Телеграмма Тамбовского губернского предводителя дворянства князя Челокаева Министру Внутренних Дел Дурново:
29 октября 1905 года
Губерния в опасности. В уездах Кирсановском, Борисоглебском сожжены, разграблены более 30-ти владельческих усадеб. Ежедневно получаются известия о новых разгромах. Возможные меры приняты, но войск мало, часть их отозвана в Москву, Воронеж. Прошу обеспечить защиту.
Осень в 1905 году на Тамбовщине была ранняя и какая-то бестолковая.
В переулках на селе — грязи по колено. Люди ходят вдоль плетней, держась руками за колья, хозяева огородов лаются на чем свет стоит:
— Тебе, паразиту, жалко сапоги замарать, а мне плетень потом чини!
— Да накидай камней, ежели умный такой!
— Сам и накидай, руки небось не отсохли!
Но в такой грязи никакие камни не спасут…
Полевые работы давно закончены, и уже почти месяц, начиная с Покрова, в Воронцовке, как и в прочих деревнях губернии и России, начали играть свадьбы. Самое веселое время на селе. Только в этом году почему-то было совсем не до веселья…
С трудом перебравшись через жидкое грязное месиво, в которое превратилась деревенская улица, Антип Степанов отворил калитку своих соседей Серегиных и, пройдя через палисадник, летом радостно сиявший желтыми подсолнухами, а сейчас унылый и мокрый, оказался в темных и теплых сенях.
Федор Серегин, коренастый молодой мужик, обладатель великолепной ярко-рыжей шевелюры и такой же бороды, сидел на лавке и чинил упряжь.
Перешагнув порог горницы, Антип степенно перекрестился на образа:
— Бог в помочь! Мир вам, и я к вам. Здравствуй, хозяин.
— Здорово и тебе, сосед, — Федор отложил работу. — С чем пожаловал?
— Да вот, разговор один есть.
— Сурьезный разговор-то?
— Да уж нешуточный, — Антип не торопясь извлек из-за пазухи бутылку. — Я и прихватил кой-чего. Чтоб не всухую…
— Коли так, погоди чуток, — Федор приподнялся и зычно гаркнул: — Хозяйка! Эй, хозяйка!
Из-за пестрой лоскутной занавески появилась его жена, грузная румяная молодуха:
— Чего кричишь-то? Здравствуй, сосед!
Антип с удовольствием взглянул на ее полное лицо:
— Бог в помочь.
— Ты, это, вот что… — Федор поднял кустистые рыжие брови. — Вот что. Собери-ка нам чего-нибудь, да поживее!
Анна улыбнулась и, быстро и споро поворачиваясь, кинулась выполнять мужнино распоряжение. Ее полные руки ловко метали на стол тарелки, словно по волшебству появились соленые грибочки, меленькие, отборные — один к одному, квашеная капуста, огурчики — только из кадушки… От нарезанного щедрыми ломтями еще теплого хлеба пах.\о знакомо и уютно… Серегины — люди не бедные, хозяйство у них крепкое. Сам Федор — мужик рукастый, а уж за Анной не всякая бабенка в работе утонится. Одна беда — уж который год живут, а детишками Бог Серегиных все не благословит…
Собрав на стол, Анна оставила мужиков одних, снова скрывшись за пестрой занавеской, отделявшей горницу от кухни.
Выпив по маленькой и удовлетворенно крякнув, когда на зубах хрустнул крепкий грибок, Антип приступил к своему «сурьезному разговору»:
— В болдыревской экономии-то, слыхал?
— Что? — Федор тоже подцепил на вилку грибок.
— Ребятки-то плетень повалили…
— Ну?
— А давеча, слышь, того… сожгли его совсем…
— Ну?
— Что «ну»? — Антип заерзал на скамейке. — Что «ну»? Болдыревскую землицу-то, говорят, делить будут… Закон-то такой вышел— манифест царский — по нему землю теперича крестьянам все одно раздадут. А пока суд да дело — вон Акимов Прон уже нарезал себе лучший кусок. Тот, слышь, у выгона…
Федор аж привстал:
— Иди ты!
— Верно говорю! Плетень пожгли и землю сразу разметили. Кто первым подсуетился — тому и лучшее…
У Федора от возмущения усы затопорщились.
— Да Прошка же хозяин никудышный! Он и что имеет, засеять как следует да собрать не может! За что ж ему?.. За какие такие заслуги?
— Вот и я об том же! — Аким оживился. — Ия об том же толкую! За что?
Он снова разлил самогон по стопкам, приподнял свою и сквозь стекло прищурился на свет:
— Чистый как слеза. Ну, будем!
Мужики выпили, закусили грибочками и огурчиками. Но Федора настолько огорошила и оскорбила услышанная новость, что вторая стопка радости не принесла.
— Так, говоришь, Прошка ужо взял себе надел?
— Ну, — Антип придвинулся ближе и жарко зашептал: — Прошка взял вот. А нам с тобой кто мешает?
Федор насупился:
— Об чем ты, не пойму.
Но Акима уже разобрало.
— Что мы, хуже Прошки, что ль? Нет! Так пошли в экономию, выберем и себе землицы. Застолбим, пока другие не расчухались.
Федор с сомнением посмотрел на соседа:
— Болдыревскую землю брать? А забыл, что летом за бунты в Борисоглебском-то уезде казаки творили? Нагайкой по заднице захотел?
— Так ведь не болдыревская земля уже! — убедительно сказал Антип. — Наша, по цареву повелению, наша теперича! То летом… Летом манифеста-то не было. А теперича — вот он тут! Так что смотри, не мы, так другие растащут. Добро б хозяева, а то так, навроде Прошки…
Федор смотрел на него — ив глазах уже металось сомнение пополам с жадностью…
Прикончив бутылку, мужики отправились к болдыревской экономии — взглянуть, что да как. К удивлению Серегина, там уже собралось полдеревни. Люди шумели, спорили, размахивая руками, как ветряные мельницы Всех перекрывал звонкий голос Прона Акимова:
— Мой кусок уж давно отмечен! Кто первый успел, тому и принадлежит!
— А это мы посмотрим! — возражали ему. — Сход решать должен, кому что в надел достанется!
Мнения разделились. Те, кто, как Прон, успел вовремя подсуетиться, настаивали на законности предыдущего раздела. Остальные же, такие, как Федор и Аким, кричали за передел. В конце концов, всем гуртом пошли осматривать господские земли, решая проблему на месте.
К толпе от экономии бежал перепуганный болдыревский управляющий:
— Стой! Стой, бесовские дети, куда!
Он растопырил руки, словно пытаясь сдержать напор толпы. Но мужики уже вошли в раж:
— Отойди! За своим, чай, пришли, не за чужим!
— Сумасшедшие! — кричал управляющий. — Остановитесь!
Его легко отбросили в сторону.
К вечеру следующего дня не только земля была поделена между Воронцовскими крестьянами, но и вывезен и поделен хлеб из болдыревских амбаров. Сама усадьба просто чудом уцелела, хотя мужики и в ней побывали. Хлеб потом возили продавать в Борисоглебск и Тамбов, а хозяйки не могли нарадоваться на обновы, извлеченные из господских сундуков. Болдыревский управляющий боялся нос высунуть из своего домика. Но вся эта «свобода» продолжалась меньше месяца…
Рассказ крестьянина села Воронцовки Тамбовского уезда Федора Андреева Серегина:
16 ноября Луженовский с двумя казаками приехал. На следующий день, часов в девять утра, около болдыревской конюшни и церкви было перепорото семьдесят пять человек.
16 стражники потребовали на усадьбу восемь человек. Потом все общество пошло на усадьбу освободить их. Но их не освободили. Этих восьмерых пороли 16-го без счета солдаты ременными плетями. Пороли при всем сходе в присутствии Луженовского. Выбирали людей, замеченных в чем-нибудь приказчиками Болдырева. Луженовский приговаривал при порке: «Не воруй!»
Еще оставалось предназначенных шесть, но их не секли — приехал становой и подал какую-то бумагу Луженовскому. Первого пороли в портах. Остальным Луженовский велел скинуть портки.
Всего арестовано девятнадцать человек.
Не только в Тамбовской губернии — по всей стране крестьяне восприняли манифест как разрешение брать у помещиков землю и хлеб. Свобода! Лозунг «грабь награбленное», так удачно выброшенный большевиками в массы через двенадцать лет, в октябре семнадцатого, и принесший им победу, созрел именно тогда, в девятьсот пятом. Однако слово «грабеж» вслух не произносилось. И крестьянские рассказы о тех событиях. особенно в пересказе профессиональных революционеров, подчас напоминают жалобы невинных овечек на злого волка. Вот, например, как выглядит повествование о бунте в Черниговской губернии в воспоминаниях социалистки-революционерки Марии Школьник, написанных уже в двадцатые годы. Школьник воспроизводит рассказ крестьянина:
«Когда мы услыхали про манифест, мы его поняли так, что нам разрешается взять излишек хлеба у помещиков. Мы собрались всей деревней, пошли к дому помещика, вызвали его и сказали ему: «Царь издал манифест; там сказано, что мы можем взять у тебя зерно. Дай нам ключ. Мы справедливо поделим и тебя не забудем».
Помещик стал на нас кричать и убежал назад в дом. Мы ждали, но он не выходил. Наконец, мы решили, что он ничего не слышат о царском манифесте. Тогда мы сломали замок, разделили зерно между собой и ушли домой. Это было утром.
К вечеру мы услышали шум, собаки залаяли. Мы вышли на улицу и видим: едет важный чиновник, а вокруг него казаки. Мы подумали, что он приехал, чтобы прочитать нам царский манифест. Мы вышли к нему навстречу с хлебом-солью и низко кланялись ему. Он приказал нам собраться на площади.,
Когда мы собрались, он закричал:
— Кто из вас первый вздумал бунтовать и идти против помещика, выходи вперед!
Мы все отвечали ему хором:
— Ваше высокоблагородие, мы не бунтовали, это в царском манифесте сказано, что мы можем взять у помещика хлеб.
— Я вам покажу, — заорал он, подскакивая к нам с нагайкой, — я покажу вам, что значит царский манифест! Давайте розги! Розги!
Первого они схватили Андрея и так секли бедного парня, что он так и остался лежать в грязи. Его несчастная жена плакала, а казаки били ее нагайкой по лицу и ругались. Женщины и дети стали громко плакать. Казаки окружили нас со всех сторон и не позволяли нам расходиться. Они высекли розгами десять человек, и после этого чиновник сказал:
— Теперь отнесите хлеб назад в амбар помещика.
— Этого мы не сможем сделать, ваше высокоблагородие, — отвечали мы. — В царском манифесте сказано, что мы можем взять хлеб себе.
— Расстрелять этих собак! — закричал он своим казакам, и они выстрелили залпом. Восемь человек было убито и много ранено. После этого казаки пошли по домам и стали грабить пас. Они оскорбляли наших жен и дочерей, а Савичеву дочку искалечили на всю жизнь…»
Ужасно, жестоко, бесчеловечно… Но, если отбросить эмоции, как квалифицировать действия мужиков в той деревне? Сбили замок с амбара, растащили зерно — то есть разграбили, а потом отказались награбленное возвращать. Как ни крути, а это бунт…
Что же до убийства… На самом деле убивали и те, и другие: крестьяне убивали, если помещик или управляющий пытался помешать им заниматься грабежом, а казаки потом убивали крестьян.
Москва,
Командующим войсками.
При распределении казачьих полков я просил четыре сотни; мне дали три из Пронского и Бобровского полков, расположенных в Тамбовской губернии, остальные роты откомандированы в другие места. Крестьянские погромы и убийства в Кирсановском и Борисоглебском уездах принимают ужасающе стихийный характер в Козловском, Лебедянском и Моршанском уездах брожение и волнение, начинаются погромы, которые я по малочисленности имеющихся у меня войск предупредить и прекратить не в состоянии. Прошу командировать в мое распоряжение войска двух батальонов пехоты и двух сотен казаков или кавалерии. Полусотня 21-го казачьего полка из Козлова взята в Москву, прошу о возвращении ее.
29 октября 1905 года
Губернатор Фон-дер-Лауниц
События, происходившие осенью 1905 года в Тамбове и окрестностях, вынудим! правительство пойти на крайние меры.
ОБЪЯВЛЕНИЕ
Временно Управляющий Министерством Внутренних Дел Сенатор Дурново телеграммою 30-го октября 1905 года уведомил, что Тамбовская губерния объявлена в положении усиленной охраны.
Тамбовский Губернатор
В. Ф. Фон-дер-Лауниц
Положение усиленной охраны — то, что мы сейчас называем военным положением: ужесточение режима, комендантский час, строгие проверки граждан и прочие «прелести». Но даже принятием чрезвычайных мер не сразу, далеко не сразу удалось остановить волну крестьянских бунтов…
Его Превосходительству
Тамбовскому Губернатору
Землевладельца Статского Советника
Владимира Ивановича Рклицкого,
живущего в Тамбове,
Арановская улица, дом № 18.
ПРОШЕНИЕ
С вечера 28 октября 1905 года началось разграбление моей усадьбы в Борисоглебском уезде при селе Марьино, Сухой Карай. <…> В селе Арбеньевке, Кирсановского уезда, на границе с моим имением, находится Ваш советник г. Луженовский с воинским отрядом, который заявил моему уполномоченному, что для понуждения грабителей к выдаче награбленного у меня хлеба и имущества он примет меры, если последует на это Ваше разрешение. Дайте такое разрешение, этим Вы наведете страх на грабителей, а без этого они, смеясь, хлеба развозят по базарам, а имущество развозят далее и далее.
Вы неустрашимостью Вашею и г. Луженовского покажете, что у нас еще не померкла власть!
1905 года ноября 3 дня
Землевладелец Рклицкий
Его Превосходительству
Тамбовскому Губернатору
РАПОРТ
<…> Полицейский урядник не решался ехать в деревню для собрания схода и лишь угрозами вынужден был исполнить мое требование. Собрали сход, для чего пришлось выбивать в избах двери и силой вести крестьян на сход. После продолжительных увещеваний и угроз сход согласился возвратить награбленное имущество, которым буквально переполнены не только холодные, но и жилые постройки. <…> 7-го ходил с пехотой в село Семеновку, собрал сход и встретил упорное нежелание выдавать награбленное Пехота зарядила винтовки, взял и наказал перед сходом наиболее дерзко заявлявшего нежелание выдавать награбленное, арестовал старосту— богатого крестьянина-землевладельца, участвовавшего в грабежах. Устрашенный решительностью мер, сход на коленях просил прощение, выдал зачинщиков и обещал возвратить все награбленное.
Советник Луженовский
Ржакса
Луженовскому
Не сумею Вам выразить всей моей личной Благодарности за умелые энергичные действия. Помоги Вам Бог. Случае необходимости телеграфируйте, что нужно, не стесняясь следственной властью. Во время пожара нужно тушить, а потом искать, о чем и объявите от моего имени следственной власти, которая терпеливо может подождать окончания. Отвлекать полицию или солдат преступно в данное время. По мере возможности телеграфируйте. Не стесняясь, арестовывайте при малейшем подозрении. Сейчас нарочным высылаю Вам вещи от супруги: две шашки и четыре факела. Молодецкой команде Вашей еще раз спасибо и по рублю награды. Храни Вас Бог.
8 ноября 1905 года
Губернатор фон-дер-Лауниц
Москва.
Штаб Округа 7409
У меня до смешного мало войска; мятеж разгорается. Мнение Начальника гарнизона Козлова по неведению неосновательно. Возвратить роту Пронского пока не могу, а могу ходатайствовать о непременной высылке мне еще пехоты или казаков. Присланные мне роты увеличили на малое число мои силы, так как Бобровский полк не может быть возвращен с занятых позиций для отпуска, согласно распоряжению округа запасных. Громадный Тамбовский уезд разгорается; пошли погромы в северных уездах. Благодаря присланным казакам пока удалось только локализовать движение. Б Борисоглебском и Кирсановском уездах с мятежом еще не покончили. Третью неделю войска при убийственной непогоде, не раздеваясь, бессменно на службе. Мне нужна помощь и обязательно выслать подкрепление.
10 ноября 1905 года
Губернатор фон-дер-Лауниц
Естественно, такой ситуацией вовсю пользовались агитаторы социал-демократов и социалистов-революционеров. По деревням разбрасывались листовки — «билетики», как их называли крестьяне, — призывающие продолжить бунты. С особенным страхом губернские власти ожидали 15 ноября. На это число подпольщики планировали всеобщий погром: одновременные выступления в деревнях Тамбовской губернии и всеобщую забастовку на железной дороге в Тамбове и в Козлове. Но из этого ничего не вышло: крестьяне занимались грабежом и разбоем совершенно стихийно, так сказать, по велению сердца, то в одном уезде, то в другом, не желая прислушиваться к увещеваниям «радетелей за народ». А для рабочих на железной дороге власти ввели бесплатный проезд и другие льготы — «в целях успокоения»…
Однако анархические, демократические и прочие революционные настроения овладели не только крестьянскими умами. Зараза словно была разлита в воздухе. В правительственных войсках, обязанных призвать население к порядку, дела обстояли не слишком благополучно, как видно из конфиденциального письма Гаврилы Николаевича Луженовского губернатору:
Ваше Превосходительство глубокоуважаемый Владимир Федорович, единственно возможный способ «секретно» доложить вам о положении города Борисоглебска это сношение письмом, также не могу придать моему донесению форму рапорта в виду чудовищности фактов.
Как только приведу весь материал в порядок, так тотчас донесу официальным рапортом. Если письмо мое не связно, то великодушно простите, приняв во внимание, что мы почти не спим (ночные аресты произвожу сам). Пользоваться шифром исправника было невозможно за недостать ом времени.
Полсотня (казаки. — Т. К.) города Борисоглебска и его уезда, поскольку я познакомился с ней, представляет из себя сборище ни к чему не обученных людей, склонное служить революционерам. Это объясняется тем, что бывший исправник г. Ламанский открыто служил революции, да иначе и не могло быть, так как в противном случае влиятельными лицами революционной партии была бы обнаружена интимная сторона его частной жизни — г. Ламанский игрок и великий женолюбец; проигравшись в клубе, он вынужден был просить своих партнеров на коленях публично не губить его. В настоящее время я произвожу негласное дознание об участии его в уличной демонстрации с красными флагами совместно с г. Измайловым (демонстранты сделали три выстрела против Сретенской церкви). Лучшим доказательством подлой преступности этого господина служит прилагаемое при сем его обращение к жителям Борисоглебска, в котором он выдает служебную тайну и клевещет на высшую администрацию и войска.
Относительно единственного жандармского офицера ротмистра Белявского я должен сказать, что он возбуждает во мне полное недоверие. Привожу факты:
1) При обыске жандармами члена Борисоглебского Комитета не было ничего обнаружено, а при обыске этого лица затем в тюрьме найден открытый лист от Балашихинского Стачечного Комитета, затем записная книжка доказывает, что задержанный принадлежит к боевой организации.
2) Ротмистр Белявский публично заявил Семену Николаевичу Рымареву, что работы в мастерских железной дороги до тех пор не начнутся, пока не будут выведены из города казаки.
3) Несмотря на полученное приглашение, демонстративно отсутствовал на обеде в офицерском собрании.
4) Все время просил меня не показываться к рабочим и не говорить с ними, обещая все уладить. Когда же я, убедившись, что все улаживание состоит в допущении сходок, категорически потребовал список зачинщиков для производства арестов, он сейчас же заболел.
Начальник тюрьмы, совершенно выживший из ума старик, сделал из тюрьмы кабак, и арестованные агитаторы снеслись с кем угодно.
Таким образом, из всей Борисоглебской администрации мне не на кого опереться, кроме исправника Протасова, который знает Борисоглебск еще менее, чем я. Руководствуюсь указаниями знающего меня местного купечества и даже активной помощью приехавших ко мне из Токаревки (имение Луженовского. — Т. К.) хлеботорговцев.
Настроение местных войск превосходное, что же касается до вверенной мне сотни, то несмотря на то, что Донской № 3 полк первый принял участие в бунте на станции Арчеда, могу вполне уверенно утверждать, что состав людей выше всякой похвалы, чего, к сожалению, нельзя сказать об ее офицерах.
Командиры сотни боятся ее как огня, оба субалтерные (младшие. — Т. К.) офицеры пьяницы и скандалисты, в особенности же подъесаул Абрамов, который забылся до того, что на станции Козлов пил с казаками водку и заставлял их кричать ура, есаула же публично ругал.
Сегодня первый день трезв, извинялся и обещал мне исправиться.
Порядок в Борисоглебске, считая с внешней стороны, вполне восстановлен, но агитаторы, бежавшие из города в деревню, дадут о себе знать. <…>
Относительно Измайлова собираю данные и арестую его при первой возможности.
Считаю долгом добавить, что поддержанию порядка в городе много содействовал управляющий Отделом Государственного Банка Н. Н. Успенский, дававший много раз твердый ответ революционерам, добивавшимся дирекции Банка и терроризировавшим местный торгово-промышленный класс.
Глубоко Вас уважающий и искренне Вам преданный Г. Луженовский.
Борисоглебск,
16-го декабря 1905 года,
10 часов вечера.
Из донесения жандармского полковника Семенова в Петербург:
<…> Устная пропаганда особенно проявилась с разрешением 14 мая сего года издания в г. Тамбове газеты «Тамбовский голос». <…> Негласный редактор сначала был присяжный поверенный Михаил Казимирович Вольский — руководитель социал-демократической партии в городе Тамбове, в последнее время до закрытия газеты таким же негласным редактором был дворянин Лев Дмитриевич Брюхатов, ныне заявивший себя конституционалистом-демократом, а до сего руководивший в г. Тамбове социал-революционной партией <…>.
С утра падал снег и даже слегка подморозило, но к полудню опять растеплилось, и по Араповской было ни проехать, ни пройти — снег вперемешку с грязью по колено. Зима не торопилась, хотя на дворе уже конец ноября.
— Что же это за наказание, — ворчал высокий худой господин в черном пальто, в очередной раз чуть не оставив галошу в вязкой жиже, в которую превратился тротуар. — Вот уж верно, что две главные беды на Руси — дураки и дороги. Причем дороги я бы поставил на первое место. Надо было идти в сапогах.
— Это еще что, — усмехнулся его спутник, тоже высокий, но несколько круглее лицом и плотнее фигурой, по виду студент. — Вот по весне у нас совсем весело становится. В гости не походишь. Обывателям, живущим друг против друга на Первой и Второй Долевых, приходится либо беседовать через улицу, напрягая голосовые связки, либо отправляться в обход версты за полторы, где удобный брод есть.
— Цивилизация! — фыркнул худой. — А сейчас нам что делать? Тоже брод искать?
— Ну что вы, Степан Ильич, — успокоил студент. — Сейчас вполне проходимо.
С трудом, но все-таки перебравшись через улицу, они остановились перед небольшим деревянным домом. Студент позвонил; коротким звонком, потом выждал и позвонил еще, на этот раз длинно. Дверь почти сразу распахнулась, и вошедшие скрылись в темноте прихожей.
— Здравствуйте, Самсон, — студент снял картуз и принялся разматывать длинный шарф.
— Здоров, коли не шутишь, — впустивший их бородатый мужик лет тридцати пяти смотрел на худого незнакомца настороженно и слегка неприязненно. — Ты не предупредил, что придешь не один. Нехорошо это, Саша.
— Здравствуйте, — приветливо сказал худой, как ни в чем не бывало расстегивая пальто.
Саша Лебедев, справившись наконец с шарфом, улыбнулся во весь рот, демонстрируя крепкие здоровые зубы:
— Да свой это, Самсон, свой. Это Вышеславцев Степан Ильич из Саратова. Он приехал как раз по поводу газеты, привез кое-какие материалы.
Худой снял пальто, аккуратно повесил его на вешалку и подал мужику руку:
— Вышеславцев. Будем знакомы.
Мужик покачал головой, но руку в ответ все же протянул:
— Самсон Елагин.
Лебедев пояснил:
— Самсон у нас числится сторожем, а вообще-то он и живет здесь, так сказать, хозяин квартиры. У него в селе…
— Да ладно тебе болтать-то, — прервал Елагин. — Пошли, там уж народ собрался.
Через приемную комнату их провели в глубь квартиры, в так называемый кабинет главного редактора. Это была небольшая, но светлая угловая комната в два окна, почти без мебели. Только посередине стоял канцелярский стол, обтянутый традиционным зеленым сукном, а у стен — деревянные шаткие стулья. Не было ни дивана, ни кресел, ни журнальных столиков, да они бы здесь и не поместились.
Сейчас все стулья были заняты: помимо Михаила Вольского, Брюхатова, Тимофеева — членов редколлегии «Тамбовского голоса», выходившего полулегально, здесь были члены комитета «Рабочего союза» Валентин Гроздов, Мария Спиридонова и Евгений Кудрявцев, социал-демократы Екатерина Киншина и Николай Павлов. На столе стоял большой поднос с чайными стаканами. И тут же рядом, притулившись боком, сидел Шура Бирюков — один из самых активных корреспондентов «Тамбовского голоса» еще со времен его легального существования.
Оживленный разговор между присутствующими при появлении незнакомца сразу смолк. Один Вольский, заулыбавшись, поднялся со своего места и приветливо протянул руку:
— Степан Ильич! Рад видеть в нашем городе!
Вышеславцев насмешливо буркнул:
— Что-то незаметно, чтобы, кроме вас, мне еще кто-то обрадовался.
— Товарищи, — Вольский обвел глазами присутствующих, — это товарищ Вышеславцев из Саратова. Так сказать, специалист по нелегальной печати.
Обстановка сразу разрядилась. Пока Вышеславцев знакомился и здоровался, Саша Лебедев оглядывался в поисках свободного места.
— Слушай, Самсон, а не притащить ли нам лавку из приемной?
Когда с приветствиями и рассаживанием было покончено, слово взял Вольский:
— Собственно, я пригласил всех здесь присутствующих, чтобы обсудить проект создания новой газеты.
Кудрявцев присвистнул:
— Ну и ну! Еще одна?
Маруся пристально, в упор смотрела на Вольского-младшего. После манифеста 17 октября одно время ходили упорные слухи, что Михаил хочет примкнуть к партии кадетов. Неужели в этих слухах была доля истины?.. Секундное недоуменное молчание сменилось гулом голосов, в котором наиболее явственно прозвучал удивленный вопрос наивного Бирюкова:
— Какой газеты? Есть же наш «Тамбовский голос»!
Михаил постучал карандашом по столу.
— Я же сказал — новой газеты. Не забывайте, что «Тамбовский голос» почти запрещен. А вчера, 24 ноября, высочайше утверждены Временные правила о повременных изданиях. В соответствии с ними я собираюсь подать прошение на выпуск новой газеты «Голос Труда». Газета будет печататься там же, где и наш «Тамбовский голос», — у Бердокосова и Пригорина, и выходить тогда же, по понедельникам, средам и пятницам. И программу я набросал вот такую… — Вольский достал приготовленную бумагу и стал читать: — «В газете «Голос Труда» будут следующие разделы:
1. Действия правительства — информация и комментарии.
2. Телеграммы агентств и собственных корреспондентов.
3. Передовые статьи по вопросам местной жизни и общегосударственным вопросам.
4. Местная хроника.
5. По Тамбовской губернии.
6. По России…
И так далее — программа состояла из тринадцати пунктов.
Когда Вольский закончил чтение, Бирюков пожал плечами:
— Не вижу смысла. Все пункты — как у нашего «Голоса».
— Верная тактика, — вполголоса заметил Вышеславцев.
Маруся Спиридонова тоже поняла идею, и ей она показалась замечательной. Все-таки без легальной газеты трудно вести пропаганду. «И почему Аня Авдеева так плохо относится к Михаилу? — уже в который раз подумала она. — И вовсе он не краснобай. Умен, смел и предан делу партии. А насчет кадетов — явный поклеп». Маруся не хотела признаваться даже себе, что основной довод в пользу Михаила для нее — то, что он тоже Вольский. Владимир должен уже вот-вот вернуться из Баку, его ждали со дня на день…
Михаил довольно улыбнулся — какого бы высокого мнения ты сам о себе ни был, а похвалы других всегда приятны.
После Михаила говорил Вышеславцев. Он, оказывается ездил по деревням Кирсановского и Борисоглебского уездов, собирал материал для очерков. Готов поделиться ими и с новой газетой. Вообще-то то, что творили казаки в бунтующих деревнях, для собравшихся новостью не являлось: еще с лета в самом «Тамбовском голосе» под материалы местных корреспондентов и свидетельства очевидцев отводились целые полосы. Да и кое-кто из сегодняшних слушателей сам неоднократно выступал в качестве такого местного корреспондента. Но Вышеславцева слушали внимательно: в нем явно пропадал талант рассказчика и писателя:
— …И тогда казаки выкопали яму, налили в нее воды — получилась жидкая черная грязь. В эту яму согнали крестьян, заставили встать на колени и согнуться. Они стояли, наполовину погрузившись в холодную черноту мокрой земли, а казаки стегали их нагайками по обнаженным худым спинам, рассекая кожу так глубоко, что кое-где выворачивали живое мясо… Стегали до тех пор, пока от крови грязь не сделалась красной…
Маруся сжала руки так, что ногти впились в ладонь, но своей боли даже не почувствовала. Перед глазами стояла только что нарисованная Вышеславцевым картина — черная яма, которая постепенно краснеет от крови… Впечатление было так сильно, что она совсем забыла, где находится. Из оцепенения ее вывел настойчивый шепот Вали Гроздова:
— Маруся, что с тобой? — Он тронул ее за плечо. — Очнись, сейчас будем утверждать устав и требования к корреспондентам.
А ночью ей в первый раз приснился тот сон.
За околицей начиналось поле, ровное как стол. Скудно выпавший снег не закрывал его целиком, и в прогалинах чернела мерзлая земля с пожухлыми остатками травы. Маруся будто бы шла по этому черно-белому полю к небольшому лесочку, видневшемуся вдали. Непонятно — то ли утро, то ли вечер, было серо и как-то зябко-промозгло… Она все шла, и шла, и шла, а лесочек и не думал приближаться. Становилось светлее. «Значит, утро», — подумала Маруся. Почему-то ей показалось, что, как только совсем развиднеется, она дойдет наконец до своей цели, — хотя непонятно, что ей нужно в этом лесочке? Но она точно знала, что до него следует дойти.
Вдруг откуда-то сбоку послышались голоса, такой нестройный хор голосов, когда не разобрать ни слов, ни сколько человек говорят. Маруся повернула голову — ничего нет, ровное поле. Она опять пошла в сторону лесочка, но голоса зазвучали отчетливее, и ей показалось, будто просят о помощи. Она остановилась. Голоса не смолкали, наоборот, послышались еще явственнее. Уже можно было разобрать мужские и женские голоса, а в какой-то момент вроде бы возник и оборвался детский плач.
Вдруг стало ясно, что настоящая цель — совсем не лесочек, в лесочек идти не следует, а надо идти на зов. Но идти туда почему-то смертельно не хотелось. Словно какая-то неведомая, но неотвратимая опасность поджидала ее рядом с этими неясными голосами.
«Надо, надо, — приказывала себе девушка, — надо. Они просят о помощи. Им плохо, я должна им помочь. Я могу им помочь». И тут же поняла, что никому она не поможет, только погибнет вместе с ними, если пойдет к голосам. Там — смерть, мучительная, страшная смерть, туда нельзя.
Но что-то непреодолимо тянуло ее именно туда. Маруся напряженно застыла, потом повернулась всем корпусом и сделала шаг в ту сторону. Совсем маленький шажок, но почему-то сразу оказалась далеко от того места, где только что стояла.
Теперь перед ней была громадная яма — она как огромная раскрытая пасть чернела посреди припорошенного белым снегом поля. В. яме копошились люди — в основном мужчины, но были среди них и женщины, совсем мало.
«Почему они не выберутся оттуда?»— подумала Маруся и вдруг заметила, что все эти люди — калеки: у кого нет ног, у кого рук, а у кого-то все тело так рассечено, что лоскутки кожи свисают как лохмотья. И все раны кровоточат, а кровь не сворачивается, течет на землю, горячая, яркокрасная…
Тут пошел снег. Крупные белые хлопья падали в кроваво-черное месиво ямы, и через совсем малое время земля оказалась под белой пеленой. Калеки теперь копошились на снегу, а кровь из ран продолжала течь. Алые пятна расползались на снежно-белом покрывале.
Маруся чувствовала, что долго не выдержит этого зрелища, и в то же время как завороженная не могла отвести от него глаз. Красное на белом… Красное и белое…
Она почувствовала, что если простоит так еще мгновение, то неведомая, но непреодолимая сила затянет ее в это месиво, и она станет такой же калекой, одной из тех. Вот сейчас, сейчас… Господи, помоги!
Маруся сделала над собой невероятное усилие и проснулась. Лоб и виски были мокрыми от пота. «Что это со мной? — подумала она. — Приснится же такое…» Наверное, это вчерашний рассказ Вышеславцева так странно преобразился в ее голове…
Через два дня Маруся вместе с товарищами отправилась в поездку по деревням.
А еще через несколько дней в газете «Козловский голос» появилась такая вот заметка:
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ КОЗЛОВСКОЙ ГАЗЕТЫ
Некоторые невежественные или недобросовестные люди — например, кирсановский помещик г. Ключенков или некий г. Маслов из Козлова — говорят обо мне, что я возбуждаю крестьян к поджогам, насилиям, грабежам и т. д. Г. Ключенков даже указывает, что я будто бы лично был в Кирсановском уезде и призывал крестьян к восстанию.
Заявляю, что все это сплошная возмутительная ложь.
Всегда и везде я высказываю, что при наличности народного представительства и гражданских прав нужды всех классов населения могут быть удовлетворены путем мирной избирательной борьбы, путем влияния на законодательство.
К такой и только такой деятельности я призываю всех, перед кем говорю. Не моя вина, если отсутствие действительно свободных печати и слова (например, «Тамбовский голос» по-прежнему лишен возможности выходить в свет) не позволяет мне и лицам, солидарным со мною по направлению, в достаточной мере выяснить населению открывшуюся отныне возможность мирного достижения самых широких общественных и экономических задач и тем способствовать всеобщему удовлетворению.»
Михаил Вольский.
Газета «Козловский голос»,
N 24 от 24 ноября 1905 года.
То ли письмо возымело действие, то ли правительство дало послабление, но лелеемая Михаилом Вольским газета снова стала выходить. И на стол губернатора фон дер Лауница легла очередная бумага:
Его Превосходительству
господину Тамбовскому Губернатору
Начальника охраны Тамбовского уезда
Советника Губернского
Правления Луженовского
РАПОРТ
По смыслу возложенного на меня Вашим Превосходительством поручения, я обязан подавлять с помощью войск возникший в Тамбовском уезде среди крестьян мятеж. Принятыми мерами преступное движение было подавлено в самом начале, крестьяне образумились и повсюду вполне добровольно начали составлять приговоры об исключении из своей среды членов, поддавшихся агитации революционеров.
Положение к 1 декабря было таково, что Тамбовский уезд можно было считать вполне благополучным, но в настоящее время явилась прямая опасность, настолько серьезная, что, по моему мнению, необходимо принять самые решительные меры к ее устранению: 1 декабря после долгого перерыва вышел № 62 «Тамбовского голоса», газеты, распространяемой бесплатно среди крестьян, рабочих и солдат. Эта газета и раньше отличалась стремлением помещать зажигательные статьи, направленные к возбуждению среди крестьян аграрного движения, а среди солдат — недовольства их начальством. В представляемом при сем номере помещены две статьи— 1) Военные порядки, 2) К аграрным движениям в нашей губернии. Содержание этих статей без всякого сомнения может иметь лишь одно последствие — у крестьян возникнет убеждение в закономерности их преступных деяний, а у солдат явится, с одной стороны, недовольство их начальством, а с другой — злобное чувство к товарищам, участвовавшим в подавлении мятежа.
Таким образом, дальнейшее появление подобных статей будет, с одной стороны, возбуждать аграрное движение, а с другой — лишать возможности подавлять его войсками, среди которых несомненно возникнут бунты. Предполагая даже, что сообщаемые газетой факты верны, я все-таки не нахожу возможным, в интересах охраны Тамбовского уезда, их оглашение.
Полагаю, что в каждой стране, независимо от ее государственного устройства и при условии существования и функционирования законного правительства, не могут быть терпимы даже в мирное время попытки печати вызвать анархию.
О вышеизложенном имею честь донести Вашему Превосходительству.
Советник Луженовский.
Женя резко распахнула входную дверь, чуть не сбив с ног младшую сестренку, — та как раз собиралась на улицу. Маруся невольно отскочила в сторону:
— Ох, как ты стремительна!
— Извини, пожалуйста.
Женя улыбнулась и стала разматывать платок.
— Можно поинтересоваться, куда ты отправляешься на ночь глядя?
— Можно, — Маруся с вызовом посмотрела на сестру. — К Вольским.
Женя ничего не сказала, лишь вопросительно подняла брови.
— У Вольских сегодня будут железнодорожники, — пояснила Маруся. — Хочу пойти послушать, что скажут.
Она выждала еще секунду, но так как Женя продолжала молчать, решительно развернулась и вышла.
Женя вздохнула и стала медленно подниматься по лестнице к себе наверх. Едва войдя в комнату, тут же опустилась на стул и принялась расшнуровывать высокие ботинки — так находилась за день, что ног под собой не чуяла.
Женя Спиридонова была профессиональной массажисткой и на отсутствие клиентуры не жаловалась — ее постоянно вызывали к больным и детям. В иной день приходилось бывать больше чем в десяти домах.
Значит, Маруся опять пошла к Вольским… Женя покачала головой. Ей решительно не нравилась та короткость в отношениях, которая установилась между ее порывистой младшей сестренкой и Владимиром Вольским. Женя знала, что он нравился Марусе, — понравился сразу, еще в тот первый вечер, когда Женя привела его на заседание Марусиного образовательного кружка. Пожалуй, сестра догадалась о Марусиных чувствах даже раньше, чем сама Маруся, но не приняла их всерьез. Ну, нравился и нравился — мало ли кто нравится девушке в шестнадцать-семнадцать лет! Да и Вольский тогда только женился и был полон чувств к молодой жене. Правда, меньше чем через два года после свадьбы Валя Вольская — урожденная Лукьяненко — бросила мужа и уехала с каким-то заезжим офицером.
Но к тому времени Маруся как раз вступила в партию и страстно увлеклась партийной работой. Она по натуре — человек цельный и отдается владеющей ею страсти целиком, не отвлекаясь ни на какие другие чувства. Идея революции напрочь вытеснила из ее бедовой хорошенькой головки обычные девичьи мысли о любви…
Но с недавнего времени Женя стала замечать, что между Марусей и Владимиром что-то происходит. Еще в начале весны до его поездки на юг, он стал бывать у Спиридоновых все чаще и чаще, и их разговоры с Марусей становились все дольше и дольше. Даже когда в разговор встревал кто-то третий, все равно чувствовалось, что эти двое заняты только друг другом. А уж когда Владимир две недели назад вернулся из Баку, их с Марусей стало просто водой не разлить.
Вообще-то Женя и сама думала, что характерами они как нельзя более подходят друг другу: Маруся — страстная, увлекающаяся натура, и он тоже— горячая голова… Но ведь формально Владимир женат и разводиться, кажется, не собирается. Да и Казимир Казимирович с Елизаветой Леопольдовной явно не одобряют увлечения сына Марусей… Слава Богу, мама пока еще ничего не заметила! Александра Яковлевна вряд ли обрадуется, узнав, что ее любимица влюбилась в женатого.
Женя покачала головой и вздохнула. Впрочем, что ж теперь делать, будь что будет. Как это Аннушка говорит: «От судьбы и под лавкой не спрячешься»…
В доме Вольских, в квартире, занимаемой Владимиром, проходило импровизированное предстачечное собрание. Накуренная комната полна народу — здесь были и эсеры, и эсдеки, и даже два-три гимназиста. Так получилось, что почти все «демократы» — Екатерина Киншина. Николай Павлов и Юрий Шамурин — разместились за круглым столом рядом с обоими Вольскими, Владимиром и Михаилом. Там же усадили и гостей — троих молодых железнодорожников, членов стачечного комитета.
На диване у окна сидели эсеры: Коля Васильев, Платон Михайлов и Аня Авдеева, на диванном валике примостился Герман Надеждин, чуть поодаль притулился к стене Валентин Гроздов, веселый насмешник и балагур, выходивший сухим из самых невероятных переделок. Опоздавшая Маруся присела на стуле возле двери рядом с Валей Гроздовым.
Как раз когда она вошла, один из гостей — рыжий здоровый парень в синей косоворотке — начал читать какой-то документ. Маруся вопросительно взглянула на Валентина. Тот понял и поясняюще шепнул: «Обращение Комитета к железнодорожным служащим, мастеровым и рабочим».
— «Конференция депутатов от 29 железной дороги совместно с центральным бюро Всероссийского железнодорожного союза, — звучным голосом читал рыжий рабочий, — присоединяется к постановлениям Советов рабочих депутатов Петербурга и Москвы и объявляет с 7 декабря всеобщую политическую забастовку».
Парень сделал значительную паузу и вопросительно взглянул на сидящих за столом. Так как никто ничего не сказал и не возразил, он чуть смущенно откашлялся и продолжил:
— «Мы берем на себя возвращение войск из Маньчжурии и доставку этого войска в Россию гораздо скорее, чем это сделало бы правительство. При этом обращаемся к нашим братьям военным в Маньчжурии, чтобы они сами во время следования поездом оказывали содействие нашим организациям и поддерживали порядок, установленный нами. Пассажиров, захваченных забастовкой в пути, мы доставим до ближайшего большого города в направлении их следования. Кроме того, мы примем все меры для перевозки продовольственного хлеба голодающим крестьянам и провизии для товарищей наших. От старого правительства ждать более нечего, оно изжило себя.
Итак, товарищи, сильно и дружно включайтесь в борьбу за свободу всего народа. Мы не одни, голодный пролетариат, трудовое крестьянство и сознательная часть армии и флота уже восстали за народную свободу, за землю, за волю».
Рыжий замолчал, поднял глаза от бумажки и опять нерешительно обвел взглядом слушателей. При этом выражение лица у него было, как у школьника, ожидающего объявления отметки экзаменационной комиссией.
Комиссия молчала, и пауза грозила затянуться. Первым ее нарушил Михаил Вольский.
— Ну что ж, по-моему, неплохо, — одобрительно заметил он (хотя чуткая Маруся уловила в его голосе скрытое снисхождение). — Главное сказано. Только вот я бы уточнил предложение о путях выхода из кризиса. Как это там у вас? Позвольте, пожалуйста!
Он перегнулся через стол и небрежно взял из рук рабочего бумажку с текстом:
— Вот это место: «От старого правительства ждать больше нечего, оно изжило себя». И дальше я бы добавил, — Вольский заглянул в свои записи: — «Только Учредительное собрание, избранное на началах равного, прямого и тайного голосования, выведет Россию из того положения, в которое поставило ее преступное правительство. И до тех пор, пока существует военное положение усиленной охраны, пока свободе слова, печати, собраний и союзов, неприкосновенности личности угрожает опасность, всеобщая политическая забастовка не может прекратиться. Она должна продолжаться». Согласны?
Рыжий смущенно пожал плечами:
— Неплохо.
— Ну что, товарищи, — Михаил Вольский обернулся к сидящим на диване, — вы согласны вставить этот кусок в обращение?
— Почему бы и нет, — кивнул Надеждин. — Войне с Японией конец, а война с правительством до победного! Хорошо.
Остальные тоже закивали и заулыбались, только Аня Авдеева сидела с каменным лицом. Нет, она была не против добавления к тексту обращения, — просто не могла пересилить свою неприязнь к Михаилу. «И перед кем он все время рисуется? Позер несчастный!»
— Так в чем же конкретно состоит моя задача? — спросила Маруся, стараясь не выбиться из того строго делового тона, который она взяла на собрании.
— Ты должна просто потолкаться в толпе, послушать, о чем говорят. Выяснить, как настроены рабочие. Только ни в коем случае не встревать в разговоры и не заниматься агитацией.
Маруся и Владимир неторопливо шли в сторону Козловской. Он, слегка склонившись, вел ее под руку: Марусина голова едва доставала ему до плеча. Так повелось еще с весны, что после собраний Вольский провожал Марусю до дома. Было довольно поздно — собрание закончилось около десяти. Свежевыпавший снег так приятно поскрипывал под ногами, и ночь такая тихая… Чуть подморозило, но ровно настолько, чтобы не дать снегу тут же превратиться в грязное месиво.
— Не понимаю, зачем это нужно. И так понятно, что рабочие двумя руками за забастовку, — Маруся упрямо вздернула подбородок.
— Ну, ты все-таки сходи, — уклончиво улыбнулся Владимир и, тут же посерьезнев, сказал: — Слушай, я давно хотел тебя спросить…
— О чем?
— О приговоре.
Скорее почувствовав, чем заметив, как сразу замкнулось Марусино лицо, он быстро добавил:
— Если не хочешь, можешь ничего не говорить.
Маруся с вызовом взглянула на него:
— А что тебе непонятно? Что я хотела избавить мир от этой мрази? — Заметив, что Вольский невольно поморщился, горячо продолжила: — Да-да, мрази. Если я тогда, в октябре, решилась убить Луженовского, зная о его преступлениях лишь с чужих слов, то теперь, когда я была там, в этих деревнях, и все видела своими глазами… Когда я вспоминаю мужиков, сошедших с ума от истязаний, безумную старуху мать, у которой пятнадцатилетняя красавица дочь бросилась в прорубь после казацких ласк, то никакие силы ада не остановят меня от выполнения задуманного…
Маруся до крови прикусила губу.
Владимир успокаивающе и сочувственно погладил ее по руке:
— Я знаю, все знаю. И понимаю тебя. А спросить хотел не об этом. Вернее, попросить…
Вольский замолчал, словно подыскивая нужные слова.
— Очень часто тот, кто выполняет казнь над мучителями народа, потом гибнет на эшафоте. И гибнет с радостью, потому что, идя на акт, не скрывает ни своего имени, ни сущности поступка. Это понятие и оправданно: пусть негодяи знают, за что расплачиваются. Такая гибель едва ли не больше служит нашему делу, чем сам акт возмездия. Но, Маруся…
Он остановился. Маруся выжидательно смотрела на него.
— Маруся, если дойдет до этого… Я хочу, чтобы ты пообещала мне, что постараешься остаться в живых.
Повисло напряженное молчание. Такой просьбы она явно не ожидала — просто об этом не думала — и теперь не знала, как быть. А он ждал.
Собравшись с духом, она вздохнула и тихо, но твердо сказала:
— Извини, Володя. Но такого обещания я дать не могу. Ты же сам понимаешь…
Опять молчание.
— Понимаю.
Он взял Марусю под руку и повел дальше. Марусе казалось, что сердце у нее в груди бьется так гулко, что его слышит вся улица. Почему он об этом заговорил именно сейчас?
Они и так шли небыстро, а когда до Марусиного дома осталось всего ничего, Вольский совсем замедлил шаг. И Маруся тоже едва переставляла ноги, с ужасом думая: вот сейчас они подойдут к двери, настанет неизбежная минута расставания, и неизвестно, как все сложится завтра и потом…
Внезапно Владимир остановился и как-то сердито проговорил:
— Нет, это невозможно!
Маруся вопросительно вскинула на него глаза. Он наклонился, его лицо оказалось совсем близко:
— Я знаю, что не имею права говорить то, что сейчас собираюсь тебе сказать. Но теперь, когда мне завтра выступать на сходке, а ты в любой момент можешь быть призвана исполнить приговор над Луженовским… Я женатый человек, старше тебя на Бог знает сколько лет…
— Всего-навсего на семь, — улыбнулась Маруся, — не так уж и много.
Разговор принял неожиданный для нее оборот, но в глубине души она давно ждала и хотела этого.
— Все равно. Я женат… Но ты ведь знаешь, это только формально. Валентина давно от меня ушла, и… — Владимир словно споткнулся.
— Не надо об этом, — тихо сказала Маруся, — не вспоминай, если тебе так больно.
Никогда прежде Владимир не упоминал о своей жене, эта тема для них была запретной. Да Марусе никогда и не хотелось не то что о ней говорить, даже вспоминать о ее существовании.
— Нет, — Вольский говорил с каким-то страстным напряжением. — Нет. Было больно когда-то, казалось, все на свете бы отдал, чтобы она вернулась. А сейчас я не хочу, чтобы она возвращалась. Сейчас я понял то, что Валентина чувствовала едва ли не с самого начала — наш брак был ошибкой. И я ей не подхожу, и не такая женщина нужна мне.
Тут Владимир на секунду замолчал, словно собираясь с духом.
— Мне нужна такая, как ты.
У Маруси перехватило дыхание. Она молчала, растерянная и смятенно-счастливая, ожидая следующих слов и боясь поверить услышанному.
— Я не говорю — сейчас. Я понимаю, тебе трудно вот так ответить. Но если ты не против… Если ты меня хоть немного любишь… Пусть не сейчас, но скажи, что ты согласна стать моей невестой потом, когда я стану свободным. Скажи, и я обещаю, что незамедлительно начну дело о разводе.
Маруся коротко вздохнула, хотела что-то сказать — и не смогла, только смотрела в его взволнованное лицо сияющими глазами. А он ждал, и, чем дольше длилось молчание, тем тревожнее становился взгляд.
— Маруся — нет? — спросил он упавшим голосом.
— Нет, — решительно и звонко сказала она. — Нет.
Вольский отстранился. Он вдруг весь как-то осунулся и постарел. Но Маруся притянула его к себе за рукав и выдохнула:
— Нет — потому что я не хочу ждать так долго.
Ждать, пока ты разведешься. Я люблю тебя, Володя.
Она увидела, как засияли в ответ его глаза, и торопливо продолжила:
— Ведь люди называют женихом и невестой тех, кто хочет пожениться. Я очень хочу быть твоей женой, но сейчас нельзя. А стать твоей невестой не потом когда-нибудь, а прямо сейчас — этого-то нам никто не запретит. Раз нельзя женой, я хочу быть твоей невестой.
— Маруся… Это правда, Маруся?
Вместо ответа она приподнялась на цыпочки и порывисто прижалась губами к его щеке. Потом отстранилась и отступила к двери:
— Правда.
— Маруся!
Владимир сделал движение, словно хотел обнять ее, но удержался, лишь бережно взял обеими руками ее маленькую нежную ладошку.
— Марусенька моя…
— И что это они тут делают в столь поздний час? — послышался вдруг совсем рядом насмешливый голос. Они бы давно заметили Женю, шедшую по пустой улице к дому со стороны Большой, если бы не были так заняты друг другом.
Евгения Александровна подошла к двери и остановилась:
— А я часа два назад вышла к Маше Дипнер на Покровскую, думала, вернусь, все уж дома будут. Ан нет! Добрый вечер, Владимир Казимирович. Спасибо, что проводили мою сестру, однако час уже поздний. Маруся, ты идешь в дом?
Вольский выпустил Марусину руку. Внезапное появление Жени застало его врасплох, но не смутило. Зато Маруся покраснела до ушей — хорошо, в темноте незаметно:
— Я…
— Идет, идет, — ласково сказал Вольский. — До свидания, Маруся, до завтра. Завтра мы ведь еще поговорим?
— Поговорим, — кивнула Маруся. — Береги себя.
Маруся старалась протолкаться сквозь плотную стену чужих спин поближе к выступавшим. Одета она была как простая работница и ничем не отличалась от прочих женщин, мелькавших в толпе. Правда, женщин здесь было совсем немного — в основном толпу составляли мужчины-железнодорожники. Выражения лиц самые разные: попадались лица и суровые, и отчаянные, и весело-бесшабашные.
Наконец она подошла так близко, что могла хорошо видеть людей, теснившихся возле импровизированной трибуны. Вон и Владимир, стоит рядом со «студентом», веселый и оживленный. Теперь, когда Маруся видела его среди товарищей, у нее возникло странное чувство — смесь восхищения, гордости и какого-то чисто женского тщеславия. «Неужели этот необыкновенный человек любит меня? Именно меня, хотя мог бы выбрать кого угодно — красавицу Ванду, или умную Аню Авдееву, или… Но он выбрал меня. И он действительно меня любит…» От этой мысли, от непривычной уверенности в ответном чувстве на Марусю вдруг нахлынула теплая волна счастья.
Но она не собиралась долго нежиться в приятноличных переживаниях. Не для того она здесь. Возникшее на мгновение сияние в глазах погасло, и она снова стала той целеустремленной Марусей Спиридоновой, несгибаемой партийкой, какой ее уже привыкли видеть окружающие.
Вот, наконец, к Владимиру подошел плечистый железнодорожник, очевидно тоже член стачечного комитета. Маруся видела, как Вольский кивнул, улыбнулся и легко вскочил па трибуну.
— Товарищи, — его голос без особого усилия перекрыл равномерный гул толпы. — Товарищи! Правительство, уступившее под давлением всеобщей октябрьской забастовки и объявившее высочайший Манифест о свободе слова, собраний, союзов и неприкосновенности личности, теперь отказывается от своего манифеста. Вместо свободы слова оно закрывает лучшие газеты, вместо свободы собраний разгоняет их, вместо свободы союзов грозит тюрьмой в железнодорожных и почтово-телеграфных союзах, вместо неприкосновенности личности арестовывает Совет рабочих депутатов в Петербурге, членов Крестьянского союза в Москве и прочих граждан в других городах России. Оно выбрасывает сотни тысяч фабрично-заводских рабочих на улицу, оно укрощает голодных крестьян с помощью генерал-адъютантов и пулеметов. Оно предает военно-полевому суду восставших солдат и матросов…
— Верно, правильно! — раздались крики в толпе. Однако кричали в основном возле самой трибуны.
Вольский откинул упавшие на лоб волосы — он был без шапки — и продолжил:
— Товарищи, каждый из нас понимает, что без этих свобод и наших союзов ваше экономическое правовое положение не только не улучшается, но становится еще хуже. Правительство накануне банкротства, и вы рискуете потерять даже те сбережения, которые внесены вами в пенсионные и сберегательные кассы. Запрещая и нарушая свободы, объявленные манифестом 17 октября, правительство, таким образом, само становится мятежником. Поэтому крамольники не те, кто борется за свободу, а само правительство, которое нарушает им же изданные законы. Дольше терпеть нельзя, товарищи, правительство вызывает нас на новый бой…
С трудом стряхнув наваждение, под которое она всегда попадала, слыша голос Вольского, Маруся очнулась и вздохнула. Опять мелькнула мысль: «Какое счастье, что он не только умен, и красив, и любит меня, но и думает так же, как я, и готов отдать жизнь за наше общее дело…»
Взяв себя в руки, она незаметно огляделась, стараясь понять, как реагируют рабочие на выступление ее любимого. Маруся стала потихоньку пробираться назад, втираясь в толпу и прислушиваясь к разговорам, чтобы понять настроения железнодорожников. Неподалеку она заметила гимназиста Колю Иванова — гоже члена партии социалистов-революционеров, посланного на сходку с той же целью, что и Маруся. И Коля ее увидел, подмигнул и начал пробираться в противоположную сторону. «Зачем же он сюда в форме пришел, дурачок», — досадливо поморщилась Маруся, продвигаясь в толпе от центра к периферии.
Как выяснилось, шумное одобрение оратору выказывали лишь те, кто стоял в передних рядах. Чем дальше от трибуны и выступающего, тем мрачнее и озадаченнее становились лица слушателей.
— Эк загнул, — негромко сказал коренастый пожилой человек, оказавшийся рядом с Марусей, судя по лицу и одежде, машинист. — Перевернул все с ног на голову!
— Да, умен господин, — насмешливо откликнулся его товарищ, возрастом чуть помоложе, но тоже далеко не юноша. — Вот только одного не учел. Если свобода совести — значит, и выбор свободный. А по-ихнему, все поголовно должны бороться только за их дело. Можешь ли ты, хочешь ли — их это не интересует. Должны — и все тут. Кто не с ними, тот против них. И если кто у них, у революционеров, даст слабину — задавят без пощады. Какая же это свобода? С одной стороны, они мне свою волю навязывают, с другой — правительство. Так я уж лучше с правительством соглашусь, оно-то попривычнее.
Маруся закусила губу, стараясь совладать с собой и не вмешаться в разговор. Она просто кипела от возмущения. Да как они могут такое говорить, как могут сравнивать? Революционеры и правительство — одно и то же? Наглая ложь! Правительство старается для себя, а ей и ее товарищам для себя ничего не надо, они же хотят лучшей жизни для них, для этих вот рабочих! И она, Маруся Спиридонова, сознательно, добровольно отказывается от всех свобод и благ для своей личности, подчиняя себя интересам общего дела…
И вдруг ей почему-то вспомнилась Клаша Семенова. Несчастные Клашины глаза и дрогнувшие губы, когда Маруся объявила ее предательницей. Как изменилось тогда Клашино лицо — словно Маруся хлестнула ее по лицу…
На какую-то секунду Марусю пронзила острая жалость к давней подруге и такое же острое сожаление. Не о том ли сейчас говорил этот машинист? В конце концов, разве Клаша виновата, что она хочет выйти замуж и растить детей, а не бороться за счастье народа? Разве она не имеет права выбрать? «Виновата, — сурово одернула себя Маруся. — Не такое сейчас время, чтобы выбирать. В борьбу должны включаться все без исключения, только тогда она кончится победой».
Мысль о Клаше мелькнула и пропала. Маруся стала выбираться из толпы, по-прежнему всматриваясь в лица и незаметно прислушиваясь к разговорам. Задание свое она выполнила, пора уходить. Теперь надо дождаться вечера, когда вернутся Вольский со «студентом» — Леонидом Владимирским — и расскажут обо всем подробно…
Маруся и представить себе не могла, что это был последний день их так и несостоявшейся любви. В следующий раз она увидит Владимира Вольского только через одиннадцать лет, в 1917-м. А одиннадцать лег — слишком долгий срок. И к тому времени Вольский и Спиридонова во взглядах разойдутся слишком далеко — так далеко, что даже воспоминания о былом и сожаления о небывшем не помогут им понять друг друга.
Из донесения жандармского полковника Семенова в Петербург:
Сходка (в Тамбовских вагонных мастерских) была собрана образованным перед забастовкой особым Стачечным Комитетом, допустившим на сходку частных лиц из г. Тамбова, преимущественно принадлежащих к крайним революционным партиям. На сходке пелись революционные песни, произносились революционные противоправительственные речи <…>. Главными ораторами были Вольский и студент Леонид Григорьев Василевский <…>.
При арестовании сходки были даны в мастерских тревожные свистки, призывавшие рабочих из города, по-видимому для оказания противодействия воинским частям, а когда лица, участвовавшие в сходке, числом 272 чел., были направлены в губернскую тюрьму, то при выходе из ворот мастерских неизвестным лицом был брошен в сторону сопровождавших толпу казаков разрывной снаряд в виде цилиндра из белой жести с зажженным фитилем, каковой снаряд не разорвался лишь от соприкосновения со снегом, причем фитиль погас. <…> Таковых снарядов было выброшено из толпы всего три, один в виде шара черного цвета, впоследствии не обнаруженный, причем по указанию воинских чинов, один из жестяных снарядов был брошен учеником 8 класса Тамбовской Гимназии Николаем Ивановым, единственным гимназистом, бывшим в толпе в форме.
Тогда же, 9 декабря, в дом Вольских на Большой улице вечером заявились жандармы. Обыск продолжался несколько часов. А после обыска арестовали и младшего брата Владимира, Михаила Вольского.
В связи с происшедшими событиями собравшийся на следующий день комитет решил не откладывать более исполнение приговоров над Богдановичем и Луженовским.
Выписка из судебного постановления по делу об убийстве вице-губернатора Богдановича:
Суд признал крестьянина Максима Катина и именующего себя крестьянином Иваном Кузнецовым виновными в том, что они, исполняя приговор Тамбовского Комитета партии социалистов-революционеров, каковой Комитет приговорил Тамбовского Вице-Губернатора к смерти, по предварительному между собой соглашению 15 декабря 1905 года, вооружившись пистолетами системы Браунинг, пришли: Катин к подъезду Губернаторского дома, а Кузнецов к воротам двора того же Губернаторского дома, и, когда около двух часов дня Вице-Губернатор подъезжал к дому Губернатора, то Кузнецов не выстрелил в Вице-Губернатора только потому, что последний ехал очень быстро. Когда Вице-Губернатор, проехав ворота, остановился у крыльца, то Катин выстрелил в него, причинив этим выстрелом рану, от которой Вице-Губернатор скончался 17 декабря 1905 года. При этом суд признал, что Кузнецов и Катин совершали это убийство по приговору Тамбовского Комитета партии социалистов революционеров, членами коего они состояли и решившего убить Статского Советника Богдановича как Тамбовского Вице-Губернатора, то есть должностного лица, своими служебными распоряжениями стеснявшего противозаконную деятельность Комитета.
Суд постановил: крестьянина Рязанской Губернии Скопинского уезда Вослебовской волости села Вослебы Максима Лукина Катина, 21 года, и именующего себя крестьянином Владимирской Губернии того же уезда Борщинской волости деревни Кадыево Иваном Кузнецовым, 22 лет, как признанных виновными: Катин в убийстве должностного лица, Тамбовского Вице-Губернатора, Статского Советника Богдановича, а Кузнецов в сообщничестве в этом убийстве, по лишению их всех прав состояния, подвергнуть каждого из них смертной казни расстрелянием <…>.
Из письма Луженовского губернатору фон дер Лауницу от 16 декабря 1905 года:
<…> Чувствую, что за мной начинают охотиться, ну да Бог не выдаст, свинья не съест.
Ужасно жаль Богдановича и его жену и как досадно, что казаки не изрубили этих подлецов на месте. Обидно умирать, зная, что убийцы будут оправданы. <…>
Начальнику
Тамбовского Губернского
Жандармского Управления
января 4 дня 1906 года
№ 99
Прошу Вас сего числа произвести в порядке 21 ст. Положения о Государственной Охране обыск в квартире проживающей по Козловской ул. в доме Спиридоновой дочери чиновника Марии Александровны Спиридоновой, причем означенную безусловно арестовать и при постановлении препроводить Начальнику Тамбовской Губернской тюрьмы.
Полковник Семенов
Вокзал на станции Жердевка был небольшой, как и сама станция. Вокзал небольшой, но народу в него сейчас набилось очень много. В связи с беспорядками в уезде поезда ходили весьма нерегулярно, и ночь часто заставала пассажиров в пути.
Помощник начальника станции Полунин собирался домой: время позднее, жена, наверное, совсем заждалась с ужином. Он проглядел последние телеграфные сообщения — ничего утешительного, график движения сломан безнадежно. Досадно. Конечно, его вины тут нет, но Полунин не любил беспорядка в любом деле. Эти забастовки и расписания путают, и людям жизни не дают. И чего им неймется, этим смутьянам!
Вздохнув, Полунин надел картуз, вышел из служебной комнаты и стал пробираться через залу между спящими на лавках к выходу. Да, людей жальче всего. Вон молодуха с младенцем, наверное, это ее младенец только что орал как резаный. Теперь, слава Богу, затих. А вон девушка, совсем молоденькая. Бедняжечка, притулилась в уголке и спит. Аккуратненькая какая, гимназисточка, наверное. С каникул небось в город добирается и вынуждена на вокзале ночевать. Посмотрев на ее бледное, почти прозрачное личико — сомкнутые ресницы отбрасывали на щеки лиловатую тень, — Полунин совсем расстроился. Так бы и наподдал этим забастовщикам: Девчушке-то за что страдать? Такая славная девчушка, за день намаялась, видать, — вон как крепко уснула даже в этом вокзальном неуюте.
Но Маруся Спиридонова — а это была она — вовсе не спала. Уже третью ночь она моталась по железнодорожным станциям, выслеживая свою жертву. Луженовский, очевидно чувствуя опасность, постоянно менял маршрут. Его ждали в тех местах, где он и не думал появляться, и наоборот, он неожиданно появлялся там, где его совсем не ждали. Неужели узнал о приговоре? Хотя Гаврила Николаевич всегда старался избегать лишнего рис ка. Например, перед любым допросом — даже если допрашивал кого-то только как свидетеля — велел произвести полный обыск и отобрать у человека даже перочинный нож. Правда, потом, после обыска, он любезно извинялся, ссылаясь на неспокойствие в стране, вынуждающее к крайним мерам.
Конечно, после того как Максим и Ваня покончили с Богдановичем, Луженовский не может не догадываться, что пришел его черед… И как бы он ни остерегался, как бы ни прятался, она его найдет. Из-под земли достанет. Маруся была уверена в себе, уверена, что приговор она так или иначе исполнит. Лишь бы только Луженовский не вернулся в Тамбов — это создаст дополнительные трудности.
Из Тамбова Маруся уехала уже давно, почти две недели назад, и в городе ей пока появляться не следовало. Она знала, что ордер на ее арест уже подписан.
5 января чуть свет к ней постучался Валя Гроздов. На его обычно веселом и бесшабашном лице сейчас была написана неподдельная тревога.
— Сколько тебе надо, чтобы собраться? — вместо приветствия спросил он.
— Что такое? — не поняла Маруся. — Куда собраться?
— Тебе надо срочно уходить. Уже арестовали Аркадия и Аню Авдееву. У Киншиной сейчас обыск. Ванде удалось уехать, я тоже улизнул в последний момент. Похоже, что они собираются нас всех пересажать.
Маруся нервно поежилась и плотнее запахнула платок:
— Ты зайдешь?
— Да нет, некогда. Собирайся и как можно скорее уезжай из города. Думаю, еще часа два-три у тебя есть.
Собраться для Маруси было делом минутным. Она давно предвидела такой оборот событий, и дорожная корзинка стояла в ее комнате наготове. Через час после утреннего визита Гроздова Маруся уже была в пути. Она думала заехать в Балашов, где жила одна из ее сестер, Людмила, и где сейчас гостили мама с Колеи. Она должна проститься с ними и приступить к выполнению своего долга.
Марусино терпение было вознаграждено: ранним утром в Жердевку пришел курьерский, которым Луженовский ехал в Борисоглебск.
Последнее донесение Г. Н. Луженовского:
Его Превосходительству
господину
Тамбовскому Губернатору
Советника Тамбовского
Губернского Правления Луженовского
РАПОРТ
С 18-го декабря 1905 года из Новохоперского уезда Воронежской губернии начали получаться тревожные известия о крестьянском восстании. Ввиду того, что
преступное движение легко могло перейти в пределы вверенного моей охране Борисоглебского уезда, я послал надежных агентов для проверки этих сведений в пределы Новохоперского уезда. По их возвращении выяснилось, что в первых числах декабря в помещении Новохоперской уездной земской управы состоялось какое-то «крестьянское совещание» под председательством политического агитатора Буханцева, сделавши постановление о присоединении к требованиям «Крестьянского союза», а также в переделе всякого имущества и капиталов.
Члены этого собрания, разъехавшись по деревням, стали возбуждать крестьян к проведению в жизнь силою постановлений съезда.
Одновременно с этим в Борисоглебске начали распространяться слухи о том, что городу Новохоперску грозит разгром со стороны какой-то шайки матросов и солдат, возвращавшихся с Дальнего Востока. 7-го января 1906 года ко мне в Борисоглебске явились жители села Пески Песковской волости Новохоперского уезда Жуликов, Агапов и другие с заявлением, что их село восстало, арестовало волостные и сельские власти, избило и прогнало местную полицию, поставив свой караул у телеграфа ближайшей станции Карбаил и прогнав оттуда новохоперского унтер-офицера.
Медлить оказанием поддержки было бы преступлением, а потому я, согласно личному приказанию Вашего Превосходительства, подтвержденному телеграммой, прибыл 8-го января с 36 казаками в село Пески. Освободил арестованные власти и арестовал 29 человек зачинщиков, которых затем передал в распоряжение возвратившейся 9-го января Новохоперской полиции.
Ко времени моего прибытия многотысячное собрание (в селе Пески 14 тыс. жителей) у Волостного Правления разошлось для обеда, а вновь собраться я его не допустил, приказав казацким разъездам разгонять собиравшиеся на улицах отдельные группы. Долгом считаю донести о молодецких действиях казаков под командой подъесаула Абрамова. О всем происшедшем составлен прилагаемый при сем протокол.
15 января 1906 года
Советник Луженовский.
До Крещения оставалось всего три дня, но мороза зима дождаться уже отчаялась. С неделю несло вьюгой; теперь же снег успокоился, но погода все равно стояла пасмурная и довольно промозглая.
На железнодорожном вокзале города Борисоглебска было весьма людно: везде народ и вещи, из буфета доносились запахи съестного. Однако на платформе, против ожидания, пароду не слишком много, да и те, кто был, торопились скрыться в здании вокзала. Ожидали прибытия курьерского из Тамбова. Этим поездом ехал советник губернского правления Гаврила Николаевич Луженовский.
Железнодорожный жандарм, унтер-офицер Хитров, высокий, сутулый — шинель мешком висит на его нескладной фигуре, — наблюдал, как постепенно пустеет платформа. Маленький круглый человечек в потрепанном пальто появился в дверях вокзала и, потоптавшись немного в нерешительности, подошел к Хитрову:
— А что, ваше благородие, долго ли простоит курьерский?
— Сколько надо, столько и простоит, — благодушно ответил Хитров, кинув вниз на вопрошающего снисходительный взгляд.
Человечек кашлянул, потом робко продолжил:
— А что, ваше благородие, к поезду совсем нельзя будет подойти?
Хитров опять посмотрел вниз, на этот раз в некоторой подозрительности:
— А зачем?
— Жена у меня прибыть должна-с… Хотелось бы встретить непосредственно… Так сказать, у вагона.
Хитров усмехнулся:
— У вагона не получится, казаки не подпустят. И правильно сделают.
— Позвольте узнать-с, почему же? — взволнованно поинтересовался кругленький человечек.
В другой раз унтер-офицер не снизошел бы до объяснений, но сегодня Хитров был настроен вполне доброжелательно. Почему бы и не поговорить — все скорее время пройдет.
— А потому, — сказал он назидательно. — Вот откуда я, например, знаю, что ты за человек?
— Борисоглебский мещанин Ситников, — поспешил отрекомендоваться собеседник.
— Хм… — Хитров пожал плечами. — Назваться-то как угодно можно. А каких убеждений? Вдруг что дурное на мыслях имеете?
— Помилуйте-с! — слегка даже обиделся Ситников. — Я благонамеренный гражданин…
— А вот этого я и не знаю. Поручиться не могу. Сейчас время тяжелое. Крамола зашла так далеко, что доверять нельзя никому, даже чинам полиции и жандармерии. А уж благонамеренные граждане такое творят, что не приведи Господь!
Хитров размашисто перекрестился.
— Но, ваше благородие… — попытался возразить Ситников, — я ничего такого-с…
— Даже чинам полиции и жандармерии! — внушительно повторил Хитров, подняв палец вверх. — Единственно, в ком можно быть до конца уверенным, — так это в казаках.
Лицо кругленького Ситникова вытянулось помимо воли. Жестокости и бесчинства казаков в окрестных деревнях давно уже стали притчей во языцех. Да и в самом Борисоглебске казаки чувствовали себя силой и держались в высшей степени вызывающе. Ходили по частным домам с подписным листом и предлагали подписать денег в свою пользу.
Давеча вот к соседке, вдове чиновника госпоже Слепаковой, явился на кухню казак — в одной руке подписной лист, в другой нагайка. Вызвал хозяйку и потребовал денег. А попробуй не дай — не посмотрит, что вдова чиновника, так нагайкой и огреет! Дала она ему три рубля, и еще была счастлива, что дешево отделалась!
Ситников хмыкнул. Кум недавно рассказывал — уж непонятно, правда ли, нет ли, — раз пришли вот так же и в дом к жандармскому ротмистру Белявскому. По ошибке, конечно. Потребовали денег и вдруг узнали, что хозяин дома — жандармский чин. Куда весь гонор сразу делся, — стушевались, извинения просили, чтоб только до начальства не дошло. «Так им, ворюгам, и надо, — злорадно подумал Ситников, — чтоб в другой раз неповадно было!»
Хитров заметил реакцию своего собеседника и решительно подтвердил:
— Да-да, казаки — единственные, кто еще может поддержать порядок. И бьют они за дело, только за дело. Если подчиняетесь требованиям порядка, никто вас не тронет. Так что, господин хороший, лучше ждите свою супругу в вокзале…
Хитров хотел еще что-то добавить, но в этот момент вдали показался дым курьерского. Ситников счел за благо отступить на несколько шагов и скрыться во дворе станции.
Когда поезд остановился, из вагонов высыпали казаки, — вновь прибывшие смешались со встречающими. Серые шинели заполнили изрядно опустевшую платформу. Они расчищали путь, разгоняя немногочисленных оставшихся штатских во все стороны. Наконец, на площадке вагона первого класса появилась грузная фигура Луженовского. Хитров весь подобрался, хотя Луженовский был довольно далеко и явно не обратил никакого внимания на железнодорожного жандарма.
Гаврила Николаевич, тяжело пыхтя и отдуваясь, преодолел вагонные ступеньки. Был он огромного роста, широкоплечий и непомерно толстый. Даже не толстый, а жирный, жирный настолько, что, казалось, нет у него ни мускулов, ни костей, а один только мягкий желтый жир. Лицо у Луженовского было тоже жирное, как масленый блин, и такое же желтое, опухшее. Большие навыкате глаза смотрели прямо перед собой — взгляд их тусклый и как будто сонный, веки тяжелыми и дряблыми тряпками повисли над глазами. Толстый мясистый рот полураскрыт, словно у Луженовского не хватало сил сомкнуть губы вместе. Нос под стать лицу — тоже большой и мясистый.
Гаврила Николаевич был, что называется, мужчиной средних лет: ему можно было дать лет сорок или около того. На самом же деле ему недавно сравнялось тридцать четыре, хотя из-за своей полноты Луженовский казался старше. На темной курчавой голове — Гаврила Николаевич вышел без фуражки — не было еще ни одного седого волоса.
Плотного кольца из казаков, каким Луженовский обычно окружал себя на станциях, в Борисоглебске не получилось, — охрана, разгоняя публику, слишком увлеклась. Особенно усердствовал красивый высокий военный с роскошными темными усами — один из приближенных Луженовского, казачий есаул Петр Аврамов. Громко покрикивая «а ну, разойдись», он орудовал нагайкой направо и налево, не разбирая, на кого попадет. Прочие старались от Аврамова не отставать. И никто не заметил маленькой изящной фигурки гимназистки на площадке вагона второго класса…
Маруся смотрела перед собой, но не видела ни платформы, ни казаков. Крики и шум не воспринимало ее сознание. Все чувства сосредоточились на одном человеке — на жирной, оплывшей фигуре в шинели, на Гавриле Николаевиче Луженовском. Слишком долго она ждала этого момента. Нервное напряжение, в котором Маруся жила все предыдущие дни, достигло апогея. Неужели судьба наконец представила удобный случай? И может статься, что единственный. Медлить нельзя.
Все мысли и чувства исчезли. В этот момент Маруся не сознавала себя человеком, личностью — сейчас она только орудие в руках партии социалистов-революционеров, орудие такое же послушное, как послушен ей самой маленький браунинг. Измерив глазом расстояние до цели, она приподняла муфту, в которой был спрятан револьвер… Потом ей казалось, что это длилось очень долго, на самом же деле прошли лишь секунды…
После первого выстрела Луженовский охнул и присел на корточки, держась руками за живот. На шинели появилось и стало расти алое пятно. Луженовский судорожно дернулся сначала вправо, потом влево. Капли крови падали на снег, расплываясь яркими пятнами В памяти вдруг вспыхнуло: «Красное на белом, красное на белом…» Все так же, действуя как автомат, Маруся быстро сбежала с площадки и выстрелила еще несколько раз, целясь почти наугад, постоянно меняя позицию. Раз. другой, третий… Луженовский грузно осел на платформу. Что ни говори, стреляла она отменно. Цели достигли все пять выстрелов.
Никто ничего не мог понять. Аврамов застыл с открытым ртом, так и не опустив поднятую для очередного удара нагайку. Однако, услышав второй выстрел, он опомнился и кинулся к Луженовскому. Краем глаза успел заметить, что его приятель и собутыльник, помощник пристава Тихон Жданов, оглядываясь, бежит к Луженовскому с другой стороны платформы. Казаки заметались в растерянности — один человек стреляет или несколько? Откуда? Изменник проник в отряд охраны? Марусю никто пока не заметил— на хорошенькую гимназистку попросту не обращали внимания.
«Вот удобный случай, чтобы скрыться», — как-то отстраненно и невпопад подумала Маруся, однако на этой мысли не задержалась. И почти сразу, словно в ответ, в ушах зазвучали ее собственные слова, те, которые так недавно она говорила Владимиру: «Казнить Луженовского — это только половина дела… Моя смерть должна довершить остальное». Она должна, должна…
Звонкий девичий голос перекрыл прочие шумы и звуки всеобщего смятения:
— Расстреливайте меня!
Все обернулись — маленькая гимназистка, выкрикнувшая эти слова, медленно подносила к виску револьвер. Однако выстрела не последовало. Стоявший неподалеку казак обладал хорошей реакцией: в мгновение ока подскочил к Марусе и прикладом сбил ее с ног. Маруся упала, револьвер отлетел на несколько шагов в сторону.
Аврамов, оставив лежавшего на снегу Луженовского, подскочил к девушке.
— А, так это ты, сука! — выкрикнул он с остервенением и со всего размаха пнул Марусю в живот сапогом. Она чуть охнула и скорчилась от боли. Аврамова это только раззадорило. Он намотал на руку тяжелую косу девушки и поднял ее вверх за волосы. Маленькая круглая шапочка отлетела в сторону, голова беспомощно откинулась, и обнажилась трогательно тонкая, белая, почти детская Марусина шея. Аврамов грязно выругался и хлестнул свою жертву по голове нагайкой. Удар пришелся отчасти на шею и на лицо. За первым ударом последовал следующий, потом еще. Яркобагровые полосы вспухали на нежной коже. «Красное на белом, красное на белом…» После очередного удара Маруся почувствовала, что теряет сознание.
— Бейте ее! Бейте! — дико кричал Аврамов, с размаху бросая свою жертву на снег и снова пиная изо всех сил. — Бейте же!
Стоявшие до сих пор в оцепенении казаки тут словно с цепи сорвались. Они стегали маленькое, совсем девчоночье худенькое тело нагайками, изощряясь друг перед другом, кто сильнее ударит. Били ногами, обутыми в тяжелые кованые сапоги.
Мех Марусиной шубки намок и слипся от крови, волосы беспорядочными грязными клочьями падали на лицо и на плечи, нагайки превращали одежду в лохмотья. Сна давно ничего не чувствовала, ничего, словно бы уже умерла. А казаки все били, били, били…
Все звуки доносились как сквозь толстый слой ваты, и только пронзительный до визга крик Петра Аврамова вкручивался в сознание, как штопор в деревянную пробку:
— Бейте, бейте! Засечь! Совсем засечь ее!
А потом она уже и этого не слышала, — все смешалось и завертелось в красно-белом месиве…
Случившиеся неподалеку пассажиры смотрели на избиение, пораженные ужасом и нереальностью происходящего. На площадке вагона первого класса застыл солидный господин в дорогой шубе — мировой судья — города Борисоглебска господин Коваленко. Его благообразное холеное лицо страдальчески подергивалось, словно от зубной боли, рот перекосился. Несколько раз Коваленко порывался вмешаться, но останавливался, не решаясь перечить разъяренным казакам. Высокий худой старик, по виду чиновник, стоял в нескольких шагах от Спиридоновой, когда она пыталась покончить с собой. Он так и остался там же вынужденным свидетелем жестокой и безобразной сцены. Еще несколько человек, привлеченных звуками выстрелов, толпилось поодаль, в их числе и унтер-офицер Хитров, совершенно потерявшийся в происходящем.
В какой-то момент казаки на минуту расступились, и глазам невольных наблюдателей предстало зрелище растерзанного девичьего тела, еще недавно бывшего маленькой аккуратной гимназисткой. Кто-то тихо ахнул.
— Ох, изверги… — тихо выдохнули в толпе.
Аврамов оглянулся и словно только сейчас заметил, что на платформе, помимо казаков, еще есть люди. Глаза его злобно сверкнули.
— Бей всех, кто тут есть! — дико взревел он. — Всех в нагайки, к такой-то матери!
И сам подал пример, с размаху хлестнув старика чиновника, на беду стоявшего довольно близко.
Оставив недавнюю жертву лежать на потемневшем от крови снегу, казаки бросились исполнять приказ своего подъесаула. Удары падали направо и налево без разбору. Толпа в ужасе кинулась врассыпную. Мировой судья Коваленко, наконец опомнившись, поспешил скрыться в вагоне, сочтя за благо переждать там до окончания событий. Унтер-офицер Хитров несколько замешкался и попался на глаза Тихону Жданову.
— Что стоишь как пень на дороге! — завопил Жданов, поднимая нагайку.
— Я… — попытался что-то сказать Хитров, но нагайка уже обрушилась на его голову. Закрываясь руками, он поспешно бросился наутек. Остановился Хитров, только оказавшись во дворе станции. — Не люди, а звери! — пробормотал он возмущенно, морщась от боли. — Жалобу подам на бесчинства!
Когда на платформе никого, кроме казаков, не осталось, Аврамов вспомнил о виновнице событий. Он подошел к недвижному маленькому телу, распластанному на платформе. Казак, охранявший преступницу, слегка посторонился. Аврамов приподнял голову девушки носком сапога. Голова безжизненно мотнулась и упала. Аврамов смачно сплюнул.
— К исправнику ее! — решил он. — На дознание!
Марусю схватили за ногу и поволокли по платформе. Юбки задрались вверх, бесстыдно обнажив часть туловища. Но то, что казаки тащили по платформе, не было молоденькой стыдливой девушкой. Избитому и окровавленному куску человеческого мяса, в которое усилиями Аврамова превратилась аккуратная гимназистка, уже было все равно. Нестерпимая, невыносимая боль заслонила и стыд, и все другие чувства.
Совместными усилиями Марусю усадили на извозчика — она была как тряпичная кукла, совершенно неживая, — и повезли, на квартиру к исправнику Протасову.
По дороге она не то чтобы пришла в себя, но сознание вернулось. Маруся даже сама смогла подняться вверх по лестнице, ведущей в квартиру. Однако у самой двери силы вновь оставили ее. Остановившись на верхней площадке, она привалилась спиной к стене, тяжело дыша и стараясь превозмочь боль. Аврамов, шедший следом, тоже остановился. Он стоял прямо против нее, сильный, наглый, и, не стесняясь, рассматривал с головы до ног. Глаза у него были слегка навыкате и какие-то мутные, вероятно от пьянства, на щеке сидела крупная некрасивая бородавка. Почему-то при виде этой бородавки Марусю чуть не стошнило.
Взгляд Аврамова остановился на Марусиных руках.
— А где же револьвер ваш, барышня? — с издевательской усмешкой сказал он.
Маруся скорее угадала, чем услышала, о чем ее спрашивают. Попробовала ответить — из горла вырвалось какое-то хрипение, потом удалось тихо произнести:
— Выронила, когда вы били меня на станции.
Аврамов усмехнулся еще шире:
— Как ваша фамилия?
«О чем он говорит?»— подумала Маруся. Она видела, как шевелятся его губы, но слов не разбирала.
— Я не здешняя, — наугад сказала она.
— Я спрашиваю, как ваша фамилия? — мгновенно раздражаясь, повторил Аврамов.
— Я не здешняя, тамбовка, — с трудом выговорила Маруся.
Дышать почему-то становилось все тяжелее и тяжелее, и уши опять словно ватой заложило. Аврамов размахнулся и ударил Марусю в лицо. Голова ее стукнулась о стенку. Маруся подняла руку и провела по лицу — на белой ладони остался красный кровавый след.
— Зачем вы меня бьете? — Собравшись с силами, она говорила тихо и внятно, глядя прямо в наглые пьяные глаза казачьего подъесаула. — Предавайте суду, расстреливайте, вешайте, но зачем истязаете меня?
Аврамов коротко хохотнул и, не отвечая, втолкнул Марусю внутрь квартиры.
Воздух в квартире исправника был затхлым и спертым. Окна по случаю прибытия раненого решили не открывать, а комнаты давно не проветривались.
Гаврила Николаевич находился в сознании; мучительные боли от ран едва ли заглушались постоянными впрыскиваниями камфары. Еще на станции, в вагоне поезда, куда Луженовского перенесли с платформы, его осмотрел случившийся тут же железнодорожный врач Ещенко. Гаврила Николаевич, морщась от боли, без звука претерпел процедуру осмотра. Когда врач закончил, Луженовский, скрывая страх под вымученной улыбкой, спросил нарочито бодрым тоном:
— Ну что, доктор, есть ли какая-нибудь опасность?
Ещенко задумчиво пожевал губами:
— Как вам сказать… Легкие, конечно, сильно пострадали, но большой опасности не представляют, а вот живот… М-да…
— Уверяю вас, легкие совсем не пострадали, — вмешался стоявший неподалеку помощник полицейского надзирателя Новиков. — Их высокоблагородие курят-с. Вот только что изволили папироску выкурить.
Ещенко пожал плечами, явно не убежденный доводами Новикова, и сказал, что больному необходимо впрыскивание камфары. Срочно послали в ближайшую аптеку.
С тех самых пор камфару впрыскивали постоянно, но заметного облегчения это не приносило. Со станции Гаврилу Николаевича со всей осторожностью перевезли в дом исправника Протасова. Хозяин с тех пор находился при Луженовском безотлучно, приезжали и другие. Для приезжих справиться о здоровье в соседней комнате накрыли стол с водкой и закусками. Была отправлена телеграмма в Тамбов губернатору фон дер Лауницу и родным Луженовского. Ждали приезда в Борисоглебск его матери и жены, Веры Константиновны.
Отправив арестованную в полицейский участок, в квартиру воротился Петр Аврамов. Подойдя к столу и выпив подряд несколько рюмок водки, он подсел к постели раненого. Лицо Луженовского, и обычно бывшее нездорового цвета, теперь стало совсем восково-желтым. Он лежал на спине, щеки дряблыми складками свисали на подушки, глаза почти скрыты веками. Заметив Аврамова, Луженовский шевельнул губами, словно хотел что-то сказать. Аврамов наклонился к нему:
— Что, Гаврила Николаевич?
— Как… — губы разлеплялись с трудом, а раз разлепившись, никак не хотели сомкнуться обратно, — как… там?
Аврамов понял, что речь об арестованной.
— Все будет сделано как надо, — успокоил он раненого. — Пока молчит, но в конце концов обо всем расскажет, не сомневайтесь. С ней пока Тихон.
— При ней… что-нибудь нашли?
— Тихон нашел дорожную корзинку с книгой, кажется «Странички жизни». Говорит, книга из местной публичной библиотеки.
Луженовский с трудом кивнул. Тут накатил очередной приступ боли, он охнул и шумно, со всхлипом втянул в себя воздух.
— Ох, Гаврила Николаевич! — вдруг завыл Аврамов, схватившись за голову и раскачиваясь из стороны в сторону. — Ох, что ты наделал! Угораздило же тебя!
Исправник подошел к подъесаулу и похлопал его по плечу, призывая успокоиться. Луженовский сделал знак, что хочет еще что-то сказать. Аврамов прекратил на полуслове причитания и наклонился к постели раненого.
— Ты вот что, Петя, — прошелестел Луженовский, — вот что… Поезжай-ка в здешнюю библиотеку с обыском… Видно… рассадник крамолы…
— И то верно, — поддержал исправник, — возьми двадцать казаков и две подводы, отправляйся живо, не теряя ни минуты, скорее! И будь мужествен! А потом — в участок, продолжай свое дело.
Аврамов преданно посмотрел на Луженовского и поднялся.
— Я вернусь, Гаврила Николаевич, — обернулся он с порога, — доложить, что и как.
В полицейском участке было холодно как в могиле. На каменном полу камеры, мокром и грязном, лежала, скорчившись, маленькая обнаженная фигурка. Сознание возвращалось медленно, толчками. Вероятно, немало тому способствовал холод. Первое движение Маруси, когда она пришла в себя, — подтянуть колени к подбородку. Все тело страшно болело, после побоев на нем живого места не осталось, одна сплошная рана. Превозмогая боль, Маруся все же сжалась в комочек, стараясь хоть немного согреться. Встать сил у нее совсем не было.
Сколько времени прошло с тех пор, как ее привезли в участок, она не знала. Может быть, два часа, а может быть, двое суток. Ее обыскали, раздели, а потом втолкнули в эту камеру. Следом вошли Жданов и Аврамов.
— Что, камеру не топят? — спросил Тихон Жданов, потирая руки.
— Никак нет, — отрапортовал стоявший у двери жандарм.
— Ну вот и отлично, — Жданов улыбнулся, — и не топите. Так-то барышня быстрей разговорится. Правда, барышня?
Маруся не ответила. Она ощущала голой спиной ледяной холод, идущий от каменного пола.
— Что молчишь? — Жданов, угрожающе оскалившись, сделал к ней шаг и замахнулся. — У, ты…
Память вдруг услужливо подсказала Марусе слова, сказанные Владимиром так давно — или так недавно? «Идя на акт, не надо скрывать своего имени и сущности поступка. Пусть негодяи знают, за что расплачиваются». А она и не собиралась этого скрывать.
Еле шевеля разбитыми губами, Маруся тихо, но спокойно выговорила:
— Я готова назвать свое имя и объяснить, почему я сделала то, что сделала.
— Ах, она готова! — Аврамов недобро сощурил глаз. — Что ж, послушаем.
Он повернулся к жандарму у двери:
— Выйди-ка отсюда, любезнейший.
Жандарма тут же как ветром сдуло. Аврамова боялись — слухи о его крутом нраве распространились по всему уезду, а уж в Борисоглебске-то, на своем служебном месте, он особенно старался.
Как только за жандармом закрылась дверь, подъесаул повернулся к арестованной:
— Ну что, барышня, давай выкладывай. Кто ты будешь?
«Гимназистка, — почему-то вертелось в голове у Маруси. — Я — гимназистка…»
— Ученица седьмого класса тамбовской женской гимназии… — чуть слышно прошептала она.
— Звать как?
— Мария Александрова… — она хотела добавить «Спиридонова», но голос оборвался, и стало нечем дышать.
— Так, значит, Александрова. Гимназистка… Из хорошей семьи, наверное, — протянул Аврамов. — Смотри-ка, Тихон, какая цаца нам досталась!
Аврамов подошел к Марусе почти вплотную. От него сильно несло перегаром. Приподняв ее избитое лицо за подбородок, он выдохнул:
— А теперь, дорогая, будь умницей и дальше. Скажи, кто твои товарищи? Ведь не одна же ты пустилась на такое дело, а?
Маруся молчала. Тогда Аврамов сильно ударил ее.
— Тихон, лови! — Он приподнял Марусю за волосы и ногой перебросил в другой угол камеры, где стоял Жданов. Жданов, в свою очередь, пнул Марусю к подъесаулу. От этого толчка она рухнула на каменный пол лицом вниз. Громко лязгнули зубы, и изо рта потекла кровь.
«Весельчакам» забава явно понравилась. Однако, повторив ее еще раза два, они решили усовершенствовать развлечение. Жданов встал девушке на спину и начал бить беззащитную жертву нагайкой, приговаривая:
— Ну, барышня, скажи нам зажигательную речь! Ну, давай, сука, давай!
Аврамов понаблюдал за ним минуты две, потом прикурил папироску, затянулся и притушил горящий окурок о Марусино тело. При этом он пристально смотрел ей в лицо. У Маруси в глазах потемнело от боли, но она смолчала. Аврамов заметно разозлился:
— Смотрите какая! Ну же, кричи!
«Умру, — подумала Маруся, — а кричать не буду. Не дождутся, такой радости я им не доставлю». Она уже не чувствовала своего тела, сознание уплывало, и это было благом, позволяющим терпеть невыносимые мучения. «Только бы не бредить! Ничего не сказать в бреду…»
— Кричи, дрянь! У нас целые села коровами ревели, а эта девчонка ни разу не крикнула ни на вокзале, ни здесь! Тихон, иди сюда!
Жданов с усмешкой подошел и встал у Маруси в ногах:
— Ну?
— Смотри, какие изящные ножки! А ну-ка, поставь ее на них!
Жданов подхватил Марусю под мышки. Стоять она уже не могла и бессильно повисла на руках своего мучителя.
— Ах, какие ножки! — издевательски повторил Аврамов и сапогом наступил Марусе на ступни. Стало слышно, как хрустнули косточки.
— И еще, и еще, — приговаривал Аврамов, давя каблуком маленькие пальцы. — Больно, дорогая?
Но Маруси словно уже и не было — за пределом человеческого терпения наступает забвение, амнезия, потеря ощущений, когда уже не сознаешь ни себя, ни окружающее.
Чувства стали к ней возвращаться только спустя некоторое время, когда Маруся вдруг обнаружила себя сидящей на узком подоконнике тюремного окна. Слева от нее сидел Жданов, справа — Аврамов. Она была как в тисках зажата между их потными сильными телами.
— Нравится ли вам так, барышня? — совсем близко наклонившись к ней и дыша перегаром, спросил Аврамов. — Не правда ли, мы умеем обращаться с дамами?
Тиски смыкались все крепче и крепче. Маруся не проронила ни звука.
— Ах ты… — Жданов безобразно выругался. — Ну погоди же! Мы тебя на ночь казакам отдадим!
— Ну, нет, — недобро усмехаясь, сказал Аврамов. — Сначала мы, потом казакам…
Он сгреб Марусю в охапку и грубо прижал к себе:
— Кричи!
Она молчала.
Тогда Аврамов со всего размаха ударил ее по голове. Левый Марусин глаз уже после побоев на вокзале совершенно заплыл, часть лица представляла собой сплошное кровавое месиво. Удар Аврамова пришелся как раз на эту часть.
От нестерпимой боли Маруся дернулась и снова потеряла сознание.
В публичную библиотеку Аврамов и Жданов явились в сопровождении полусотни казаков. Вот как описывала газета «Русь» их действия в библиотеке.
«Войдя в первую комнату, где было порядочно народа, пришедшего менять книги (тут были учащиеся, горничные, дворники, все те, кто обычно приходит за книгами), Аврамов зычным голосом крикнул: «Оставаться на местах, иначе стрелять буду!..» Казаков выстроил в шеренгу и приказал навести ружья.
Такие предосторожности он принял там, где половина была женщины, и все до одного невооруженные. Такая сила понадобилась ему там, где никто не хотел оказывать никакого сопротивления, где люди собрались не для битв, а для просветительных мирных целей.
Приняв все необходимые военные меры против столь опасного противника, Аврамов храбро приступил к обыску.
Аврамов принял на себя более приятную роль, как он сам выразился вслух при всех присутствовавших, обыскивать барышень.
Эти обыски он производил так бесцеремонно, позволял себе водить рукой по нескольку раз по таким местам, где обыкновенно ничего не хранится, да и не может храниться, так что одна из барышень не выдержала столь бессовестного и наглого отношения и крикнула резко:
— Я не позволю вам так обращаться со мной. Можете убить, если хотите, но этих вещей я не позволю вам делать!
— Ах, mademoiselle, помилуйте! — ведь это так приятно! — фамильярным тоном ответил любезный Аврамов и продолжал ее обыскивать тем же приемом.
— Если вам приятно, то мне противно! Слышите! Оставьте, я вам говорю! — в страшном негодовании воскликнула девушка.
Тут тон офицера сразу переменился, и резким, грубым голосом он крикнул:
— Молчать, сударыня! Ни слова!..
И воцарилось гробовое молчание. Только нервно подергивалось лицо бедной девушки, все залитое красным румянцем; слезы стыда и оскорбления еле удерживались на ее прелестных глазах. Она растерянно смотрела на окружающих; она не понимала, за что он оскорбил ее? Почему он так нагло осквернил ее целомудрие и чистоту? Неужели только потому, что она бессильна и слаба, а у
него 25 свирепых казаков, вооруженных ружьями, нагайками, готовых броситься по первому мановению его руки…
Из тяжелого раздумья вывел ее резкий, грубый голос Аврамова: «Ты жид?» Этот вопрос относился к мальчугану лет 17-ти, стоявшему неподалеку от барышни. Тот ответил: «Я еврей».
— А, ты еврей! а не жид… очень приятно познакомиться с вами, господин иерусалимский дворянин! — и при этих словах хлесткие удары по лицу посыпались на бедного еврея.
Он молчал, еле удерживаясь от крика вследствие сильной физической боли; бил он его действительно сильно и как-то умело и ловко, так что скоро лицо окровянилось и брызги крови попали на окружающих. Одна из таких капель попала на руку одной молоденькой барышне. Она в ужасе вскрикнула:
— У меня на руке кровь!.. Что вы делаете? Изверг!
Аврамов быстро повернулся, увидал красивое, пухленькое личико с протянутой вперед хорошенькой рукой, сразу весь переменился, улыбнулся, вынул из кармана платок и со словами: «Ах! pardon, mademoiselle! какая с моей стороны неосторожность!..» — вытер ей с руки каплю крови. Она с чувством омерзения выдернула свою руку, когда тот задержал ее в своей руке.
Затем Аврамов моментально вновь переменился, повернулся к своей прежней жертве, к мальчугану-еврею. Заметив на его лице капли слез, которые тот не смог сдержать, несмотря на то, что прилагал все усилия к тому, Аврамов со свирепым лицом вновь размахнулся и начал наносить ему сплеча удары по лицу, приговаривая:
— Вот как… Ты плачешь? Так вот тебе за твои нежности… Получай!.. Еще!.. Не плачь, иеруса, химский дворянин! — и удары сыпались хлестко и часто.
Обыск продолжался. Все понимали, что судьба каждого из них находится в полной зависимости от страшного произвола этого дикого, жестокого человека, который быстро переходит из состояния кровожадного зверя к состоянию умиленного похотливыми побуждениями сладострастника, не могущего равнодушно видеть женское лицо, женскую фигуру. Все понимали это и с ужасом ждали развязки. Она не замедлила явиться.
В читальне под столом нашли кем-то выброшенную нелегальную брошюру. Кому она принадлежала — неизвестно. Аврамов рассвирепел и крикнул: «Если не скажете, кто это сделал, я вас всех перестреляю! Слышите, пусть лучше сознается тот, кто это сделал, нежели пострадают невинные люди!» Никто не сознавался, Аврамов несколько раз повторил свою страшную угрозу, и все были уверены, что он ее приведет в исполнение. Ждали расстрела. По его предыдущим выходкам никто не сомневался, что ему ничего не стоит пролить кровь тридцати — сорока человек Минута была ужасная; все ждали смерти.
Вдруг Аврамов, посоветовавшись со Ждановым, приказал всех до единого отправить в тюрьму, а библиотеку закрыть. Всю толпу окружили казаки и повели к тюремному замку, где их продержали от трех дней до недели, не найдя за ними никакой вины. По дороге казаки позволяли себе самые грубые, циничные выходки, ругались, острили; грозили нагайками тем, кто отставал или замедлял шаг. К библиотеке приставили часовых, и три недели она была закрыта.
По натуре своей Аврамов человек дикий, в высшей степени несдержанный, не умеющий владеть собой и подчинять эмоции своей воле. Переходы его из одного состояния в другое совершаются в нем быстро, не оставляя никакого следа.
Много пьет, и это заметно на его лице. По свидетельству казаков, его считают в своей команде человеком злым и жестоким, что видно из его обращения с лошадьми и нижними чинами.
Перед возвращением в участок Аврамов снова заехал на квартиру к исправнику.
Луженовскому за это время лучше не стало: боли хотя и не усиливались, но и не утихали, лицо приняло какой-то восковой оттенок, щеки еще более обвисли. Он лежал на постели, огромный, как гора. Половина туловища прикрыта одеялом, жирная волосатая грудь обнажена, чтобы облегчить дыхание. Только что состоялся врачебный консилиум. Решено было повременить с перевозкой раненого в Тамбов хотя бы сутки.
И опять Аврамов, прежде чем подойти к раненому, влил в себя несколько стопок водки, одну за другой, подряд, почти не закусывая.
— Что, Петр Федорович, — поинтересовался исправник, — как все прошло?
Аврамов махнул рукой:
— А! Арестовали барышень и жидов, отправили в участок, после разберемся… — Он опрокинул очередную стопку и смачно хрустнул огурцом. — Нашли кое-что… Нелегальное. Под стол бросили, думали, не заметим.
— Ну и?
Аврамов ухмыльнулся:
— Расстрелять их всех надо было к чертовой матери! Но мы с Тишкой решили — надо бы сначала дознание провести. Тихон-то в библиотеку со мной поехал, а потом снова в участок вернулся.
— А что ваша гимназистка?
— Пока молчит. Сейчас в камере без сознания. Но это мы еще посмотрим, и не такие у нас коровами ревели! — Аврамов стукнул кулаком по столу. — А как Гаврила Николаевич? Что доктора говорят?
— Да плохо… Прибытие матушки его ждем с минуты на минуту.
Аврамов заглянул в соседнюю комнату. Луженовский недвижно лежал на постели, и непонятно было, в сознании ли он или нет. Подъесаул подошел и наклонился над раненым. Луженовский продолжал смотреть прямо перед собой. Аврамов схватился за голову и зарыдал.
— Эх, Гаврила Николаевич, — выкрикнул он сквозь пьяные слезы, — эх, как же мы теперь без тебя-то! Друг, что же это такое!
Внезапно он вскочил и ударил себя в грудь.
— Я! Я во всем виноват! Недоглядел! Допустил Гаврилу одного выйти из вагона!
— Да Господь с тобой, Петр Федорович, — попытался утихомирить его исправник. — О чем ты говоришь?
— Моя вина! — буйствовал Аврамов. — Недосмотрел! Из-за меня погибает Гаврила!
— Да полно! — Исправник обнял его за плечи и повел к столу. — Давай выпьем за его здоровье! Даст Бог, поправится.
Он налил себе и Аврамову еще по стопке.
Через некоторое время Луженовского снова осмотрел врач, дежуривший в соседней комнате. После осмотра покачал головой:
— Без особых изменений. Две пули в живот чрезвычайно опасны.
Притихший Аврамов нерешительно кашлянул и спросил:
— Что, господин доктор, возможен ли благоприятный исход?
Врач пожал плечами:
— Будем надеяться. А теперь, после осмотра, я могу отлучиться на полчаса и пойти к арестованной.
— Зачем? — удивился Аврамов.
Врач пожал плечами:
— Посмотреть ее и оказать помощь.
— Какую такую помощь, позвольте спросить? — прищурился Протасов.
— Медицинскую, — сухо пояснил врач. — Она в ней нуждается, так как ее сильно избили.
Лицо исправника из любезного сразу сделалось жестоким и неприятным.
— Нет, — резко возразил он. — Этого не надо. Ни доктора, ни следователя я к ней не пушу. Сегодня же вечером ее отправят в Тамбов.
Аврамов, дождавшись конца разговора, повернулся и вышел из квартиры. «Я из нее, дряни, душу вытрясу», — бормотал он, сбегая вниз по ступенькам.
В тот же день вечером в кухню к врачу, который днем дежурил у Луженовского, явились странные посетители. Кухарка вызвала барина. Он пришел не сразу, оторвавшись от обычного вечернего чтения газеты. На пороге переминались с ноги на ногу два мужика.
— Что вам угодно? — сердито поинтересовался хозяин квартиры.
— Вы уж извините нас, господин доктор, — робко начал один из пришедших. — Только вот отрядили нас спросить… Что, правда ли Луженовский ранен серьезно?
— Правда. Две пули в живот, задеты легкие и рука.
— Ну и как он… — после минутной заминки спросил другой. — Возможно ли выздоровление?
— Нет, — сухо сказал доктор. — После такого ранения — определенно нет.
Лица мужиков просветлели.
— Есть Бог на небесах, он и явил свою милость! — широко перекрестились они. — Спасибо, господин доктор, на добром слове!
Мужики ушли. Кухарка, вытирая руки о передник, спросила:
— Что барин, звать ли вас в другой раз-то? Это уж третьи, почитай, за сегодня. И как пить дать придут еще!
— Зови, — разрешил доктор. — Хорошие новости должны быстро распространяться.
В одиннадцать вечера арестованную привели в комнату, где ее ожидал судебный следователь. На Марусю было страшно смотреть: распухшее от побоев тело, голова небрежно перевязана, а лицо превратилось в синюю вздутую маску с багровыми кровоподтеками. Ее усадили на стул, поддерживая сзади и сбоку, — без поддержки она не могла сидеть, все время падала. Следователь сначала в ужасе посмотрел на девушку, потом постарался справиться с собой и спросил почти спокойно:
— Ваше имя?
Она смотрела на него, явно не понимая вопроса. Один глаз у нее заплыл совершенно, второй же еле-еле раскрывался.
— Ваше имя? — растерянно повторил следователь.
— Красное… Красное и белое…«— пробормотала Маруся еле слышно.
— Что?
— Они все бегут… одно за другим, одно за другим…
Следователь отодвинул от себя бумагу и ручку.
— Я не могу снимать показания, — решительно сказал он. — Арестованная бредит. Ей необходима медицинская помощь.
Стоявший за спиной Маруси жандарм оглянулся и вопросительно посмотрел на Жданова, прислонившегося к дверному косяку. Тот равнодушно пожал плечами:
— Это дело тюремной администрации.
Следователь, не говоря больше ни слова, вышел из комнаты.
По телефону разыскали железнодорожного фельдшера Зимина. Ему было приказано сопровождать арестованную во время переезда в Тамбов до станции Терновка.
Дорогу до вокзала Маруся не запомнила. Сознание вернулось, только когда ее втаскивали в вагон. Первое, что она услышала, — гиканье, свист и грубая площадная брань, которой Аврамов награждал ее, казаков, фельдшера, всех, кто подворачивался под руку. Заметив, что арестованная приходит в себя, подъесаул отпихнул поддерживающего ее казака:
— А ну, оставь барышню! Она к твоим рукам непривычная, правда ведь?
Казак ухмыльнулся и отошел. Чтобы не упасть, Маруся прислонилась спиной к стенке купе. Аврамов подошел к ней вплотную, сощурился и вдруг закричал:
— Ну, стреляй же в меня, стреляй! Ну, что же, ведь ты убила Луженовского, убивай и меня!
От него невыносимо несло перегаром, бородавка на щеке дергалась, как жирный черный паук. Фельдшер Зимин, робко наблюдавший из угла эту сцену, вдруг подумал, что маленькая избитая девушка едва до плеча Аврамову достает, и шире он ее раза в три, а вот поди ж ты… Боится он ее, что ли? Или просто так забавляется?
Однако эта забава Аврамову скоро надоела. Он отошел от Маруси на шаг и сказал с пафосом:
— Хорошо тебе все-таки от нас досталось. И правильно- на то мы и казаки, чтобы избивать таких, как ты.
Перед глазами у Маруси опять все поплыло, и она стала медленно сползать по стенке. Зимин успел ее подхватить.
— Воды… — выдавила она из себя, — пожалуйста, дайте воды…
Аврамов, еще не успевший отойти, услышал.
— Не давать! — обернувшись к Зимину, приказал он. — Ничего не давать.
Аврамов оглядел присутствующих, остановил взгляд на приставе Новикове и распорядился:
— Отведите ее в купе второго класса и закройте там.
А Луженовский все это время по-прежнему лежал в квартире исправника. Состояние его было безнадежно, и он об этом догадывался. Но смерть, назначенная ему, была настолько ужасной, что такой и врагу добрые люди не пожелают.
18 января Гаврилу Николаевича перевезли в Тамбов. При нем неотлучно находились его мать и жена, губернатор фон дер Лауниц постоянно справлялся о его здоровье. Хотя врачи определенно ничего не говорили, сам Гаврила Николаевич понимал, что обречен. Еще из Борисоглебска он велел исправнику отправить тамбовскому губернатору телеграмму: «Умираю. Попросите у Государя за детей. Берегите себя». Поздно вечером, до приезда матери, пожелал причаститься, — не верил, что увидит следующее утро. Однако смерть к нему не спешила — Гаврила Николаевич прожил еще двадцать шесть мучительных дней.
Умирал Луженовский долго и страшно — после Марусиного выстрела здоровый организм тридцатичетырехлетнего мужчины все еще боролся, пытаясь сохранить остатки жизни, теплившиеся в разлагавшемся заживо жирном теле. Гноящиеся раны смердели так, что невозможно было находиться не только у постели больною, но и в соседней комнате. Потом началось рожистое воспаление живота, грозящее перекинуться на все тело. Особенно мучительны были перевязки — к бинтам прилипали не только сгнившая кожа, но и большие куски живого мяса.
Говорил он мало, когда был в сознании, стонал от боли. Если боль отпускала, лежал, уставив глаза в потолок, и о чем-то думал. Вспоминал ли прошедшее, жалел ли о содеянном? Этого не знает никто.
Как-то раз, впрочем, от него услышали: «Действительно, я хватил через край…»
Отпевали Луженовского на сыропустной неделе в Кафедральном соборе города Тамбова. Служили ректор Тамбовской Семинарии архимандрит Феодор, кафедральный протоиерей Озеров и законоучитель тамбовской мужской гимназии протоиерей Бельский. Похоронили его в фамильном склепе дворян Луженовских. в имении Токаревка.
Однако память по себе Гаврила Николаевич оставил в Тамбовской губернии долгую. Говорят, в 1906 и 1907 годах по многим деревням крестьяне заказывали молебны за здравие Марии-избавительницы, впрочем, может быть, это только слухи. Зато достоверно известно другое: спустя десять лет, уже после Февральской революции 1917 года, пришедшие с фронта солдаты на празднике Пасхи сломали фамильный склеп, извлекли останки Луженовского и до вечера таскали их по улицам, свистя и улюлюкая. Потом, вдоволь натешившись, на площади у церкви разложили громадный костер. В ею огне и сгорело то, что некогда было тамбовским помещиком, советником тамбовского губернского правления Гаврилой Николаевичем Луженовским.
В купе второго класса, куда Марусю определил Аврамов, вместе с ней находились фельдшер Зимин и пристав Новиков. Новиков уснул почти тотчас же, сладко похрюкивая носом на соседней полке, а Зимин сидел у Маруси в изголовье и время от времени смачивал ей губы водой. Маруся полуспала, полубредила. Ей чудилось, что она снова ночует на станции Жердевка, а Луженовский уже проехал, она опоздала, опоздала… «Ах, нет, — внезапно очнувшись от какого-то толчка, вспомнила она. — Все случилось. Я сделала все как надо».
Зимин легонько тряс ее за плечо.
— Барышня, послушайте, — шепотом сказал он. — Четвертый час ночи… Сейчас будет Терновка, мне выходить.
— Да… — Маруся никак не могла понять, что он ей говорит. — Да…
— Барышня…
Вдруг дверь купе широко распахнулась. На пороге стоял Аврамов. Зимин резко отшатнулся от. Маруси — так велик был страх перед казачьим подъесаулом. Поезд замедлял ход.
— Терновка, господин фельдшер, — обманчиво вежливо сказал Аврамов. — Вам выходить.
Зимин, ни слова не говоря, взял саквояж и поспешно вышел. Аврамов сел па его место, вытянул ноги — они заняли почти все свободное пространство купе — и посмотрел на Марусю. Она тоже села, хотя опухшее, израненное тело отозвалось на перемену положения невыносимой болью.
— s Ну что, Мария Александровна, не желаете ли подкрепиться? — Аврамов любезно улыбнулся и выложил на столик плитку шоколада.
Маруся не ответила, но взгляд не отвела.
— Не хотите шоколаду, могу предложить водки, — продолжил Аврамов тем же тоном. — Только прикажите, сейчас же принесут. А может быть, у вас есть еще какие пожелания? Так сказать, мне неведомые?
— Только одно, — с трудом усмехнулась Маруся разбитыми губами. — Проследите, чтобы веревка, на которой меня будут вешать, оказалась крепкой. А то в нашей несчастной России не только самодержавие, но и веревки гнилые.
Она намекала на казнь декабристов, но Аврамов, разумеется, намека не понял:
— Ну зачем же говорить в такую ночь о столь мрачных материях?
Пересев к Марусе поближе, Аврамов протянул руку и провел пальцем по ее груди. Блузка давно порвалась и служила плохой преградой коротким волосатым пальцам с квадратными холеными ногтями. Маруся отшатнулась. На лице ее появилось выражение гадливости:
— Как вы смеете!
— Смею, — Аврамов придвинулся совсем близко, навалился, дыша ей прямо в лицо нестерпимым перегаром, — еще как смею! Какая атласная грудь, какое изящное тело!
Маруся забилась в его грубых объятиях, пытаясь вырваться, ударилась головой о стену. От боли опять помутилось перед глазами. Она испугалась, что может снова потерять сознание и стать совсем беззащитной. Попробовала крикнуть — голос пропал, из горла вырвалось какое-то сипение. Пристав Новиков, храпевший на соседней полке, пошевелился во сне, но глаз не открыл.
Однако Аврамов не стал продолжать задуманное. Он ослабил хватку, потом совсем отстранился.
— И зачем вы так скрежещете зубами, — игриво заметил он, потрепав Марусю по подбородку. — Вы сломаете ваши маленькие зубки.
Перед тем как выйти из купе, Аврамов оглядел ее с головы до ног и сально улыбнулся.
— Я еще зайду, — многообещающе сказал он, закрывая дверь, — проведать.
Всю дорогу до Тамбова Маруся боролась с собой, пытаясь не уснуть и не забыться. Аврамов приходил почти каждый час. Насильные ласки продолжались. Как-то дело зашло особенно далеко, — Аврамов, пытаясь раздвинуть ей ноги, стал бить в колени сапогом. По счастью, на этот раз голос ей не отказал — Марусин крик разбудил пристава. Конечно, она понимала, что Новиков — невелика защита, но все-таки при третьем лице даже такой мерзавец, как Аврамов, на насилие не отважится.
В Тамбове. Аврамов отвез Марусю в городскую тюрьму и сдал местным властям.
Когда в тюрьму явился врач для освидетельствования, Спиридонова отказалась подвергнуться подробному осмотру— со стороны живота, груди и спины. Остальные части тела она показала. На них найдено: лицо все было отечное, в сильных кровоподтеках с красными и синими полосами. В течение порядочного промежутка времени Спиридонова не могла раскрыть рта вследствие страшной опухлости губ, по которым наносились удары. Над левым глазом содрана кожа размером в серебряную монету в пятьдесят копеек, обнажив живое мясо. В середине лба имеется продолговатая гноящаяся полоса, на которой содрана кожа. На правой стороне на лбу, ближе к волосам, тоже содрана кожа порядочного размера, но какого размера, в протоколе не указано. Левая сторона лица особенно сильно отечна. Вследствие страшной опухлости этой части лица (очевидно, били правой рукой или с правого плеча) левый глаз закрылся, и в течение недели доктор не мог его открыть д\я освидетельствования целости глаза, настолько сильно стухли оба века.
Затем через неделю, когда опухлость век несколько уменьшилась и доктору удалось открыть глаз, то глаз ничего не видел. По мнению врача, произошло кровоизлияние в сетчатку. В настоящее время зрение начинает понемногу возвращаться: больная различает контуры предметов, различает решетку на окне: отличает белый цвет от черного.
Правый глаз тоже сильно пострадал; вся часть около глаза сильно отекла, веки опухли, оставив только маленькую щелку, через которую больная могла смотреть на окружающее. Зрение правого глаза сильно уменьшено.
Кисти рук были синие, отечные, сильно вспухшие, потому что особенно сильно были избиты и носили следы ударов нагайки. Левая кисть особенно сильно вспухла и имеет большие кровоподтеки; над мизинцем левой руки содрана кожа с обнажением мяса величиною с серебряный пятак. На левом предплечье несколько сильных кровоподтеков и красных полос от нагаек. Эти красные полосы имеют особенный характер: в середине проходит белая глубокая полоса с очерченным контуром, а по краям две красные, расплывающиеся широко в сторону.
Кисть правой руки была вся отечная и сильно вспухшая: правое плечо тоже отечное, в полосах красных и синих.
На ладонной стороне левой кисти были кровоподтечные полосы между пятым и четвертым пальцами.
Ступни обеих ног страшно отечные, есть кровоизлияния и красные полосы от нагаек; такие же полосы и кровоизлияния имеются на бедрах и на коленях. На ступнях ног имеется содранная кожа. Около колен на обеих ногах тоже есть содранная кожа порядочного размера. Большой палец одной ноги сильно опух и окровавлен от удара чем-то тупым.
Шея вся отечная, сильный кровоподтек распространяется из-под правого уха назад, за спину, надо думать, оттого, что на шею мучители наступали сапогами и давили.
Легкие совершенно отбиты, и в них произошло кровоизлияние, поэтому у Спиридоновой все время шла горлом кровь, так что приходилось давать сильные кровоостанавливающие лекарства, после чего кровь, немного унималась.
Переломов, вывихов, повреждений других внутренних органов, кроме перечисленного, не наблюдалось; быть может, отчасти потому, что она не давалась осматривать.
Когда ее привезли в тюрьму, — значится в протоколе, — Спиридонова не могла совершенно двигаться, была в бессознательном состоянии, постоянно бредила поездом и казачьим офицером; потом стали появляться промежутки ясного сознательного состояния, когда она очень хорошо говорила, вспоминала все подробности прошедшего, рассказывала доктору о тех мучениях, которым подверглась со стороны казачьего офицера и полицейского чина, а затем вновь впадала в бред.
Эти состояния часто чередовались друг с другом. На первом допросе следователя в Тамбове Спиридонова отвечала все очень сознательно до того момента, когда подошла к рассказу об убийстве Луженовского. Тогда она начинала бредить, и следствие было прервано. Когда моменты сознательного состояния стали все чаще проявляться и она начала понимать окружающее, тогда ею овладели галлюцинации. Страшные галлюцинации ее преследовали и нарушали ее покой; чаще всего галлюцинировала она казачьим офицером и поездом, в котором возвращалась в Тамбов…
И тут мы в своем повествовании подошли, наконец, к одному из самых «пикантных» вопросов, волновавших публику и тогда, в начале века, и сейчас, в конце этого столетия. А именно — была ли Мария Спиридонова действительно изнасилована Аврамовым по дороге из Борисоглебска в Тамбов? Прямых указаний на это нет. Туманные намеки В. Владимирова, проводившего «журналистское расследование» по свежим следам, на то, что «факт был», по сути дела, так и остаются ничем не подтвержденными догадками. Владимиров в качестве доказательства приводит вопрос, якобы заданный Спиридоновой врачу: «Какие признаки заражения сифилисом?» Кстати, сама Мария Спиридонова категорически отрицала, что кого-либо из врачей об этом спрашивала.
Мария Спиридонова утверждала — и это правда, — что всю дорогу от Борисоглебска до Тамбова она находилась в полубессознательном состоянии, а временами сознание и совсем ее покидало. Поэтому она точно не помнит, не может сказать, что именно происходило в поезде. На этом основании Владимиров и многие другие сделали вывод, что она просто не могла сознаться перед публикой, девическая гордость не позволила ей во всеуслышание объявить о своем позоре, о надругательстве, которому она подверглась.
Однако Спиридонова весьма подробно рассказывала, как именно приставал к ней Аврамов, не особенно при этом щадя свои чувства и не чураясь подробностей. Рассказывала потому, что нужно было для дела, ей важно продемонстрировать, пусть даже на своем примере, насколько прогнила система имперского правосудия. Для дела она не жалела никого, и себя в том числе.
Но даже для дела Мария Спиридонова не умела лгать. Разоблачая систему, она говорила только о том, в чем была железно уверена, что действительно было. И об изнасиловании, имей оно место в действительности, сказала бы не дрогнув.
Ну подумайте сами: могла ли девушка — в каком бы состоянии она ни находилась — не заметить, изнасиловали ее или нет? А то, что она была девушкой, видно из писем Владимира Вольского — ее жениха. Их отношения безусловно чисты и трепетны.
Кроме того, рассматривая версию об изнасиловании, нужно учитывать и состояние психики Спиридоновой. Она с детства была крайне возбудимой, нервной натурой, склонной без остатка отдаваться одной идее, при этом впадая чуть ли не в одержимость. Потом эти качества усилились, в минуты сильного душевного напряжения появлялись и галлюцинации… В трезвые минуты Мария понимала, что некоторые ужасы выдуманы ею самой, они лишь плод ее больного воображения. А бывало и так, что Спиридонова не могла отличить галлюцинацию от яви…
И наконец, последнее. Каким бы подлецом ни был Петр Аврамов, честь мундира в те годы была штукой серьезной…
Листовка партии социалистов-революционеров:
В борьбе обретешь ты право свое!
К КРЕСТЬЯНАМ
Братья-крестьяне! 15 декабря 1905 года был убит в Тамбове вице-губернатор Богданович, а ровно через месяц на станции Борисоглебск тяжело ранен его главный помощник — Луженовский.
Ложные правительственные телеграммы и продажные газеты сообщили, что верные слуги царя и Отечества были поражены дерзновенной рукой. Рассмотрим же, крестьяне, дерзновенна ли рука, поразившая этих господ, и были ли они слугами парода.
В октябре месяце, когда начались крестьянские волнения, когда крестьяне заявили, что так дальше жить нельзя, что они пухнут с голоду, мрут от нищеты и бедности, то преданные народу Богданович и Луженовский ринулись в села и начали творить над голодными и обнищавшими крестьянами суд и расправу. Они отдавали своим сотрудникам дикие приказания: «Меньше сажайте в тюрьму и больше расстреливайте». Все было сказано этими словами. Народ был для них кучей бессловесных и бесчувственных скотов, которых можно побить сколько хочешь в угоду царя и помещиков. Вы. крестьяне, были отданы в безграничное распоряжение кровожадных палачей, казаков и полиции. Царский манифест, который давал разные свободы и неприкосновенность личности, был взят обратно. Везде засвистали нагайки над окровавленными крестьянскими спинами, — застонали крестьяне под ударами палачей. А эти якобы слуги родины не могли насытиться и жаждали все более и более крови народной, их мучений и истязаний. В Александровке были перепороты все домохозяева, начиная с крайнего двора, в Павлодаре замучены до смерти семь человек, в Алешках — пять, в Липягах — девять, а во многих селах по избитым и уже потерявшим сознание крестьянам казаки ездили на лошадях, чтобы продлить их мучения. И все это творилось над вами за одну попытку улучшить свое убогое существование. Вам негде было искать управы на озверелых начальников, ибо все они заодно с Луженовским и Богдановичем. И терпеливо переносили вы все оскорбления и унижения от верных слуг царя и злодеев народа, вы не ждали ниоткуда помощи. Но ваши первые защитники и друзья социалисты-революционеры смыли кровью палачей все оскорбления, полученные вами от них.
Все зверские поступки над крестьянами Луженовского, Богдановича и других, им подобных, заставили тамбовских социалистов-революционеров приговорить их к смерти, Они избивали, они мучили и истязали народ, — и за это должны быть наказаны. Они намеревались всю свою жизнь посвятить истреблению тюрьмами и смертью друзей народа, — и за это они понесли достойную кару.
15 декабря 1905 года близ дома губернатора Фон-дер-Лауница социалист-революционер, простой рабочий Максим Катин, с товарищем Иваном Кузнецовым, убил из револьвера первого палача — Богдановича. Тамбовское начальство поспешило их казнить, думая запугать этим других революционеров. В полсутки Максим Катин с товарищем были осуждены начальством и расстреляны.
Но ровно через месяц на станции Борисоглебск, также по приговору социалистов-революционеров, был тяжело ранен и другой палач — Луженовский. Ничто не спасло его от революционеров и суда народного. Он жаждал крови и пал окровавленный, пораженный пятью пулями. Исполнительница приговора, еще юная девица, член партии социалистов-революционеров Мария Спиридонова, избитая и изувеченная казаками, была отвезена в Тамбов.
Итак, наказаны главные палачи и истязатели крестьян Тамбовской губернии. Вечная память и слава смелым товарищам, непоколебимой рукой отомстившим за стоны, слезы и кровь крестьян. Они вели сограждан против произвола. насилия, несправедливости и, жертвуя жизнью, мстили за все оскорбления и глумления над народом, за все безобразия царских правителей, царских слуг и помещичьих приспешников. Смерть всем палачам и истязателям, обагрившим свои руки в крови народа! Они надеются тюрьмами и нагайками запугать народ, они стараются тюрьмами и нагайками выбить из его головы свободные мысли об улучшении своей жизни, они хотят держать народ в рабстве, чтобы делать его упряжным бессловесным скотом, на спинах которого они будут кататься, жир наедать и получать от царя-батюшки высокие чины и золотом шитые мундиры. Они победили вас, крестьяне, безоружных, неорганизованных, когда каждое село действовало врозь и отдельно. Но эти палачи ничего не сделают, когда мы выйдем с оружием в руках, когда мы одновременно начнем борьбу с царскими приспешниками, помещиками, правителями.
Итак, вооружайтесь, крестьяне, кто чем может, соединяйтесь в братства, в союзы целыми округами!