Л. А. Тихомиров ВАРШАВА И ВИЛЬНА В 1863 г. 136


1

Однако же центральная эпоха русско-польского столкновения для многих доселе покажется столь загадочной, как и сама фигура Виленского «диктатора». Эта внушительная фигура, как на камне, врезалась в воображение современников и в память потомства. Но граф разделяет поныне судьбу многих крупных исторических деятелей, сила действия которых, чаруя одних, возбуждая проклятия других, как бы заслоняет у всех спокойное понимание самого ее содержания. А между тем понятно, что лишь содержание силы способно придать ей историческое значение...

Загадочность 1863 года доходит у многих до того, что они спрашивают даже: действительно ли М. Н. Муравьев был усмирителем мятежа? Нужен ли был бы М. Н. Муравьев, если бы у нас в Вильне был второй граф Ф. Ф. Берг? Этот вопрос может показаться странным и, однако, его делали...

Между тем для современников решающее значение графа Муравьева было совершенно ясно. Он, и никто другой, считался усмирителем мятежа. Варшавский Жонд понял далекого Виленского врага после первых же ударов и, не довольствуясь посылкой целого отряда собственных убийц (в том числе известного Беньковского), прибег к такой совершенно экстраординарной мере, как назначение 25 000 р. вознаграждения кому бы то ни было, кто убьет графа...

«Дадут больше», — только и промолвил граф Муравьев, услыхав объявление Жонда. И, действительно, наверное бы дали больше, если бы не наступило так быстро время, когда уже заговорщикам ни о каких наступательных действиях невозможно стало и помышлять.

Столь же ясно было решающее значение М. Н. Муравьева во впечатлении русских людей. Его все признали главой. Он вдохнул во всех силу и веру. Масса народа также отнеслась к нему очень быстро, как к народному начальнику. Даже крестьяне-поляки Августовской губернии, не входившей в его область, прислали к нему депутацию с просьбой присоединить их губернию ко вверенному ему краю. И граф Муравьев занял своими войсками чужую губернию раньше, чем получил на то разрешение. Несколько позднее он точно так же занял два соседних уезда Плоцкой губернии. Общепризнанный авторитет Муравьева, как главы усмирения, пропитывал собой воздух мятежного края, побуждая к действию и Варшаву, и Киев. Виленский генерал-губернатор вмешивался и в петербургские дела. Его настояниями была разрушена польская организация в столице. Против него ворчали, строили козни, и все-таки — он заставлял идти за собою. А между тем известно, что в Петербурге власть графа с начала до конца висела на волоске. Он был призван скорее как нечто неизбежное, нежели желательное, наподобие того, как было в 1812 году с Кутузовым.

На первый взгляд, во всем этом есть какая-то странность. Начать с того, что мятеж был польским. Его настоящий очаг, его источник силы и центр составляла Варшава. Почему же виленский генерал-губернатор явился столь страшным для мятежа, почему он, а не кто другой, усмирял мятеж... Почему, наконец, это было сделано не из Варшавы, а из Вильны?

Как объяснить себе поразительно быстрое изменение всего положения дел с появлением Муравьева?

Не следует забывать, что в 1863 году Россия переживала скорее русский, чем польский кризис. Ряд ошибок с 1856 года привел нас к такому положению, что русское дело казалось проигранным. Таково было впечатление бунтующих поляков, таково было мнение вяло защищающихся русских; так, наконец, начали смотреть даже державы Западной Европы.

Но вот явился на сцену действия М. Н. Муравьев, и через 2 месяца — столь же единодушно — поляки, русские и Западная Европа начинают убеждаться, что перед ними разыгрывается не русский, а польский кризис.

Как случилось это превращение? Политика Варшавы, господствовавшая до 1863 года, и политика Вильны, ее затем сменившая, дают ключ к уяснению этого ряда вопросов.

2

Противоположение тогдашней политики варшавской и виленской в общем, - это противоположение политики узко «административной», специфически «петербургской», безыдейного «управления», «ведения дел», и политики национальной, знающей свои исходные пункты в исторической реальности и свои цели, совпадающие с целями национальной будущности России.

Эта безыдейная «петербургская» политика появилась в Варшаве вовсе не с 1856 года. Грозная рука графа Паскевича сдерживала Царство Польское в редком спокойствии. Но далее этого наместник точно так же не шел. Его упрекали даже впоследствии, что он «ополячил Польшу».

Во всяком случае, к 1856 году Польша оставалась той же Польшей, со всеми историческими фантазиями, со всем своим легкомыслием, с обычным преобладанием элементов беспорядка над элементами устойчивого развития.

Новое царствование сразу и без малейших оснований возбудило в Царстве самые преувеличенные ожидания. Когда Государь посетил Варшаву в мае 1856 года, Его приняли восторженно, потому лишь что ожидали от Него каких-то особых льгот, введения Органического статута или чего-либо подобного...

Нельзя по этому случаю не отметить факта, резко отделяющего «петербургскую» политику от исторического гения русских Государей. Подобно тому, как император Николай I явился «первоначальником» русского дела в Западном крае, император Александр II первый выставил истинно русскую программу в Варшаве.

Как ни был тронут Государь выражавшимся ему чувством преданности, однако именно в это время он заявил Царству программу политики, в высшей степени благосклонной, но в то же время глубоко проникнутой исторической идеей русско-польских отношений. Речь 11 мая 1856 года останется навсегда документом, показывающим, как

высоко стоял лично Император Александр II над своими помощниками. Ничего столь ясного не формировал до него никто из русских людей, не говоря уже о поляках. В самом деле, программа, начертанная Государем, давала полякам забвение прошлого, обеспечивала им заботу Государя о благе их наравне с русскими, но в то же время требовала отказа поляков от мечтаний («point des reveries»137) и указывала им не только государственное единение, но полное слияние с остальными народами Империи.

К сожалению, голос русского Государя прозвучал в 1856 году как глас вопиющего в пустыне Российской империи. Ни поляки, ни русские исполнители предначертаний Государя не оказались способны их понять.

Поляки только и жили мечтами о прошлом, о Польше от моря до моря, о своей обособленности и автономии. Русские же государственные люди не имели просто никакой идеи в отношении польской политики.

При Паскевиче такой идеей было внешнее спокойствие и беспрекословное повиновение. Но забвение прошлого, объявленное Государем, и общий либеральный дух, охвативший Петербург, естественно упраздняли политику Паскевича. Что же новый наместник и вечно колеблющийся князь М. Д. Горчаков привносил вместо упраздняемых «ежовых рукавиц» прошлого? В идейном смысле совершенно ничего. «Царство Польское» в Российской империи было сплошным «вопросом». Князь же Горчаков начал просто «править», «вести дела», как будто вокруг него не было ровно никаких «вопросов». Эти «дела» велись благодушно, снисходительно, с теми неистощимыми поблажками, которыми «петербургская политика» проникается каждый раз, когда снимает ежовые рукавицы. Поляки получили амнистию. Им разрешено было печатать в Варшаве Мицкевича, до тех пор находившегося под строгим запретом. Им разрешили говорить о их нуждах, им разрешили кажущиеся невинными организации, как знаменитое Земледельческое общество. Администрация благодушно и равнодушно смотрела на появляющиеся выходки оппозиционного и «польскопатриотического» характера. Полиция стала приходить постепенно в полный упадок и никому ни в чем не мешала.

Какую идею все это несло в себе?

Никакой. Это было «примирение», не разбирающее с чем оно мирится, одинаково благодушное к друзьям и врагам...

Поставленная Государем программа не только «слияния», но даже «единения» была немедленно забыта. Не вспоминали о ней ни поляки, ни русские. Поляки начали понемножку предъявлять свои желания, русские - понемножку исполнять их.

Но все это сразу отклонилось от идеи единения и слияния к совершенно противоположным требованиям обособленности в языке, управлении, учреждениях в смысле национально-польской автономии.

3

Если бы варшавская (она же и петербургская) политика с 1856 по 1863 годы имела хотя какую-нибудь идею, то есть знала, куда она хочет идти, - она без труда заметила бы, что из данного положения без осмысленного противодействия ему нет другого исхода, кроме революции. Но политика наша «своих» идей не имела, а потому просто плыла по течению, создаваемому тем, кто имел свою идею, то есть полякам. Вся наша политика сводилась к тому лишь, чтобы как-нибудь оттянуть удовлетворение желаний поляков. Удовлетворить их в возможно вредной для России степени и, наконец, - кротостью, мягкостью, уступками предотвращать недовольство и раздражение поляков. Все это, как легко было бы и предвидеть, давало прямо противоположные результаты.

Поляки ни на одну минуту не задумались над указанной Государем программой единения и слияния. Нельзя их за это и обвинить. Программа эта была русская, а не польская. Русские, стало быть, должны были встать во главе ее практической разработки, но ничего подобного не сделали. В то же время мы открыли полякам фактическую свободу действия. Естественно, что они пошли в своем действии туда, куда влекли их собственный исторический инстинкт и собственная историческая природа.

В Польше немедленно началась группировка общественных элементов по внутреннему сродству. Мы никому не мешали. Явились «белые» со своим Земледельческим обществом. Явились либерально-буржуазная «Рессурса» (выросшая из купеческого клуба). Явились многочисленные кружки «красных». Эти, положим, принуждены были действовать тайно, но в сущности ничего от того не теряли, потому что начальство их почти не трогало. Если в Варшаве были аресты, то почти исключительно вследствие демонстраций; собственно же организация имела возможность производиться совершенно спокойно. В 1861 году, когда белые собрали свой «вальный съезд» в Варшаве и выбрали «делегацию», которая должна была руководить их партией, красные, недавно собиравшиеся на съезде Мирославского в Гомбурге (Гессенском), решили составить свой «вальный съезд» также в Варшаве и сделали это совершенно беспрепятственно, тоже выбрав «делегацию». Оба эти партийные «правительства» действовали в Царстве едва ли не с большей легкостью и удобствами, нежели правительство русское.

То же самое происходило в «Литве».

Поляки делились на партии, сходились, расходились, заключали союзы и ссорились между собой. Но в одном они совершенно сходились. Они хотели не «единения», не «слияния» с остальными народами империи, а стремились к реставрации исторической польской идеи, хотели собственной самостоятельности и владычества над русскими во всех пределах Речи Посполитой. Никогда они в то время нас в этом отношении не обманывали. И белые и красные всех оттенков совершенно ясно говорили, чего они хотят. В этом отношении заслуживает, между прочим, высокого внимания записка известного Сераковского. Это настоящее историческое credo поляка. В нем он, между прочим, заявляет:

«Если бы к Российской империи принадлежало только так называемое Царство Польское, вопрос польский не представлял бы особенных затруднений... Между тем, если вникнуть в дело, оказывается, что польский вопрос едва ли не самый важный изо всех вопросов, решение которого предстоит Европе»...

Почему это?

«Причина этого, - отвечает Сераковский, - так называемые западные губернии... Нынешнее Царство Польское составляет только часть великого целого - бывшей Речи Посполитой».

Затем, всячески унижая русскую идею и возвеличивая польскую, Сераковский указывает совершенно верный исторический факт, что «в западных губерниях встречаются две цивилизации, две народности». «Подобные встречи причиняют обыкновенную борьбу». Сераковский указывает, что борьбы можно избегнуть только «федерацией»... Вот и все «единение», какое допускали поляки.

Но и такое «единение» они допускали, в сущности, только как военный маневр. Они прекрасно понимали, что оно невозможно, и все рассчитывали так или иначе вырвать у России ее области. Одни, белые, шли к этому постоянно, стараясь избегнуть открытого восстания. Другие, красные, всячески вызывали восстание, ободряемые видимыми признаками русского бессилия. Но Польша, как самостоятельное целое, владеющее Литвой, Белоруссией, Украиной, - одинаково оставалась их общей целью.

Громадная манифестация в честь Люблинской унии против Ков-но, где на глазах наших властей братались «представители» Литвы и Польши; такая же манифестация у Городли для заявления соединения Польши и Руси, - все это уже в 1861 году ясно показывало стремления поляков. Требование присоединения к Царству Польскому осмеливались, наконец, прямо выразить Государю в своих адресах дворянства Подольской и Минской губерний.

Вот к чему шли поляки. К чему же шла наша варшавская политика? Соглашалась ли она на требование? Нет. Мешала ли она ему? Тоже нет. Она только старалась всех «успокоить», «примирить», ничего не дать и всех этим удовлетворить.

4

Ничего не может быть прискорбнее для русского самолюбия, как воспоминание об этих годах, с 1856 до 1863. Здесь трудно даже обвинять отдельные личности. Тут сменился длинный ряд управителей края: Горчаков, Сухозанет, граф Ламберт со злополучным Герштенцвейгом, Лидере... Не говорю о последнем периоде, когда владычествовал Велепольский. Не было в Варшаве недостатка в людях и очень энергичных, хотя, к сожалению, на второстепенных местах. Но никакая смена лиц, умов и энергий не могла принести изменения в общем ходе событий, потому что здесь с польской стороны неудержимо развивалась действительно историческая идея, глубокая, тысячелетняя... С нашей же стороны была лишь идея административная.

Поляки организовывались, делали манифестации, сначала робко, потом все смелее. Мы то давали им отпор, то пускались в поблажки. Эти поблажки были иногда возмутительны, как, например, допущение «делегации» Рессурсы, на 40 дней затмившей официальную полицию, или - допущение Земляческого общества превратиться чуть не в национальное представительство. Эти поблажки были так непостижимы, что сами повстанцы, как Авейде, впоследствии заявляли, что мы несем нравственную ответственность за мятеж. Но ведь мы не всегда были кротки и уступчивы. Иногда, приведенные, наконец, в отчаяние все растущей дерзостью поляков, их оскорблениями, их готовностью чуть не забрать нас живыми в плен, - варшавские политики очень огрызались. 8 апреля 1861 года Хрулев, давно кипевший стыдом за русское имя, открыл на улицах Варшавы такую пальбу, что перестрелял 200 человек. Два раза в Варшаве было объявлено военное положение. Но все это не имело ровно никакого значения. Конечно, при первом проявлении серьезной энергии с нашей стороны, поляки смирились. Водворялась тишина. А потом - мы все-таки не знали, что делать, и потому понемножку снова начинали уступать, то есть давать в ничтожных дозах то самое, что хотели поляки, то, что их от нас обособляло и давало им общественную организацию, способную вести это обособление дальше. Все это было неизбежно, пока у нас не было идеи, ибо положение безыдейное есть положение бессмысленное. Высокознаменательный факт, что мы, именно мы, а не поляки обрадовались маркизу Велепольскому, который возвел в систему постепенное укрепление польской силы. Поляки, напротив, с характерным легкомыслием отвертывались от этой системы и ненавидели Велепольского более, чем русских. На его жизнь было даже два покушения...

Итак, никакой своей идеи мы не умели дать Варшаве. Мы старались только ослабить притязания польской идеи, но раз давши полякам нравственный перевес над собой, не могли, конечно, избежать последствий этого перевеса. Сила поляков росла, росла их самоуверенность, а с ней и дерзость. Мы же, раз отрешившись от своей идеи в политике, естественно, могли лишь понижаться все более и, в конце концов, возложив все упования на маркиза Велепольского, собственное внимание устремили на чисто внешнее поддержание порядка, потеряв даже силу следить за подкладкой манифестаций. Безыдейность власти и ее колебания так деморализировали всех, что громаднейший когда-либо бывший на свете заговор оставался для властей невидимым и не возбуждал их внимания.

Опубликованная переписка 1861-62 годов Государя с наместниками и властями Варшавы наполнена сведениями о демонстрациях.

Государю тщательно докладывают о всяком ничтожном сборище; не забывают отметить с радостью, если в городе было все спокойно... Но о заговоре - ни слова.

Между тем многочисленные организации возникли в крае уже в конце 50-х годов. С мая 1861 года началось сплочение их в одну крупную силу. В августе 1861 года была выбрана «делегация» красных. Затем началась вербовка повстанцев. К 1862 году в списках Жонда Народовего состояло 25 000 человек, готовых идти в бой, распределенных в различных воеводствах, на которые Жонд разделил Польшу, имея всюду своих начальников. Уже закупалось оружие, а мы - почти не знали о самом существовании заговора, сажали в цитадель мальчишек, демонстрирующих по костелам, и не замечали 25-тысячной армии со всем штабом и складами оружия! Ирония судьбы решила, чтобы последнюю искру мятежа бросил не кто другой, как Велепольский.

Маркиз Велепольский, преследуя свою систему постепенного мирного восстановления Польши, более всего боялся внешних проявлений мятежа, способных вызвать правительство из апатии. Под его-то влиянием решен был знаменательный «набор», объявленный в октябре 1862 года. Сам по себе этот набор, 10 000 человек, конечно, был неотяготителен для края, но он должен был быть произведен исключительно среди городского населения.

Велепольский рассчитывал таким путем ослабить толпу городской вольницы, чересчур разбушевавшейся и каждую минуту способной компрометировать его тонкие комбинации. Но мера привела к совершенно обратным результатам. Жонд Народовый решился выступить от -крыто и объявил, что он не допустит до набора.

Перчатка была брошена. Не могло отступить правительство, не мог отступить и Жонд. Впрочем, по существу это не имело значения. Мятеж был решен, и вопрос о наборе лишь немного ускорил восстание, побудивши Жонд начать его с силами менее организованными, нежели он желал.

5

Любопытно, что и мы, даже при этом выступлении Жонда в качестве польского правительства, все-таки ничего не предвидели. Изменническое пособие мятежу со стороны нашей собственной администрации польского происхождения, в руках которой мы оставляли край, - было так ловко, что в этот решительный момент, когда уже началось бегство «до лясу» и банды Жонда по всем «воеводствам» поспешно вооружались, - мы все-таки ничего не знали и не видели.

Наши разбросанные войска не получали никаких инструкций, ничего не ждали и потому были захвачены врасплох.

Когда с 3 на 4 января 1863 года нами был произведен упомянутый набор, Жонд немедленно же назначил на 10 января восстание, и в ночь с 10 на 11 января совершенно неожиданно на наши войска произведены были нападения банд в 10 пунктах (Полоцк, Плонск, Едльня, Бедзентнын, Шидловец, Любартов, Кодень, Родин, Сточек). Мы, следовательно, до самого начала военных действий не замечали такой организации, которая способна была в 5 дней мобилизировать свои банды для внезапного одновременного действия почти на всем протяжении Царства!

Начались военные действия. В исходе их, казалось, трудно было сомневаться. Повстанцы бились храбро и действовали, по признанию военных писателей, с большой сообразительностью. Но мы при всем хаосе в наших действиях имели 90 000 регулярного войска против 2530 тысяч плохо вооруженных волонтеров. Жонд совершенно разумно приказывал уклоняться от открытого боя. Тем не менее наши войска успели принудить повстанцев в течение января, февраля и марта к 40 боям, в которых банды были, казалось, совершенно рассеяны.

И что же? На деле оказалось совершенно не то. Рассеянные банды возрождаются, усиливаются, появляются в новых местах. Жонд Народовый получил характер какого-то действительного правительства, воюющей стороны, он почти признается Европой, и, в довершение всего, восстание, опять же совершенно неожиданно для нас, переносится, кроме Царства, в Литву и Белоруссию. В Литве мы уже также ничего не видели, как и в Петербурге. А в белорусских и литовских губерниях давно образовались тоже два Жонда - «белых» и «красных». Они уже вступили в союз с Жондом Варшавским. В Петербурге организация Огрызко и Сераковского насчитывала более 1000 членов, имея свои отделения по всей России. Она находилась в тесной связи с Вильной... А мы нигде ничего не видели, и все повсюду оказывалось «совершенно неожиданным». Край при благодушном управлении В. И. Назимова был в довершение беды почти без войска. Здесь совершенно ничего не ожидали, и хотя войска разгоняли банды, но в общей сложности мы с изумительной быстротой оказались владеющими лишь городами. Литовский отдел Жонда, имеющий резиденцию в Вильне, - оказался господином громадного края.

И мудрено ли видеть такой исход? Наши администраторы теперь возились с бандитами, как прежде возились с манифестациями. Они видели только результаты. Но ту силу организации, которая формировала банды, они не умели заметить, не говоря уже о их бессилии воздействовать на дух, порождавший организацию.

Положение стало прямо критическим.

Поляки сознавали себя победителями. Победителями их считала и Европа.

Наше бессилие казалось столь явным, что 5 апреля Франция, Англия и Австрия осмелились прямо вмешиваться в наши дела с официальным посредничеством между нами и Польшей. Они требовали полной амнистии, введения представительного правления в Польше, признания польского языка официальным.

Князь A. M. Горчаков старался оттянуть категорические требования, способные превратиться в ультиматум. Но к чему вели оттяжки?

Амнистия действительно была дана полякам 31 марта, в первую же минуту, где можно было иметь хоть призрак победы над бандитами. Но Жонд отвечал, что поляки взялись за оружие не для амнистии, а для освобождения отечества... За русский язык мы тоже не особенно стояли. Уже в октябре 1862 года речь Наместника Государственному совету Царства была произнесена по-польски. Да и вообще мы были близки к тому, чтобы махнуть рукой на «Царство»...

Но «Царство» тянуло за собой Литву!..

В предвидении возможной высадки французских войск в Курляндии Сераковский предпринял отчаянную экспедицию на Север, которая при удаче могла иметь роковое значение для России. Дерзость поляков и наше бессилие были так велики, что повстанцы под покровительством местного жандармского начальника (поляка) замышляли овладеть Ди-набургом и, по свидетельству М. Н. Муравьева, легко могли бы это сделать, если бы безрассудное нападение графа Плятера на русский военный транспорт не разоблачило преждевременно этих планов...

Положение казалось безвыходным. Не умея справиться с поляками один на один, что стали бы мы делать при вооруженном вмешательстве держав?

6

Но в это критическое время, когда варшавско-петербургская политика довела дело до кризиса, выступает на сцену действия Россия, русский дух. В апреле месяце оскорбленное и встревоженное патриотическое чувство вызывает ряд русских демонстраций. Из Петербурга, из Москвы, изо всех мест начинают являться верноподданнические адресы в ответ на дерзость Польши и Европы. Раздался громкий голос М. Н. Каткова, ставшего трибуном России. Этот порыв русского чувства, столь понятный сердцу Государя, произнесшего упомянутую речь 11 мая 1856 года, выдвинул вперед и М. Н. Муравьева.

«Ввиду европейского напора и могущих быть военных действий, -рассказывает М. Н. Муравьев, - в апреле 1863 г. был вызван в Петербург знаменитый брат его, Карский герой». Речь шла о защите Балтийского берега. В беседе с Н. Н. Муравьевым Государем было принято и другое важное решение: послать в Вильну М. Н. Муравьева вместо Назимова.

Почему именно в Вильну, а не в Варшаву? Быть может тут имели влияние кое-какие личные соображения, а более всего, вероятно, именно потому, что о Царстве Польском, по свидетельству М. Н. Муравьева, «уже и речи не было». Думали о спасении «Литвы». Государь, предлагая М. Н. Муравьеву Виленское генерал-губернаторство, «рассказывал обо всех Своих опасениях относительно возможности удержать за нами Литву, особенно при европейской войне, которую должно ожидать после сделанных нам угроз Францией и Англией». Согласившись на желание Государя, М. Н. Муравьев, однако, высказал ему заранее, что петербургские деятели будут ему не помогать, а мешать, и, выяснив свою систему, требовал, чтобы Государь настоял на принятии этой системы и в Царстве. «Необходимо, - говорил он, - чтобы как в западных губерниях, так и в Царстве, была одна система, т.е. строгое преследование крамолы, возвышение достоинства русской национальности и самого духа в войске». Относительно западных держав М. Н. Муравьев также требовал «решительного отпора».

Государь вполне согласился с мнением М. Н. Муравьева, хотя последнего буквально в тот же день уже начали стараться подорвать у Государя.

Вообще, как и предвидел М. Н. Муравьев, его борьба с либеральствующими и бюрократствующими петербургскими деятелями была и осталась наиболее трудной частью выпавшей на его долю задачи.

Как бы то ни было, система, так быстро умиротворившая мятеж, принадлежит не кому иному, как М. Н. Муравьеву. Ее распространение на Царство Польское - было вытребовано им же. Наконец, его инициатива решила - хотя не сразу, а лишь после быстрых его успехов - энергический отпор наш европейским притязаниям.

7

Здесь было излишне входить в описание действий М. Н. Муравьева. В общих чертах они всем известны, в подробностях же для изложения своего потребовали бы особого тома. Но теперь время поставить себе вопрос: в чем же состояла сама сущность совершенного Муравьевым дела и секрет его успеха, который поставил Вильну во главе усмирения мятежа?

Как мы видели, некоторые частности событий, как многое в истории, зависели от простой случайности обстоятельств. При несколько иных условиях (если бы, например, нам угрожала Германия, а не морские державы) М. Н. Муравьев, вероятно, мог быть назначен не в Вильну, а в Варшаву. Существо дела, определившее исход русско-польского столкновения 60-х годов, нимало не изменилось бы от того, где бы начал Муравьев действовать. Конечно, из Петербурга он мог бы еще более развить свою систему, если бы Петербург 60-х годов был совместим с присутствием таких людей во главе управления.

Случайность личных отношений и временных условий определила назначение М. Н. Муравьева именно в Вильну. Но он принес с собой, в своей личности, ту систему действия, которая подсказана была ему его глубоким русским инстинктом, его редким пониманием сущности русско-польских отношений, его умом, математическая ясность которого сочеталась со столь же редкой энергией характера.

Эта ясность и продиктовала усмирителю мятежа его крутые меры. Смешны толки о какой-то жестокости М. Н. Муравьева. Его система была прежде всего обдуманна. Люди его калибра и его закалки делают то, что нужно. Лично, по всем свидетельствам, человек очень добродушный, - он, если нужно, не останавливался перед строгостью, и, если нужно, был краток, хотя бы это в данном случае противоречило его личному чувству. В начале деятельности нужны были меры крутые, терроризирующие, но М. Н. Муравьев немедленно их прекратил, как только его рассуждение показало возможность и даже пользу этого прекращения. Сама энергия действия была им развернута в такой усиленной степени потому, что это, как показал его трезвый математический ум, было при данных условиях необходимо.

Не следует, впрочем, преувеличивать размеров репрессии, примененной М. Н. Муравьевым. Он лишь умел применять ее так, чтобы подействовать на воображение врагов, поражать их, устрашать, но по этому самому уменьшить число необходимых жертв. За все время генерал-губернаторства его казнено 128 человек. Должно вспомнить, что повстанческие «жандармы-вешатели» и «кинжальщики» со своей стороны «казнили» по малой мере в десять раз больше.

Кроме казненных, Муравьев сослал 972 чел. на каторгу и 1427 чел. на поселение (всего в Сибирь 2399 чел.). Остальные наказания его - высылка в Россию (1529), поселение на казенные земли (4026), сдача в солдаты (345) и в арестантские роты (864) - имеют характер дисциплинарный или даже с трудом могут быть причислены к наказаниям. В сущности, крики против Муравьева, без сомнения, значительно определяются тем обстоятельством, что он карал по преимуществу и совершенно основательно интеллигенцию. Понятно, что она и подняла крики. Действительно, из 2304 человек, сосланных Муравьевым в Сибирь, на интеллигенцию приходится 1340 человек, а на простые сословия - 964. У графа Берга отношение совершенно обратное: из 1824 человек, сосланных им в Сибирь, 1634 человека приходится на злополучные «простые сословия», а на подстрекающую «интеллигенцию» всего 189 человек!

Но не нужно забывать, что заговор в Литве и Белоруссии был главным образом магнатско-шляхетский. Белые играли здесь самую энергическую роль и вместе с тем самую изменническую. Они успели добиться даже официального подчинения себе красных. На белых держался весь мятеж.

Как бы то ни было, возвращаясь к вопросу, сущность системы Муравьева состоит вовсе не в крутых мерах и даже не в энергии. Она состояла только в том, что к данному частному проявлению польско-русского спора М. Н. Муравьев отнесся совершенно так же, как относится к нему сама история русская. М. Н. Муравьев был и умен, и энергичен, и неутомимый работник, но его поразительный успех зависел, прежде всего, от того, что он имел русский гений, а потому и русское историческое чутье. Он понимал, что против нас идет польская историческая идея; он отнесся к ней с точки зрения русской исторической идеи, и без малейшего страха, потому что понимал, что русская идея, пока она остается сама собой, -сильнее польской. Как поляк Сераковский, русский Муравьев всем существом своим сознавал, что в Западных губерниях сталкиваются две народности и две цивилизации. Русский человек выразил бы идею Сераковского более точными словами - «это есть столкновение двух типов». Для победы - нужно, стало быть, развивать свойства своего типа. Этого не понимали либеральные и бюрократические деятели петербургских министерств, но это чувствовал самый последний мелкий виленский чиновник, каждый солдат Бакланова, каждый мужик белорусской деревни.

Они все сразу поняли Муравьева, как только услыхали его, и сплотились вокруг него, как тело около души.

М. Н. Муравьев, в смысле собственно борьбы с мятежом, не применил ничего, кроме самого обыкновенного здравого смысла, но он мог это сделать только потому, что, стоя за русское историческое дело, сознавал себя правым. Он мог бить врага без нервничанья, со спокойной душой, чего не было ни в Варшаве, ни в Петербурге, где, потеряв русскую душу, считали себя виноватыми перед поляками, а потому не могли действовать ни спокойно, ни твердо. Но, сознавая себя правым, сознавая, что стоит за святое дело, Муравьев не имел нужды в больших рассуждениях, чтобы понять всю систему борьбы. Понятно, что нужно было бить врага в центре, разбить его там, где источник его силы, рубить корень, а не концы ветвей. Назимов писал в Петербург, что всю силу составляют ксендзы, а потому с ними необходимо поладить. Муравьев внимательно прочитал бумагу Назимова, задумался и сказал: «Да, это очень важно... Непременно повешу ксендза, как только приеду в Вильну...».

Не забудем, однако, что польское духовенство не только стояло во главе мятежа, не только поджигало народ и устраивало в монастырях склады оружия (иногда отравленного), но ксендзы, как Мацкевич, были начальниками банд и даже лично состояли «жандармами-вешателями», и лично совершали убийства (ксендзы Плешинский, Тарейво, Пахельский и т.д.).

Точно так же Муравьев понял, что необходимо обуздать польских помещиков. Польша вся в «помещиках», в шляхте, в шляхетском духе. Такова она в Западном крае. Отнять от мятежа шляхту - это значило сковать всю его силу. Точно так же Муравьев понял, что недостаточно разгонять банды или ловить кинжальщиков, а нужно истребить саму организацию. Он таким путем и пошел и в 4 недели исправил у себя, в «Литве», то, что 6 лет портила варшавская система. В ноябре же 1863 года мятеж был уже вполне уничтожен. Успехи были столь быстрыми, что уже в июле мы могли дать западным державам отпор, достойный России, и державы смирились, потому что сами увидели, что сила на стороне России, а не Польши.

Но, искореняя собственно мятеж, М. Н. Муравьев тем же русским чувством и сознанием понял, что здесь идет спор более глубокий: о русском или польском начале в самой жизни края. И он сделал все, чтобы поднять и укрепить русскую народность. Церковь, язык, школа, освобождение крестьян, их независимость от ополяченной шляхты, посильное оживление умственной русской жизни края - ничего не было забыто. М. Н. Муравьев, как сам русский человек, не имел никакого труда помнить, что нужно русскому человеку. Трудиться приходилось только на работе административной. Но система не выдумывалась: она была у него в сердце, в его чувстве...

Труднее, казалось, перенести систему М. Н. Муравьева в пределы Царства, где русское дело в «борьбе двух цивилизаций» не имело за собой опоры этнографической и исторической.

Система, однако, с соответственными изменениями была перенесена и в «Царство».

Выше мы отметили мнение, будто бы граф Ф. Ф. Берг действовал не менее успешно, нежели Муравьев. Но, во-первых, граф Берг получил фактическую власть лишь в сентябре 1863 года, а окончательное управление Царством только в октябре. Он лишь последовал за муравьевской системой, к этому времени блестяще доказавшей свою целесообразность и, сверх того, граф Берг был понуждаем к тому нравственным давлением М. Н. Муравьева, подкрепленным волей Государя.

Система Муравьева, раз демонстрированная, - понятно - была усваиваема везде. Она перешла и в Киев при генерал-губернаторе А. П. Безаке. Но, собственно, граф Берг, принявший особенно энергические меры после покушения 7 сентября 1863 года на его жизнь, во всяком случае, не умел выдержать характера и затянул усмирение мятежа почти на два года. Все современники (Карцев, Н. Милютин и др.) жалуются на очень скоро наступившие у него подачки полякам. Вообще граф Ф. Ф. Берг, конечно, администратор умный и энергичный, был именно типичным представителем петербургского чиновничьего «оппортунизма» с добавлением прибалтийского феодализма. Главная часть муравьевской системы была для него даже совершенно непонятна, и он ей только по мере сил мешал.

Русская идея Муравьева в применении к Царству Польскому требовала отыскания и усиления в Царстве элементов, сколько-нибудь нам родственных, если не по крови, то духовно. Такой элемент составляло польское крестьянство, и, насколько это возможно, идеи Муравьева были применены в Царстве, но только не графом Бергом, а Н. А. Милютиным, кн. В. А. Черкасским, Я. А. Соловьевым и их сподвижниками.

Излишне говорить о том, в каких плохих отношениях с гр. Бергом они находились при проведении крестьянской реформы 19 февраля 1864 года. А между тем окончательный удар мятежу нанесен был только с этой реформой, избавившей польское крестьянство от порабощения мятежной шляхтой и привязавшей его сердечно к Царю-Освободителю.

8

М. Н. Муравьев есть центральная историческая личность, воплощение русского духа, выступившего на борьбу против польского, в споре 1863 года. Все, что действительно было страшно мятежу, - так или иначе группировалось вокруг Муравьева, или прямо им вдохновленное и наученное, или примыкая к нему сочувственно и союзнически, как к главной силе.

Но невелико еще доселе было господство русского исторического духа в русской политике. К русскому началу обращались в минуту опасности, когда не было другой опоры. Но проходила опасность - и в правящих сферах снова брали верх либерально-бюрократические силы, представители суетливого безделья, легкого плаванья по течению событий, неголоволомного «ведения дел» без идеи, без принципа и цели. Прошла опасность. Мятеж раздавлен... И Муравьев, как сам предвидел с первой же минуты, - удаляется от дел, уступая место людям «попроще».

Конечно, с его удалением не могла сразу рухнуть его система. Он оставил учеников, друзей, последователей. Вильну он оставил даже спокойно, в руках генерала Кауфмана. Да и помимо людей система не могла погибнуть, потому что она вся состояла в освобождении действия самого исторического процесса. Он и сам за себя борется даже там, где за него нет никаких официальных деятелей.

Но сила безнационального бюрократического начала немедленно сказалась по уходе, а тем более по смерти этого выразителя русского духа. Везде, на всем пространстве спорного края, начинаются колебания, перерывы русского развития, появляются даже эпохи прямой измены русскому делу, когда русские в Вильне, на Волыни, в Варшаве снова чувствуют себя под польским игом. Короче - с тех пор прошли все перипетии 1865— 1897 годов, долгие 30 лет, и если бы теперь тень М. Н. Муравьева поднялась из гроба, — то, окинув взглядом обширные пространства, на которых он «забрасывал якори» русского дела, — кто знает, не отвернулся ли бы он с огорчением и укором от развертывающейся перед ним картины?

Немногое осуществилось из того, мечта о чем воодушевляла дружину муравьевских сподвижников. И, однако же, — не проходят бесплодно ни такие люди, ни такие эпохи, не исчезают вызываемые ими силы. В самой Варшаве, дотоле видевшей в самом лучшем случае Паскевичей, ныне еще все полно воспоминаниями о временах фельдмаршала Гурко, столько лет державшего знамя не одной русской власти, но русского дела, русской исторической идеи. Но не все «якори», забрасываемые русскими деятелями, вырывает непогода, не все они засасываются бездонной тиной. Кое-что остается крепко, до следующего раза, до нового свежего и свободного порыва русской силы, и облегчает ей каждый раз новое поступательное движение.

Немного имен Россия может с благодарностью вспомнить за XIX век в деле устроения польско-русских отношений на русских началах, но тем более сильна эта благодарность, и можно смело сказать, что какие бы блестящие имена не выдвинуло на этом поприще наше будущее, — имя М. Н. Муравьева никогда не померкнет между ними. Никто не похвалится, что сумел быть более русским по духу, по силе, по сознательности, нежели этот могучий боец критического 1863 года.

Загрузка...