(1879 — 1940)
Лев Давидович Троцкий (Бронштейн) — член РСДРП с 1897 г. В 1898 г. арестован, пробыл в заключении более двух лет и выслан на поселение в Восточную Сибирь на четыре года. Еще в тюрьме начал приобщаться к теоретическому наследию К. Маркса. Ко времени первой ссылки относится и начало его литературной работы: писал корреспонденции, а затем статьи в иркутскую либерально-демократическую газету «Восточное обозрение» под псевдонимом Антид Ото, которым пользовался и позже в легальной русской печати. Пробыв около двух лет в ссылке в селе Усть-Кут Иркутской губернии, в августе 1902 г. бежал в Самару с поддельным паспортом на имя Троцкого (впоследствии его общеизвестный псевдоним). По пути из ссылки завел связи с сибирским социал-демократическим союзом и с центральной группой организации «Искры» в Самаре. Выполнил несколько ее поручений в Харькове, Полтаве, Киеве. Перейдя австрийскую границу, он направился в Вену, а оттуда в Лондон, где в то время находилась редакция «Искры». Здесь состоялось знакомство с В. И. Лениным, Л. Мартовым и В. И. Засулич (с другими редакторами «Искры» встреча состоялась после переезда редакции в Женеву). С осени 1902 г. начал сотрудничать в «Искре». На II съезде примкнул к меньшевикам. После съезда продолжал сотрудничать в «Искре», перешедшей в руки меньшевиков. Однако в 1904 г. он отошел от них, разойдясь во взглядах о возможности соглашения с либеральными партиями. С конца 1904 г. занимает позицию колеблющегося между меньшевиками и большевиками. (Эта центристская тактика стала на многие годы основной политической линией Троцкого). События 1905 г. побудили его вернуться в Россию. Вначале работал в Киевской социал-демократической организации, затем в Петербургской. В 1905 г. вошел в Петербургский Совет рабочих депутатов, а затем стал его председателем. В это же время редактировал «Русскую газету», пропагандировавшую его «теорию перманентной революции», и принимал ближайшее участие в ежедневной меньшевистской газете «Начало». В декабре 1905 г. был арестован, в 1906 г. приговорен к ссылке, но в феврале 1907 г. смог бежать за границу На V (Лондонском) съезде в 1907 г. занимал центристские позиции, но по одному из самых острых вопросов на съезде — по вопросу об отношении к буржуазным партиям — приблизился к взглядам В. И. Ленина. В 1908 — 1912 гг. в Вене издавал газету «Правда» для рабочих. В 1914 г. под его руководством вышло несколько номеров журнала «Борьба». Эти издания не оказали значительного влияния на социал-демократическое движение в России. В ноябре 1914 г. Троцкий уезжает в Париж. Входит в состав редакции газеты социал-демократов и интернационалистов «Голос» (в 1915 — 1916 гг. — «Наше слово»), постепенно становится ее ведущим публицистом. Вернувшись в мае 1917 г. из эмиграции, вошел в группу «межрайонцев». На VI съезде РСДРП (б) «межрайонка» влилась в большевистскую партию. Троцкий от бывших межрайонцев вошел в состав ЦК. В сентябре он был избран председателем Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. После Октябрьской революции Троцкий — нарком по иностранным делам, нарком по военным и морским делам, председатель Реввоенсовета Республики, входил в состав Политбюро ЦК и Исполкома Коминтерна. В 1929 г. по обвинению в антисоветской деятельности выслан из СССР. Убит в Мексике в 1940 г.
Впервые опубликована в «Искре» (1903, № 43, 1 июля).
Если бы кто-нибудь предсказал Николаю I те меры, какими правительство его правнука будет отстаивать устои Российской Державы, непреклонный прадед, несомненно, отравился бы еще до Севастопольского погрома. И было бы отчего!
Правительство Николая I запрещало холопского духа писателям расточать подобострастные хвалы мудрости начальства: власть не нуждается в одобрении подданных. Правительство Николая II содержит на народные деньги целый ряд газетчиков и ораторов, назначение которых хвалить и хвалить премудрость властей до притупления перьев, до хрипоты в голосе...
Правительство Николая I имело силу и власть оставить народные массы без печатного слова, запрещая дешевые книги и газеты, способные, по словам графа Уварова[233], «привесть массы в движение».
Правительство Николая II оказывается вынужденным доказывать рабочим неизбежность «рабочего движения». И доказывать — как? Посредством нелегальных произведений, направленных против социализма. У нас под руками одно из таких произведений. Издано оно посредством машинки ремингтона. Место издания не обозначено, — но, судя по содержанию, — недалеко от охранного отделения. Подписано — «Группа сознательных рабочих». Простая ли это фальсификация, или к произведению действительно приложили руку те «сознательные рабочие» зубатовской фабрикации, имена которых будут записаны историей русского рабочего движения в главе «О предателях», — не все ли равно?
Подпольное произведение, защищающее самодержавие от революционной критики, остается все таким же глубоким знамением полного внутреннего разложения «устоев» Российской Державы...
Основные положения теории полицейского социализма таковы.
С возникновением класса рабочих возникло и рабочее движение. «Эта борьба возникла естественно, сама собой, как борьба вновь народившегося класса, она вытекла из склада самой жизни и остановить ее нельзя ничем: она неизбежна и неудержима».
Но как бороться? Есть путь эволюции и путь революции, путь «планомерного восхождения» и путь «фантастических скачков». Но путь революционных скачков уже давно скомпрометировал себя в глазах всемирного пролетариата. Французские рабочие, например, произвели революцию, «весь Париж залили своей кровью, осиротили свои семьи и добились уничтожения правительства... а дальше... дальше: власть перешла к буржуазии и буржуазия сейчас же, для защиты себя от «буйных» рабочих, кровью которых только что получила власть, издала закон, согласно которому, если толпа не рассеется по первому требованию, то вооруженные власти должны открыть против нее огонь. Простой народ увидел обман революционеров, но было уже поздно».
Уж, конечно, не мы, социал-демократы, будем защищать французскую буржуазию, которая при помощи ружей заставляла, подчас заставляет и теперь рабочих расходиться, — но как вам покажется демагогическая наглость «теоретика» зубатовщины, который кивает на кровожадный эгоизм европейской буржуазии, забывая о Домброве, о Тихорецкой, о Кишиневе, о Златоусте, обо всех тех адских деяниях русского самодержавия, которые вызывают чувство ужаса даже у европейской буржуазии!
Итак, путь революции — не путь рабочего класса. Ему нужен союз с правительством и с «общественным мнением». Если бы мы не смотрели на все сквозь листы подпольных изданий (не забывайте, читатель, что это говорится в подпольном издании!), глазами наших самозваных учителей-революционеров, то знали бы, что правительство само идет нам навстречу; мы бы знали о том, что в некоторых больших городах рабочим, ставшим на путь экономического движения, разрешено уже устраивать союзы, иметь своих представителей и прочее и пр. и пр.
Жаль только, что автор забывает прибавить, что эти «союзы» состоят под руководством провокаторов, что независимые «представители» рабочих немедленно арестовываются, и наконец, — а это главное, — что самый вопрос о рабочих «союзах» был поставлен правительством только под давлением революционного движения пролетариата.
Союз с «общественным мнением»! Опять-таки автор не поясняет, говорит ли он о мнении буржуазии, которая, как мы уже знаем, не прочь противопоставить пролетарским требованиям ружейные дула, или о мнении пролетариата, который, как, вероятно, известно автору, все решительнее и решительнее идет за «самозваными учителями-революционерами».
Критика социализма у нашего автора из рук вон плоха. «Что касается раздела всех благ, — говорит он, — то это уже совсем мудреное дело»: дома, видите ли, неодинаковы, земля тоже в разных местах неодинакова, многих предметов (машин, что ли?) и вовсе «на всех не хватит». Как тут делить? «Много насилий, много страданий вызвал бы такой раздел, а равенства все равно не было бы: люди более способные, трудолюбивые, ловкие, сейчас бы выделились и стали быстро богатеть на счет остальных, и в результате получилось бы только «перемещение» богатств от одних к другим».
Эх, г. Зубатов, надо бы поискать более приличного теоретика! Кто же в наши дни, когда всюду и везде распространены социал-демократические издания, не знает, что социализм не означает раздел земли и фабрик, что только мелкобуржуазные демократы вздыхают об «уравнительном» распределении земли? Социал-демократия требует перехода всех средств производства в общественную собственность. Такой переход, уничтожив товарное хозяйство, тем самым положит раз навсегда конец «обогащению одних на счет других». Нет, нет, совсем не достаточно служить в охранном отделении, чтобы «разнести» социализм по кускам!..
Подпольно-полицейское произведение заканчивается такой фразой: «Не верьте, братцы, что без труда можно чего-нибудь добиться, что с переменой правительства вдруг станет всем хорошо жить, — это гнусный обман, которым хотят только завлечь нас, чтобы воспользоваться нашей силой...» Мы, социал-демократы, прекрасно вооружены против такой демагогии. Мы не устаем повторять массам, что с переменой правительства далеко не «вдруг» станет всем хорошо жить. Мы не устаем твердить, что для нас политическая свобода значит свобода дальнейшей революционно-пролетарской борьбы за социализм. Мы не устаем работать над созданием самостоятельной пролетарской партии, которая и в момент грядущей «буржуазной революции сумеет отстоять пролетарские интересы от либерально-цензовых и буржуазно-демократических посягательств. И вот почему, между прочим, и в борьбе с зубатовской демагогией, социал-демократия должна резко отделять себя от революционеров, склонных к буржуазно-демократической демагогии, от революционеров, способных говорить массам: будто «весь секрет», в том, чтоб «посадить царя на учет», будто после низвержения самодержавия наступит на Руси «мир» и «равнение» (См. «популярную» литературу «Аграрно-социалистической лиги»[234] и «Партии соц.-рев.»[235].
Да, усердно работают зубатовские птенцы над развитием рабочего движения «в чисто русском духе». Этой работе пора бы — в целях социал-демократической агитации — подвести кое-какие итоги. Сколько-нибудь полно и обстоятельно это можно сделать только в форме брошюры, — и мы пользуемся случаем, чтобы попросить товарищей, живущих на местах зубатовского «творчества», доставить нам все документы и сведения, характеризующие эту поистине непредвиденную полосу нашей «внутренней политики».
Самодержавие не дает места нашей революционной печати на вольном воздухе. И что же? Оно само оказывается вынужденным спуститься к нам в подполье... Милости просим, милости просим... Тут мы впервые померяемся «на равных правах»! — Словом против слова.
Искра. 1903. 1 июля.
Впервые опубликована в журнале «Вестник жизни» (1907, № 7).
Существует особый род литературы — официозная историография, самым злостным видом которой является историография ведомственная или департаментская. Если вы читали когда-нибудь исторический очерк министерства финансов, написанный младшим юрисконсультом этого учреждения, или историю петербургской биржи, начертанную ее последним гофмаклером, то вы имеете понятие об этом литературном роде. Официальная правда — та самая, которая подчас хуже всякой лжи — составляет высшую добродетель ведомственной историографии. Какие бы то ни было перспективы, связывающие эволюцию департамента неокладных сборов с другими явлениями исторического развития, ей безусловно чужды, и всякие обобщения, выходящие за пределы гофмаклерской преемственности идей, явились бы в ней неприличием и оскорблением их лучших традиций. Она имеет свой пафос, который мог бы показаться неуместным и смешным, если бы он заранее не был рассчитан на официозную корректность аудитории. Она имеет свою логику, покоящуюся на глубокой уверенности в том, что ее читатель не станет подвергать критике философию своего собственного ведомства. Произведения этого почтенного рода пишутся не потому, что их хочется писать, и не потому, что они кому-нибудь нужны, а потому, что не написать их ввиду столетней годовщины или двадцатипятилетнего юбилея совершенно невозможно. Вот почему официозные историографы заслуживают не только сочувствия, но и соболезнования.
Т. Каменев написал в июньской книжке «Вестника Жизни» статью о лондонском съезде партии[236], — произведение совершенно официозного характера, имеющее своей задачей убедить большевиков в том, в чем они давно были убеждены и в чем убеждать их поэтому, казалось бы, нет никакой надобности. Для Каменева нет партии, развивающейся путем внутренних противоречий, — он знает только «идею» большевизма, по трупам врагов шествующую к окончательной победе.
По взятой на себя роли Каменев тяготеет к трубным звукам. Но события лондонского съезда так мало способны питать энтузиазм, что Каменев нередко сбивается с пути и делает подчас заключения, хотя и правильные, но несомненно прискорбные с точки зрения трубной историографии. Так, напр., для самого начала он облегчает себя тем признанием, что лондонский съезд напоминает ему распространенную русскую игру: «На землю, вытянув перед собой ноги, садятся двое «борцов», подошвы их соприкасаются и, схватившись за руки, они всячески стараются перетянуть друг друга». Нужно при этом помнить, что одним из двух бордов на лондонском съезде была та фракция, к которой принадлежит Каменев. «Незавидная картина!» — откровенно жалуется нам автор. И действительно, завидовать нечему. Но где причина? Увы, Каменев не знает причины, он знает виноватых. Причем виноватым оказывается... Паулина.
Какая Паулина? — Центр. — Послушайте только: «во имя принципа партийного единства он уничтожил возможность реального единения партии... Идею примирения он противопоставил интересам дальнейшего развития партии...» Конечно, лучше было бы, если бы центр не уничтожал возможности «реального единения». Но оставим центр на время в стороне. Возьмем двух принципиальных противников в их чистом виде, если помните, они сидят на земле, и подошвы их соприкасаются.
Прибавим к этому, что силы противников совершенно равны: у большевиков, как и у меньшевиков, 87 делегатов.
Спрашивается: кто кого перетянет? Если меня не обманывают законы механики, положение борцов совершенно безнадежное. Им придется сидеть «соприкасаясь подошвами» долго, очень долго... Знаете, до которого времени? Пока из избы действительно не выйдет Паулина с ухватом или с шайкой горячей воды. Простите, но я решительно не вижу другого исхода.
Что Паулина — женщина вредных правил, против этого я пока не хочу спорить. Но разве в этом вопрос? Ведь самое появление ее вызвано абсолютной безвыходностью положения. Она вам самим совершенно необходима для развязки. Иначе история партии прекратила бы свое течение, — и восемьдесят семь сидели бы по сей день против восьмидесяти семи, соприкасаясь подошвами и стараясь перетянуть друг друга. Этот пейзаж Каменев называет «реальным единением партии на почве критического отношения к пройденной ступени ее развития». Это звучит гордо! Но почему, собственно, перманентно соприкасающиеся подошвы знаменуют «реальное единение», — это остается тайной нашего историографа.
Нет ничего легче, как обвинить «центр» в том, что он не помог большевикам съесть меньшевиков. Но ведь это обвинение выражает только ту несложную мысль, что для большевиков было бы лучше, если бы на скамьях центра сидело еще три-четыре десятка большевиков. Неужели же в этом вся мораль лондонского съезда?
Да, ничего другого Каменев не видит. Каждый съезд партии имеет в его глазах свою физиономию: второй — дал нам программу, третий (большевистский) — «был генеральным смотром идейного багажа партии накануне решительных событий», стокгольмский — был ареной столкновения «двух тактик», — но в лондонском съезде Каменеву не удалось открыть исторической морали. А между тем она так ясна! В Лондоне мы имели демонстрацию фракционного абсурда. Судьба как бы нарочно дала большевикам и меньшевикам равные делегации, чтобы демонстрировать абсурдность тех методов партийной политики, которые одинаково применяются обеими сторонами. И та же судьба поручила Каменеву найти живописный символ для этой тактики.
Наши фракции — и в этом их роковое отличие от нормальных идейных течений, — наши фракции переносят на внутрипартийные отношения методы классовой борьбы — разумеется, в карикатурном виде. Съезд превращается в пародию буржуазных парламентов. Победоносная фракция проводит свои решения и получает власть. Побежденная сторона переходит в оппозицию. Партия третируется ею, как государство. В качестве последовательной демократической оппозиции побежденная фракция не идет ни на какие соглашения с врагом. Она прямо или прикрыто бойкотирует его учреждения, злорадно подхватывает его неудачи и промахи, — и таким образом готовит себе большинство к будущему съезду. Она получает это большинство, чтобы подвергнуться участи только что сверженного врага. Она направляет теперь перуны официального негодования против бойкота и обструкции, при помощи которых она сама пролагала себе путь к власти. Все это прекрасно знают. Знает это и Каменев. И если по поводу речи товарища из Бунда Каменев восклицает: «Ц. К., осажденный партией!.. Этого рода защита слишком похожа на обвинение» — то это объясняется лишь обязанностями официозного историографа. Ибо уже на самом съезде было указано, что большевистский Ц. К. точь-в-точь такими же словами оправдывал свою недееспособность перед лицом большевистского третьего съезда. Сознание отражает бытие, — и печальное бытие бойкотируемых и компрометируемых центров, состоят ли они из большевиков или меньшевиков, порождает одни и те же аргументы в их печальном сознании...
Тактика обеих фракций — в этом состоит весь ее объективный смысл — игнорирует партию, как политическую силу в каждый данный момент и считается с ней лишь как с величиной завтрашнего и послезавтрашнего дня.
Допустим даже, что партия в конце концов сплотится под идейной и организационной гегемонией одного крыла. Но ведь наша история после второго съезда показала, что это работа не одного часа и не одного дня. А партия нужна нам всегда, сегодня, сейчас. Значит нужно методы фракционной борьбы за преобладание в партии соподчинить единству политических выступлений партии в целом. А это требует организационного единства партии, совершенно непримиримого, как показывает опыт и здравый смысл, с самостоятельным организационным существованием фракций. «Большевизм всегда боролся под знаменем партийности и единства партии», — говорит Каменев. Субъективно большевики — по крайней мере за последние два года — имеют больше прав сказать это о себе, чем меньшевики. Но объективно большевизм, как и его антагонист, боролся такими методами, которые превращают «единство партии» в карикатуру и в предмет издевательств. Лондонский съезд загнал обе фракции в тупик, создав для них то пошехонское положение, которое так картинно изображено Каменевым. И именно в этом историческая мораль лондонского съезда.
Силы ваши равны. Ни одна сторона не может победить другой. Если ваши точки зрения непримиримы, тогда расколитесь.
— Мы раскола не боимся! отвечают лидеры фракций. Но сейчас нет таких политических вопросов, на которых мы были бы в состоянии расколоться.
— Значит, на неопределенное время не останетесь в одной партии? В таком случае вы должны сознательно и искренно пойти на компромисс. Ибо физический закон непроницаемости исключает возможность одновременного господства в партии двух враждующих фракций. Через пять лет большевики (или меньшевики), может быть, победят, и тогда исчезнет как возможность раскола, так и необходимость компромисса. Но для того, чтобы партия могла существовать сегодня, не только как арена борьбы большевиков за преобладание, но как политическая организация рабочего класса, компромисс и необходим и неизбежен.
Кто это говорит? «Центр» или логика?
«Во избежание недоразумений, — сказал я в своей речи на съезде, — я должен заявить, что в политических вопросах, разделяющих партию, я отнюдь не стою на какой-то специальной точке зрения «центра», как приписывают мне некоторые товарищи. Позиция центра, на мой взгляд, предполагает ясное и твердое сознание необходимости компромисса, как предпосылки общеобязательной тактики. Но если я сознаю и подчеркиваю необходимость компромисса, то это не значит, что моя собственная точка зрения на данный политический вопрос составлена путем компромисса, путем выведения арифметического среднего из двух противоположных мнений. Образец такого метода мышления представил нам здесь т. А.[237], который брал немножко оттуда и немножко отсюда. Мне бесконечно чужд такого рода «марксизм на вес»... Я решительно претендую на право иметь по каждому вопросу свое определенное мнение. Необходимость единства действий, как я сказал, предполагает компромисс, требует выработки партийной равнодействующей, — но я отказываюсь от чести заранее направлять свою мысль по этой предполагаемой равнодействующей, я сохраняю за собой право со всей энергией отстаивать свой собственный взгляд. Я не хуже фракционных доктринеров понимаю значение идейной борьбы. Но эти последние, в отличие от меня, совершенно не отдают себе отчета в объективной обязательности подчинять идейную борьбу внутри партии единству ее политических действий. Отстаивая те или другие запросы, потребности и принципы движения, наши фракции игнорируют один из самых основных принципов: единство классовой борьбы».
Чтобы понять мораль лондонского съезда, нужно остановиться в двух словах на природе наших фракций. Мы начнем с меньшевиков, игравших в Лондоне главным образом страдательную роль.
То, что сплотило некогда эту фракцию, это — борьба за более свободные и широкие формы партийного развития против механического централизма, который думает заменить сложный процесс политического самоопределения масс полновластным усмотрением центрального комитета. Может быть, здесь будет уместно напомнить, что Каутский в письме к Аксельроду, т. Люксембург в Neue Zeit и Парвус в своей Weltpolitik поддержали тогда меньшевиков в их стремлениях вывести партию из условий кружкового сектантства. Оппозиционное положение меньшевиков в партии толкало их на путь критики и искания «новых путей». Эту способность они до известной степени сохранили за собой и впоследствии — и шел ли вопрос о создании беспартийных массовых учреждений, — профессиональные союзы, Совет рабочих депутатов, — шел ли вопрос об участии рабочих в правительственной комиссии или в избирательной кампании, меньшевики проявляли несомненно больше чутья, больше инициативы, больше широты и свободы в сфере тактики и организации. Но вместе с тем они развивали в себе те качества, которые не только помешали им сплотить партию на более свободных, демократических началах, но постепенно превращали их самих в фермент ее разложения. Еще на втором съезде большевики не сумели возложить на меньшевиков — а эти последние не захотели взять на себя — часть ответственности за судьбу партии. Составляя добрую половину ее, они развили ту тактику, которая обыкновенно составляет привилегию оппозиции в парламентарном государстве. Они жили критикой, обличали промахи господствующего течения, эксплуатировали всякие проявления партийного недовольства. В конце концов они научились смотреть на партию, как на внешнюю и в известном смысле враждебную им силу. Так как на пути ко всякому новому тактическому шагу им приходилось преодолевать естественный консерватизм партийной организации, то они в конце концов стали видеть в партии один лишь тормоз. Революционная роль организации Гапона[238], комиссии сенатора Шидловского и, наконец, Совета рабочих депутатов укрепляла их в этом взгляде. Они начинают, наконец, третировать партийный патриотизм совершенно так, как социал-демократия третирует официозный патриотизм господствующих классов. Они не хотят видеть, что, если социал-демократия могла так прекрасно использовать беспартийные массовые организации, то исключительно благодаря тому, что сама она сохраняла внутреннюю связь, которая выражалась даже и в уродливых формах фракционной борьбы. Без этой партийной связи мы давно растворились бы в революционном движении и лишились бы той руководящей роли, которую мы до сих пор сохраняли за собой в народных массах.
Эта сторона политической эволюции меньшевиков нашла свое выражение в лозунге рабочего съезда. Я не взялся бы формулировать в нескольких строках тот хаотический конгломерат идей, который составляет содержание агитации за рабочий съезд. Достаточно сказать, что мысль о съезде рабочих представителей выросла у меньшевиков не из каких-либо определенных потребностей революционного развития, — это скорее мистическая идея воскресения, освобождения от подпольного крохоборства, от всех болезней партийного развития... Во всяком случае в настоящее время лозунг рабочего съезда служит только развитию беспредметного скептицизма, безбрежной самокритики и в конечном счете разложению партии. Эта организационная позиция имеет свою параллель в области политики.
Наша партия всегда исходила из той мысли, что противоречие между новыми буржуазными обществами и старыми самодержавно-крепостническими может быть разрешено только революционным путем. Так как объективная историческая задача состоит прежде всего в создании «нормальных» условий для развития буржуазного общества, то и самую революцию мы привыкли называть буржуазной. Но в сущности никто в партии не думал, что революция сложится по классическому типу Великой Французской[239]. Если Плеханов сказал в 1889 г.: «Революционное движение восторжествует, как рабочее движение — или не восторжествует вовсе», — то он этим выражал уверенность в том, что главной движущей силой нашей «буржуазной» революции будет классовая борьба пролетариата. Аксельрод сделал шаг дальше — и формулировал мысль об авангардной, руководящей роли пролетариата в русской революции. Это было равносильно признанию неспособности буржуазной демократии выступить в роли гегемона нашей исторически-запоздалой революции. Из этого вытекает вывод величайшей важности: во-первых, победоносное развитие революции должно передать власть пролетариату, как главной руководящей и движущей силе революции. Во-вторых, идя сознательно навстречу революционной власти, социал-демократия должна развить прямую и непосредственную борьбу с буржуазным либерализмом за влияние на широкие народные массы, прежде всего на крестьянство.
Меньшевики отвергли эти выводы. В рамках буржуазной революции, говорят они, пролетариат не может и не должен стремиться к власти. Его роль — роль крайней оппозиции. Только такая роль даст ему возможность не раствориться в революционной стихии. Воспреемницей революционной власти может быть только буржуазная демократия. Но так как такой демократии нет, то остается ее выдумать. Отсюда идеализация кадетов, преувеличенная оценка их исторической роли, оптимизм за счет их будущности. Источником оппортунистических шатаний меньшевиков является не узкий практицизм, а социалистическое доктринерство. Оттого идея национальной оппозиции, которая должна подчинять себе революционную политику пролетариата, часто соединяется у меньшевиков с постоянными напоминаниями о необходимости «строго классовой», «самостоятельной», «пролетарской» политики.
Поддержка либеральных лозунгов навязывается меньшевиками их страхом пред опасностями, которыми грозит самостоятельности пролетариата его гегемония в «буржуазной революции».
Сохраняя принципиальную верность марксистскому методу, меньшевики применяют его не для анализа исторических перспектив, которые открываются перед пролетариатом, а для розыска затруднений, препятствий, опасностей. Какую бездну находчивости и остроумия проявили некоторые литераторы — меньшевики для доказательства того, что наша партия в социалистическом смысле представляет собой фикцию, что ее успехи идут исключительно на пользу буржуазии, что самостоятельность пролетарской политики есть только наша красивая иллюзия. Революция под их пером превращается в выставку исторических искушений.
Охранение «самостоятельности» пролетариата по этой схеме превращается в борьбу против логики классового развития революции. Безнадежность этой борьбы, которая, несмотря на свои нередко оппортунистические выводы, больше похожа на социалистическое доктринерство Дон-Кихота, чем на «реформистское» тупоумие Санхо-Пансо, — безнадежность этой борьбы толкает наиболее последовательных меньшевиков к тому выводу, что «истинные социалисты» не могут сыграть большой роли в буржуазной революции, что их удел — роль пропагандистского кружка. Они считают раскол партии неизбежным и желательным и втайне мечтают о социалистической секте избранных, как об единственном убежище от буржуазных соблазнов.
Между безбрежной организацией масс, которая должна явиться в результате рабочего съезда и поглотить социал-демократию, и между сектой истинных социалистов — на этом огромном пространстве раскачивается меньшевизм под толчками своих собственных противоречий.
Приходится раз навсегда отбросить мысль, что меньшевизм, как политическое течение, способен играть руководящую роль в партии. Большевизм, как направление, играл бы сейчас более прогрессивную роль, если б его не убивал большевизм, как фракция.
Т. Р. Люксембург сравнила на Лондонском съезде наши две фракции с жоресизмом и гедизмом во Франции. Когда на правом крыле, — так приблизительно сказала она, — социализм превращается в хаотическое бесформенное вещество, тогда левое крыло неизбежно переходит в состояние твердокаменности. Это состояние является лишь в результате борьбы революционного социализма за самосохранение. Если большевикам свойственна прямолинейность, узость и твердокаменность гедистов, то с этими их чертами нужно бороться: но необходимо в то же время помнить, что именно большевизм является исторически сложившейся формой революционного социализма в России. Таковы были выводы т. Люксембург. На наш взгляд, к этим выводам можно примкнуть лишь с самыми серьезными оговорками.
Во-первых, поскольку мы отвлекаемся от объективных условий и переносим вопрос в сферу тактики, мы имеем полное право сказать, что в тех случаях, когда революционный социализм развивает политику сектантской узости, прямолинейности и замкнутости, он неизбежно рождает в самом рабочем движении реакцию в форме политического оппортунизма и организационной распущенности. Эти две противоположности взаимно обусловливают и взаимно питают друг друга. И забывая об этом, т. Люксембург совершает крайне одностороннее перенесение ответственности с большевизма на меньшевизм. Это вопрос об одной только исторической справедливости. Достаточно вспомнить позицию самого Гэда в русских делах, чтобы понять, что противоположности не только обусловливают, но и переходят друг в друга, и что твердокаменность является такой же плохой гарантией социалистической политики, как и бесформенность.
Мало того. Судьба самого гедизма свидетельствует, как мало тактика сектантской непримиримости способна стать тактикой рабочего класса. После отчаянной борьбы гедизму не удалось вытеснить жоресизм, — и пока они в конце концов пришли к довольно механическому объединению, в рабочих местах сложилось сильное синдикалистское движение, враждебное социалистической партии и политике вообще. Гедизм, как таковой, оказался неспособен ассимилировать классовое движение пролетариата. Это уже исторический факт, которого не приходится отрицать.
Кто не закрывает добровольно глаз, тот должен признать, что и большевизм не обнаружил способности стать рабочей партией. Правда, с 1903 г. он страшно вырос, но он не поглотил других направлений, ни меньшевистского, ни с.-р-овского. Эти течения развивались параллельно, отчасти дополняя друг друга, отчасти пользуясь неудачами друг друга. Лишенный твердости и инициативы, большевизм игнорировал десятки тактических возможностей, фактически стремясь политические переживания масс заменить «беспощадной» полемикой в партийной литературе. От этого самое развитие большевизма по своему типу было и остается не столько органическим врастанием в рабочее движение, сколько подбором единомышленников в рабочей и интеллигентской среде. Отсюда та огромная роль, которую большевики придают дискуссиям и резолюциям на тему о «современном моменте буржуазной революции» или о «классовых задачах пролетариата». Призыв покинуть почву социологических дискуссий и найти общую формулу политических действий, хотя бы для завтрашнего дня, кажется им беспринципнейшим оппортунизмом. И это станет вполне понятным, если оценить разницу между собранием единомышленников и организацией политического действия. Недостаточно того, что мы лучше всех других партий и групп понимаем направление исторического развития.
Мы должны изо дня в день практически демонстрировать наши преимущества, как партия классовой борьбы. Эта истина кажется труизмом, — и большевики, как марксисты, прекрасно «понимают» ее в числе многого другого, — но, увы, как сектанты, они не способны практически проявить свое понимание. Они съезжаются в Лондон, чтоб путем азартных голосований продолжать свою полемику о «классовых задачах пролетариата», и во имя своего фракционного самоопределения они фактически дезорганизуют партию и не дают ей стать органом этих самых «классовых задач».
На съезде были представлены 150000 рабочих. Это — масса рабочих, так или иначе связанных с социал-демократией и во всяком случае настолько интересующихся ее судьбой, чтобы принять участие в подпольных выборах на партийный съезд. Если взять для Сравнения второй съезд (1903), на котором были представлены только партийные комитеты, т. е. почти исключительно интеллигентские группы, состоящие из 5 — 7 человек, то станет ясно, что за эти 4 года мы сделали огромный шаг вперед. Но было бы тем не менее крайне ошибочно представлять себе связь нашего съезда с рабочей массой на немецкий манер. Наша организация все еще имеет 2 этажа. В то время как наверху, где решающее значение имеет политическая идеология, разыгрываются идейные баталии и создаются группировки по линиям теоретического передвижения революционного опыта или предвосхищения будущих судеб революции, — в это время в массах, связанных с партией, происходит другой, идеологически более примитивный, но исторически гораздо более содержательный процесс классового самоопределения.
Было бы грубым преувеличением сказать, что партия наша по сей день является «интеллигентской», но несомненно все же, что партийная надстройка, в которой таким важным значением пользуются так называемые профессиональные революционеры, имеет свой замкнутый мир идейных интересов, может быть и очень интересных для психолога, но иногда лишенных всякой ценности на политическом рынке.
В периоды революционного прилива социал-демократическая масса подчиняет себе свою организационную надстройку, извлекая из ее среды все политически жизненные элементы и вынуждая их приспособиться к широким и свободным формам массовой борьбы. Но в периоды революционного отлива связь между партийной организацией и массой разрывается, и партия, т. е. ее «верхние десять тысяч», снова попадает в заколдованный круг внутренних переживаний.
Этот процесс осложняется фактами существования двух организованных фракций внутри социал-демократии.
Подпольный партийный аппарат массе необходим — он дает ей литературу, агитаторов, организаторов — и ей приходится брать его таким, каким он сложился исторически: в виде двух конкурирующих фракций. Это самым резким образом проявляется в выборах на партийный съезд. Наши съезды организованы, правда, достаточно демократически: каждые 500 членов партии могут иметь на них одного представителя; но фактически мы имеем не представительство социал-демократических масс, а искусственный отбор из двух фракционных центров.
Два штаба вырабатывают свои фракционные платформы и намечают всюду и везде своих кандидатов. Выборы в силу полицейских условий имеют к тому же обыкновенно двухстепенный характер, — и в делегаты на съезд попадают в конце концов наиболее приноровленные к подпольной работе элементы; т. е. деятельные члены одной из двух борющихся фракций. Но масса посылает их на съезд не потому, что они — большевики или меньшевики, а несмотря на то, что они большевики или меньшевики.
Избранных делегатов собирают по фракциям и довершают их политическое воспитание путем тщательной выработки плана кампании на съезде. К моменту его открытия вы уже имеете две строго разграниченные части, занимающие даже разные места в зале заседаний. Во все время съезда происходят закрытые фракционные собрания, на которых предрешаются все вопросы. Все члены фракции голосуют совершенно единообразно — даже по вопросам чисто формального характера.
Ко всему этому нужно еще прибавить, что самый съезд происходит в чужой стране. Делегатов переправляют сперва в Копенгаген. — Каждая фракция едет своим путем. Оттуда их выселяют. И после недели странствий и мытарств они оказываются в Лондоне, где чувствуют себя так же, как на необитаемом острове. Это создает замкнутую политическую среду, в которой превосходно размножаются бациллы взаимного недоверия и закулисной дипломатии.
Чего можно было ждать от съезда? Разумеется, не того, что он сразу сплотит партию, деморализованную четырехлетней междоусобицей фракций. Кто не стоял за раскол — а сознательные и откровенные раскольники представляли ничтожное меньшинство в обеих фракциях, — тот должен был позаботиться, чтобы съезд создал условия, обеспечивающие minimum организационных трений.
Прежде всего возник вопрос о составе президиума на самом съезде. В партии, где конкурирующие течения не представляют собою государств в государстве, где существует общая для всех почва партийного права, вопрос о председателе съезда разрешается исключительно в зависимости от соответственных способностей кандидата. Но при наличности двух замкнутых, равных по силе и по взаимному недоверию фракций, равное представительство их в президиуме становится неизбежным. Так как национальные организации, в свою очередь, по политическим симпатиям склонялись в ту и в другую сторону, то президиум из пяти лиц представлялся комбинацией, дававшей maximum гарантий беспристрастия и способной своим авторитетом внести умиротворение в наши заседания. Тем не менее большевики не согласились. Почему? «Вопрос о составе президиума — видите ли — есть вопрос политический. Тут место не соглашению, а открытой борьбе». Произошла борьба. Прошло предложение «центра», что следовало предвидеть до борьбы на основании соотношения сил. Победил ли центр, в этом «вопрос»? Формально — да, но по существу центр потерпел поражение. Если б все фракции проявили элементарнейшее партийное «самопожертвование» и пошли бы добровольно на создание коалиционного президиума, это означало бы, что все озабочены порядком работ съезда и создало бы то элементарное взаимное доверие в плоскости партийного права и партийной морали (не политики!), без которого и общий съезд не имеет смысла. Но так как организационные фракции переносят внутрь партии методы классовой борьбы, то большевики, вообразив, что дело идет о президиуме Государственной Думы, открыли «политическую кампанию». Бундисты голосовали с меньшевиками — за одних, поляки с большевиками — за других, латышей рвали на части, — и в результате все-таки оказался коалиционный президиум. Но в результате чего? — мелочной, бессмысленной и ненужной борьбы, внесшей деморализацию уже на первое заседание съезда.
Т. Каменев с недоумением указывает на то, что центру «в атаках (!) большевиков чудились фракционные интересы». Уже одна кавалерийская терминология автора наводит на размышления. Но и по существу, — неужели центр так уже ошибался в своей мнительности? Можно, конечно, рассуждать так: большевизм олицетворяет партийное развитие и ведет борьбу только за интересы партии. Поэтому его «атаки» уже по самому существу своему антифракционны. Но с этой точки зрения, вполне естественной у официозного историографа, исчезает самое понятие фракционных интересов. Я же скажу: если б для меня было также несомненно, как и для моего друга Каменева, что большевики — это партия в ее будущем, я отнесся бы к их тактике с еще большим осуждением. За большие цели нужно уметь бороться большими средствами. Если вы надеетесь одержать идейную победу, не вносите разложения в самую атмосферу идейной борьбы. Грубая фракционность вашей тактики состоит в поразительном несоответствии между большой целью и мизерными средствами. Ваши политические атаки гораздо больше похожи на организационный подвох, чем на принципиальный шаг. И я говорю: фракция, которая так борется «под знаменем партийности», и доколе она так борется, не способна объединить партию.
«Выборы нового Ц. К., — пишет т. Каменев, — показали еще раз, как «центр» понимает свою роль и задачи примиренчества. Кандидаты того крыла съезда, которое определило все главные его резолюции, получили волею съезда случайное преобладание лишь в один голос в том учреждении, которое должно было проводить в жизнь съездовские решения».
Да, действительно выборы нового Ц. К. кое-что «показали» и показали так ясно, что т. Каменеву поистине следовало бы для своего официозного негодования против центра выбрать более удачный повод. Вопрос о Ц. К. был для центра только расширенным вопросом о президиуме. Одно из двух: либо мы создадим центральный комитет партии, либо — одной из фракций. Если большевики и меньшевики работают в одной партии, то они должны научиться совместно работать в ее руководящем органе. Пусть наиболее авторитетные представители обеих половин совместными усилиями сведут к minimum’y неизбежные трения внутрипартийной борьбы.
Возражали: но будет ли разнородный Ц. К. работоспособным? Сможет ли он политически руководить партией?
Что можно было на это ответить? До сих пор мы имели «однородные» Ц. К. Руководили ли они партией? Нет, они руководили своей фракцией. Другая сторона создавала свой нелегальный центр. Партия, как целое, совершенно не имела правящего органа, хотя бы с самыми скромными функциями. Попробуем его создать. Учредим постоянное бюро из представителей обеих течений и национальных организаций. Конечно, такой Ц. К. сам по себе не объединит партии. Но он сможет стать органом объединения, если нам помогут политические события. Вы говорите, что за его спиной сложатся неофициальные центры? Весьма вероятно. Но разве их нет сейчас? Зато мы хоть будем гарантированы от эксплуатации общепартийного аппарата в интересах одной фракции; порукой кругового контроля мы будем застрахованы от авантюристских экспериментов, от выходок политического импрессионизма... Наконец, какой другой Ц. К. вы можете предложить? Если съезд отражает партию, то Ц. К. должен отражать съезд. Значит Ц. К. должен быть коалиционным.
Многие большевики — и среди них ближайшие друзья Каменева — в начале съезда колебались. Но после неудачной «атаки» на президиум они стали соглашаться с приведенными аргументами. Казалось, можно было надеяться, что Ц. К. будет создан путем добровольного соглашения всех сторон, без той «политической борьбы», которая в вопросах личного состава центров всегда получает самый отталкивающий и деморализующий характер. Но к концу съезда настроение большевиков радикально изменилось. При проведении важнейших политических резолюций они получили поддержку части бундистов и латышей. Казалось, большевики должны были оценить эту благоприятную конъюнктуру в том смысле, что коалиционный Ц. К., как таковой, будет в политических вопросах ближе к большевистской линии поведения, чем к меньшевистской; казалось, это должно было еще более примирить их с идеей коалиционного Ц. К., отражающего соотношение сил в партии. Но вышло наоборот. Политическая победа немедленно толкнула их на путь организационной «атаки». Они решили путем борьбы добиться для восьмидесяти семи большевиков вдвое большего представительства в Ц. К., чем для восьмидесяти семи меньшевиков. На каком основании? На том, что резолюции большевиков были поддержаны поляками, латышами и частью бундистов. Но ведь представители поляков, латышей и бундистов будут держаться соответственной тактики в Ц. К.? Большевиков это более не удовлетворяло. Они отказались от соглашения, основы которого были предложены центром (Бундом), и открыли «избирательную кампанию». В этой кампании, которую они вели против центра, они снова потерпели поражение, как и в вопросе о составе президиума. Ц. К. оказался коалиционным с преобладанием большевистского течения — соответственного соотношению сил на съезде. Каменеву кажется, что «центр» из рук вон плохо понял задачи примирительной политики, дав большевикам «случайное преобладание лишь в один голос». Но почему же центр должен был дать большевикам преобладание? Потому что на съезде прошли большевистские резолюции! — Но ведь они прошли, лишь благодаря центру, — значит центр обеспечивал их проведение через своих собственных представителей в Ц. К. Зачем же ему нужно было давать преобладание большевикам, против политики которых он боролся? Это могло бы показаться непонятным, если б не было слишком понятным. Как по Щедрину, только та оппозиция не вредна, которая не вредит, так и по Каменеву, только тот центр заслуживает одобрения, который поддерживает «атаки» большевиков.
Далее «центр» оказывается виновным в том, что не принял большевистских резолюций, подробно перечислявших грехи и преступления Ц. К. и думской фракции. «Партия лишена таким образом — восклицает Каменев, — официального (!) мнения своего съезда о политической работе высших учреждений партий, официально выступавших от ее имени». Что официозным летописцам нельзя шагу ступить не опираясь на «официальное мнение», это понятно само собою. Но у центра не было никакого основания радеть о фабрикации «официального мнения».
В политике Ц. К. был несомненно целый ряд серьезнейших ошибок. Но чем они определялись? Двумя обстоятельствами. Во-первых, тем, что Ц. К. стремился проводить принципиально фальшивую тактику меньшевиков. Во-вторых, тем, что в проведении этой политики он вел (resp. вынужден был вести) организационную войну с другой половиной партии. Но за политику Ц. К. все меньшевистское крыло партии брало на себя ответственность. Большинство лондонского съезда относилось к этой политике отрицательно. Но было бы ребячеством с его стороны выражать порицание меньшевистскому министерству за то, что оно работало по-меньшевистски. Какой моральный вес имело бы такое официальное порицание? Правда, в проведении своей линии Ц. К. применял совершенно непозволительные организационные меры. Но ведь он подвергался совершенно непозволительным атакам другой стороны. Это уже не вина его, а беда его. Или если хотите, это вина всей фракции меньшевиков, осмелившейся на стокгольмском съезде взять на себя ответственность за судьбу партии, в которой меньшевики были только одной половиной. А между тем никто другой, как Каменев, обвиняет центр в том, что он не дал на лондонском съезде большевикам возможности повторить, в который уже раз, ошибку меньшевиков.
Как обстояло дело с думской фракцией, я позволю себе обрисовать цитатой в моей речи на съезде.
«Мы имеем не только право, но и обязанность, — сказал я, — подвергнуть деятельность нашей фракции решительной и всесторонней критике. Мы можем и должны указать нашей фракции на то, что ее намерения зачастую не отвечали ее действиям, что действия были обыкновенно выше ее намерений, но что ее намерения нередко тормозили ее действия. Но в то же время, если мы учтем политическую ценность выступлений фракции в общем и целом, мы не сможем не признать, что фракция честно выполняла свою задачу и заслуживает доверия партии. Я не думаю, чтобы кто-либо среди вас стал это отрицать. Отказав фракции в доверии, вы должны были бы сделать логический вывод из такого отказа и потребовать, чтоб она сложила свои мандаты. Но это означало бы раскол, ибо за депутатами стоит половина партии, которая целиком одобряет всю их политику, и которая на стокгольмском съезде продиктовала им директивы этой политики. Выражение недоверия было бы несправедливо по существу и гибельно для партии по последствиям. Но именно на этот путь стали вы, т. большевики, внесением вашей резолюции. Вы проявили непозволительную фракционность в вопросе, где требовалась величайшая осторожность. Вы внесли резолюцию, которая означает не что иное, как осуждение деятельности наших депутатов в Думе. Если это не простая фракционная выходка с вашей стороны, значит, вы думаете, что съезд может своим вотумом поддерживать вашу резолюцию. Но ведь это именно означало бы отставку фракции или раскол, — и в том и в другом случае величайший кризис в партии. В чем ваша цель: свести ли фракционные счеты или подвинуть думскую фракцию на путь более решительной и революционной политики? Если вы ставите себе эту вторую цель, тогда вы должны помнить, что партии приходится пользоваться именно данной фракцией, в данном ее составе, с данными идейными и личными традициями и связями. Мы можем ее обязать путем резолюций съезда к определенной политике, но мы не можем организовать в ней «единство идей», как того хочет т. Алексинский. Вы обнаружили бы политическую зрелость, если бы сделали все, чтобы собрать по возможности внушительное большинство под политическими резолюциями, — и тут я лично стою гораздо ближе к вам, чем к меньшевикам, — но раз вы признаете, что партия должна и впредь пользоваться работой фракций, вы не имеете права требовать вынесения этой последней вотума недоверия. Вашим поведением вы дезорганизуете съезд и деморализуете партию. Та же фракционная логика, которая продиктовала вам вашу резолюцию, толкнет теперь меньшевиков на внесение демонстративной контррезолюции, равно неприемлемой для большинства. Обе стороны поставят съезд в положение полной невозможности вынести резолюцию, которая собрала бы внушительное и авторитетное большинство, сохраняла бы за партией думскую фракцию и обязывала бы последнюю к политике, способной объединить большинство настоящего съезда. Именно здесь требовался высший такт и высшее чувство партийной ответственности. Вы не обнаружили ни того, ни другого. Вы не попытались даже столковаться с польской делегацией, которая так близко к вам стоит. Для вас важна фракционная демонстрация на съезде, а не единство партийного действия в стране».
Как в вопросе об отношении партии и думской фракции, так и в вопросе об образовании нового центрального комитета, одержал победу центр. Но он одержал ее просто тем, что не дал пройти резолюции большевиков. Эта победа чисто отрицательная. И поэтому уже на самом съезде я не придавал ей большого значения. Коалиционный Ц. К. лишь постольку может сослужить большую службу, поскольку обе фракции сознательно стремятся через его посредство координировать свои действия. Без сознания необходимости компромисса самый компромисс становится источником новой борьбы и деморализации. Он становится жизненным и содержательным лишь тогда, когда над конкуренцией вполне законных фракционных притязаний становится обязательный для всех фракций завет единства действий.
Я лично был далек от намерения создавать особую фракцию во имя охранения партийного единства. Это была бы внутренне противоречивая работа. Задача в том, чтобы объединить две существующие фракции, а не в том, чтобы создать рядом с ними третью. Какими бы широкими антифракционными целями она ни задавалась, логика положения окажется сильнее ее намерений. В борьбе за существование и за преобладание она против своей воли выработает черты фракционного эгоизма и сектантской непримиримости. Она создаст две новые плоскости внутрипартийных трений и тем только усугубит деморализацию партии.
Но, с другой стороны, поскольку на съезде были организации, исторически не связанные ни с одной из фракций, они в интересах партийного единства не могли не занять позиции центра. Им пришлось не столько отстаивать ту или другую политическую линию, сколько самую необходимость единой политической линии для всей партии.
«Несчастье партии, — сказал я на съезде, — состоит в том, что охранять это единство классовой политики должна какая-то особая группа, именующаяся здесь центром. Это знаменует собой политическую незрелость партии. «Центровые» стремления должны стать общим достоянием всей социал-демократии. Иначе партия будет недееспособна. Здесь указывали — и совершенно справедливо — на «беспомощность» центра. Но эта беспомощность есть лишь внешнее выражение беспомощности всего съезда. Я не знаю социального рецепта, который мог бы нас спасти. Только общий рост партийной культуры, повышение зрелости членов партии, повышение чувства ответственности у ее вождей, только этот сложный процесс выведет партию из ее теперешнего ненормального положения и тем самым устранит самую необходимость в центре, как выразителе идеи партийного единства.
Я первый стал бы решительнейшим образом протестовать, если б из моих слов попытались сделать пессимистический вывод по отношению к нашей партии. Величайший предрассудок думать, что партия — это большевизм плюс меньшевизм. На самом деле она гораздо богаче, разнообразнее и содержательнее суммы своих двух фракций. Большая часть работы, которая ею выполняется, столь же мало характерна для большевизма, как и для меньшевизма. Обе фракции давно уже пережили себя и держат элементы социал-демократической партии в связанном состоянии. Все оттенки и течения партийной мысли искусственно вгоняются в две исторически сложившиеся организационные формы. Разногласия серьезные и прогрессивные подавляются во имя фракционного единства, разногласия ничтожные и изжитые культивируются во имя фракционного самоопределения. Элементам партии навязывается дисциплина, вытекающая не из потребностей рабочего движения, а из искусственных интересов двух конкурирующих групп. Можно с уверенностью сказать, что фракционная рутина стала самым консервативным фактором нашего партийного развития. Не разбив этой рутины, мы не сделаем ни шагу дальше.
Я сказал, что большевизм плюс меньшевизм не составляют партии. Но запертая в подполье партия не может выйти из-под их опеки. Дайте нам на месяц свободу собраний, дайте нам открыто подготовить съезд, дайте съезду открыто собраться в Петербурге, под наблюдением сотен тысяч рабочих, — и вы увидите на нашем съезде и внутреннюю дисциплину и чувство ответственности. Партия без труда освободится от своих фракционных оков.
Если нынешний политический кризис затянется, он затянет, конечно, и наш партийный кризис. Но и в этом случае у нас нет оснований для фаталистической пассивности. Можно и должно бороться за партию, оставаясь в рамках существующих организаций. Печальный опыт лондонского съезда не может не способствовать освобождению многих членов партии от фракционного гипноза. В варварских условиях подземного существования происходит все же непрерывная работа накопления опыта и повышения политического уровня партии, — и может быть не так далек уже тот день, когда и в этом процессе количество перейдет в качество.
Вестник жизни. 1907. № 7.
Впервые опубликована в «Социал-демократе» (1909, № 3, 22 марта).
Казалось, все идет прекрасно. Дума «властно» вмешалась во внешнюю политику и одобрила Извольского[240] к более решительным шагам на Балканах; приняла закон 9 ноября и открыла эру «органического устроения» деревни. На очереди стояло дальнейшее «оздоровление страны». И люди 3 июля уже предсказывали скорое наступление тех дней, когда горшок щей появится на столе у каждого русского крестьянина. Казалось, все идет прекрасно... Как вдруг в том государственном котле, где изготовлялись щи национального благосостояния, оказался — таракан; «Осведомительное бюро» попробовало было его не признать. Но таракан выдался уж слишком матерый: его заметили даже на французской бирже, где незадолго перед тем Коковцов учел эти самые щи — по весьма жалкому курсу. Волей-неволей пришлось давать объяснения пред Европой. Так выросли совершенно не предусмотренные думскими режиссерами дебаты об Азефе[241].
Больше всего волновались либералы. Они одновременно скорбели и ликовали: ликовали, ибо они «всегда это предвидели», скорбели — за русскую государственность. Но больше все-таки ликовали: мировой азефский скандал одним концом бил по «революции», другим — по военно-полевой столыпинщине; кому же и быть в выигрыше, как не либерализму, который стоит между ними? Набоков[242] готовил новое и безукоризненное определение провокации, Маклаков[243] искал «общей почвы», т. е. общей «большой посылки» для объединения с министерством («государственность», «законность» и пр.), а Родичев[244] лихорадочно перелистывал речи Мирабо[245]. Увы! жестокое разочарование ожидало их.
В первый момент господами положения овладела растерянность, граничившая с оцепенением. Конечно, совершенно правы ораторы левой, что дело Азефа не единично, а типично и от тысячи других подобных дел отличается лишь масштабом. Можно сказать, что в каждой ложке правительственного умиротворения сидит маленький таракан. Но тем не менее арифметическая сумма всех этих тараканов еще не дает Азефа. Здесь мы имеем именно тот случай, когда количество переходит в качество. Как ни закалились октябристские мозги в огне контрреволюции, но и им трудно было переварить тот факт, что страшная террористическая организ. является орудием революции только с одной стороны; с другой же стороны — это лишь кегельный шар в руках охраны, причем роль кегельных болванок выполняют губернаторы, министры и великие князья. Октябристы потребовали десять дней на размышление. «Это дело надо разжевать», — откровенно признался их оратор фон Анреп. В действительности же прошло целых пятнадцать дней, прежде чем они разжевали Азефа.
11-го февраля Столыпин выступил с разъяснениями по предмету запроса. Нужно отдать справедливость этому рыцарю виселицы: он знает своих людей. Он знает своих оппозиционных погромщиков, своих друзей справа, которые всегда простят ему его «конституционный» жест ради трех тысяч виселиц, которые он построил; и он знает своих оппозиционных либералов, своих враго-друзей слева, которые в трудную минуту всегда простят ему его три тысячи виселиц ради его конституционного жеста. И лучше всего он знает своих «без лести преданных» октябристов, эту пьяную от благодарности восторга орду, которая видит в нем Георгия Победоносца контрреволюции, сохранившего за собственниками их собственность и введшего их — за хвостом своей лошади — в зал Таврического дворца. Спасенные от «ужасов» экспроприации, они готовы благодарными языками слизывать не одну только ваксу с его сапог.
Никому так не нужна благородная внешность, как шулеру: она для него то же, что ряса для священника. И чем он наглее, тем большим благородством должен отличаться его жест. Нужно опять-таки отдать справедливость Столыпину: безошибочным инстинктом варвара он быстро ориентировался в чуждой ему обстановке парламентаризма, и, не заглянув даже в школу либерализма, он без труда усвоил себе все то, что нужно палачу, чтобы казаться джентльменом. Еще ведь только вчера, во время экзекуции саратовских крестьян, он умел «разговаривать» не иначе, как на языке камаринского мужика. А сегодня — сегодня он парламентарий с головы до ног! И стоит ему сделать движение рукой, натертой до мозолей веревками виселиц, и он — по «Голосу Москвы»[246] — мгновенно рассеивает «те пугливые сомнения, которые, может быть, шевелились» в верных ему третьеиюньских сердцах.
Во всем этом деле правительство, видите ли, заинтересовано в одном: внести «полный свет». Именно поэтому очевидно, оно в первом своем сообщении начисто отреклось от Азефа, а во втором призналось во лжи. «В этом зале для правительства нужна только правда». Именно поэтому он, Столыпин, с документами департамента полиции в руках докажет, что чины департамента неповинны «не только в попустительстве, но даже и в небрежности». Азеф? — «такой же сотрудник полиции, как и многие другие». Если он 17 лет состоял параллельно в полиции и в революционных организациях, тем хуже для революции и тем лучше для полиции! Конечно — «для видимости и сохранения своего положения в партии», — «сотрудник» должен выказывать сочувствие ее задачам. Но до каких пределов? Этого он, Столыпин, не сказал. И не мог сказать. Ибо это вопрос, который решается чисто эмпирически, от случая к случаю. И если Азефу, такому же сотруднику, как и многие другие, пришлось — «для видимости»! — оторвать министру голову или раскидать по мостовой мозги великого князя, то в полицейских донесениях Азефа во всяком случае не видно следов не только провокации или попустительства, но «даже и небрежности». «Правительству нужна только правда». Поэтому знайте: раз Столыпин сегодня заявляет, что уличенный провокатор Рачковский «с 1906 г. никаких обязанностей по министерству внутренних дел не исполнял», то завтра Гегечкори[247] докажет, что Рачковский и по сей день состоит помощником начальника охраны в Царском Селе. Если Рачковский оказался слишком отъявленным негодяем, чтоб занимать бросающийся в глаза пост в департаменте полиции, то он все еще достаточно хорош, чтоб охранять от народной любви священную особу монарха! Лозунг правительства: правда! И если Столыпин лжет в Думе, как любой полицейский лжесвидетель на политическом процессе, так это потому, что он уверен в своей безнаказанности: он знает своих людей! Он знает, что не только граф Уваров поручится за его «кристальную чистоту», но и причесывающийся «под Мирабо» Родичев не замедлит поклясться в искренности столыпинской слепоты. Слепоты! Несчастный Онорэ-Габриэль Родичев! Если б ему и его партии хоть десятая доля той политической зоркости, благодаря которой Столыпин сразу разглядел бессилие адвокатско-профессорского либерализма!
Наибольшему испытанию в скандале азефовщины подверглись октябристы — и они проявили достохвальную политическую выдержку. Как раз в те дни, когда европейская пресса приступила к разглашению русской полицейско-террористической шехерезады, гучковский «Голос Москвы» формулировал политическое credo, более того: объективное историческое положение октябристов с замечательной отчетливостью. Он был провоцирован слева. Литераторы Ходского и Федорова, золотушные демократы, отравленные легальными отбоинами «марксизма», опираясь на разоблачения всероссийского разбоя и воровства торопились внушить торгово-промышленной буржуазии, что для нее единственное спасение — порвать с землевладельческим дворянством и встать на путь принципиальной оппозиции. «Голос Москвы» ответил:
«Ведь ясно, что сама по себе буржуазия недостаточно сильна, чтобы успешно воздействовать на власть; усилия буржуазии в этом направлении должны быть координированы с усилиями других контрагентов.
«Кто же может быть этим союзником буржуазии?
Бесхозяйственная интеллигенция, радикальная печать?.. Но ведь это очень проблематический плюс.
«Естественные союзники буржуазии — это другие экономические классы, связанные с нею непосредственным участием в хозяйственной жизни и действительно заинтересованные в подъеме производительности народного труда...
«В переживаемый Россией исторический момент в этом заинтересованы все классы русского населения: буржуазия и землевладельцы, крестьяне и рабочие.
«Но, к несчастью, крестьяне и рабочие, поскольку они начинают «сознательно» относиться к окружающему, в большинстве случаев неудержимо подпадают под влияние социалистической пропаганды, идущей из интеллигенции, и в буржуазии видят своего главного политического врага. Вот почему крестьяне и рабочие, как политические союзники, для буржуазии не существуют».
«Для буржуазии, пока что, остается таким образом единственный союзник — землевладельцы... И поэтому соединение в Союзе 17 окт. представителей обоих классов вызвано не случайными причинами, а продиктовано всем ходом русской политической эволюции» («Г. М.», № 13, курс. наш).
Одолеть правительство буржуазия могла бы, лишь опираясь на массы. Но так как массы враждебны ей, то буржуазии остается не бороться с правительством, а обеими руками держаться за него. Этот вывод октябристы последовательно проводят, несмотря на испытание судьбы. Правда, после раскатов азефовщины и они позволили себе ахнуть. Но уже очень скоро заставили себя понять, что Азеф ничего не меняет в «ходе русской политической эволюции», ибо он всего-навсего таракан, неосторожно выплывший на поверхность их же собственных, октябристских щей, и что выплескивать щи из-за таракана противоречит не только интересам, но и национально-бытовым традициям московского купечества. И когда им слева доказывали, что таракан — не случайность, а неизбежность, они отвечали: «Что ж? — остается благословясь проглотить и таракана». И проглотили не поморщившись.
В кадетских речах об Азефе было много красивых мест, счастливых выражений и даже мыслей. На никогда еще безнадежность кадетства не выступала с такой яркостью, как в этих дебатах. По мысли милюковской фракции, запрос должен был оказаться клином, вогнанным в тело третьедумского блока, и если не повалить министерство, то затруднить для октябристов роль правительственной партии. Оказалось, наоборот. Повторилось то же, что и после прежних разоблачений. Все помои, весь мусор и дрянь, которыми история последних двух-трех лет облила и забросала царское самодержавие, не только не нанесли ущерба контрреволюционному союзу, но, наоборот, еще прочнее сплотили его цементом общего позора. Хлеб, украденный Гуркой у голодающих крестьян? Взятка губернатору? Братание царя с осужденными громилами? Икона, начиненная взяткой градоначальнику? Дома терпимости, как устои патриотизма? Волосы, поодиночке вырванные во время пыток? Что там еще? Нет ли чего посильнее? Экспроприации под командой полиции? Изнасилование старух казаками? Расстрелы без суда? Наконец: Азеф? Министры, убитые при содействии полицейских террористов?.. Давайте все сюда! Все пойдет в дело: Столыпин с Гучковым выводят здание новой России — им нужен строительный материал!
«Почему — вопрошал Маклаков октябристов и правительство — в деле, где мы как будто исходим из одинаковой позиции, мы начинаем в конкретных случаях говорить на разных языках? Почему?» Недоумение «блестящего юриста» Маклакова разрешил аляповатый политик Милюков. Правительство хочет «победить революцию», но не может: отсюда его слабость. «Кадеты думали иначе: они надеялись приостановить революцию»... Исходили, значит, из той же позиции, только метод предлагали другой. Что же, имели успех? Увы! «Правительство, привыкшее опираться на силу, — жаловался Милюков, — считалось с нами, когда видело в нас большую революционную силу. А когда увидело, что мы — только конституционная партия, то в нас надобности уже не оказалось». Понимал ли Милюков, что говорил? Сознавали, какой убийственный итог подводит трехлетней истории своей партии? Она стала спиною к революции, спекулируя на доверии власти, — и это погубило ее. В тщету обратились усилия ее, весь позор ее унижений и предательств не дал ей ни крупицы власти. И речь ее собственного вождя превратилась в жестокую эпитафию на могиле ее «демократического либерализма...»
Рядом с поучительной, но нравственно отталкивающей историей либерального Санхо-Панса, который вернулся к старому разбитому корыту, но уже без старых надежд и возможностей, судьба террористического Дон-Кихота способна была бы вызвать к себе живейшее сочувствие. Если б только этот бедный рыцарь печального образа изъявил решительное намерение очистить свою голову от романтического вздора и понять, что по воле истории он всегда был лишь оруженосцем при нечистом на руку Санхо-Пансе, который хотел при его помощи стать губернатором острова!.. Но предрассудок терроризма имеет свое упорство и свой энтузиазм. И вместо сочувствия к ошибкам, которые он уже сотворил, он вызывает необходимость активного отпора ошибкам, которые он только готовится сотворить.
Глядите: вместо того, чтобы отбросить прочь негодные доспехи, которыми сумела овладеть рука полицейского прохвоста; вместо того, чтобы засучить рукава и приняться за серьезную революционную работу, романтики террора выбрасывают из своей головы последние крупицы политического реализма, отказываются от организации пролетариата и крестьянства («Р. М.»[248], № 4) и берутся — в который уже раз! — собственными средствами покончить с царизмом. Теперь они уже твердо знают, «как им сесть». Они создадут новую сеть «неуловимых» автономных дружин, они выдумают новые пароли, которых не знает Азеф, и, наконец, самое главное — они сварят большой котел динамита, в полтора раза большей силы, чем динамит азефовский. А чтоб не перепутать паролей и не переварить динамита, они обобьют толстым войлоком окна и двери своей алхимической лаборатории — отныне ни один крик улицы, ни один отзвук фабричного гудка не ворвется к ним и не помешает им приготовлять то колдовское варево, расхлебывать которое придется — увы! — неизвестно кому... Удастся ли им на этом пути совершить еще какое-нибудь «эффектное» предприятие, мы не знаем. Но мы твердо знаем, что они идут навстречу еще худшему и горшему концу. Сейчас у них может, по крайней мере, оставаться то утешение, что банкротство террористической тактики пало страшным плевком истории на физиономию третьедумского царизма. Но им мало этого великодушия истории. Они снова осмеливаются провоцировать ее с упорством, в котором нет даже дерзости, ибо оно поражено слепотой. И они добьются последнего жестокого пинка! Если крушение Народной Воли вызывает ужас и сострадание (условия трагедии); если азефовский финал террора порождает сострадание и отвращение, то новая попытка гальванизировать разлагающийся труп террористической организации вызовет лишь отвращение и издевательства... В конце концов мы, социал-демократы, имели бы право предоставить мертвым хоронить своих мертвецов, если б у нас в этой среде не было обязанностей по отношению к живым. Это прежде всего — рабочие с.-р. Мы пойдем к ним и скажем: «Смотрите, — ваши вожди открыто заявляют, что по условиям своей профессии вынуждены повернуться к рабочему классу спиною; вам, рабочим, остается одно: раз навсегда повернуться спиною к этим вождям!»
* * *
Еще только два слова в заключение. Сейчас, когда пишутся эти строки, либеральная пресса жалобно скулит по поводу «неудачи» азефского запроса и причин неудачи ищет в речах ораторов левой. Запрос внесен по инициативе нашей партии, и наши товарищи в Думе энергично боролись за его принятие. Но так называемая «неудача» запроса не причиняет нам ни малейшего огорчения, ибо она не задевает нас. Как в подполье мы не ставили с с.-р-ми ставок на Азефа-террориста, так и в Думе мы не ставили с кадетами ставок на Азефа-провокатора. Мы никогда не пытались азефовским динамитом «устранять» или терроризировать министров; и мы не собирались посредством азефовского запроса низвергать или перевоспитывать Столыпина. И потому мы не причастны к похмелью обеих неудач. В подполье и в Думе мы совершаем одну и ту же работу: просвещаем и объединяем рабочих. На этом пути нет ни провалов, ни неудач. И когда придут большие события, они сторицей воздадут социал-демократии за каждое ее усилие.
Социал-демократ. 1909. 22 марта.