На берегу пролива собралось огромное количество народа. Попасть на какой-либо транспорт было почти невозможно. А фашистские самолеты обстреливали безоружных людей на переправе. Нас, детей, накрывали тюками и узлами, но, к сожалению, это мало помогало. Я всегда пытался выбраться из этого душного убежища, считая себя достаточно взрослым и никак не представляя, что могу вдруг быть убитым.
Благодаря тому, что у маминой сестры были документы жены командира Красной армии, нам удалось попасть на какую-то черпалку. Она двигалась очень медленно, и люди с трудом справлялись с зажигалками, которыми бомбили переправу, и которые довольно часто попадали в наше суденышко, чудом добравшееся до города Темрюк.
В Темрюке мы были недолго, то есть нас, я не помню как, доставили к железнодорожной станции, где опять таки с большим трудом попав на поезд, мы двинулись в сторону своего конечного пункта, города Омска, где жили какие-то тетины знакомые, и где нас могли бы разыскать близкие. В ожидании поезда мы бродили по небольшой станции и прилегающему к ней рынку. Меня, не очень-то разбирающегося в ценах на продукты, всё же поразила удивительная дешевизна, хотя покупателей было достаточно много. Видимо, уже тогда западному Кавказу грозила скорая оккупация. Поезд, в который нам удалось сесть, загрузили, заполнив тамбуры и даже проходы ящиками с различными продуктами, и предоставили право пассажирам пользоваться ими безвозмездно. Я и какой-то мальчишка, тогда ещё не знавшие, что такое голод, бросали в окна яйца, пытаясь попасть в мелькавшие столбы. Ночью нас бомбили, но всё обошлось сравнительно сносно, кроме легких ранений одной пассажирки нашего вагона от разбитых стекол, да синяков, которые я получил, падая с третьей полки при резкой остановке поезда. В связи с ночным происшествием мы доехали только до станции Славянская.
Что называется, на перекладных, с большим трудом добрались до города Пенза, где впервые увидели вечерние огни, понимая, что перешагнули границу светомаскировки. Там нам удалось сесть в эшелон эвакуировавшегося вагоноремонтного завода. Это были теплушки, оборудованные нарами. Отсутствие туалетов очень тяжко действовало на состояние пассажиров, а поезд шел вне каких-либо расписаний, часами не останавливаясь. Но, даже когда он останавливался, никто не мог знать, как долго продлится стоянка. Нравы настолько упростились, что нас, мальчишек постарше, уже не просили отворачиваться, когда кому-то из женщин требовался ночной горшок. Но больше всего мы страдали от отсутствия воды. Мама чуть не отстала от нашего состава, побежав на станцию в её поисках. Начальство эвакуировавшегося завода свой, хотя и такой же, как остальные, товарный вагон оборудовало максимальными удобствами. И даже поставило в туалете бочку керосина, чтобы коротать вечера при свете ламп. Но поскольку в нашей советской стране лучший досуг, особенно в поезде, это обильное застолье, то кто-то, по пьянке видимо, не затушил, находясь в этом самом туалете, сигарету. Начался пожар. Машинисты этого не видели и продолжали гнать поезд. Его остановил каким-то образом ехавший по случаю морячок в тот момент, когда уже начал охватываться пламенем следующий вагон. Прибывшие на помощь селяне вместе с пассажирами сумели, используя срубленные стволы деревьев, столкнуть с рельс обгоревший, а вернее сказать, ещё горевший вагон. А потом с трудом разыскать людей, прыгавших из него на ходу. Они были в очень тяжелом состоянии, и на ближайшей станции их госпитализировали.
В Омске нас не выпускали в город без справки о прохождении санобработки. Пришлось идти в какую-то баню, где, кроме купания, ещё и «прожаривали» нашу одежду. Мама, боясь меня потерять, силой затащила в женское отделение, где я не столько мылся, сколько искал место, где спрятаться, чтоб меня не видели голого. Никто, конечно, на меня не обращал внимания в этом, насыщенном паром, огромном зале. Однако какая-то глазастая бабка разглядела всё-таки излишки на моём теле и стала упрекать маму в развращении малолетних.
Тетиных знакомых мы не нашли и, просидев ночь на вокзале, с утра начали поиски жилья. Никаким официальным путем эвакуированных не расквартировывали, поэтому мама, двигаясь от хаты к хате, умоляла, чтобы нас пустили на постой. Наконец ей удалось уговорить сердобольную женщину приютить нас, и мы поселились вчетвером в малюсенькой проходной комнатке.
Город мне понравился, несмотря на сильнейшие морозы сорок первого года. Мы, крымские жители, совершенно не были приспособлены к такому климату. Пимы (так называли в Сибири подшитые валенки) купить было не за что, и мама сшила мне стеганные сапожки, которые вставлялись в калоши, и телогрейку под совсем не сибирское пальто. Я поднимался в доме раньше всех и, открыв в холодном коридоре дверь, выходящую во двор (она открывалась вовнутрь коридора), расчищал от снега дорожку к туалету. Иногда, после сильного снегопада, если я один не мог с этим справиться достаточно быстро, то будил хозяйскую дочь. Когда основная, самая необходимая по утрам, дорога была очищена, прокладывался путь к калитке, с тем чтобы, выйдя на улицу, освободить парадный ход. В выходной, в этом же составе, мы очищали деревянные тротуары ото льда. Мы скалывали лед тяжелыми ломами и штыковыми лопатами и вычищали довольно большой участок, относящийся к нашему дому. После трудной работы нас плотно кормили. А когда по утрам гудел гудок, сообщая, что температура -40 градусов и можно не идти в школу, мы с мальчишками, взяв санки, бежали на улицу.
Вскоре пришли до востребования от папы одна за другой две открытки. Это была последняя весточка от отца. Больше мы его не видели и ничего о нем знали. Он остался в Ялте в «истребительном батальоне» на казарменном положении. Затем, как писал в открытках, его перевели на работу в госпиталь. Поскольку Крым был оккупирован, мы понимали, что узнать о судьбе отца нам не скоро удастся. Не имея никаких сообщений о его гибели, хотелось верить, что рано или поздно всё-таки встретимся с ним. Но этого не случилось. Мы даже не смогли узнать, что же с папой произошло. Все долгие военные и послевоенные годы я тосковал по отцу. Мне всегда его не хватало, хотя ощущение, что он рядом со мной, никогда не покидало меня. Это очень далеко от мистики. Просто я часто свои дела и поступки как бы сверял с его пониманием добра и зла, и это удерживало меня от действий, которые, как мне кажется, мог бы он осудить. К сожалению, я не всегда так поступал. Так что придется перед богом выложить рядом с тем хорошим, на что надоумила меня память об отце, и то дурное, что я совершил, отгоняя от себя мысли о его суровой оценке. Но если бог, как о нем говорят, справедлив, то хочу верить, что мои, вдохновенные памятью об отце, дела перевесят те ошибки и прегрешения, которые я совершил по необдуманности или слабости характера. Сколько бы мне не было отпущено пребывать на этой земле, я до последнего дня сохраню светлые воспоминания о папе, которого мы так ждали всю войну и верили, что он жив и обязательно встретится с нами.
В Омске я увидел сказочное чудо. Перед новым 1942-м годом на площади города сделали скульптуры вождей изо льда, и они стояли очень долго. Скульптуры были огромные, и, находясь рядом с ними, я чувствовал себя маленьким Каем в ледяных владениях Снежной королевы. Это ощущение сказочной страны часто посещало меня зимой в этом сибирском городе. И тогда, когда в полном безветрии нескончаемо падал крупный снег, одевая прохожих в костюмы Снегурочек и Дедов Морозов, и когда с диким завыванием пурга засыпала двери и окна крепко сколоченных домов, стараясь подольше продержать под арестом нашедших там теплый приют и защиту людей. Но мы ничуть не боялись свирепого разгула Снежной королевы. Мы чувствовали себя в полной безопасности за этими деревянными стенами точно в неприступной каменной крепости. Такой защищённости, уюта и покоя, какой исходил от жарко натопленной русской печи, трудно было бы найти, даже если бы в доме стояли самые современные отопительные приборы.
Зимняя Сибирь познакомила нас со многими странными и непривычными для южан вещами. Например, я никогда не видел замороженное молоко, которое в форме миски складывали штабелями в коридоре, чтобы не ходить каждый день на базар. Под потолком всю зиму на жерди висели кольца ливерной колбасы, её мы разогревали на сковородке и смешивали с мятой картошкой. Сибирский кот Васька тоже любил это лакомство. Он разбегался в довольно длинном коридоре и, подпрыгнув, хватался зубами за колбасный круг. Но замерзший ливер не поддавался острым Васькиным зубам, и, покачавшись на нём, как на качелях, кот прыгал на пол, недовольно урча и фыркая, и убирался в теплую комнату на свое место. В коридоре в больших мешках стояли приготовленные на зиму пельмени. Их делали по вечерам хозяйка дома, её подруги и мама с тетей. Так они собирались то в одном доме, то в другом, то у нас. Тихо звучали народные песни, под которые очень быстро из-под женских рук на столе возникала гора маленьких с толстеньким мясным животиком пельменей. Они лежали, как ленивые барчуки, скрестив ручки и обижаясь, когда хозяйка непочтительно сбрасывала их в большую коробку и относила в холодный коридор.
Это было самое удобное время, чтобы забраться на русскую печь с хозяйской дочкой Надей, которая была старше меня на три года и кое-что в жизни уже знала. Она меня учила целоваться. Я оказался способным учеником, и мы этим охотно занимались, пользуясь тем, что взрослые заняты. Делали все очень тихо, чтобы нас не разоблачили. Но если хозяйка усекала какую-то возню, то немедленно, вспомнив, что у неё уже «здоровая девка», усаживала её за стол работать вместе со всеми. Такая лафа, чтобы нас не трогали, к сожалению, была не часто. Видимо поэтому, более как целоваться, я от смышленой подруги не научился ничему.
Разыскав в Средней Азии родных (точнее они нас разыскали), мы решили покинуть холодный Омск и отправиться на юг, в Казахстан, в неизвестную нам доселе станцию Арысь.
Когда, уже много лет спустя, я смотрел замечательный фильм о Тарасе Шевченко, то увидел знакомую мне, покрытую ковылем и пылью, степь, с потрескавшейся от зноя землей, служившей в фильме местом ссылки и заточения в солдатских казармах великого поэта. Облик Арыси, куда мы приехали по зову родных, ничуть не отличался от показанной на экране казахской деревни середины прошлого века. Пылевые смерчи уносили не спрятанные своевременно вещи, вплоть до парусиновых раскладушек, и покрывали серым налетом всё в комнате, несмотря на закрытые наглухо двери и никогда не открывающиеся маленькие окна. Глиняные домики выстроены так беспорядочно, что ни один почтальон не мог разыскать нужного адресата, поскольку ни названия улиц, ни номеров домов найти на них было невозможно. Дворов, как таковых, не было. Просто у дверей домика - какой-то скарб и две-три бараньих шкуры. Глядя на этот пейзаж, казалось, будто на глазах у тебя плохо протертые очки, не то запотевшие, не то запыленные. Но если бы удалось эти воображаемые очки протереть, то ещё ярче можно было бы разглядеть дикость существования этих бедных людей в стране, о которой пели, что «другой такой не знают, где так вольно дышит человек». В Арыси советский человек тоже вольно дышал, только густой пылью.
К семидесятилетию советской власти ходил такой анекдот. Едут в поезде через Казахстан папа с сыном.
- Посмотри, сынок, - говорит папаша, глядя в вагонное окно,
вот так выглядели казахские села до Октябрьской революции.
Именно такими, не измененными за многие десятилетия, увидели эти села и мы.
«Культурным центром» Арыси была станция с буфетом, медпунктом и пивным ларьком. Правда, на отшибе был ещё и клуб, куда привозили кино. По дороге на станцию был также магазин, где по карточкам мы получали продукты. И это всё, что можно было бы написать в путеводителе по Арыси для иностранных туристов, пожелавших узнать, как мучался трудовой народ при царизме.
Эти места были не лишены экзотики. Прожив там совсем немного, я близко познакомился со скорпионом, когда на минуту выбежал босяком, чтобы занести в дом раскладушку, на которой отдыхала моя младшая сестра. До того дня я с такой ужасной болью не встречался. Услышав мой дикий крик, соседи сразу поняли, в чем дело, и прибежали с противоядием (настойкой яда скорпиона на хлопковом масле) и, по-моему, скипидаром. Но это не помогло, во всяком случае, боль не сняло, и меня отнесли на станцию в медпункт. Но и после медицинского вмешательства и наложенного уже выше колена жгута я простонал до самого утра, а боль дошла до верхнего края ноги, до паха. Интересно, что местные жители скорпионов не боялись, потому что спали на бараньих шкурах, куда скорпион ни за что не полезет. Бараны этих ядовитых пауков, оказывается, едят. Я после общения с этой тварью тоже перестал её бояться и вместе с другими ребятами ловко с помощью стеклянной банки ловил весенних зеленых скорпионов и сдавал (по-моему, за трояк) в медпункт для приготовления противоядия.
И хотя в этой забытой богом Арыси мы жили по тем временам не бедно, тем не менее, без сожаления оставили её, когда у младшей маминой сестры появилась возможность получит жилье и работу по специальности в Ташкенте. Все это произошло благодаря усилиям тогдашнего наркома финансов Узбекистана Ниязова, который побывал на фронте с делегацией, привезшей воинам подарки от республики. Там он повстречался с мужем маминой младшей сестры и пообещал помочь тете со всей семьей перебраться в Ташкент и устроиться на работу в театре.
Тетин муж, дядя Саша Письман, с броским псевдонимом Александр Альпи, до войны артист эстрады, работал в жанре музыкальной эксцентрики и ритмики. В первые же дни войны ушел добровольцем на фронт, и был послан на работу по специальности начальником ДКА армии Баграмяна. Но усидеть, не участвуя непосредственно в боях, этот порывистый человек не мог. Вскоре он добился своего, став командиром стрелкового батальона, и умер в госпитале, после боев за Кенигсберг, восьмого мая 1945 года, фактически уже после окончания войны.
Его жена, моя любимая тетя Цыва, в миру Цилистина Яковлевна, была артистка оперетты. Её амплуа – каскадная. Удивительно талантливая, буквально во всём, личность, она не смогла достичь высот и званий в своей профессии из-за отсутствия, прежде всего, специального образования. И, конечно же, этому помешали скомкавшая жизнь война, гибель мужа, необходимость кормить, растить и воспитывать дочку. Но всё равно всю жизнь она занималась искусством и имела в этом успех и высокую оценку как руководителей, сослуживцев и коллег, так и своих подопечных, которым она с удовольствием передавала свой театральный и жизненный опыт.
И вот, выполняя просьбу её мужа, наркомфин Ниязов вызвал нас всех в Узбекистан. Тетя Цыва, её две сестры с детьми и бабушка поселились в самом Ташкенте, в каких-то подвальных комнатушках, а нам с мамой нарком любезно предоставил огромную комнату на своей даче, которой он во время войны не пользовался. Именно здесь мы познали все ужасы голода, тропической малярии и презрительного отношения к «понаехавшим» жидам. Этим словом аборигены называли любых эвакуированных, независимо от национальности. Лично я на еврея не был похож никак. Скоре всего я напоминал китайца с абсолютно желтым от акрихина лицом. Только перейдя на хину, понемногу стал избавляться от признаков желтой расы, получив вместо этого значительную глухоту, от которой освободился лишь с прекращением приема этого препарата. Но пока меня мучили дикие приступы тропической малярии, я вынужден был глотать эти горькие порошки.
Основной части жителей поселка Луначарский, что в трех километрах от Ташкента, воспитанной в духе сталинского интернационализма, было всё равно, кто перед ней, китаец или турок, она просто считала необходимым нас задеть и оскорбить. Особенно они не любили мою мать, которая одно время работала налоговым инспектором, и от которой очень было трудно скрыть истинное количество скота. Поскольку сговориться с ней было невозможно, то на нас спускали собак. Я говорю «на нас», поскольку часто ходил по домам с мамой.
Мостик большого арыка, где купались мальчишки, мне спокойно миновать не удавалось. Особенно часто приставал один хулиганистый парень. И вот как-то, проходя эту опасную территорию, мы столкнулись с ним лицом к лицу. Его глаза смотрели на меня с иронической усмешкой. В руке моей, в матерчатой сумочке, лежал литровый глиняный кувшин. Не раздумывая долго, я с размаху стукнул им по голове своего противника. С этого дня ко мне больше никто не приставал, а потерпевший стал моим лучшим приятелем. Он часто пропускал меня вперед в очереди за зеленым отваром из нижних листьев капусты, горьким как рапа, с ошибочным названием «борщ», который мы получали по талонам, каким-то путем добытыми мамой.
А вот сосед наш, смотритель ниязовской дачи, и его жена относились к нам сочувственно. Один раз, когда я помогал ему молотить ячмень (работая верхом на лошади от рассвета до заката), он принес нам в комнату тарелку плова, который жалко было кушать, так он великолепно пах. Мы разделили его на два раза, но не выдержали и съели всё подчистую. В знак особого расположения сосед разрешал мне иногда брать в яслях коз шкурки от кормовой свеклы. Я их хорошо мыл и варил, а мама потом пропускала через мясорубку и клала в виде котлет на сковородку, как бы для поджарки, но конечно без масла. Мы пили с ними чай (имеется ввиду кипяток), смазывая патокой, которую получали по карточкам вместо сахара. Ещё я собирал на месте молотьбы ячменные зернышки. Их толкли в металлической ступе и варили кашу. Каша была сытная, но всё время приходилось сплевывать скопившиеся соломенные чешуйки, которые отделить от зерна до приготовления этой каши было невозможно.
Когда наступало время сбора фруктов, сосед просил меня о помощи. Я ловко взбирался на деревья и снимал целенькие зрелые ягоды вишни. В оплату за работу мне дали право, есть на дереве сколько угодно фруктов и уносить домой для мамы полную тюбетейку. В перерыве мы пили зеленый чай с лепешкой, которую я уплетал за обе щёки, несмотря на обещание никогда к ней не прикасаться. Такое обещание я давал, когда наблюдал за её приготовлением. А технология выпечки узбекской лепешки была такова. Посередине двора стояла своеобразная печь. Это был глиняный усеченный конус, поставленный вершиной вверх и имеющий в основании около метра в диаметре. Внизу маленькое отверстие в форме арочных ворот, служившее для того, чтоб можно было поправлять горящие внутри дрова. Через верхнюю открытую часть очень ловко забрасывались приготовленные ещё сырые лепешки так, что они прилипали к внутренней стенке печи и падали лишь тогда, когда были выпечены. Эта часть технологии меня вполне устраивала. Смущало меня приготовление самого теста. Соседка садилась рядом с печью и, задрав свою дурно пахнущую юбку, оголяла ноги настолько, насколько их вообще можно было оголить. Затем, взяв кусок теста, она обрабатывала его на своих ляжках, как мне думается, не идеально чистых. Я пытался себя уговорить, что высокая температура в печи уничтожает не только микробы, которые могут попасть на тесто с не вполне стерильных ляжек, но и запах, исходящий от них. Однако логика не могла победить чувство брезгливости, которым я мгновенно пренебрегал, как только мне отламывали кусок этого удивительно вкусного хлеба.
Было бы обманом утверждать, что мы не видели в изобилии прекрасных восточных лакомств или южных овощей и фруктов. Достаточно было проехать в Ташкент, этот город хлебный, и посетить знаменитый Алайский базар. Правда, купить там мы могли только стакан прохладной воды у мальчишек, бегающих с пронзительным криком: «Есть холодная вода! Кому холодной воды!» Я не знаю, зачем мама таскалась со мной на этот рынок. Разве чтоб не забыть, как что выглядит. Хотя иногда она разорялась на семечки.
В Ташкент мы приезжали не только для осмотра великолепных натюрмортов восточного рынка. Мы ещё приезжали в театр, куда нас могла провести работающая там тетя. Однажды удалось попасть на гастролирующий Московский еврейский театр ГОСЕТ*, на «Короля Лира» с Михоэлсом в главной роли. Я тогда, и не думавший о работе в театре, запомнил актерский михоэлсовский прием на всю оставшуюся жизнь. Его Лир, с первых моментов своего появления, демонстрировал привычку поправлять, как бы плотнее насаживая на голову, корону. Но вот, лишившись всего, постепенно он утрачивает эту привычку, каждый раз не находя корону на голове. В конце концов, она превращается в подсознательное движение руки, как атавизм, как намек на бывшее величие и власть. Интересно, что подобный актерский приём я увидел много позднее у Юлии Борисовой в роли Вальки-дешовки. Она, при произнесении своей вечной фразы «наше вам с кисточкой», демонстрировала её движением руки от головы вниз, будто кисточка на голове и находилась. И в ходе всего спектакля «Иркутская история», с изменением мировоззрения Вальки, её поведения, отмирал и любимый её жест. Я не знаю, преемственность это или случайное совпадение.
Но в Ташкент мы ездили очень редко. А будни в поселке Луначарском были так похожи друг на друга, как китайские близнецы. Из главных событий этих дней можно выделить появление дурной привычки курить. Я научился этому не из любопытства, а потому, что курение снимало чувство голода. Благо табак доставался задаром, поскольку дед моего школьного дружка торговал им.
После выдающейся победы нашей армии под Сталинградом к эвакуированным луначарцы стали относиться значительно лучше, может быть, понимая, что эти люди приехали на «их головы» не навсегда. Удивительно странная психология местных жителей. Они считали, что все беды, свалившиеся на них, именно оттого, что приезжие поедают то, что можно было бы добавочно разделить между старожилами, и этого вполне хватило бы, чтобы не голодать. Хотя надо сказать, что они-то о голоде и не имели понятия, поскольку у каждого был огород и какая-то живность. Наш сосед, узнав в разговоре, что там, откуда мы приехали, у нас не было ни коровы, ни земельного участка, грустно качал головой приговаривая: - ах, бедные, бедные. Как же вы жили?
Мы же, узнав о разгроме фашистов под Сталинградом, воспрянули духом и почувствовали себя равноправными гражданами поселка Луначарский, к которому приписал нас бог на время тяжких дней великой катастрофы.
Но время шло, и настал день, когда наши войска вошли в Симферополь. В их ряду был и мой дядя, Даниил Александрович Неженский. Точнее он был мужем маминой третьей сестры. Профессиональный кинематографист, не оставивший кино и после войны, которую закончил майором, пройдя через неё от первого до последнего дня. Будучи политработником, ему выпала нелегкая миссия быть замполитом штрафного воздушно-десантного батальона. Там, по его рассказам, политические речи и призывы на бойцов этого особого подразделения не имели никакой силы. Только личный пример в бою поддерживал авторитет и позволял командовать этим сложным составом части. В Симферополь он входил, уже будучи в танковых войсках. Тут же освободив, занятую соседями, бабушкину квартиру, отправил нам вызов для возвращения на родину. Ехали мы через Москву. Там нас встречала мамина младшая сестра. Она была москвичкой и вернулась домой немного раньше. К нашему приезду тетя сварила чуть ли не ведерную кастрюлю настоящего борща. После дикого голода я объелся им, и меня еле откачали, подозревая заворот кишечника.
Конечно, такого голода, как в Луначарском, мы более не испытывали, хотя о сытой жизни мечтали ещё долго.