые перья.

Птицы жестоки.

Встречаются птицы ночные, предсказывающие судьоу.

Есть мудрые птицы. Весенние птицы.

Природа была бы ужасно унылой без птиц.

Пак человечество без театра…

Итак, в один из ноябрьских вечеров 1958 года над большой вольерой «птиц», распевающих арии из оперетты Оффенбаха, взвился занавес театра Пале-Рояль. Были ли это парижские воробьи? Скорее, мы напоминали райских птиц.

А я переживал ужасный момент. Как в день премьеры «Плутней Скапена» я похоронил Кристиана Берара, так в то утро я похоронил своего брата Макса. Закон цирка…

Макс долгие годы страдал от тромбоза. Настоящая голгофа. Под конец своих дней, находясь в клинике Бордо, он пожелал меня увидеть. Между нами состоялся разговор — очень нежный, но для меня невыносимый. Для него? Надеюсь, что нет. В смерти есть какая-то благодать. Он говорил мне о маме, о дяде Бобе (дядя покинул нас за несколько месяцев до этого). «Я встречусь с ними», — сказал Макс.

Итак, в то утро премьеры «Парижской жизни» родные (на похоронах присутствовали также двое его детей — Ален и Мари-Кристин) положили его рядом с останками нашей мамы на Пер-Лашез. Я опять стал его младшим братом Жаиом-Луи.

Мы были очень близки всю жизнь. Макс был моим Братом. На смертном одре он снова назвал меня «моя сестренка». Отныне уже никто меня так не назовет…

Премьера «Парижской жизни» — один из блистательнейших вечеров, какие знавала наша труппа. Покидая театр, публика танцевала и пела на улице Монпансье. Зал Пале-Рояля, где зрители сидели чуть ли ие друг у друга на голове, с его оркестровой ямой, где скучились музыканты, с его сценой, где актеры вынуждены были толкаться, трещал по швам. Безумие оправдало себя. И безумие продолжалось.

Три месяца спустя мы возобновили «Атласную туфельку». Из-за тесного помещения я изменил постановку. Роль Пруэз исполняла Катрин Селлерс. Мари Бель, моя дорогая Мари Бель, такая величественная Пруэз, мне этого не простила. Я понимаю ее, я знаю — это больно.

В вечер премьеры какой-то предмет декорации упал мне на спину, и я вскричал про себя: «И поделом тебе, и поделом».

Поэзия Клоделя была дороже всего. И зрители устремились на спектакль.

Безумие не кончилось и на этом.

Мы поставили «Тир «Клара». И начали чередовать спектакли. Средний процент посещаемости превышал сто.

Жан Ануй любит уютные театры. Он сблизился с нами. Незадолго до этого он написал сценарий фильма о жизни Мольера. В последний момент продюсеры от него отказались. Ануй настоял, чтобы я его прочел. Мы решили поставить «фильм» на театральной сцене. Подобный опыт меня увлекал. Так возникла «Малютка Мольер». Премьера состоялась в Бордо, в мае 1959 года. Это была наша третья работа — после «Христофора Колумба» и «Орестеи» — для фестиваля в городе Жака Шабан-Дельмаса.

Репетировать в Пале-Рояле мы не могли. Там было слишком тесно. Просто негде повернуться со всеми нашими декорациями. На этот раз мы нашли себе приют в театре Гетэ-Лирик. И безумие продолжалось.

Еще немножко, и оно обернулось бы катастрофой. Я шел напролом.

Мы уже перестали считать сцены. Это была вереница «наплывов». Мы не смогли закончить в Париже даже монтаж пьесы.

Отослав всех, я переделал сценарий буквально в последний час. В результате мы чуть было не явились в Бордо с опозданием.

Парижские критики, собравшиеся на фестивале, оказали «Малютке Мольер» горячий прием. Счастливое предзнаменование для премьеры в Париже… Но не будем опережать события!

С возвращением генерала де Голля к власти Андре Мальро было поручено создать министерство культуры и возглавить его.

Он вызывал всеобщую зависть. Злые языки говорили, что он начал заводить склоку в министерстве, которого еще не существовало! Ничто не могло его остановить. Он был полон решимости.

Как-то раз нас пригласили на обед к нашему давнему другу Шарлю Гомбо. В числе гостей находился Андре Мальро. Впрочем, обед не носил официального характера. Я не видел Мальро, кажется, с довоенных лет. По ходу разговора я с удивлением и внутренним удовлетворением отметил, что он постоянно следил за нашей работой.

Мадлен посадили рядом с ним. Вдруг он ее спрашивает:

— Когда же вы перебираетесь в Одеон, мадам?

— Но… когда вы этого пожелаете, господин министр.

Так был создан Театр де Франс. Как повернулось бы дело, не соверши я всех своих безумств? Разве Мальро попросил бы нас создать этот современный национальный театр, если бы мы удовольствовались успехом «Парижской жизни»? Не было ли, напротив, в нашей необдуманной смелости чего-то такого, что импонировало де Голлю и Мальро?

Я всегда верил в безумие. «Превзойти себя», — как сказал Тейяр де Шарден, — не значит ли это в определенный момент выйти за пределы предначертанного круга?

Энтузиазм, которым так дорожил Клодель, приводит нас в состояние своего рода невесомости, — оно-то и есть безумие.

Танцевать в замедленном темпе на луне, взобраться на Гималаи, вырвать десятую долю секунды на стометровке, создать новую фигуру на трапеции, отказаться от всего ради идеи, отплыть на Восток, желая достичь Запада, разориться, селекционируя новую розу, отрезать себе ухо, чтобы написать картину, потерять сон, сочиняя стихи, провести всю жизнь взаперти, разговаривая с богом, пойти на костер по обвинению в ереси, спасая честь человечества, наконец, медленно убивать себя, «играя комедию», — все это из области безумия.

Выйти за пределы круга — значит расцветить жизнь красками, тогда как у нормальных людей она серая.

Правда, случается, что вернуться «на круги своя» уже невозможно. Так было с Ван Гогом, с Арто.

Часто сталкиваешься только с несправедливостью и неблагодарностью. Так было с Колумбом.

Некоторые падают, обессилев. Так было с Мольером, Жуве, Бераром.

Тейяр де Шарден, которого я уже цитировал, делит людей на три категории: усталые — жуиры — энтузиасты. Еще одна триада. «Для энтузиастов, — говорит он, — жизнь есть восхождение, открытие. Им интересно не только жить, но и расширить рамки своего бытия. Жизнь неисчерпаема, как источник тепла и света, к которому можно приближаться все больше и больше».

И добавляет: «Над энтузиастами можно потешаться, считать их наивными, находить, что они мешают. Но ведь это они сделали нас, они готовят мир завтрашнего дня».

Клуб фанатиков, клуб энтузиастов — клуб безумцев.

Сейчас я осознаю, что мои «безумства» носили весьма умеренный характер.

Ну и что, если это стало для меня идеалом, линией поведения? Во всяком случае, это давало, как говорят в спорте, «отдачу».

Эпоха Театр де Франс началась.

Театр де Франс, или От «Золотой головы» к «Золотой голове»

Сентябрь 59-го — сентябрь 68-го

Эпоха Театр де Франс, по крайней мере в воспоминаниях других, была омрачена событиями мая 1968 года. В самом деле, тогда они принесли нам суровые испытания. Дальше мы дадим краткий обзор истории. Время вносит ясность. Но не будем отвлекаться от темы. Возьмем из этого прошлого лишь то, что сказалось на настоящем. И тут ко мне сразу возвращается радость, и я обретаю энтузиазм, воодушевлявший меня в тот момент.

Наша труппа прожила тринадцать поистине радостных лет. В эпоху театра Мариньи наша жизнь била через край. Она позволила нам создать репертуарный театр. Возможно, так говорить нескромно. Но это соответствует объективной истине — он единственный пример в истории частного театра. Более того, годы бродячей жизни принесли этому репертуарному театру всемирную известность. Наша Компания вызывала во всем мире такое же уважение, как национальные театры — Комеди Франсэз и TNP.

Из пятидесяти поставленных нами спектаклей добрые тридцать были еще вполне ходовыми. С «Парижской жизнью», возобновленной «Атласной туфелькой» и «Малюткой Мольер», которая с триумфом прошла на фестивале в Бордо, последний сезон был в числе самых блестящих. Следовательно, наши акции повышались.

В то же время театр Пале-Рояль при всем его неоспоримом очаровании был для нас слишком тесен. Рано или поздно нам все равно пришлось бы ограничить свою активность.

Правительство генерала де Голля пришло к власти еще совсем недавно. Андре Мальро, министр культуры, намеревался почистить розовые камни Парижа. Не иначе как он считал, что зал старого Одеона тоже нуждается в очистке — изнутри.

Поскольку наш театр репертуарный, работающий в полную силу, но скитающийся… почему бы не поселить его в Одеоне, назвав театром Франции? В сущности, это он нам и предложил. Он «национализировал» нашу Компанию. Почему мы приняли предложение не раздумывая? Сейчас я могу ответить на этот вопрос без колебаний. Причины две: оно исходило от Мальро, и мы любили служить.

И тем не менее расставаться с особой по имени «Компания Рено — Барро» было морально тяжело. Возможно, что мы поступали даже несправедливо и неблагодарно. Впрочем, мы ее только усыпили летаргическим сном. «Почем знать», — думал сидящий во мне крестьянин.

Становясь на «официальные» рельсы, мы шли на большой риск. Не поглотит ли нас эта реорганизация? Назвавшись Театр де Франс, не превратимся ли мы в глазах людей в «академический»? Не таилась ли тут ловушка — прелюдия к какому-то предательству? Что думал об этом мой Двойник-анархист?

Но существовал Мальро, а за ним де Голль. Люблю масштабных людей!

Жизнь надо брать в охапку, не торгуясь, не мелочась. «Отдавать себя целиком, чтобы все получать». Доминиканский монах, которого я ношу в себе, наверняка советовал мне, не раздумывая, принять предложение.

«Делать, делать, делать. Кто даст мне силу делать?» — подсказывала «Золотая голова».

Воспользовавшись удобным случаем по Эсхилу, я предрешил нашу судьбу. Мадлен и тут разделяла мою точку зрения. Оставалось лишь, как обычно, действовать… плохо, но быстро. Отныне от нас зависело, как при этом не попасть в ловушку.

И тем не менее наш коллектив тревожился. Пьер Бертен, например, хорошо знал Одеон — он выступал на его сцене в молодости. Он-то отлично представлял, с какими там встречаешься трудностями. Молодые товарищи опасались утраты той жизни приключений и свободы, которая составляла прелесть нашей Компании. Некоторые, еще более прозорливые, опасались новых финансовых затруднений.

В самом деле, на карту ставилось немало. Одеон — тяжелейшее бремя; субсидии, свалившейся на нас с неба и не идущей ни с чем в сравнение, оказалось недостаточно, и по подписанному мною концессионному договору ответственность за имущество ложилась на меня. Тем не менее я принял условия договора, поскольку эта тяжелая и рискованная материальная ответственность обеспечивала мне творческую свободу.

И потом, повторяю, был Мальро. За девять лет существования Театр де Франс он никогда не пытался ни повлиять на меня, ни оказать давление. А рядом с ним — такие люди, как Гаэтан Пикон и его сотрудники, в их числе Биазини, с которыми у нас были одни вкусы, одни чаяния.

В плане духовном и творческом этот период Театр де Франс был для нашей труппы периодом расцвета — свободным от всего чуждого, радостным. Иначе как бы пришли к нам Ионеско, Роже Блен, Бийеду, Беккет, Жене, Маргерит Дюра, Натали Саррот?

В плане финансовом он слагался из постоянных трудностей, и мы чуть было не разорились. Жизнь стала гораздо рискованней, чем в те времена, когда мы являлись частным театром. По общему мнению, с субсидией для нас началась сладкая жизнь. Ничего подобного. Если в Мариньи бюджет уравновешивали в среднем шестьдесят процентов дохода, то в Театр де Франс нам требовалось уже семьдесят два, а добиться такого процента мы не могли.

Одеон — как те замки, которые в наши дни концессионеру содержать не под силу. Впрочем, с той поры подобные договоры упразднены. К тому же он изобиловал противоречиями в отношении двух министерств-опекунов — финансов и культуры. Его условия были согласованы лишь три года спустя.

Я был как лейтенант, получивший от полковника приказ бросаться в атаку. Решение Андре Мальро вызвало яростную зависть, «святое возмущение». Мы долго боролись с ожесточенной враждебностью. Насколько нам сочувствовали, пока мы оставались без театра, настолько стали относиться неприязненно, когда мы его получили. Таков Париж!

Вот уже тринадцать лет, как слова «Одеон» не существовало, поскольку он стал филиалом Комеди Франсэз. Когда же его назвали «Театр де Франс», это вызвало вопли протеста.

— Как, наш дорогой Одеон?

Желая утихомирить страсти, я ходатайствовал перед Мальро о названии «Одеон-Театр де Франс». Он неохотно согласился. Он не любил уступок.

Любопытства ради я решил представиться важной персоне из министерства финансов. Этот господин принял меня любезно, отпустив тысячу комплиментов по поводу «культурного» прошлого нашей труппы, потом добавил:

— По правде говоря, я не вижу основания для вашего визита. Вы для меня только прожект господина Мальро, который и сам лишь прожект господина де Голля.

Как видите, атмосфера была напряженной. Никогда за всю свою профессиональную жизнь мы не шли на столь рискованное предприятие, и репутация, издавна установившаяся за Одеоном, не упрощала дела.

Одеон

Этот театр был построен архитекторами Пейром и де Вайи в 1780 году для Комеди Франсэз. В 1784 году там поставили «Женитьбу Фигаро» Бомарше, что породило достопамятный скандал. Нам известны и другие.

Во время революции актеры Комеди раскололись на роялистов и приверженцев революции. Первые пережили неприятности, вплоть до тюремного заключения. Вторые, которых увлек за собой Тальма, покинули театр и в районе Пале-Рояля основали нынешнюю Комеди Франсэз.

Театр Рояль, где стояли две большие статуи — Марата и Жан-Жака Руссо, — был переименован в Театр Народа, потом в Театр Равенства.

— В 1797 году, после многих потрясений, этот зал, руководимый господином Пупар-Дорфейем, получил название «Одеон». Каково было его назначение?

Вот выдержка из статута того времени:

«Одеои — институт, призванный обучать новое поколение драматическиих актеров, воспитывать не только исполнителей, но и поэтов, трагических и комических, короче, давать новую жизнь всем талантам, какие смогут украсить театр Франции».

При Наполеоне I Одеон, утратив это свое название, стал именоваться Императорским театром. При Людовике XVIII он снова Королевский театр. При Наполеоне III — Театр императрицы.

С 1946 по 1956 год он назывался зал Люксембург.

В промежутках он систематически вновь становился Одеоном. Из него и предстояло нам сделать Театр де Франс.

Жизнь этого очень красивого заведения, как явствует из сказанного, была нелегкой. Но при всем этом оп служил вполне определенной цели: формированию творческой молодежи. 1еатр, с которого начинается творческий путь актера, где его ждут борьба, скандалы, потрясения. Он стоит на перекрестке Дантона и первым ощущает на себе социальные волнения. Он весь в шрамах.

В плане финансовом, не считая одного-двух директоров, превративших его в театр квартала, все остальные, в том числе и самые крупные — Антуан, Жемье и другие, — полтора века старавшиеся, чтобы он сохранял верность своей миссии творчества и борьбы, терпели крах.

Когда Мальро поручил мне свершить этот «подвиг», камни Одеона были черными, галереи пустыми, помещепие мрачным.

Время от времени в кассу обращались люди за билетом на Со. Они путали Одеон с Люксембургским вокзалом!

Зато в самом театре переизбыток обслуживающего персонала! Я вынужден уволить добрую половину — отвратительная задача. Но иначе по сцене нельзя было бы пройти. Это признает даже профсоюз.

Так и не сподобившись получить лицензию директора, я сполна получаю его заботы.

Андре Мальро и я выбираем для торжественного открытия «Золотую голову».

Мою «Золотую голову» — предмет мечтаний с 1939 года! Двадцать лет терпения и грез! Андре Массон, который всегда объявляется на различных стартах моей жизни — «Нумансия», 1937 год, «Гамлет», — 1946 год, — будет делать декорации и костюмы для «Золотой головы», 1959 год.

Булез примется за незаконченную партитуру Онеггера и допишет музыку.

Ален Кюни, Лоран Терзиев, Катрин Селлерс станут исполнителями главных ролей.

21 октября 1959 года состоялась премьера «Золотой головы» в присутствии самого генерала де Голля, президента Республики, а также всего кабинета министров.

Париж скрежещет зубами.

Критики ополчаются на нас.

Приходят студенты.

Формируется клан «поклонников»: я знаю молодых зрителей, которые за это время просмотрели из пятидесяти спектаклей около тридцати одного!

Кассовые сборы не так уж велики, но мы подходим к пятидесяти процентам. Морально это большой успех; материально — не бог весть что.

Репертуар труппы позволял осуществлять практику чередования: «Ложные признания», «Батист», «Вишневый сад», «Христофор Колумб», «Займись Амелией» — наши добрые старые «сенбернары». И главное, новые постановки — «Малютка Мольер» Ануя, которая уже прошла с большим успехом в Бордо в мае прошлого года. Мы делали большую ставку на этот спектакль, и с полным основанием.

Премьера состоялась И ноября 1959 года — через три недели после премьеры «Золотой головы». Та же самая критика, которая на все голоса расхваливала спектакль в мае, теперь обрушивается на пас. Где то время — 1946 год, — когда Париж аплодировал каждой новой постановке нашей труппы? На этот раз Театр де Франс Андре Мальро должен потерпеть крах.

Загрузка...