Жестокий февральский ветер гулял по улицам Петербурга, кружа и бросая в лицо немногочисленным прохожим колючий снег. Метель в петербуржских сумерках была хозяйкой города: казалось, что снег летит сверху, снизу, справа и слева, сбивая с ног и словно укутывая прохожих жестким белым пледом. Невозможно ничего разглядеть уже на расстоянии вытянутой руки, — погода сегодня разыгралась не на шутку. Впрочем, такая погода вполне отвечала настроению жителей города, переживавшего первые месяцы седьмого года нового века…
У большого дома на Мойке остановился извозчик; невысокий господин в дорогой шубе вышел из пролетки и быстро скрылся в подъезде. Однако, несмотря на краткость перебежки от извозчика до дверей, он все-таки успел полупить в лицо и за воротник пригоршню мокрых снежных колючек и недовольно поморщился. Возможно, эти петербуржцы и привыкли к своим зимам, но для человека, всего два года назад расставшегося с теплым ласковым Харьковом, снега, ветра и холода в столице слишком много.
Генерал Александр Васильевич Герасимов ровно два года назад, в феврале девятьсот пятого, оставил относительно спокойную и размеренную службу в Харьковском охранном отделении и приказом генерала Трепова был назначен руководителем охранного отделения города Петербурга.
Неуклюжий медленный лифт, громыхая и лязгая, доставил господина в шубе на третий этаж. Он не успел еще убрать руку от звонка, как дверь широко распахнулась: аккуратная девушка в фартучке горничной, улыбаясь, почтительно посторонилась:
— Добрый вечер, Александр Васильевич.
— Здравствуй, Маша, — генерал стряхнул с себя снег, снял шапку, шубу и отдал девушке. — Что, барыня дома?
Ответить Маша не успела: послышались быстрые шаги, и в коридор, поспешно семеня крошечными ножками, выбежала маленькая кругленькая женщина лет сорока.
— Саша, голубчик! Наконец-то! — Она приподнялась на цыпочки, обняла Александра Васильевича и нежно поцеловала в щеку. — А я уж отчаялась дождаться! Думала, и сегодня ты опять ночуешь на Итальянской…
На Итальянской у Герасимова была конспиративная квартира для встреч с агентами — две меблированные комнаты с отдельным входом, снятые на имя некоего Левского.
— Да вот удалось ненадолго вырваться. Подожди, я с холода, еще простудишься. — Александр Васильевич слегка отстранил жену, но смотрел на нее ласково и любовно. — Соскучился. А где Наташа?
Наташей звали дочь генерала.
— Наташа сегодня ужинает у Семеновых. Ася Семенова устраивает какой-то литературный вечер.
Через полчаса они сидели в столовой. Мягкий, тепло-оранжевый от абажура свет лампы освещал накрытый к ужину стол, изящные приборы на белоснежной скатерти, лицо Герасимова: круглое, с совершенно не аристократическим широким носом и умными прищуренными глазами. Аккуратно подстриженные щеточкой усы и бородка, как у адвоката, не скрывали волевого и жесткого изгиба рта.
Впрочем, сейчас Александр Васильевич размягченно улыбался, глядя на свою нежно щебечущую супругу. Поведав о последних домашних новостях, она перешла к сплетням о знакомых, а потом к событиям, волновавшим столицу па прошедшей неделе.
— Знаешь, Саша, — понизив голос, сообщила она. — говорят, Шаляпин исполнял антимонархические гимны прямо со сцены императорского театра, и ему так хлопали, так хлопали…
Кругленькие щечки женщины прямо-таки заполыхали от волнения.
Герасимов помрачнел и слегка пожал плечами:
— Душенька, мир сошел с ума. Шаляпин дает концерты в пользу революционеров, миллионер Морозов жертвует деньги на их пропаганду, писатель Андреев предоставляет свою квартиру для тайных сборищ… — Он помрачнел еще больше и неожиданно спросил: — А что Наташа?
— Наташа? — изумилась жена. — У нее все хорошо. В гимназии первой по-прежнему идет. А почему ты спрашиваешь?
Герасимов с сомнением покачал головой:
— Не нравится мне ее увлечение литературой. Все эти Андреевы, Волошины…
— А что тут такого? — виновато, словно оправдываясь, спросила жена. — Девочки любят поэзию. Знаешь, Бальмонт…
— Вот-вот, Бальмонт! Ты все-таки должна внимательнее следить за кругом ее чтения. Молодые девушки стали интересоваться совсем неподобающими вещами. Помнишь, я рассказывал тебе про Леонтьеву?
Жена посмотрела на него с робкой укоризной:
— Ну что ты, Саша! Наташа совершенно от всего этого далека!
— Душенька, время сейчас такое, что ни в чем нельзя быть уверенным. Думаю, что госпожа Леонтьева тоже весьма удивилась, когда обнаружилось, что ее дочь замешана в столь гнусную историю. Одному Богу известно, в какое общество она попала и как связалась с преступниками!
Герасимов тяжело вздохнул и опять покачал головой. Уж на что он человек не впечатлительный, но эта история глубоко поразила и его.
Татьяна Леонтьева была дочерью якутского вице-губернатора. Воспитанная в Институте благородных девиц, богатая и красивая девушка имела доступ к царскому двору: предполагалось, что она будет назначена в фрейлины царицы. Два года назад, в девятьсот пятом, Татьяна собиралась совершить покушение на царя. На одном из придворных балов, выступая как продавщица цветов, она хотела преподнести царю букет и в это время застрелить его из револьвера. спрятанного в цветах. Вероятно. Татьяне Леонтьевой и удалось бы осуществить свой замысел, если бы из-за «красного» воскресенья балы при дворе не были прекращены.
После нескольких месяцев одиночного заключения в Петропавловской крепости Леонтьева душевно заболела, хотя Герасимов предполагал, что болезнь началась гораздо раньше. Может быть, именно расстроенный рассудок толкнул впечатлительную и экзальтированную девушку к террористам. Семье удалось добиться освобождения Татьяны из тюрьмы для помещения в специальную лечебницу. Она была отправлена в Швейцарию, но жажда «террористического геройского акта» не оставляла странную девушку, заставив снова войти в сношения с революционной группировкой.
Татьяна Леонтьева поселилась в Интерлакене в отеле «Юнгфрау», где проживал в качестве курортного гостя некий Шарль Мюллер, рантье из Парижа. Одевалась Татьяна очень элегантно, свободно прогуливалась по салонам отеля и ежедневно обедала за табльдотом в одном зале с Мюллером. Первого сентября 1906 года она попросила накрыть для себя отдельный столик поблизости от парижского рантье, во время обеда подошла к нему вплотную и выстрелила из браунинга в ничего не подозревающего старика. После первого выстрела он упал. Остальные пули Леонтьева выпустила в уже лежащего на полу, хрипевшего человека.
Шарль Мюллер имел несчастье походить лицом на бывшего русского министра внутренних дел Дурново, за что и поплатился жизнью. Леонтьева решила, что в Интерлакене живет сам Дурново инкогнито.
— А почему ты вспомнил про Леонтьеву, Саша? — заглядывая мужу в глаза, поинтересовалась жена.
— Так… К слову пришлось, — Герасимов пожал плечами. — В начале марта ожидается суд над ней.
— И что же?
— Думаю, многолетнее тюремное заключение. Боже мой, как тяжело видеть рожденную для счастья молодую жизнь, обреченную на вечную муку из-за причастности к революции!
Искренняя горечь, с которой были сказаны эти слова, встревожили генеральшу.
— Но ведь Леонтьева — сумасшедшая, Саша, — попробовала она успокоить мужа. — Ты же говорил… А с сумасшедших какой спрос…
— Бели бы одна Леонтьева! А сестры Измайлович? Тоже ведь дочери генерала! И вот результат — одна расстреляна, другая на каторге! В том-то и дело, что девушки из благородных семей все чаще и чаще оказываются замешаны в таких делах, что… Не дай Бог! А эта Спиридонова, из-за которой столько шума! Общественность возмущена жандармами, пытавшими юную барышню! Забывают, однако, что эта юная барышня застрелила представителя власти.
— Но, Саша… В «Санкт-Петербургских ведомостях» писали, что Спиридонова просто неуравновешенная особа, одержимая эротическим бредом, — выговорив эти слова, генеральша слегка покраснела.
Герасимов чуть усмехнулся:
— «Ведомости» писали… Если бы все было так просто, как пишут «Ведомости»…
Некоторое время за столом царило молчание. Генерал сидел, погрузившись в какие-то свои, очевидно, невеселые мысли. Его маленькая жена кусала губки, придумывая, чем бы отвлечь мужа от неприятных размышлений. Сейчас так редко Сашенька ужинает в семье, и вот на тебе! Не стоило сегодня отпускать Наташу, ох не стоило…
— Саша… — робко начала генеральша, — Сашенька, дорогой, право же, не стоит так переживать.
— Ты не понимаешь… Их же сотни, этих несчастных девушек, вовлеченных негодяями з кровавую бойню! Что творится с нашим миром, если девушки, природой и Господом Богом созданные чистыми и нежными, в упор расстреливают людей, бросают в них бомбы, которые разносят жертву на куски — опять же на глазах у этих девушек! А потом на нежную шейку не любящий жених наденет жемчужное ожерелье, а палач веревку! И, между прочим, правильно сделает. Для девушки это — лучший выход.
— Саша, что ты такое говоришь…
— Лучший. И не только потому, что вместо эшафота ей придется пойти на каторгу. А потому, что страшно жить после того, как ты лишил жизни другого…
А за окнами метель по-прежнему крутила белые хлопья, пригоршнями бросая их в оконное стекло. И теплая комната, освещенная мягким оранжевым светом, казалась уютным островком спокойствия, маленьким и искусственным. И так непрочны были стены, охраняющий этот островок от вторжения жизни, настоящей, грубой и жестокой…
Из газеты «Русское государство» от 20 марта 1906 года[1]:
ВЗАИМНОЕ НАСИЛИЕ
Тяжелые времена и исключительные по своим ужасам моменты пережили и переживают русское общество и русское правительство. Кровавая тень революции зловеще пронеслась над родною страной и. кровью напоила ее в изобилии. Сиротским стоном и плачем наполнилась русская земля. Плачут родственники и друзья революционера Шмидта, плачут друзья и родные Спиридоновой, — но так же осиротели, так же плачут, так же истерзаны своим ужасным горем родные и близкие Великого Князя Сергея Александровича, Боголепова, Сипягина, Плеве, Бобрикова, гр. Шувалова, Сахарова, Богдановича, Луженовского, Филонова и многих, многих других. Трудно не содрогаться от событий в Голутвине, Перове, Люберцах, но разве менее ужасна картина вытаскивания за волосы из своей квартиры начальника московской сыскной полиции и расстрел его на дворе, на глазах рыдающих детей и бьющейся в истерических конвульсиях жены, разве менее ужасен факт распятия на вагоне трамвая, там же в Москве, околоточного надзирателя? А ежедневные бомбы, под которыми погибают сплошь и рядом совершенно невинные случайные прохожие?..
Ужасно убийство великого князя — Сергей Александрович Романов бомбой, брошенной Иваном Каляевым, был разорван на множество кусков. Чтобы его достойно похоронить, жена его, великая княгиня Елизавета Федоровна, сестра царствующей императрицы, собственноручно собирала то, что осталось от ее несчастного мужа. Пусть Сергей Александрович был не слишком достойным человеком, не очень одаренным государственным деятелем и не самым верным мужем — смертью своей он искупил грехи жизни.
А вот убийство эсерами Е. Созоновым и Ш. Сикорским министра внутренних дел Плеве не только для семьи его, но и для всей России было тяжелой утратой… Тогда, как и сейчас, не много было в стране талантливых организаторов и людей, умеющих мыслить в масштабах ее огромных территорий.
Дмитрий Сипягин — тоже министр внутренних дел— убит эсером Балмашевым в 1902 году. Его убийство готовил непосредственно Григорий Гершуни, создатель боевой дружины социалистов-революционеров, страшной организации, члены которой сделали террор своей профессией. Они прекрасно стреляли, умели делать бомбы и безусловно готовы были пожертвовать жизнью, выполняя задание. Становясь членом боевой дружины, человек как бы добровольно объявлял себя смертником. Всю жизнь и все силы отныне он обязан был отдавать террору.
ЦК партии социалистов-революционеров не имел права всецело распоряжаться боевой дружиной. Напрямую она ему не подчинялась…
Убийство Сипягина словно открыло шлюз, через который хлынула волна террора, к 1906 году залившая Россию потоками крови. Те, кто упомянуты в заметке: Бобриков — финляндский губернатор, убит в 1905 году, граф Шувалов — московский градоначальник, застрелен в 1905 году, Сахаров— генерал-адъютант, застрелен в Саратове в 1905 году, Филонов — губернский советник, убит в Полтавской губернии в 1906 году… Список можно продолжить еще на десятки имен.
А среди членов боевой дружины становилось все больше и больше женщин…
…В феврале 1907 года начальник каторги Мегус телеграфировал начальнику Акатуйской тюрьмы Зубковскому, что политические женщины должны быть немедленно переведены в Мальцевскую тюрьму. Их было шестеро — Анастасия Биденко, Александра Измайлович, Мария Спиридонова, Ревекка Фиалка, Лидия Езерская и Мария Школьник. Все они па Акатуе отбывали наказание за участие в террористических актах. Однако отправить в Мальцево Спиридонову и Школьник представлялось затруднительным: обе они были нездоровы. Четверо же остальных тронулись в путь.
После волнений, вызванных прощанием, девушки остались вдвоем в опустевшей камере. Была поздняя ночь. Спиридонова чувствовала себя очень плохо, металась и бредила. Маня Школьник села к ней на койку и принялась трясти за плечо:
— Не спи, Маруся, не спи!
Она боялась этих припадков бреда, которые случались у Спиридоновой во сне.
Маруся открыла затуманенные глаза:
— Что? Что со мной?
— Ничего, дорогая, только не спи!
Маня обняла худенькие Марусины плечи, прижала ее к себе. Маруся Спиридонова, такая волевая и уверенная в себе на митингах, сейчас выглядела не старше Мани. Две девочки сидели на постели, крепко прижавшись друг к другу, охваченные чувством крайнего одиночества и беззащитности.
За окнами тюрьмы выл и стонал ветер: пурга, похоже, все усиливалась.
— Поговори со мной о чем-нибудь, — попросила Маня.
— О чем?
— О чем угодно, только давай разговаривать. От молчания еще хуже.
— Интересно, как там наши? — тихо сказала Маруся. — Им, наверное, пострашнее, чем нам сейчас.
Путешествие среди зимы через Акатуйские горы могло грозить смертью. Этапные пункты, выстроенные много лет назад, превратились в развалины, и ночевать в них было не многим лучше, чем на улице.
Маня не ответила, лишь поежилась и крепче обняла Марусю. Ей было страшно. Пурга за окнами разыгралась не на шутку.
— А у нас на Украине зимы теплые, — вдруг невпопад сказала Маня. — Не то что в России…
Марусе вспомнились зимы в Тамбове — мягкий пушистый снег, румяные гимназистки и гимназисты на катке… А потом приходишь домой, и мама ждет тебя за накрытым к чаю столом. И так хорошо сидеть в натопленной гостиной, когда ярко горит лампа и мама склоняется над каким-нибудь рукоделием. Мама, мамочка…
Маруся тряхнула головой, отгоняя видение. Прошлое, это прошлое, которое никогда не вернется! Неужели никогда?
Маня еще теснее прижалась к подруге:
— Ты знаешь, в то утро… Ну, перед тем как мы бросили бомбу…
— Да?
— Ко мне пришли дети.
Маруся непонимающе посмотрела на нее:
— Дети? Какие дети?
Круглое лицо Мани осветилось улыбкой:
— Ну, просто дети. Ряженые. Это же был канун Нового года, я жила по документам польской учительницы. И вот, представляешь, я сижу у окна, жду, когда проедет губернаторская карета, и вдруг — стук в дверь. Открываю — ребятишки. И такие славные! Мордашки любопытные, лукавые… И поют.
Маруся укоризненно посмотрела на подругу:
— А ты? Надо было их отослать. Они же могли помешать тебе!
— Надо было… Но нет сил. Знаешь, Маруся, — горячо зашептала Маня, — мне так захотелось побыть с ними еще немного… Обнять их, приласкать как-то… Я стала уговаривать их снять маски и выпить со мною чаю. Они робели сначала, но потом ничего — разошлись. Рассыпались по комнате как горох. Все им любопытно, спрашивают меня о чем-то, смеются…
Маня вздохнула. Взгляд ее затуманился, словно сейчас видела она перед собой не унылые стены камеры, а комнату, пронизанную ярким солнечным светом, и тех забавных ребятишек.
— Я на стол быстренько собрала, усадила их. Самовар шумел, как в детстве. У нас же тоже большая семья, очень бедная, но самовар был. Всего и ценностей — он да два серебряных подсвечника. Если праздник в доме — самовар всегда на стол ставили. И мама разливала чай… — Маня всхлипнула. — Ты будешь считать меня малодушной, но мне так хорошо вдруг стало с этими детишками. Я даже забыла на какой-то момент, что мне нужно сделать… Что случится через несколько часов…
Маруся ничего не сказала, только обняла подругу каким-то судорожным движением. По щекам у Мани текли слезы.
— Дети — это же так здорово! Я бы так хотела…
— Но ты же все равно бросила бомбу, — как можно спокойнее сказала Маруся. — Ты же сделала то, что должна была сделать. Это твой долг перед народом…
Но в Марусиных словах не было обычной непоколебимой уверенности, с которой она всегда произносила речи о долге. Мало того — слова, вполне уместные на митинге, сейчас прозвучали как-то пусто и ненужно-выспренно, фальшиво… Может быть, потому, что голос ее предательски дрогнул. Маня немного помолчала, утирая непрошеные слезы, потом сказала задумчиво:
— Когда я увидела, что мимо окон промчались казаки, а потом проехала карета, мне стало на миг так тоскливо… Я тогда подумала: «Зачем, ну зачем мне надо сейчас идти кого-то убивать?»
Эти слова, нечаянно вырвавшиеся у девочки, испугали ее самое. Она прикрыла рот ладошкой и виновато посмотрела на Спиридонову.
— То есть я все понимаю… — попыталась оправдаться Маня. — Страдания народа…
И опять это прозвучало фальшиво и некстати. Маруся ничего не ответила, и Маня, подождав минутку, снова заговорила:
— Ребятишки продолжали смеяться, но я перестала слышать их смех. Стала их выпроваживать, а на душе кошки скребут. Они смотрели на меня с таким удивлением, с таким сожалением! А потом протянули мне худенькие немытые ручки — прощаться. Я говорю им: «Не забывайте меня, дети!» А они покрестились на угол, пожелали мне счастливого Нового года и гурьбой пошли к дверям. Глазки у них были такие ясные, такие доверчивые…
— Перестань! — вдруг с отчаянием оборвала ее Маруся. — Перестань сейчас же!
Нельзя ей слушать такие, рассказы, даже думать об этом нельзя! Тихое счастье, любовь, дети— это не для нее. Она должна быть несгибаемой, железной революционеркой. Она сама выбрала этот путь. Сама! Она не просто Маруся Спиридонова— она символ революции, символ борьбы. На нее равняются, она служит примером для остальных борцов. И ей нельзя, нельзя позволить себе усомниться в правильности выбора… — Нельзя!
Но кто бы знал, как подчас тяжело быть символом! Такая ноша не для женских плеч.
А самое страшное, что предательский вопрос «зачем?» все чаще и чаще закрадывается ей в голову…
В двадцать лет Мария Спиридонова точно знала ответ на этот вопрос и уверенно исполняла роль палача и жертвы революции, которую называла «святой». Пройдет не так уж много лет, и в свои тридцать три — возраст Христа — она обнаружит, что робкие ростки сомнений в «святости» дела ее жизни превратились в буйные неистребимые побеги. Но она все еще борец революции — по обязанности, по долгу и по привычке.
А потом, оставшиеся два десятилетия своей нелегкой жизни, Мария Спиридонова уже тщетно попытается повернуть время вспять, вернуть то, что ей было дано от рождения и что она так безрассудно бросила, — как оказалось, не на святое дело, а в дьявольский костер.
Но время назад не бежит…