Любовь в нашей школе, как я уже говорила, признавалась с оглядкой. Признавалась, но чаще в художественной классической литературе. Любить имели право Татьяна Ларина и Джульетта, а не обычные девятиклассницы или десятиклассницы.
Вероятно, поэтому все «любовные эмоции» тщательно скрывались ребятами. Мало кто из мальчиков решался открыто ходить вдвоем с девочкой. Даже нежные записки у нас почти не «функционировали». Да и кому хотелось испытать участь одной парочки, которую Мария Семеновна заставила час отдуваться в кабинете и слушать сентенции типа:
«Лучше бы троек не было! Вам обоим не записки писать, а алгебру исправить надо. А тебя, лично тебя я бы высекла, если бы моей дочерью была!..»
В моем классе отношения ребят были товарищеские, ровные, и я никак не ожидала очередного сюрприза.
Все началось во время субботней уборки. Парты были уже сдвинуты. На полу, распевая «Раскинулось море широко», танцевали на щетках мальчишки. Продолжался спор: кто лучше моет пол? В прошлый раз его мыли девочки. Мыли старомодно: сначала мокрыми тряпками, потом насухо протирали. Теперь мальчики под руководством Рыбкина, будущего моряка, осваивали технологию матросской мойки. Вылили на пол три ведра воды и начали его драить. Девочки на подоконниках насмешливо косились на них и аккуратно мыли окна.
В классе стоял шум: все зубоскалили, хихикали, хлюпали мокрыми тряпками, протирали окна, двери, стены, парты…
Я вспомнила, что забыла расписаться в журнале посещаемости, и пошла в учительскую.
Неожиданно за мной прибежала Люба Афанасьева, староста.
— Ой, идемте скорее! Такое случилось…
У меня похолодели руки.
В полутемном коридоре после паузы, достаточно длинной для того, чтобы за это время разыгрались все мои страхи, Люба полушепотом сказала:
— Пропал дневник Зайки…
— Что за глупость! Кому нужен ее дневник, да еще с тройкой?
— Не тот. Личный!
— Личный? А как он в школе оказался?
— Нет, ну, понимаете, портфели мы сложили на окне, в коридоре, а Зайка дневник всегда при себе носила. Ну, а Рыбкин тут попросил, когда мы окна мыли, чтоб она дала задачу списать, домашнюю. Ну, Зайка и скажи: «Сам возьми, не буду я с подоконника прыгать». А потом мальчишки чего-то захихикали. Зайка — к портфелю, а дневника нет!
Когда мы подошли к дверям класса, Зоя Лезгина стояла в коридоре и трясла Рыбкина за рукав.
— Сейчас же отдай! Слышишь, Рыбак! Свинья, если не отдашь! Слышишь? Я тебя сейчас ударю! Отдай лучше…
Ее румяное лицо посерело, заострилось, губы вздрагивали, а звонкий голос срывался от возмущения.
Побагровевший Рыбкин вразумлял ее густым голосом:
— Не брал я его! Не брал, понимаешь? Ну что ты ко мне прицепилась, как дикая кошка!
Вокруг них толпились мои ученики.
Отпустив Рыбкина, Зоя крикнула, сведя подвижные густые брови в одну ровную черную линию:
— Если сейчас же не отдадите, вы мне больше не товарищи!
Голос ее осекся. Она не сводила потемневших глаз с мальчишек.
Таня Степанова, страстная любительница подзуживать, немедленно вмешалась:
— Да что с ними говорить! Пусть портфели покажут…
Девочки поддержали:
— Да, да, надо мальчишек осмотреть!
— Небось спрятали уже и воображают…
Вперед вышел Валерка Пузиков, мальчик с очень длинными руками, очень длинными ногами и узенькими плечиками.
— Зайка, успокойся! Ну, честное комсомольское, — обратился он к ней так горячо, нежно, точно они были наедине, — наши дневника не брали! Я всех спросил.
Девочка как-то сжалась. Еще секунду она с отчаянием смотрела на нас, потом пошла к лестнице. Ее маленькая фигурка уходила все дальше и дальше по гулкому темному коридору, а мы молчали.
Вдруг Люба вскрикнула:
— А вдруг она под трамвай бросится! — и побежала за ней.
Все эти минуты я стояла молча. Слишком велика была моя растерянность. Не знаю, совершенно не знаю своих учеников! И это после второго года работы в классе…
Я внимательно посмотрела на них. Никто не отвернулся. И я сказала самое будничное:
— Ну, ребята, давайте кончать уборку!
Они не двинулись. Только настороженно глядели на меня. Они ждали от меня какого-то действия, решения. А что я могла сделать? Согласиться на обыск мальчиков? Произнести речь? Приказать железным голосом классу отдать дневник?
И оттого что в глубине души я допускала возможность кражи дневника мальчиками, и оттого что я чувствовала сейчас свою абсолютную беспомощность, и оттого что я не знала, что делать, — мне стало особенно тяжело.
Уборка закончилась в полном молчании. Движения у всех были такие осторожные, словно рядом поселился тяжелобольной.
В воскресенье я побывала дома у тех мальчиков, в которых сомневалась. Прямо о дневнике я не заговаривала. У классного руководителя всегда есть повод прийти. Выслушала я покаяния в различных грехах, до сих пор анонимных, как-то: разбитые стекла, списанные сочинения, уходы с уроков в кино (дома легче сознаться, чем в школе), но о дневнике никто ничего не сказал.
Только Юра Дробот, самый озорной после Лайкина человек в классе, протянул плаксиво:
— Дневника я не видел, а вот психует Зайка потому, что влюбилась в Тольку-десятиклассника, а он смеется над ней…
Весь день мучило меня желание поехать к Зое. Но я боялась. Ну да, боялась самым позорным образом. Мы недолюбливали друг друга. Меня раздражали ее усмешки в ответ на мое любое замечание, невнимательность на уроках, взбалмошное поведение в классе (то безумно оживлена, то как в столбняке), особенно в последнее время. А она считала меня придирой и сухарем и бормотала эти титулы иногда себе под нос даже при мне. В общем, Лезгина действовала мне на нервы. Как же я приду к ней? Да еще не узнав, куда девался дневник.
В понедельник Зоя в школу не явилась. На мой вопрос Люба значительно сказала (ее грудной голос и манера внятно выговаривать каждое слово придавали любой фразе этой девочки особую весомость):
— Зайка говорит, что здесь она больше учиться не будет. Пусть даже дневник найдется… Его же прочтут…
— Она влюблена?
Люба улыбнулась. Так улыбаться умела только она. Улыбка пробежала по ее глазам, щекам, губам, на секунду осветив хорошенькое личико, и стерлась.
— Ты знаешь, что она писала в дневнике?
— Ну, наши дела…
Люба скромно опустила длиннющие черные ресницы над круглыми золотистыми глазами.
— Разное, Марина Владимировна. Но Зайка, кажется, была откровенна в дневнике. А с ней такое произошло…
Люба просто умирала от желания мне все рассказать, но я не хотела от нее узнавать Зоину тайну и не продолжала беседы, хотя взволновалась еще больше. От Зои можно ждать чего угодно. Она и школу способна бросить…
Уроки я провела отвратительно. Что-то спрашивала, задавала, а в голове вертелось одно: что произошло с Зоей?
После уроков ко мне подошли Рыбкин и Пузиков. Эта неразлучная пара невыносимо долго хмыкала и мялась.
— Ну, ребята?
— Ничего, Марина Владимировна! Мы со всеми поговорили. И с девятым «А». Больше в школе тогда никто не оставался.
— И у Зайки были, — добавил Валерка, глядя на кончики своих ботинок.
— Она лежит, в стенку смотрит, — уточнил Рыбкин.
Помолчали, потом Валерка раздумчиво сказал:
— Может, в милицию заявить?
— Ты еще собак вызови!
— А чего?
— А ничего! Что это, бумажник?
— Хуже…
Нет, мои ребята дневника не брали — это ясно. Я должна была сразу поверить. Но где же все-таки дневник?
— Хватит, ребята! Идите домой. Мне кажется, здесь какая-то ошибка.
Только поздно вечером села я за домашние сочинения своего класса. Обычная история. Все классы сдают их вовремя, а мой растягивает эту процедуру на неделю.
Я работала невнимательно, а потому медленно. Одну фразу перечитывала по три раза. Поминутно отвлекалась. Где же дневник?
Вдруг я открыла чью-то тетрадь и прочла:
«5 сентября.
Что сегодня было! Даже не верится. Прямо сон…»
Что это? Зоин почерк? Дневник! Ну конечно, это же и есть злосчастный дневник! Но как он попал сюда.
Я вскочила и в смятении села опять. Как быть? Читать? Но есть ли у меня право? Посмотрела на часы: двенадцать часов! Трамваи еще два часа ходить будут. Поеду.
Зоя жила в новом доме, в центре. Лифтерша в пенсне оторвалась от книги, подозрительно начала допрашивать меня, куда я иду и зачем.
У Зои долго не открывали. Неужели я делаю глупость, врываясь в такое время к людям? Но вот дверь шевельнулась. Через цепочку на меня смотрела сама Зоя, осунувшаяся, как после тяжелой болезни. Она впустила меня и вежливо поздоровалась. Я молча протянула ей тетрадь. Девочка вздрогнула, глаза ее расширились… Но она нарочито равнодушно бросила дневник на столик в углу. Потом выжидательно посмотрела на меня…
— А ведь дневник твой лежал все время у меня, в твоей тетради. Ты его, вероятно, сдала вместе с сочинением.
Лицо Зои не прояснилось:
— Ну и как вам понравился мой дневник?
— Я его не читала.
Губы ее насмешливо дернулись: мол, меня не проведешь. Могли разве удержаться?
Одна из дверей в переднюю заскрипела. Выглянула мать Зои в халате.
— В чем дело? О, здравствуйте! Почему вы в передней стоите? Зайка!
— Мама, это мне дневник вернули, — ответила она, не спуская с меня угрюмого взгляда.
Еще секунду мы постояли. Потом я сказала, с трудом сдерживаясь:
— В общем, Лезгина, дневник я не читала. Так что в школу изволь ходить. Никто твоих тайн не знает.
В школу Зоя пришла. Сидела непривычно тихая. На переменках из класса не выходила, уткнувшись в какую-то книгу. Белый накрахмаленный воротничок подчеркивал желтизну ее лица.
Вечером она встретила меня у ворот школы, когда я возвращалась домой. Маленькая, тонущая в сером плюшевом пальто, сшитом на рост; тени бессонницы под глазами.
— Простите, я… — Она решительно тряхнула головой, словно подгоняя себя. — Знаете, я поняла. Вы бы не приехали сразу, ночью, если б хотели его читать. Да и вообще… Извините меня, но, понимаете, у меня все так скверно, так гадко. — Девочка на несколько секунд закрыла глаза, сгоняя слезы. — В общем, вот! — И она протянула знакомую мне тетрадь. — Прочтите мой дневник. Вам можно. Только… — она немного замялась, — там о вас кое-что неправильно. Можно было вырвать или зачеркнуть, но так нечестно, нехорошо, будто я чего боюсь…
И вот снова передо мной этот дневник.
Первая страница…
«5 сентября.
Что сегодня было! Даже не верится. Прямо сон… Но лучше по порядку. После уроков ко мне подошел Толя Лисянский и сказал, что хочет со мной дружить, что я ему давно нравлюсь. Я так растерялась, что у меня в горле пересохло, и я ужасно хрипло разговаривала, как дифтеритик какой.
Ведь он мне еще с прошлого года запомнился, когда так язвительно-вежливо на собрании выступал. Даже иной раз мимо десятого класса проходила, чтоб на него посмотреть, хоть он некрасивый: длинный, волосы черные, топорщатся, как перья, и голову всегда то к одному плечу опускает, то к другому — ужасно высокомерен! Но глаза прищуренные, острые, такие умные, такие лукавые, будто все в тебе насквозь видят.
Он позвал меня в кино в воскресенье и попросил телефон. Ну, я согласилась. А теперь боюсь, девчонки начнут дразнить…
Рассказала маме, а она и говорит: «Какие-то у вас взгляды дурацкие. Что плохого, если мальчик с девочкой пойдут в кино? Да и вообще я бы на твоем месте меньше фантазировала, а больше за собой следила. Ты же будущая женщина, а можешь в мятом платье пойти, если я не выглажу. Стыдно!»
Сейчас она ушла к себе в техникум. Дома никого; я взяла зеркало. И что Толя во мне нашел? Хоть бы капельку была хорошенькая! Вот у Любы глаза как золотые ромашки, волосы бронзовые и вьются, и даже веснушки на ней — прямо украшение! А я ни рыба ни мясо. Пробовала только что косы сзади уложить, как у мамы, корзинкой. И не понимаю: лучше — нет? Ну их, удобнее, когда болтаются! До чего глупое занятие — в зеркало смотреть!
А вдруг Толя передумает и не позвонит?
8 сентября.
Оказывается, Люба обо всем знает. Она с лета встречается с Валей — Толиным товарищем, тоже десятиклассником. Вот хитрющая! А мне ни слова, хотя мы и подруги.
Она говорит, чтоб не сглазить, пока он не объяснился. Вот глупость!
Люба говорит, что он к ней красиво относится. Когда болела — цветы носил; ходит с ней в музеи, кино; все чертежи обещал сделать…
А мне этот ее Валя не очень нравится. Сладенький, хорошенький, как пастушок на бабушкиной вазе… Зануда, честно говоря.
Скорей бы воскресенье!
10 сентября.
Вчера позвонил Толя и позвал гулять. Я покраснела, замялась. А мама услышала и сказала:
— Мартышка, иди, не разыгрывай спартанца! Шестнадцать бывает раз в жизни.
Я пошла, но туфли демонстративно не вычистила и лент в косы не вплела, хотя без лент они у меня тонюсенькие, как мышиные хвосты. Правда, воротничок чистый подшила, но это же гигиена. Не хочу особо прихорашиваться, пусть видит, какая есть. Иначе нечестно, по-моему!
Погода была необыкновенная, прямо весна. Толя сказал, что после школы решил идти в Политехнический, что конкурса не боится: любые приемники может собрать.
До чего у него глаза красивые: длинные, зеленые и всегда смеются, а белки светятся вроде фонариков!
Мы ходили часа три. Оказывается, вечером очень уютно и весело на улице. Я шла, как на пружинках. Он даже сказал, что у меня походка летящая, точно у горной козы.
Он ужасно много всего знает, а я ничего из себя не могла выдавить умного. Только «да», «нет», как кукла. До чего чудно, когда у двоих одинаковые мысли обо всем! Я раньше думала, так только в книжках бывает. И мне ничего не хотелось — вот ходить и ходить рядом с ним… А потом он мне мороженого купил…
Уроки я, конечно, не успела выучить, и Марина мне сегодня полчаса мораль читала…
12 сентября.
Сегодня утром позвонил Толя и спросил, не буду ли я против, если с нами в кино пойдут Валя и Люба. Я согласилась, и они за мной зашли.
Я шла с одного края, под руку с Любой, а Толя — с другого. Потом сказал, что не слышит мое щебетание, и перешел на мою сторону. Люба сказала, что мы с ней на той неделе в музей собираемся, он стал напрашиваться, а я промолчала, хоть она мне весь локоть исщипала. Знала, что надо что-то сказать, и не могла. Ну как пробка в горле. Стесняюсь я его…
Только в кино мы не попали; разве в воскресенье билеты купишь!
Да, а по дороге много наших девчат встретили. Они так на нас смотрели, будто у них по три пары глаз выросло. А почему? Почему у нас стыдным считается, когда девочки дружат со старшеклассниками?
Сейчас звонила Люба. Она с Валей еще погуляла, когда я ушла (мне же нужно тройку по литературе исправлять). И вот она спросила Валю, серьезно ли я нравлюсь Толе. И он сказал, будто Толя говорит, что я дикарка и детский сад, но все-таки надел сегодня новый галстук. А откуда они знают, что новый?
15 сентября.
До чего я сейчас счастливая! Вот сижу и как балда улыбаюсь.
Ведь эти дни Толя ко мне не подходил. А я не знала, чего он обиделся, и мне было очень обидно.
А тут после уроков подхожу к нашему дому — и вдруг он. Мне сразу жарко стало. У него уже были два билета в кино на ближайший сеанс. Домой я даже не успела зайти предупредить, и мне потом такой нагоняй был! Оказывается, он вовсе не обиделся, а просто приемник делал и не мог оторваться, пока не кончил.
Только в кино вышло нехорошо. Сидим, и вдруг он взял меня за руку. Я как дернусь, а он шепотом:
— Чего вы испугались? Я просто хотел взглянуть, который час.
Обратно шли совсем затемно. Я никогда еще так поздно домой не возвращалась. Но хоть темноты я немного боюсь, с ним ходить совершенно не страшно было, как с папой.
Жалко только, что его мои дела не интересуют. Начала ему про нашу стенгазету рассказывать — я же редактор, — а он: «Ну ее, я уже вышел из детского возраста, когда в игрушки играют. Вы мне лучше объясните, почему вы такая старомодная, почему вы боитесь прикосновений?» Конечно, он шутил, но все же неприятно.
Давала Толе читать свое домашнее сочинение о Гоголе. Он его похвалил и спросил, откуда списала. А когда узнал, что все мое, сказал, что даже не думал, что я такая умница.
А Марина мне четверку поставила. Хоть ни одной ошибки. Я пошла и спросила: за что? Оказалось, видите ли, она не согласна, что я Чичикова с Остапом Бендером сравниваю, но ведь это мое личное наблюдение.
Просто она ко мне придирается, потому что я не подлиза. И вообще она настоящая старая дева по характеру и похожа на селедку: прилизанная, всегда в сером. Мне так смешно, когда она меня по-матерински журит. Сама только-только институт кончила…
24 сентября.
Сегодня была необыкновенная комсомольская группа, без Марины. Просто последний урок не состоялся, и мы заспорили о будущем: как строить жизнь, выбирать в ней что полегче или потрудней? Например, если есть способности к математике, то идти ли учиться математике (будет легко!) или избрать химию, хоть ее и не любишь, зато волю проявишь?
Я сказала, что пойду на медицинский, так как литература для меня слишком легка. А Валерка сказал, что так решать — чушь. Мол, волю надо испытывать на чем поважней. И вот он пойдет обязательно на завод, а учиться будет вечером, чтоб у матери на шее не сидеть.
А Люба сказала, что сначала выйдет замуж, поживет немного для семьи, потом вкусы определятся, и она решит, как жить. Вот не думала, что она такое скажет, скучное…
А потом Рыбак предложил: все одно по плану нужно собрание в этом месяце провернуть; есть предложение — считать, что оно состоялось сегодня. Конечно, все обрадовались. Ведь поговорили здорово: без докладчика, без протоколов, без выговоров Марины за дисциплину.
Интересно, а как Толя думает? Смешно, но я теперь все-все по нему меряю; что ни узнаю, что ни услышу — все в голове складываю, чтоб не забыть и ему рассказать.
27 сентября.
Сегодня получила в ателье новое платье. Оно синее. Мама говорит — в тон глазам. А закройщица несколько раз нечаянно уколола и сказала примету — буду в нем особенно нравиться. И хоть это глупость, конечно, а мне хочется, чтобы было и в самом деле. Это очень плохо?
Правда, из-за платья я поссорилась с отцом. Он увидел меня перед зеркалом, потребовал дневник — а там свежая тройка — и начал пилить. Ну, а я возьми и скажи, что не обязана учиться на отлично. Что тут было!
И что он с двенадцати лет себе на жизнь зарабатывает, и что я лодырь, и что моя учеба — моя единственная обязанность перед родителями, и что у меня только тряпки и мальчишки на уме, и что у меня ни на грош воли…
А вот воля у меня как раз есть… Только что звонила Люба, звала в театр, сказала, что позовет и Толю, а я отказалась. Пусть сам пригласит, если… если он обо мне думает. Разве это не воля, когда я так хочу его видеть каждую минуту?
30 сентября.
Больше всего на свете люблю чудеса! Вот сегодня, например, встретила на улице Толю. Просто шла и встретила. Он со мной даже в булочную пошел и потом домой проводил. Хотя шел дождь… Он, как всегда, острил, спрашивал, почему я не звоню ему никогда; сказал даже, что в наш век так мало мужчин, что времена тургеневских девушек прошли… Говорил как будто серьезно — я сначала поверила и неприятно стало, — а потом он начал Лермонтова читать, и я поняла, что это все остроты. Не может же человек, который Лермонтова любит, так нелепо думать!
В общем, я решилась и пригласила его на наш литературный вечер. Ну разве эта встреча не чудо?
5 октября.
Вот и вечер прошел. Всегда так: когда чего-то очень ждешь, на что-то надеешься — не сбывается.
Я была в новом платье, сама себе даже нравилась. И Люба сказала, что я хорошенькая и что на меня Валерка прямо нежно смотрит. А Толи не было. Настроение у меня начало гаснуть, хотя самодеятельность наши подготовили классную. Особенно Дробот — Кудряш! Здорово он пел, только смешно: Танька — Варвара на полголовы выше его.
Толя пришел, когда уже стулья для танцев растаскивали, пришел с компанией десятиклассников. Ну, наши мальчишки ведь не умеют танцевать — стояли, как чурбаны, в углу. Начали мы девочка с девочкой. Я с Любой протанцевала дважды, а потом вижу, Толя к нам идет. Я покраснела, сердце застучало, привстала даже, а он Любу пригласил. Тут чего-то у меня в душе оборвалось. Ведь он нарочно это сделал… Тогда я пошла к Валерке, учила его танцевать, потом Рыбака. Мы хохотали, шумели. И когда Толя к нам подошел и меня пригласил, я отказалась. Но мне так тоскливо стало, я так мечтала с ним потанцевать! Он ведь танцует не как стиляги из их класса, а строго, гордо… Как никто! Тут Валерка мне и говорит: «Вот ты веселая, а тебе не весело. Почему?»
Тогда я тихонько ушла с вечера.
На улице мне еще тяжелее стало. Парочки счастливые идут, хохочут. Особенно одна — я позади шла немного. Они за руки держались, смотрели друг на друга, молчали и улыбались. Я чуть не заревела.
А потом меня вдруг кто-то окликнул. У меня сердце даже кувырнулось… Подумала, прямо взмолилась, чтоб Толя. Оглянулась — Валерка.
Пальто нараспашку, шарф в руке, красный, как из печи выскочил. Предложил мне погулять. И тут сказал, что хочет со мной дружить. Ему нравится, что я на мальчишку похожа и ни к кому из учителей не подлизываюсь и что у меня глаза, как фары.
Мы долго ходили. И я ему все про Толю рассказывала. Ведь иначе нечестно? Он ушел мрачный… Ну вот почему так бывает на свете: кто нравится — ему не нравишься, а кому нравишься, тот не нравится?
7 октября.
Только что вернулась домой. Поздно, уже 12 часов; папа сказал, что я могла бы вообще не возвращаться.
А меня после школы встретил Толя. Он спросил, почему я такая печальная. Я отвернулась, а он сказал, что хочет извиниться за вечер, что он и не думал, что я такая дикая, что ни одна его знакомая девочка так не поступала. А не пригласил он меня первой, чтоб наши девочки не шушукались. И мы пошли гулять. Он был простой, ласковый. Даже руки мне растирал, когда замерзали. И о себе рассказывал впервые по-серьезному. Ему очень тяжело дома, родители плохо живут между собой. И он, как я, о настоящем друге мечтал.
Я тоже многое ему рассказала. Ужасно хотелось, чтобы мы всё друг о друге знали, всё: веселое и грустное. У меня до чего тепло на душе становилось, когда он на меня смотрел с улыбкой, смущенной, доброй! Никогда еще такой у него не видела. А как он свистит красиво! Сколько он арий знает: у него абсолютный слух, по-моему!
15 октября.
Долго не могла писать. Слишком больно. Ведь все оказалось неправдой. Все, все!
Когда я после нашей последней прогулки пришла в школу, Люба мне сказала, что долго молчала, потому что Валя с нее взял слово, но что она больше не может: ей меня жалко.
Оказывается, Толя начал со мной дружить на пари, Мальчики его класса с ним поспорили на шесть бутылок пива, что я в него не влюблюсь, что я гордая. Вот он и старался, а потом вслух в классе рассказывал все, чем я с ним делилась. И говорил, что я слишком важничаю, что теперь девочек — пруд пруди и что на меня жалко время тратить, если бы не пари.
Я так побелела, что она испугалась и начала говорить, что, может, Валя наврал и чтобы я так близко к сердцу не принимала…
Но я не дослушала и пошла прямо к Толе. Он стоял со своими десятиклассниками и посмотрел на меня, как на стенку, а они захихикали, и один сказал:
— Смотри, твоя Зайка даже сюда за тобой бегает…
Тогда я поняла, что это правда, и ушла. Только в ушах у меня противно звенело, и показалось, что я куда-то проваливаюсь. А потом через Любу я попросила, чтоб он ко мне больше не подходил.
Мне не стыдно, мне все равно, хоть надо мной, вероятно, смеются десятиклассники, хоть я уверена, что Люба кому-нибудь из наших девочек тоже проболталась — они ехидничают последние дни. Я не верю сейчас никому. Ведь если бы Люба была настоящей подругой, разве она молчала бы так долго? Просто ей хотелось понаблюдать: а что выйдет? И сейчас она злорадствует, я чувствую. Пускай! Мне теперь все равно.
Я только не могу понять одного: как он мог мне лгать, как он мог меня предавать, когда я так в него верила?»
На следующий день я заметила в классе какое-то сварливо-раздраженное настроение.
Во-первых, поссорились Рыбкин и Валерка, что́ раньше мне казалось таким же невозможным, как превращение их в девочек. Причем произошло это у меня на глазах. Рыбкин крикнул что-то Валерке, когда тот заговорил с Зоей, ухмыляясь совсем добродушно. А спокойный Пузиков вдруг швырнул в него книгу. И они так и не пожелали объяснить, в чем дело.
Во-вторых, кроткая Люба Афанасьева нагрубила мне на уроке. Я спросила ее, почему Катерина полюбила Бориса. Она не ответила, а когда я сказала, что надо тексты читать, а не учебники зубрить, начала что-то плести о придирках.
А Юрка Дробот — без его реплик ничего в классе произойти не может — немедленно съязвил:
— У самих романы, а теперь скромниц корчат!
В-третьих, в коридоре я услыхала, как Таня Степанова, сжав губы так, что казалось, она их проглотила, ядовито крикнула Зое:
— Пусть я сплетница, но за мальчишками не бегаю и на шею им не вешаюсь, не то что некоторые!..
К концу дня все учителя по очереди жаловались на мой класс: разболтались, развинтились, хихикают и вообще я с ними излишне либеральна.
Я видела сама: в классе нездоровая обстановка. Слишком много расползается сплетен, слишком много какого-то ханжеского любопытства вызывает Зоин дневник. Надо что-то срочно сделать, что-то неожиданное. Может быть, прочесть его в классе вслух? Правда, я там довольно противно выгляжу. Не слишком приятно, когда тебя старой девой называют.
А как быть с Толей? Но главное, согласится ли Зоя?
К моему удивлению, мне не пришлось ее уговаривать. Все приготовленные фразы о женской гордости и смелости, о том, что чувства не надо стыдиться, что Толе стоит дать урок, остались при мне. Зоя с какой-то отчаянной решимостью только сказала:
— Пускай! Читайте! Все равно мне теперь! Жалко только Валерку; его даже Рыбак дразнит: «Жених чужой невесты».
И вот на следующий день после уроков я задержала класс и попросила Рыбкина сходить в десятый за Толей Лисянским. Я ничего не отвечала на все расспросы, пока они не пришли. Тогда я сказала:
— Я оставила вас, чтобы прочесть вслух Зоин дневник. Решайте сами: позор ли то, что она пережила? И кого нужно презирать — ее или Толю?
Наступила такая тишина, как на экзамене, когда ребята ждут, чтоб им прочли темы сочинений. Лисянский сделал движение к двери, потом гордо тряхнул головой и сел на пустую первую парту.
Я читала дневник спокойно, медленно, лишь украдкой поглядывая на моих ребят, когда переворачивала страницы.
Увлеченные, они замерли в тех позах, в которых их застало чтение. Казалось, они даже дышали одновременно.
Зоя, бледная, с застывшим лицом, сидела не шевелясь.
Юра Дробот слушал с любопытством, как книжку. У Любы на лице по очереди сменялось удовольствие, высокомерие, а под конец детская обида («Я ведь как лучше хотела»). Таня сидела усердно-внимательная, будто сложный урок объясняли. Валерка и Рыбак придвинулись друг к другу, хотя второй день были в ссоре. Рыбкин морщил лоб, точно не просто слушал, а складывал все слова у себя в голове, как в коробок: он был тугодум. Зато Валерка!.. Я поразилась: так откровенно сияла в его взгляде мальчишеская беззаветная влюбленность!
Один Толя сидел с непроницаемым видом. Его длинные тонкие губы были крепко сжаты, взгляд прям и покоен. Лишь в конце он опустил глаза, задышал чаще, у него задергалась щека.
Я кончила читать.
— Ну вот, ребята! А теперь сами поговорите обо всем. Веди собрание, Рыбкин!
И ушла.
Я не знала, какое взыскание получу от Марии Семеновны за такой «воспитательный час». Я не знала, правильно ли поступила, дав им возможность поговорить самотеком, без моего дирижирования. Я не знала, к чему приведет мой педагогический эксперимент, в конце концов. И я очень волновалась…
Чтобы немного успокоиться, я пошла в учительскую и занялась писаниной: стала заполнять бесконечные графы нашего классного журнала.
Прошло два часа. Голоса моих учеников привлекли меня к окну. Из учительской был виден весь наш короткий переулок, заставленный с обеих сторон маленькими, пузатыми, как комоды, домиками и дощатыми заборами, похожими на штопку между ними.
Возбужденные ребята шли, как всегда, стайками. Я всмотрелась: где же Лисянский? Неужели ушел вслед за мной? И почему не видно Зои?
Потом я заметила его. Он стоял неподалеку от школы, без пальто. И его серая форма сливалась с забором. Осанка этого мальчишки была на редкость высокомерная. Он поглядывал на проходивших так, словно парад принимал.
Последними из школы вышли Зайка, Рыбкин и Валерка. Он нес ее портфель. А она, оживленная, порозовевшая, какой я ее давно не видела, размахивая рукой, о чем-то спорила с Рыбкиным.
Когда они поравнялись с Лисянским, он, мне показалось, окликнул девочку. Но она высоко подняла голову, взяла Рыбкина и Валерку под руки и прошла мимо, слегка одеревенев от напряжения.