Сблизилась я со Светланой Сергеевной — классным руководителем параллельного девятого — летом в колхозе. Мы пропалывали кукурузу. Работали вместе с учениками. А вечером надо было чистить картошку. Ею нас снабжали вволю, как и молоком.
Давали нам очень мелкую старую картошку. Две дежурные девочки начистить ее на пятьдесят человек не могли. И вот после ужина все собирались на бревнах около нашего «спального» амбара. В центре — дежурные завтрашнего дня. Перед ними несколько ведер картошки и корыто с водой.
Вокруг усаживались по-турецки ножевики — те, кому достались ножи. Ножей было пятнадцать, и распределял их «кухонный мужик» — третий дежурный, обязанный носить воду, рубить хворост и ворочать казаны.
За ножевиками вольготно лежали сменщики.
Вечер начинался с песен. Они чередовались с воспоминаниями о самых «приятных» классных происшествиях: списываниях, подсказках и других хитростях.
— Ну что вам стоило на экзамене, Марина Владимировна, не заметить шпаргалку! Что вам, жалко было, чтоб я хорошо написал? — заявлял Дробот, собирая в бантик розовые губки.
— На каждом сочинении я надеялся: год кончается, должна же Марина Владимировна человеком стать. Будет за столом сидеть, книжки читать, как в других школах, — вздыхал Рыбкин.
Ребята никогда не вспоминали уроков географии Светланы Сергеевны. Но все равно она считала такие разговоры подрывом педагогического авторитета. И по ночам мы с ней шепотом спорили.
Я восхищалась ее деловитостью, практичностью, собранностью — качествами, которых мне так не хватало. Иногда к ней хотелось прислониться, как к крепкой, прочной скале. Казалось, вот-вот — и мы подружимся. А иногда меня оскорбляла ее начальственная манера, безапелляционный тон, преклонение перед официальными авторитетами; я злилась, скулила и жалела, что поехала в колхоз не с Татьяной Николаевной.
Но антипедагогические разговоры об уроках были, по мнению Светланы Сергеевны, еще не самым плохим на наших картофельных посиделках. Больше всего ее коробили разговоры девятиклассников о любви и дружбе.
Они разгорались, когда темнело, когда ребята накидывали на плечи пиджаки и кофты.
— Почему раньше люди умели красиво относиться друг к другу, а теперь такого не бывает?
Подобное начало вело к немедленным спорам.
— А, что говорить! — однажды возмутилась Валя Барышенская. — У нас, в нашем обществе, вообще всякие чувства уничтожены!
Все засмеялись, но она запальчиво продолжала:
— И ничего смешного нет! Лучше назовите хоть одну современную книгу или кино, где люди красиво, как в старину, относились бы друг к другу. И не стыдились. Вот Наташе Ростовой всего шестнадцать лет было, когда влюбилась. И никто не язвил. А у нас?
— Да у нас опасно дружить с мальчиком, — послышался грустный голос Маши Поляруш. — Будут хихикать, сплетничать, потом вызовут к Марье Семеновне…
Я знала ее тайну и удивилась, что она решилась упомянуть об этом.
Весь прошлый год эта скрытная, умная девочка была влюблена в красавца Спивака, самого глупого мальчика старших классов. Чувство ее было тайным и неразделенным.
Однажды она написала ему записку. Спивак где-то дома ее потерял. Мать подобрала, прочла и побежала к Марии Семеновне…
Что тут заварилось! У нас в школе девочки пристают к мальчикам!
Мария Семеновна вызвала мать Маши, велела следить за девочкой, так как школа снимает с себя всякую ответственность… Хорошо, что мать ее не оскорбила подавленную Машу, а высказала Марии Семеновне все, что она думает о ней и ее методах. В результате оскорбилась сама Мария Семеновна…
— У нас дружбу надо скрывать, — продолжала Маша.
— И ничего подобного! — возмутилась Света Забелина. — Вот я дружу с Андреем. Нас дразнили женихом и невестой, а мы — ноль внимания. Просто для этого характер надо иметь!
— Девчонки сами виноваты, — лениво вмешался Спивак. — Хочешь с ней дружить, а она шушу да шушу со всеми девчонками, краснеет, ломается, дурацкие записки пишет… Тьфу! И связываться не захочешь.
— Вот когда я учился в другой школе, — нараспев начал Рыбкин, — понравилась мне одна девчонка. Ну, не так чтобы ой-ой-ой, просто мы вместе на стадион ходили…
Кто-то из ребят иронически присвистнул. Рыбкин оставался невозмутимым.
— Была человек как человек, на второй разряд вытягивала. И вдруг связалась с хулиганами. Брови выщипала, косы остригла. Начал я ей говорить, а она — не твое дело! Я и махнул рукой. Больно надо вмешиваться, раз ума нет у самой. И учителя молчали. Пока двоек нет, их дело — сторона. Потом она школу бросила. Тут забегали, зашумели: и директор, и комитет, и классрук. Скольким людям дружбу попортили!.. Я тогда из той школы и ушел, тошно стало…
Я чаще молчала, слушая эти разговоры, а Светлана Сергеевна всегда выступала адвокатом учителей, даже когда они явно были несправедливы. И ребята при ней болтали сдержаннее, осторожнее…
Однажды она ушла по делу к нашему бригадиру. Я сидела с ребятами, слушала всякие истории. И вдруг меня спросил Дробот:
— А почему вы не замужем, Марина Владимировна?
Вопрос Дробота ошеломил меня. Мария Семеновна постоянно мне твердила — не ищи дешевой популярности, не откровенничай, учитель должен быть загадкой…
— Я разошлась с мужем…
Конечно, этим я от них не отделалась. В меня немедленно полетел новый вопрос:
— А почему?
Пауза. Я мучительно искала нужные слова. Имею ли я право говорить об этом с ними? Проще сказать — не ваше дело. Но лица ребят требовали ответа. Особенно Молчанов, без обычной дурацкой ухмылки.
— Вот вы говорите о красивом отношении, — начала я, — но понимаете это как-то внешне: цветы, конфеты, ухаживание… Мой муж был красивый, старше на пять лет. Я гордилась: такой взрослый — и влюбился, цветы носит, у школы поджидает. Очень было приятно хвастать перед подругами. И я вышла замуж. А потом оказалось, что училась я — только для него, нарядно одевалась — только для него, даже на мир смотрела — для него. Кончила институт, начала работать, он возмутился: «Я совсем не вижу жену. Дом запущен…» Школа мало времени оставляет для семейной жизни. Да еще ко мне часто приезжали ученики со своими ЧП. Короче, потребовал, чтобы я перестала работать, жила только для дома. Тогда я уехала в ваш город.
Молчанов прищурился, с иронией. Неужели этот разговор не нужен, вреден?
— А вы любили его?
Я заколебалась: не слишком ли облегченно я все рассказываю? Применительно к детям школьного возраста…
На деле же я уехала после того, как узнала, что мой муж начал встречаться с другой женщиной. Уехала, не оставив даже записки.
— Конечно, любила. Иначе бы ушла от него раньше… Я ведь не очень терпелива и терпима. Но когда ошибешься в юности, страшно даже себе признаться. Кажется, жизнь навсегда сломана…
Вдруг послышался голос Светланы Сергеевны:
— А не пора ли спать, полуночники?
Потом, когда мы легли, она начала возмущенным шепотом:
— Ты считаешь обязательным — исповедь перед учениками?
— А что надо было делать?
— Каяться, конечно!
— Но ведь нельзя огрызнуться! Да и смотри — они читают взрослые книги, смотрят кинофильмы о чем угодно. Почему же наш личный опыт — тайна? Почему? А ты с ними — сухарь, вот тебе они и не доверяют, не делятся…
Она перебила меня с неожиданной страстностью:
— А что я могу сделать? Вот пришла в школу, возилась с ними. Год, два, три. А потом надоело… Понимаешь, надоело! Вкладываем душу, все время с ними, все к сердцу принимаем — их боль, радость, а потом тебе еще и нахамят… Встретишь, когда школу кончат, — на другую сторону улицы перейдут, не поздороваются.
Она говорила шепотом, но так горячо, что ее дыхание обжигало мне ухо.
— Ты считаешь, что я черствая старая дева. И они тоже. Но вот когда погиб на фронте мой Василий, я несколько лет ни на кого смотреть не могла. И вдруг оглянулась, а мое время прошло. Одна, навсегда одна!
Я растерялась. Она ли это, такая уравновешенная, подтянутая внешне и внутренне!
— Эх ты, младенец! — продолжала она с горечью. — У тебя еще все впереди, а меня и за женщину никто не считает. И до чего мне больно вечерами около этой картошки! Смотрю, слушаю. Юность, влюбленные, смех — хоть плачь; прошло мое время, ничего уже у меня не будет…
Она рывком отвернулась от меня и затихла. А я долго не могла уснуть.
В середине ночи я проснулась от шума в «спальне» мальчиков. Нас разделяла бревенчатая стена, но мох, очевидно, выпал, и в тишине на нашей половине амбара отчетливо звучало почти каждое слово мальчишеских «дишкантов». Особенно раздражающе — голос Молчанова, язвительный, тонкий, слегка визгливый. И мне показалось, что я вижу, как кривится его длинный рот, как непрерывно двигается щеточка рыжеватых усиков и как нагло поблескивают его близко посаженные глаза.
Я с первого дня не взлюбила Молчанова. Он казался мне ужасно наглым, самодовольным. И эта антипатия была так сильна, что наверняка стала взаимной.
Слова в мальчишеской покрывались хохотом, жеребячьим хохотом, которым подростки обычно разражаются, слушая сальные анекдоты, считая, что этим доказывают свою принадлежность к «настоящим» мужчинам.
И на минуту я подумала, что мирно сопевшая рядом Светлана Сергеевна права: не стоило раскрывать душу перед такими.
— А, все они одинаковы! Ни одна не устоит на охи, вздохи и цветочки.
Это разглагольствовал Молчанов.
— И Марина?
Это, кажется, Дробот.
— А что Марина? Наверняка муж изменил, она — в амбицию. А тоже — высокие материи!
Я села.
— Ну, это ты загнул… — лениво, как всегда, начал Рыбкин.
— А чего она дурочку строит? «Ах, детки, ах, конфетки!»
Вот, вот к чему ведет фамильярность! Только бы Светлана не проснулась!
Тысяча решений пронеслось у меня в голове. Почему именно обо мне так грязно? И никто всерьез не вступился. Никто! А ведь я была уверена, что среди ребят у меня есть друзья.
— Уж вы со мной не спорьте, детки. — Опять этот отвратительный голос Молчанова. — Я эту бабскую породу на своей мамочке изучил. — И продекламировал явно моим голосом: — «Словечка в простоте не скажет, все с ужимкой…»
А я и не знала, что у него такие актерские способности.
— Липа она липа и есть! Или молчи, или не ври «педагогически». Тьфу!
— Марина не баба, — твердо обрубая концы слов, сказал Рыбкин.
— Ага! Своя в доску! — оценил меня Дробот.
— Выдрессировала, значит… — Тон Молчанова был предельно издевательский.
«Дети» непринужденно развлекались в три часа ночи.
Мне показалось, что девочки шевелятся на соломенных мешках. Значит, не все спят…
Было душно, пахло полынью. Букеты полыни девочки развесили как средство от блох.
Я сидела и вспоминала заветы Марии Семеновны. Она всегда твердила: «Вы — не женщины, вы — учительницы. Вы — средний пол». И посылала во время общешкольных дежурств в мужские туалеты ловить курильщиков.
Я начала искать туфли, стараясь не шуршать соломой. Мне помогала луна, просунувшая луч сквозь щель над дверью. Луч висел в воздухе, узкий и острый, и казалось, об него можно порезаться, как о саблю.
— Ты куда? — перехватила мою руку Светлана Сергеевна.
— Пусти!..
— Не глупи! — По ее жесткому голосу я поняла, что она все слышала. — Ты учительница, а не барышня…
— Пусти!
Я не могла тратить слова на нее. Мне нужно было сохранить мой заряд гнева до «мальчишеской». Оставлять все на утро, на благоразумное утро я не могла. Я боялась «здравого смысла» и увещеваний Светланы Сергеевны.
Я вышла на улицу, по-деревенски безмятежно покойную. Где-то солировала долго и визгливо какая-то собака, но остальной собачий хор безмолвствовал.
Дверь к мальчикам была заперта изнутри. Я постучала. Послышалась возня, шепот, потом дурашливо тоненький голос Молчанова:
— Кто там?
— Откройте…
Я не повышала голоса, но Рыбкин мгновенно открыл засов, точно ждал моего прихода. Я постояла, привыкая к темноте. Кое-кто уже спал, человек пять сидели в углу и уплетали колбасу с хлебом.
— Где Молчанов? — спросила я.
— Ох и любите вы меня! Даже ночью прибегаете! — Молчанов встал, приблизился, покачиваясь с носка на пятку.
— Если бы ты был старше, — сказала я предельно спокойно, — я бы дала тебе пощечину…
— А что я…
Но Рыбкин положил руку ему на плечо, и Молчанов остальные слова проглотил.
— Но ты мальчишка. Пакостный и грязный на язык! Ты, очевидно, надеешься, что учительница может многое стерпеть. Даже тебя, с твоими пошлостями!
— А что, что я сделал? — начал он дурашливо-плачущим голосом. — Вы скажите хоть, за что казните?
— Тебя, Молчанов, я больше учить не буду. С этой минуты ты для меня пустое место. Можешь идти в другой класс или другую школу. Можешь жаловаться. Но больше я не скажу с тобой ни единого слова…
Молчанов покачивался. Он явно опешил.
— Мы свиньи… — с глубоким убеждением сказал Рыбкин. — И мы не знали, что у вас все слышно.
— Вот цирк вышел! — хихикнул и тут же осекся Дробот.
— Вы правильно нас мордами об пол стукнули, — продолжал Рыбкин, — но мы же не со зла… У Молчанова просто язык без костей.
— Это у тебя голова без мозгов… — очнулся Молчанов, но Рыбкин толкнул его плечом, и Молчанов отлетел в угол.
Я молча вышла на улицу. После «взрыва» я была опустошена и подавлена.
Две последние недели в колхозе Молчанов всячески пытался привлечь мое внимание. Он то выполнял две нормы, то демонстративно уходил с поля. То хохотал часами, то мрачнел и смотрел волком. Раз он спрыгнул с криком «Добрый день, Марина Владимировна!» к моим ногам с крыши амбара. В другой — сбегал за двадцать километров под дождем и привез врача заболевшей Свете Забелиной. И стал рассказывать смеясь, что это было настоящее похищение. Врач сначала не хотел ехать не на свой участок… При виде меня Молчанов разыгрывал драки с ребятами, толкал девчонок, затягивал дурным голосом блатные песни — он мечтал о любом выговоре, нотации или замечании.
Но я его не замечала.
Сначала за него просили мальчики, потом девочки, потом Светлана Сергеевна…
Я не реагировала, хотя он уже давно не был мне противен. Повторилась та же история, что когда-то с Гнипом. Как только я узнавала ученика ближе, пусть в результате ссоры, он становился мне по-человечески интересен.
Вспоминая прошлый год, я поймала себя на мысли, что с первой минуты пренебрегала Молчановым из глупого, бессознательного желания доказать себе и ему, что его влиятельный папа для меня — ничто. По-настоящему же у Молчанова был один недостаток: он всячески пытался самоутвердиться в мире, как юноша, а не подросток. Отсюда, очевидно, шла его развязность, расхлябанность, многозначительные взгляды и подмигивания…
Но парень он был умный, хоть и едкий. Общий язык нашелся бы. Но я только одергивала его. С редкой занудностью. Как классная дама.
Теперь, пока я разбиралась в себе, Молчанов переживал. Даже похудел. И все реже острил.
— Ох, смотри не перегни палку… — говорила мне Светлана Сергеевна тоном колдуньи.
И вот однажды, перед самым отъездом, ко мне подошел Рыбкин.
— Мы просим, — сказал он официально, — как комсомольцы комсомолку, чтоб вы поговорили с Молчановым.
— А где он?
Рыбкин кивнул в сторону «мальчишеской».
Я вошла в их «спальню». Молчанов явно ждал меня. Он стоял, засунув руки в карманы, и… тревожно смотрел на меня и даже не покачивался с носка на пятку, как обычно.
Кто-то сзади нас деликатно прикрыл дверь. Мы остались наедине.
— Я хочу учиться в вашем классе… — сказал он.
Я приподняла брови. Я решила дать ему выговориться.
— Вы ведь умная! Вы давно уже поняли, что зря так обиделись…
Брови мои поползли выше.
— Не люблю я полуправды. — Он в упор посмотрел на меня. — Обидно стало, что именно вы с нами, как с маленькими…
Я отвела глаза. Я уже давно казнила себя за тот «лжепедагогический» разговор у картошки.
— Вы мне урок за грубость дали — так что все в порядке. А я как понял, что и вы мучаетесь, переживаете, места себе не находил.
Я вздрогнула. Оказывается, он меня еще и жалел!
— Я никогда не мог видеть, когда ребятишек бьют. И девчонок… — Молчанов был искренен, до него не доходил комизм ситуации.
— Я же понимал, чего вам стоит меня не замечать. Мало у вас и без этого болячек!
Оказывается, у него была совесть. Больная совесть! У этого грубого и развязного парня. Его близко посаженные глаза смотрели мягко, смущенно, без обычной колючести.
— Вы простите меня — вам сразу легче станет. Да и ребята обрадуются. Они за вас знаете как переживали?
— За меня?
— Ну что мы, Марию Семеновну не знаем?
Я еще сохраняла хладнокровие. Но в голове у меня был полный кавардак.
— Ладно, — сказала я. — Забудем!
Он не шевельнулся.
— Ну, что еще?
— Вы улыбнитесь, улыбнитесь! У вас это здорово получается.
— Что — это?
— Ну, улыбка. Как у моей младшей сестренки. Я часто дурня из себя строил, чтоб вы улыбнулись…
Постояли, помолчали. Потом я улыбнулась. И подумала, что иметь такую «больную совесть» в классе одинаково полезно и для учеников и для учителя.