Мать скрипача.

В 1966 году в Москве проходил конкурс имени Чайковского — для скрипачей. Сидя в амфитеатре, я слушал выступление молодого студента консерватории, который играл превосходно. Жюри потом единогласно присудило ему первую премию. А рядом со мной сидела совсем простая, немолодая, почти старушка, женщина крестьянского вида, в платочке. Тоже слушала. А когда я отнял от глаз бинокль, сказала мне: «Дай-ка поглядеть на мово».

Я приладил ей бинокль, она стала глядеть, и вдруг я увидел, как из-под бинокля потекли слезы. Старушка плакала.

Что это вы, бабуся? — спросил я.

— А это мой сын.

Я заинтересовался, и старушка рассказала следующее.

Оказалось, что она вовсе не старушка, ей 40 с небольшим лет (а сыну — 22), но тяжелые годы лишений состарили ее. Она с сыном — из деревни под Красноярском. Там и жили в колхозе — она, муж и сын. Только стали замечать, что их мальчонка трех—четырех лет почему-то предпочитает не гулять по двору, а сидеть дома около печки, когда мать возится с горшками. Слушает стук-звон посуды, а потом сам подойдет, щелкнет по горшку и опять слушает — звон, гудение.

Деревня была совсем темная, и мальчику исполнилось лет шесть, когда туда провели радио — примерно в 1950—51 году. А уж тогда парнишку и совсем из дома выгнать стало нельзя. Сядет около радиотарелки и слушает музыку — не оторвешь. И хотя мальчик не болел, но отец приказал: «Отвези-ка ты его, мать, в Красноярск, к доктору. Пусть полечит. А то — что с мальцом делается? Так в избе просидит, работником не будет».

— Повезла. А доктор говорит: «Здоров ребенок-то. Но не туда ты его, мать, повезла. Его надо к музыкальному

учителю». И сказал — куда. Пошла. А там осмотрели Витю-то и говорят: «У тебя, мать, сына учить надо. Обязательно». Один говорит: «Я и учить стану. Толк будет. Большой толк. Особенный он у тебя, сын-то. Оставайся».

— Я — туда-сюда. Как так — оставайся? А мужик? А хозяйство? Однако учитель ни в какую. Я и осталась. Мужик приезжал, ругался. Говорил: «Брошу!» А я: «Не могу поехать. Учитель сказал — обязательно учить надо».

Так четыре года прошло, учитель и говорит: «Теперь вези сына в Иркутск». — «Как так?» — «А вот так». Отвезла. А там сказали: «В Москву его надо. Как хошь, мать, сама не повезешь, мы повезем». Ну я продала корову — коровенка-то моя — и в Москву. А мужик нам сказал: «Тогда не возвращайтесь!»

В Москве определили Витю-то в школу выдающихся и нам комнатенку шесть метров в общежитии дали.

Витя играет, а я эту скрипку ненавижу, но забьюсь под одеяло и терплю. И ему все: «Играй, Витюша. Сколько терпели, играй!» Нет, не то, чтобы я музыку не любила. В молодости гуляла с гармонистом, так то — музыка. А эта скрипка всю душу перепилит. Но терпела. Потому, хвалят все мово.

А живем плохо, шесть метров комната. Правда, ему стипендию положили — 35 рублей. Ну, постираю на кого, уберу, заработаю. Но скудно живем. Мужик приезжал, поглядел на нас, пожалел, сказал: «Ладно. Вертайтесь, все прощу». Не согласилась я. Изругался он. Махнул рукой. «Тогда все, — говорит. — Прощайте. Никто вы мне». И уехал.

А потом приняли мово в консерваторию и уже положили 80 рублей стипендии. Комнату дали 16 метров. Ну, тут мы вздохнули.

А затем нас к министру вызвали. Женщина. Фурцева, Катерина Алексеевна. Посмотрела она на меня и говорит — по имени-отчеству: «Так, мол, и так. Решили мы вашего сына на конкурс готовить». — Это, значит, было ешшо год назад. — «И дадим ему для этого драгоценную скрипку Страдивария. А цена ей — мильен. Так что берегите скрипку, и сына берегите, и живите спокойно. И, надеюсь, оправдаете».

Очень ласковая женщина, но у меня с ее слов все захолонуло. Шутка ли, министр и прямо тебе — мильен. «Береги». Ну и с тех пор я уже сама не своя стала. Как Витя куда со скрипкой едет, — я с ним. Без скрипки уйдет, — я от нее ни на шаг. Играть кончит, в футляр положит, я футляр оберну и под подушку. Так и сплю на ей.

А тут, как назло, стали к моему Витюше девки липнуть. И девки не как у нас в деревне, а модные, смелые, бесстыдные. Все наружу торчит, ну прямо будто голая. Глаза наведенные, ресницы стрелками, на голове — башня. Каблучки тонкие. Задница — как облитая. Ходят — туда-сюда ею швыряют. А под руку возьмут, так и норовят титьками уколоть.

Ну, мово Витю и начало крутить. Лениться стал. Но тут я на него: «Что же это ты, — говорю, — Витюша, с нами делаешь? За что же мы столько лет муку терпели, по углам мыкались? Министр, — говорю, — женщина, на нас надеется, нам скрипку в мильен дала, а ты?! Что ты, — говорю, — Витюша, титек не видал, что ли? Так ешшо увидишь. Опосля. Насмотришься этого добра. Играй, — говорю, — без передыху. А девок этих я на себя возьму!»

И чуть его не запирала. А сама за ним тенью. И если какая из них приплывет, выхожу и говорю: «Дома нет. Уехал готовиться». Но они стоят и прислушиваются — не играет ли? А у меня все предусмотрено: дверь обтянута, не слышно. Ну, перебила я это дело, малость отошел парень. Втянулся в игру. С утра до ночи. Уж мне совсем терпенья нету, однако терплю.

А потом — конкурс. И все говорят: «Замечательно!» Да я и сама слышу — не скрипит уж, поет, ровно стонет иногда. Однако, врать не буду, гармонист, с которым девчонкой гуляла, как бывало растянет гармонь, сожмет, — так в груди затеснит... Ну, у того лучше выходило, лучше.

Но и у Вити правильно, хорошо стало получаться. Две с половиной тыщи пришел и положил он мне на стол. «На, мама, бери. Премия». Так все деньги матери и отдал. Теперь квартиру нам дали. Мужик приехал. Он теперь на пенсии. Тоже, простил нас. Значит, теперь все ничего.

А министр, женщина, посмотрела мне в глаза и — помнит по имени-отчеству — поблагодарила. «Спасибо», — говорит. Это она, наверное, про скрипку подума-

ла, что я сберегла. А если бы ей кто про девок рассказал, вот тогда действительно — спасибо. Девки, между прочим, я к ним пригляделась, разные. Есть нахальные, а есть ничего. Просто мода — все наружу. Мужикам, конечно, нравится, сразу видит: все при ей. Однако помню, когда я с гармонистом гуляла, мода лучше была. Все и так при девках было. Да не про всех. И ценили это парни. А то сейчас — идет девка, на парне виснет, в глаза заглядывает, трещит ему — ля-ля-ля, а он — папироса на губе висит, и по сторонам поглядывает, сытый, надоела, мол. А тогда: не глядишь, а взглянешь, и он — на седьмом небе. Теперь учится мой Витя. На той скрипке играет. Не знаю, как дальше жизнь пойдет. Вроде, все есть. И мужик с нами. И Витя рад. Как-то теперь его жизнь сложится? Не занесся бы. И, опять же, кого в дом приведет? Ну, пусть модная, авось замуж выйдет, прикроется. А вдруг как ешшо пушше от Витиной славы очумеет? Беда. И когда мы спокойно заживем — неизвестно.

Остается добавить, что скрипач этот — ныне знаменитый Т.[1]


Загрузка...