Дело было в 1955 году. Собирал я тогда материал для своей пьесы «Все остается людям». И в сцене спора академика Дронова со священником отцом Серафимом запнулся. Понадобилось поговорить с квалифицированным духовным лицом. Около Переделкино, где я тогда работал, находилась резиденция патриарха. Я туда и заглянул. Вышел ко мне почтенного вида священник. Я представился, сказал, зачем пришел. Поговорил он со мной любезно. Но, чувствую, беседуем, а в глазах у него: «На кой ляд этот тип сюда привалился? Может, пасквиль какой-нибудь собирается написать?» И хотя я самым убедительным образом постарался его заверить, что никакой статьи писать не собираюсь и никак порочить церковь не стану, но основания для подозрений у священника, прямо скажем, в те времена были. В газетах нет-нет да появлялись то отказы от сана, то разоблачительные статьи, где духовенство представляли пьяницами, мздоимцами и развратниками, эксплуатирующими невежество народа. Да и основоположник соцреализма, сам Максим Горький приложил к тому свою могучую руку. Так что, повторяю, глядеть на меня с подозрением, как я ни клялся, основания у священника имелись. И откровенного разговора, увы, не получилось.
Сделал я еще одну-две попытки и вижу — пустой номер. На беседу соглашаются, но с опаской, и ведут себя настороженно, отделываются формальными ответами. Что и следовало ожидать.
А мне как быть? Бросил я тогда клич среди знакомой театральной братии. И вот тут Александр Семенович Менакер, прелестный человек и умница, мне подсказал:
Миша Зернов, вот кто вам нужен.
— А кто такой Миша?
Ну, как же! — и рассказал мне начало истории, развитие которой пойдет ниже.
А именно — на улице Горького (ныне опять Тверская), там, где сейчас театр имени Ермоловой, был некогда театр Эстрады и Миниатюр. (Кстати, там до него находился театр имени Мейерхольда.) И служил в нем администратором Михаил Зернов. Дело знал, но иногда почему-то отпрашивался в самое рабочее время. Однако ему шли навстречу — хороший работник. Но вот как-то руководству театра пришлось вызвать Зернова и сказать:
Послушайте, Миша, странная вещь. Кто-то из артистов был в Елоховском соборе и там среди служителей видел человека, как две капли воды похожего на вас. Сходите, посмотрите.
— А мне ходить нечего, — заметил Зернов. — Это я.
После чего возникла немая сцена, вроде той, что венчает гоголевского «Ревизора». (Прошу учесть то время, когда посещение церкви, уж не говоря о службе в ней, рассматривалось как криминал.)
То есть, как вы? — наконец выдавил из себя тогдашний руководитель.
— А я там служу. Я верующий человек.
Тогда, Миша, вам придется выбирать между церковью и театром. Подумайте об этом.
— Тут и думать нечего.
А потом пошли слухи, что Миша принял монашество и его жена стала у него зваться домоправительницей. А еще через какое-то время, — что Миша пошел в гору (человек-то толковый, администратор умелый), и он уже там кем-то вроде управделами.
Короче, когда я бросил свой клич, то знающие люди согласились с Менакером: к Мише Зернову и больше никуда. Без опаски. Миша знает — мы его не обманем. Да и о вас, возможно, уже слышал. Только учтите, он уже не Миша, а Михаил Викентьевич.
— Это я понимаю. Отнесусь с полным почтением. Хоть и атеист, но с понятием.
И вскоре мне действительно сказали, что Миша меня ждет. То есть Михаил Викентьевич.
И я отправляюсь по адресу то ли в Мертвый, то ли в Чистый переулок, где-то в районе Кропоткинской — там была тоже какая-то резиденция или что-то в этом духе.
Захожу в просторный двор и вижу — стоит там рослый мужчина средних лет в рясе, с большим крестом на груди и отдает властно распоряжения: машину послать туда-то, а эту туда-то. Проследите за тем-то, а это сделать тогда-то.
Почтительно подхожу: — Михаил Викентьевич? — Оказывается, угадал. Представляюсь и добавляю: — С вами говорили...
Он гостеприимно берет меня под руку и ведет к себе в апартаменты. Широким жестом предлагает сесть, сам усаживается напротив, и я вижу перед собой приятное лицо, окаймленное бородой и увенчанное длинными волосами, причем в меру, как у художников или композиторов. Его глаза смотрят на меня доброжелательно, с интересом, и я слышу бархатистый голос: — Чем могу быть вам полезен?
Объясняю свои нужды, перечисляю встреченные трудности и получаю в ответ примиряющую улыбку — дескать, сами понимаете причину. Киваю и я: претензий никаких, знаю, в каком королевстве живу. После чего начинается наша беседа.
Ну, конечно, это был уже совсем другой разговор. Атмосфера полного доверия. Я — вопрос, он — ответ, и так далее. А в конце он даже предложил мне ознакомиться с его магистерской диссертацией и передал объемистую рукопись. Я с благодарностью ее принял, после чего наша деловая часть закруглилась и он спросил меня, не хочу ли я с ним откушать.
Я было заикнулся, что меня дома ждет обед, но вовремя сообразил, что особенно-то упираться нет смысла, да и он эту причину так ласково отвел, что мое согласие как бы получилось само собой. Затем он встал, снял рясу, и я увидел, что на нем темно-синяя рубашка и серые брюки, а от кистей до локтей — нарукавники, как у чертежников в конструкторских бюро. Потом он снял большой крест, положил его в ящик письменного стола, запер, а ключ — в кармашек брюк. Повесил рясу в шкаф, вынул оттуда пиджак, надел и превратился в того само-
го художника или композитора, о котором я упоминал выше. Потом надел пальто и шляпу, и мы вышли во двор, где нас уже ждало такси.
Сели и поехали в «Савой», что на Рождественке. (Конечно, тогда «Савой» был «Берлином», а Рождественка — улицей Жданова, но ныне все вернулось к старому варианту.) Подъехали. Смотрю, на счетчике 10 рублей (были тогда такие цены). Но мой Михаил Викентьевич дает шоферу радужную тридцатку (была тогда такая банкнота), и тот, выбежав и обогнув машину, открывает дверцу. (В последний раз я видел этакое в Стокгольме, а по телевидению лишь когда президенты подкатывают куда-нибудь для своих нескончаемых встреч.)
Вышли мы, а швейцар «Савоя», смахивающий на адмирала, распахнул перед нами дверь, и гардеробщик принял у Викентьевича пальто, словно вазу, наполненную нектаром, после чего мы вплыли в зал.
А тут уже к нам подлетел метрдотель, ловко огибая кресла, и — весь улыбка — произнес: — Прошу к вашему столику, Михал Виккеньч-ч-ч...
Столик у окна. Викентьич сел и, заговорщицки потирая руки, спросил:
— Ну-с, так что мы будем пить?
И хотя, друзья мои, я человек непьющий, но тут... И упустить такой сюжетец? А потому мы опрокинули с ним одну, а может... впрочем, я не считал... рюмашечку этого самого... забыл чего, и разговор, сами понимаете, у нас пошел уже скорее на театральные темы. Потому что передо мной сидел, как ни кидай, а в прошлом театральный человек. А театр это, доложу я вам, такая штука, что кто его хлебнул, тому эта отрава уже на всю жизнь. Возможно, даже на загробную, с учетом специфики.
Теперь уже Зернов меня расспрашивал, кто и с кем сейчас в театре... короче, о репертуаре. Рассказал мне, кстати, про один эпизод, который имел место, в свое время, в театре Вахтангова. Был у них в труппе артист — красавец и талант. Ну — всем взял. И актрисы, конечно, его... очень уважали. А тут выпали театру зарубежные гастроли, редкая штука по тем временам. Ну и анкеты, разумеется — кто, где и все прочее. Если женат, то зачем, то есть на ком? Вот наш актер и написал — холост. А
восемь актрис назвали его своим мужем. И соответствующие органы засекли — несовпадение. Потребовали: разберитесь, иначе всей поездке капут. Наш герой — ни в какую. Ну и пришлось актрисам свои претензии снять. Временно. До возвращения на родину.
Чем же дело кончилось?
— А ничем. Вернулись. Война. И погиб, бедняга.
В общем, расстались мы с Михаил Викентьичем почти по-родственному. Верующий, неверующий — какая разница, была бы совесть. А его магистерская диссертация тем более убедила меня, что он человек искренний и думающий.
Короче, сцену в пьесе я написал, а уж какой она вышла, не мне судить. Одно скажу, сцену эту зрители всегда принимали, затаив дыхание. (Из-за нее, кстати, у меня были самые большие неприятности в Москве: вызывали в ЦК и требовали, чтобы я либо убрал священника, либо, на худой конец, ослабил его аргументы. Но я стоял насмерть.) А священники ходили на спектакль и благодарили театр — знаю это из первых уст, ибо одну из ролей играл артист Колчицкий, сын протопресвитера. Так что слова своего я не нарушил. Но об этом как-нибудь в другой раз, а сейчас вернемся к Зернову, ибо о нем главная речь.
Как мне стало известно, он рос в чинах, достиг сана архиепископа и принял имя — владыка Киприан. Представлял русскую православную церковь в Израиле, в ФРГ и ведал внешними сношениями. В общем, стал крупным церковным деятелем, оставшись при этом добрым и простым человеком.
А недавно я узнал, что он умер.
Что же, мир праху твоему, владыка Киприан, а в миру Михаил Викентьевич Зернов. Хорошим ты был театральным администратором, достойным духовным лицом, истинно верующим человеком, прекрасным собеседником, доброй душой и настоящим театралом. Что еще? Да, пожалуй, достаточно.