Часть 5 КИСЛОВОДСКОЕ ПРИЧАЩЕНИЕ

25 января (7 февраля). Георгиевск — Прохладная — Моздок — Наурская


о справа, то слева к двухколейному железнодорожному полотну прижимался грунтовый большак на Кизляр. По-над ним тянулись от столба к столбу провисшие провода.

Вконец разбитый, он ещё хранил страшные следы беспорядочного отступления 11-й армии: торчали дышла и задки обозных телег и лазаретных линеек, валялись разломанные короба и выпотрошенные тюки, застряли в глубоких колеях походные кухни и орудия с упряжью. Чаще других попадались полевые и горные 3-дюймовки, с многих даже не сняты замки. Винтовок, пулемётов и цинковых ящиков с патронами нет — казаки собрали подчистую. Успели и закопать трупы красноармейцев, убитых или умерших. А вот павшие лошади, без седловки и с уже вздувшимися животами, ещё валялись.

Вокруг них бродили лохматые собаки. На лязгающий и пыхтящий по низкой насыпи поезд, подняв головы, принимались дружно лаять. На безмолвные колонны пленных, бредущие по обочинам, только поглядывали настороженно.

Пленные еле волочили ноги. Без обуви, воротники запахнутых шинелей подняты, непокрытые головы опущены. Их и не охраняли толком: два-три верховых казака, терцы или кубанцы, гнали толпу в тысячи две, а то и побольше. Больные, выбившись из сил, приседали передохнуть. Посидев малое время, одни поднимались и, шатаясь, брели дальше, другие валились в грязь. И оставались лежать... Ни прочие пленные, ни казаки-конвоиры внимания на них не обращали.

На второй колее замерли брошенные красными составы. Без всяких признаков жизни: над порожними вагонами ни дымка, паровозные топки потухли, тендеры пусты: остатки угля выгребли жители ближних селений.

На станциях и разъездах, напротив, царило оживление: дымили костры и трубы кухонь, мелькали синие башлыки терцев, катили санитарные линейки, полоскалось на ветру развешенное на верёвках бельё. На Солдатской казаки сколачивали скамейки и таскали охапки соломы в теплушки и товарные вагоны: готовили для перевозки людей и лошадей.

Теперь Врангель из окна вагон-салона мог собственными глазами видеть то, о чём ежедневно и еженощно читал в донесениях командиров и сводках корпусных штабов...


...1-й конный корпус Покровского, преследуя красных параллельно, отмахал долиной Терека 350 вёрст за 12 дней и Кизляр взял. Обескровленные остатки 11-й армии его не обороняли: её очередной командующий, Левандовский[93], приказал отходить на Астрахань. Вместе с ними оставили город и недавно подошедшие на помощь из Астрахани свежие части 12-й армии, не установленные пока разведкой. В кизлярском почтово-телеграфном отделении разведчики нашли обрывок телеграммы, подписанной каким-то «чрезвычайным комиссаром Орджоникидзе[94]»: «...Оставшиеся верными рабоче-крестьянской России товарищи предпочтут умереть на славном посту смерти в астраханских степях».

Передовые полки корпуса кого-то настигли и дорубили уже на Астраханском тракте, в холодных песках. А разъезды вышли к Брянской пристани, что на самом берегу Каспийского моря, севернее устья Терека.

Трофеи свои Покровский ещё подсчитывает: по последней сводке, взято 8 бронепоездов, почти 200 орудий и 300 пулемётов, 100 вагонов с мукой, 9 тысяч комплектов обмундирования и до 30-ти тысяч пленных, многие из которых валяются в тифу.

3-й армейский корпус Ляхова продвигается куда медленнее. Черкесская конная дивизия генерала Султан-Келеч-Гирея, кинутая в преследование долиной Сунжи на Грозный, неожиданно встретила сопротивление ингушей: их вооружённые отряды прикрыли отступление нескольких тысяч красных. Подтянув из Прохладной резерв, Ляхов предъявил съезду ингушского народа, заседающему в Назрани, ультиматум: сдать оружие, очистить Владикавказ и восстановить снесённые станицы терских казаков. Но ингуши — судя по всему, намеренно — тянули с переговорами, задерживая продвижение Черкесской дивизии к Грозному. Тем временем ингушские и чеченские аулы, вооружившись поголовно, поднялись на защиту большевиков.

Главком, получив от разведки сведения о формировании англичанами отрядов из горцев для захвата нефтепромыслов, всё торопил с занятием Грозного. И в конце концов возложил эту задачу на Покровского. Тот повернул 1-ю конную дивизию Шатилова от станицы Калиновской круто на юг. Переправившись на правый берег Терека, Шатилов по грунтовой дороге через район промыслов стремительно вышел к городу и, сломив после кровопролитного двухдневного боя сопротивление чеченцев и большевиков, взял вчера Грозный.

Владикавказ оказался орешком покрепче. 1-я Кавказская казачья дивизия Шкуро уже пятый день как дерётся за него. Ворвалась в заречную часть города. Беспрерывно, даже ночью, чередует артобстрелы с атаками, но выбить красных и ингушей из центральной части не может. 2-я Кубанская пластунская бригада генерала Геймана подступает к Владикавказу с севера, но с оглядкой: её тыл и фланг находятся под ударом со стороны равнинных ингушских аулов.

Чего Ляхов добьётся переговорами — неизвестно, и Врангель уже готов был направить к Владикавказу свою бывшую дивизию. Одно удерживало: слишком большие потери понёс Шатилов при занятии Грозного.

Получив вчера вечером донесение Покровского о взятии Кизляра, поспешил проехать к нему. Поблагодарить казаков и подтянуть перед переброской, да и самому развеяться...


...Впереди вскрикнул паровозный свисток. Вагон-салон дёрнуло, лязгнули буфера. Только что налитый кофе плеснуло через край чашки на мельхиоровый поднос. Но хода машинист не сбавил.

Вошедший спустя несколько минут Гаркуша — убрать со стола остатки завтрака — доложил: двое пленных кинулись под поезд.

Врангель, не выпуская из плотно сомкнутых губ костяную зубочистку, вернулся к окну. Раздвинул пошире занавески. Взялся было за медную ручку оконной рамы, но от намерения впустить свежий воздух отказался: слишком холодно — просквозит. Мимо проплывала уходящая под горизонт, на северо-восток, плоская степь — бурая, редко где присыпанная снегом. Голые сады и неровно очерченные поля чаще покрывала чернота пожарищ...

Мягкое покачивание вагона на рессорах, приглушённый перестук стальных колёс и мелькание картин за окнами благотворно не подействовали: камень, так больно давящий на душу, не полегчал.

Уже больше недели прошло после совещания у Деникина, а врезавшиеся в память детали с каждым днём становились только яснее и беспощаднее. Особенно — отсутствующий взгляд главкома, упёртый в стол... Даже на карту не соизволил взглянуть ни разу... И весь вид — постный какой-то и бесцветный... Пухлые пальцы с толстым обручальным кольцом нетерпеливо барабанят по столу, словно подгоняют его, торопят заканчивать... И оскорбительное безразличие к его неоспоримым доводам...

Каждая такая деталь, навязчиво преподносимая болезненно цепкой памятью, подобно потоку воздуха, что устремляется в печь через широко открытое поддувало, снова и снова воспламеняла горечь и злость. Даже победные донесения и сводки не могли притушить...

Виделись уже предостаточно, и почти не осталось сомнений: Деникин — и в Минеральных Водах, и прежде — хотя и слушал его, но не слышал. Ровным счётом ничего не слышал...

Да и способен ли Деникин прислушаться к мнению, отличному от собственного? По видимости, вся тяжёлая карьера пехотного офицера из провинции приучила слышать только самого себя... А как иначе? Поднимался из самых низов, пробивался наверх сквозь армейскую толщу, косную и ровняющую всех под один ранжир... Разумеется, и сам не мог не закоснеть во взглядах на жизнь и на людей. И вот теперь, достигнув вершин военной иерархии благодаря исключительно труду и знаниям, цепко держится за свои взгляды — те, что раз усвоил когда-то, что оправдали себя и подняли так высоко. А потому с ходу отвергает всё, что им не соответствует, выходит за их узкие рамки.

Вдобавок провинциальная армейская среда и мелкобуржуазный образ жизни насквозь пропитали Деникина пагубным душком либерализма. А ещё — предубеждением против гвардии, против «аристократии» и «двора». Против таких, как он — барон Врангель. Пусть даже совершенно бессознательным предубеждением... Но разве это меняет дело?

И теперь, когда Деникину досталось наследство Алексеева и Корнилова — не просто командование войсками, а воссоздание Российского государства на юге! — тот растерялся. Оттого и мечется между военными и гражданскими делами, тонет в водовороте политических интриг. А главное — не может сделать верного выбора и боится совершить ошибку. По видимости, сам понимает: не находит в себе сил и твёрдости нести тяжкую ношу, что свалилась ему на плечи. А хуже всего — не доверяет никому. И в несогласии ближайших помощников, в особом их мнении видит одно только соперничество. Да ещё ущемление своего достоинства... Исключение — один Романовский, и то лишь в силу слепой личной привязанности...

Неужто государственный корабль, с такими жертвами снаряженный Корниловым и Алексеевым, обречён затонуть из-за ограниченности и бесталанности их заместителей? Из-за того, что прихотью судьбы именно они поставлены у штурвала? Неужто и впрямь так устроена Россия? И в этой вечной беде — её неумолимый рок?..

А не слишком ты усложняешь, Петруша? Может, не баронство твоё и не конногвардейское прошлое всему виною? И не громкие победы, и даже не широта и смелость стратегического мышления... Может, всё проще?.. Может, Деникин просто-напросто хочет первым вступить в Москву? Ведь возьми Москву адмирал Колчак — что светит главкому Вооружённых сил юга? Вряд ли даже пост военного министра. Так, командующего войсками Одесского военного округа, самого маленького... В лучшем случае — Кавказского. Ежели быстро и без большой крови вернёт Закавказье в состав России... И то, и другое — не Эльбрус...

На узловой станции Прохладная семафор, подняв оба крыла до горизонтального положения, властно потребовал остановиться. Начальник военных сообщений предупредил загодя: на одноколейке от Прохладной до Моздока ещё не отремонтирована блокировочная система сигнализации. А дальше, до самого Кизляра, она так забита брошенными составами, что разгрузить её не хватает ни разъездных путей, ни паровозов...

Встретил комендант — молодой есаул-кубанец с подвешенной на несвежей перевязи левой рукой. Отрапортовал бодро и толково: генерал Ляхов выехал на своём поезде в Беслан для переговоров с ингушами. Дезинфекция проведена полностью. Все помещения — оба пассажирских зала, багажное отделение, депо, пакгаузы и казарма железнодорожников — забиты ранеными и больными. Пришлось занять даже прилегающие к станции домики и деревянные бараки для рабочих. Казаков из частей Шкуро, эвакуированных с передовой, с каждым днём привозят всё больше. Лежат они вперемешку с пленными, поскольку тех и других кладут на освободившиеся места умерших. Сестёр милосердия и санитаров не хватает, а денег — платить жалованье вольнонаёмным — ни копейки. Поэтому для ухода за больными приходится использовать поправившихся красноармейцев.

Приняв рапорт, осмотрелся. Запасные пути заставлены теплушками и товарными вагонами. Двери открыты на всю ширину — проветриваются после дезинфекции. Подъезжают и отъезжают санитарные линейки: подвозят новых раненых и больных. Бабы таскают серые цинковые тазы и, встряхивая, развешивают на длинных, протянутых меж деревьями верёвках исподние рубахи и кальсоны, ещё парующие после кипячения. У дымящих походных кухонь толпятся санитары с чайниками и котелками — разносят обед выздоравливающим, кто уже может есть. Аромат свежесваренной пшённой каши смешался с хлорной вонью...

Конвойцы между тем, установив деревянные подмостки, бережно скатили автомобиль с платформы. Потом разгрузили из вагона и поседлали коней...

«Руссо-Балт» с натугой объезжал, мешая колёсами бурую грязь, брошенные орудия и повозки.

Справа от дороги, где-то за фруктовыми садами и рядами укрытых виноградников, бежал, тоже к Каспийскому морю, Терек. Вдоль его противоположного, правого, берега тянулся невысокий хребет. Склоны, где пологие, а где крутые, заросли дремучим лесом. Белые лучи невидимого светила временами пробивались сквозь дырявый облачный покров, гонимый тёплым западным ветром, и тогда голубоватую зелень хвои, разбавленную серыми островками лиственного леса, осветляли скользящие по склонам солнечные пятна. За Терским хребтом вздымались мрачные и величественные нагромождения крутых отрогов Главного Кавказского хребта. Покрывающие их вечные снега, потускнев, слились с бирюзовыми облаками.

Но дивные кавказские красоты не отвлекали Врангеля от большака — от всего, что по нему двигалось и что двигаться уже не могло.

Вблизи, из автомобиля, расшатавшиеся колонны пленных являли картину ещё более ужасную: босые ноги разбиты в кровь, шинели грязны и изодраны, все покачиваются, точно пьяные... Но особенно поразили лица: землистого цвета, измождённые, с провалившимися воспалёнными глазами. У иных проступили черты голого черепа. Почти все, похоже, больны и обречены на смерть. И безропотно ожидают её... Или, дойдя до предела человеческих страданий, молят о её скором приходе. Как те двое несчастных, что бросились под его поезд...

Каждая колонна оставляла после себя сотни умирающих. Кто-то прилёг на бок, поджав по-детски ноги, кто-то упал на спину, раскинув руки, кто-то уткнулся лицом в грязь...

Всё чаще попадались на обочинах незакопанные трупы красноармейцев: тоже босые, но в одном белье.

— И как только казаки не боятся тифозных раздевать?.. — Скорее сильное недоумение заставило Врангеля высказать свою мысль вслух, чем намерение обратиться к кому-то с вопросом.

— Это не раздетые, ваше превосходительство. — Первым отозвался ротмистр Маньковский, назначенный на днях начальником контрразведки штаба армии. — Это раненые и тифозные, что лежали в лазаретах и санитарных поездах. Их так напугали слухи о жестокости казаков, что они выскакивали и бежали в чём были...

К 2 часам полудни «Руссо-Балт», сопровождаемый конвоем и полувзводом ординарцев, докатил наконец до Моздока.

Вплотную к белёным домикам, крытым тёсом или соломой, подступили сады, огороды и овчарни. Северную окраину обогнула железная дорога, южная упёрлась в петляющий Терек.

По грязной и разбитой улочке подъехали к мосту.

Серая вода быстро уносилась вперёд, омывая наносный щебень неровно изрезанного берега и каменные опоры, оставшиеся от моста... Едва передовые части Покровского обошли Моздок с севера, толпы красных в панике кинулись на правый берег: шоссе, уходящее на юг, на Владикавказ, обещало спасение. Но деревянный настил не выдержал и обрушился, увлекая за собой сотни людей. Утонули и многие из тех, кто пытался потом спастись вплавь...

Глянув на дышащий холодом поток, Врангель поморщился: припомнил доклад Покровского по прямому проводу. Увлёкшись подробностями взятия Моздока, тот заметил: «Вид тонущих оживил речной пейзаж». И наверняка сам рассмеялся своей низкопробной остроте...

Чем дальше к востоку, тем чаще в низинах, прилегающих к Тереку, попадались мелкие озёра и тем обширнее становились окружающие их заросли камыша. Фруктовые сады перемежались ровными посадками раскидистых тутовых деревьев.

В станицах, через которые пролегла дорога — Стародеревской и Галюгаевской, — жизнь возрождалась: звонили колокола, прогуливались статные казачки, вырядившиеся по-праздничному, торговали лавки. Задорно скакали казаки — в полном обмундировании и вооружении спешили к станичному правлению, месту сбора...

Отогнувшийся было к югу Терек снова подступил к железнодорожному полотну. Зажимаемая ими с двух сторон грунтовая дорога привела в станицу Наурскую.

Здесь, в этой сужающейся к востоку горловине, красные в последний раз оказали Покровскому упорное сопротивление: приняв бой, задержали 1-й конный корпус на два дня. Бронепоезд, ворвавшийся на станцию с тем же названием — Наурская, — неожиданно был атакован ротой китайцев. Из тех, кого завезли во время Великой войны в качестве рабочих. Перебив команду, паровоз и платформы с орудиями взорвали. Потом уже, взяв станцию и станицу, Покровский короткими ударами безостановочно гнал остатки красных к Кизляру. О потерянном бронепоезде доложил лишь после того, как возместил его восемью трофейными...

От станции, сразу заметил Врангель, по шоссированной подъездной дороге спешило в станицу несколько телег, с верхом нагруженных мебелью, мешками, ящиками и коробками. Без сомнения, все — мародёрского происхождения. Приказал шофёру свернуть к станции...

На запасных путях замерли брошенные большевиками поезда. Охраны к ним никакой не приставили, и жители не только Наурской станицы, но и Мекенской, лежащей в шести верстах восточнее, взломав двери товарных вагонов, беспрепятственно расхищали грузы. От казаков не отставали крестьяне из окрестных сел и горцы из затеречных аулов. Взрослым помогали дети. В повозки перегружалось всё без разбора: мешки с мукой и сахаром, тюки с обмундированием, штуки сукна и ситца, всяких размеров деревянные ящики с сельскохозяйственными орудиями, картонные коробки с хрусталём, посудой, обувью и штатской одеждой, шкафы, диваны, столы, кресла, стулья... Всё это туго перетягивалось верёвками.

Все торопились: на следующей станции — Терек — вчера загорелся один из составов, и от огня взорвались артиллерийские снаряды, погруженные вместе с разным добром. Вагоны обгорели до железных остовов, вокруг валяются сотни обугленных тел, среди них — женские и детские... Страшные рассказы побывавших там подгоняли сильнее опасений, что вот-вот могут появиться караулы.

Лошади, ослы и мулы развозили в разные стороны перегруженные телеги и арбы. Спеша убраться подальше от станции, хозяева на плети и кнуты на скупились. Завидев какое-то начальство, заторопились пуще...

Вызванный комендант — уже пожилой войсковой старшина Терского войска, с круглым, побитом оспинами лицом — больше моргал беспомощно, чем докладывал. Напор гневных тирад Врангеля сметал все его оправдания, не щадя ни лет, ни офицерского достоинства. Замершие за спиной генерала адъютант и три конвойца ему не сочувствовали. Как и пара верблюдов, привязанных к тутовому дереву неподалёку, у водонапорной башни тёмно-красного кирпича: обвешанные шерстяными сосульками, с поникшими горбами, они лишь водили равнодушно челюстями.

Послав разделанного под орех терца выставлять караулы, Врангель по шпалам главного пути прошёл к санитарным эшелонам.

К ним, забитым покойниками, никто, кроме рабочих команд из пленных, не приближался. Где-то в одном из вагонов, по словам коменданта, лежат умершие врач и несколько сестёр. Немногих живых, найденных среди трупов, уже перенесли в дальний пакгауз, превратив его в тифозный барак...

Все ворота пакгауза были распахнуты. На примыкающей к нему высокой платформе, у больших весов, стояли в ряд, прислонённые к серой деревянной стене, полотняные носилки. Тут же сидели на ящиках санитары в белых фартуках. Покуривали, лениво переговаривались и наблюдали за разгрузкой.

Пленные, в драных шинелях, подпоясанных верёвками, и разбитых ботинках с подвязанными подошвами, через силу двигая руками и ногами, безмолвно вытаскивали из вагонов жёлтые, с синеватым оттенком, тела, окоченевшие в разных позах, и наваливали, будто дрова, в вагонетки. И по уложенным прямо на щебень рельсам узкоколейки медленно и натужно откатывали за территорию станции, к неглубокому песчаному карьеру. Скидывали, не наклоняя и не открывая бортов... Не смолкающий с раннего утра ржавый скрип чугунных колёс насквозь пропитал сырой холодный воздух...

Потянув за ручку приоткрытую дверь, Врангель заглянул в приземистую будку стрелочника. На полу затхлой полутёмной комнатки, всего в пять-шесть квадратных аршин, лежали вповалку, тесно прижавшись друг к другу, красноармейцы. В хороших шинелях и сапогах. На серых рукавах тускло краснели угольники таманцев.

Склонился к ближнему: лицо восковое, глаза открыты, но стеклянные какие-то... И, кажется, не дышит...

— Есть кто живой?

Ни слова в ответ, ни стона... Этот точно мёртв. Следующий — тоже... И другие, всего восемь... Ни пятен крови, ни ран, ни перевязок. Значит, умерли от тифа.

В дверях, подперев папахой перекладину и застив свет, встал Гаркуша.

— Ваше превосходительство, пойдёмте скорей отсюдова... — перекрестился торопливо и мелко. — Хата дуже заразна...

В дальнем углу шевельнулись. Пригляделся: неужто жив ещё кто-то?.. Нет, не человек — подняла голову собака.

Адъютант отступил от порога, и света прибавилось: беспородная, рыжеватая, облезлая, с заострённой по-лисьи мордой. И страшно худая — рёбра торчат. В круглых, ярко блестящих глазах — пронзительная человеческая тоска. Даже мольба... А хозяин всё-таки жив: бессознательно ища тепла, одной рукой слабо прижимает собаку к груди.

— Ну, пойдёмте уже в автомобиль, ваше превосходительство... — Гаркуша из-за порога завёл ту же пластинку.

Пригнувшись, вышел на свет и воздух.

— Бегом за санитарами, Василий. Один ещё дышит. И вели там накормить...

— Кого-о? — Глаза и рот Гаркуши распахнулись от удивления. — Виноват...

— Собаку его, сказал, пусть накормят.

И, поправив алый башлык, пошагал, сосредоточенно глядя под ноги, назад к «Руссо-Балту». Через самую грязь.

— И на что псину кормить?.. — бурчал посмурневший Гаркуша, спеша к пакгаузу с тифозными. — Ей-то с чего голодуваты? Вона мясного кругом...

8 (21) февраля. Кисловодск


— Крепитесь, Петро Николаич, ще трохы осталося... — приговаривал Гаркуша, чуть кряхтя и отворачиваясь — не дышать бы на командующего табачищем. — Полежите себе с недельку и сдюжите его, клятого... Бог не без милости, а казак не без счастья...

Длинное сухое тело сотрясал озноб. Ноги подламывались. Каждый нажим на верхнюю ступеньку выдавливал последние капли сил из одеревеневших мышц и отдавался разрывом боли в голове. Вот-вот, казалось Врангелю, башка разломится, а чёртовой лестнице нет конца... Правая рука помогала плохо: негнущиеся пальцы скользили по отполированным перилам, на ощупь — сделанным из льда. Под левую, согнутую в локте, крепко поддерживал адъютант.

Прочные дубовые ступени, покрытые янтарным лаком, высокое округлое окно, исторгающее резкий свет, узкая металлическая кровать с низкими ярко-белыми спинками, застеленная белым же больничным бельём и единственной худосочной подушкой — всё проплыло, будто в тумане.

Как стащил с него сапоги Гаркуша, как вместе с супругой генерала Юзефовича они переодели его в чистое бязевое бельё, как уверенными и мягкими движениями она остригла машинкой голову, сбрила опасной бритвой короткие усы, положила на лоб мокрое вафельное полотенце и сунула под мышку градусник — едва доходило до сознания. Веки отяжелели и не поднимались. Налившееся жаром и болью тело почти перестало чувствовать прикосновения. В ушах шумело, и звуки доходили словно сквозь вату...


...Только после нанесения жестоких ударов по равнинным аулам, где ингуши вместе с большевиками отчаянно дрались за каждую саклю, и выражения съездом ингушского народа покорности конники Шкуро и пластуны Геймана 28 января в ходе кровавого уличного боя ворвались в центральную часть Владикавказа. Взорвав Атаманский дворец с хранившимися там огневыми припасами, красные оставили город.

Всё побросав, трёхтысячная толпа, а с ней много комиссаров и членов совдепов кавказских городов, двинулась по Военно-Грузинской дороге, надеясь найти спасение в независимой Грузии. Шкуро кинулся в преследование, изрубил, кого догнал, и в запале вторгся на её территорию вёрст на 40. Вместе с остатками красных резво побежали к Тифлису и прикрывавшие границу части молодой грузинской армии. Ставка забеспокоилась, забросала телеграммами, и Врангелю пришлось осадить не в меру ретивого начальника дивизии.

Другая ушедшая из Владикавказа группа — свыше 10-ти тысяч — попыталась пробиться к Каспийскому морю долиной Сунжи, но её успел перехватить Шатилов.

1-я конная ещё гонялась за красными, зажатыми в долине между Владикавказом и Грозным, дорубала и брала в плен, а по Владикавказской магистрали уже двинулись на север эшелон за эшелоном освободившиеся кубанские полки.

Полное очищение Северного Кавказа от большевиков и захват неисчислимых трофеев немного сдвинули камень с души Врангеля. Подняли настроение и писания корреспондентов. Екатеринодарские и ставропольские газеты с прежней нерегулярностью, но всё же доставлялись в штаб армии. Просматривал их теперь с обострённым интересом: имя его замелькало. А в статьи о победных операциях его войск вчитывался с пристрастием. И вдумывался... Конечно, всё приукрашено сверх меры, попадаются и чистой воды глупости, но каждая строчка захлёбывается от восторга и победного упоения. И имени его всегда сопутствуют самые восхищенные эпитеты и велеречивые характеристики. Иные борзописцы дошли до того, что стали величать его «Мюратом[95] в черкеске». И лестно, и смешно... Лучше бы почаще напоминали обществу и обывателям о его близости к Корнилову, о подвигах в Великую войну. Начиная с атаки под Каушеном.

В общем, на душе полегчало и настроение поднялось. Но, странно, пропал, как раз через три дня после возвращения из Кизляра, обычный неуёмный аппетит. И в тело вселилась нудная вялость.

А в прошлый четверг, 31-го, вечером уже, в груди занялся вдруг жар, а в голове — ноющая боль. Решив, что возвращается осточертевший бронхит, схватился за градусник. 37,2°С показались ерундой, но на всякий случай проглотил перед сном два порошка антипирина.

Температура, однако, не падала до нормальной даже по утрам. Едва выходил из купе в ванное отделение, головная боль напоминала о себе. Разливаясь волнами ото лба к затылку, донимала потом целый день... А вечерами ещё и познабливало. Но лошадиная работа вынуждала наплевать на все недуги и перемогать их на ногах: переброска частей армии на Донецкий фронт буксовала, как его заезженный «Руссо-Балт» на раскисшем кубанском просёлке.

Дезинфекция всех брошенных красными составов затягивалась до бесконечности... Этапные коменданты и железнодорожники не успевали оборудовать нужное число крытых товарных вагонов для перевозки конницы — устроить стойла, установить скамьи и застелить пол соломой... Паровозов и угля не хватало... Продовольствия для казаков и фуража для лошадей интенданты, оправдываясь отсутствием денег, заготовили едва две трети от потребного... Казаки, наконец, отправлялись воевать за пределы Кубани без особой охоты... Всё это он предвидел. Как неизбежное зло.

Но чтобы уже оборудованные и загруженные эшелоны, с исправными паровозами и тендерами, полными угля и воды, сутками торчали на станциях от Невиномысской до самой Тихорецкой — такое и в дурном сне не являлось... Почти поголовно, прежде чем ехать выручать Войско Донское — своего «старшего брата», — кубанцы возжелали денька три-четыре передохнуть в родных станицах. И, само собой, облегчить разбухшие до безобразия обозы: раздарить родителям и жёнам, расставить по комнатам и разложить по скрыням и сараям всё добро, что отбили у красных.

А верить последнему докладу контрразведки штаба армии — так дело обстоит ещё хуже: рядовым казакам-кубанцам слишком хорошо известно, что избранные ими члены Краевой рады болтают на заседаниях только об «устройстве родного края» и не призывают идти спасать от большевиков Дон, а тем паче всю Россию. Как и то, что сами донские казаки за пределы своей области выходить не желают. В полках заворчали открыто: «А мы на что должны кидать ридну неньку Кубань?»

Положение на фронте Донской армии тем временем стало катастрофическим: за считанные недели она растаяла наполовину — теперь едва превышает 20 тысяч — и отхлынула за Дон. И красные уже в полупереходе от железной дороги Лихая — Царицын...

Поэтому собравшийся 1 февраля в Новочеркасске Большой войсковой круг выразил недоверие командующему армией генералу Денисову. У Краснова сдали нервы, и 2 февраля он подал в отставку. Деникин, приглашённый на Круг противниками Краснова, поспешил в Новочеркасск.

Наконец-то свершилось то, на что так надеялись главком и его окружение. И новым атаманом будет выбран глава донского правительства генерал Богаевский. Твёрдый будто бы сторонник Добровольческой армии. Да ещё «первопоходник»... Открытым пока остаётся вопрос, кого же назначат командующим Донской армией...

Антипирин не помог: в понедельник после полудня температура скакнула к 39 °С. Каждое движение стало болезненно отдаваться во всём теле. Замучила и жажда: остывший ведёрный самовар выпил чуть не до дна. В довершение ко всему напал страшный озноб — только что зубы не стучали.

До вечера на ногах не устоял.

Знакомый уже участковый врач дотошно расспросил о самочувствии, посмотрел горло, прижимая обжигающе-ледяным шпателем обложенный язык, послушал сердце и лёгкие, помял и постукал впалый живот, посчитал пульс. Особенно долго изучал при ярком свете настольной электрической лампы кожу на груди. Порекомендовав для понижения жара пить побольше клюквенного морса и прикладывать ко лбу мокрое полотенце, с диагнозом спешить не стал.

Утром во вторник расспросы и осмотр мало что прояснили: температура не падает, беловатый налёт ещё сильнее обложил язык, но кожа на груди — чистая, рвота и носовые кровотечения не появились, селезёнка не припухла настолько, чтобы стало возможно её прощупать, кишечник не расстроился.

Следующим утром тщательнее и дольше прежнего осматривал кожу на груди и животе, старательно давил и растягивал её холодными сухими пальцами: между сосками высыпало несколько бледно-розовых, с булавочную головку, пятнышек. Пропадая при надавливании, они ещё ярче проступали после... Откланялся, опять не сказав ничего определённого, но его моложавое бритое лицо затенила хмурость.

И только в четверг, когда верхний столбик ртути подобрался к 40°С, кожа стала суше и приобрела желтоватый оттенок, а сыпь погустела и распространилась на живот, вынес наконец приговор: Exanthematicus...

Заявив Юзефовичу, что железнодорожный вагон, даже такой комфортабельный, — не лучшее место для больного сыпным тифом, настойчиво порекомендовал, почти приказал по-военному, перевезти больного на какую-нибудь из групп Кавказских минеральных вод. Лучше всего — Кисловодскую. Во-первых, в зимнее время — самый тихий и солнечный из здешних курортов, хотя в феврале воздух и очень влажен. Но зато — чистейший горный, ибо ветра свободно проносят его через город. А во-вторых, углекислый источник Нарзан — питьё и ванны, — как никакой другой, поможет организму, явно ослабленному переутомлением, быстрее одолеть смертельно опасную инфекцию. И прописал пить порошки каломели и хинина, которых и в аптечном пункте приёмного покоя станции, и в аптечке штаба не было и в помине.

Юзефович переговорил по прямому проводу с Ляховым. И квартирьеры 3-го корпуса за полдня подыскали и реквизировали два свободных особняка в самой благоустроенной части Кисловодска: один — под жильё командующего, другой — под его штаб.

Нынче, как только рассвело, штабной поезд — для увеличения скорости ему добавили второй паровоз, пятиосный товарный — перешёл с главного пути на Минераловодскую ветку. Обогнув наполовину заросшую лесом гору Бештау, проскочив Пятигорск и лежащие дальше к западу, в голой степи, Ессентуки — их станции были забиты жёлтыми вагончиками местного сообщения, — покатил по самому берегу стремительно бегущего навстречу мутного Подкумка. Узкой речной долиной, оставляя слева округлые холмы, а справа — обрывистые скалы, то надрывно пыхтел на подъёмах, то легко нёсся на спусках. И скатился наконец в Кисловодское ущелье, одолев 57 вёрст за час с четвертью. Удачно, мосты через Подкумок и его притоки от боёв не пострадали.

«Руссо-Балт» шофёр подкатил по низкой платформе, единственной на станции и очищенной от публики, к самой переходной площадке вагона. Десяток шагов от купе до автомобиля Врангель кое-как сумел пройти без посторонней помощи. Застеленные лихорадочной влагой глаза ещё пытались вглядеться в окружающее: как мираж в пустыне, колыхались и струились очертания низкого вокзала и стоящего напротив, через маленькую площадь, трёхэтажного, светлого камня, курзала Владикавказской железной дороги...

Рёв мотора и дёрганье на подъёмах и спусках шоссированных и мощёных улиц, покрытых в тенистых местах тонкой наледью, доконали окончательно. На старые и новые гостиницы и водолечебные заведения центра города, промелькнувшие с обеих сторон, и на особняк, против которого остановился вынувший всю душу автомобиль, глаз даже не поднял...


...Двухэтажный особняк стоял в середине широкой Эмировской улицы, что начиналась от маленькой площади перед галереей источника Нарзан и поднималась по террасе горы Крестовая, примыкая юго-западной стороной к Нижнему парку.

Выстроенный из светлого мраморовидного известняка, добываемого недалеко в горах, и не уступающий соседям архитектурной затейливостью, он имел полтора десятка комнат. От мостовой его отделяли кованая чугунная ограда растительного орнамента и разросшийся фруктовый сад: голые ветки достали до высоких окон второго этажа. Между цветниками, присыпанными потемневшими опилками и кое-где безжалостно истоптанными, пролегли дорожки из серой гальки.

Особняк разграбили — сначала красные, а потом и казаки Шкуро: исчезли ковры, шторы, зеркала, бронза, мельхиор, хрусталь, фарфор, посуда, столовые приборы... Остались на своих местах выпотрошенные комоды и шкафы, столы без скатертей и кровати без белья — самые тяжёлые предметы дубовой мебели в стиле «ренессанс» московского производства. В гостиной и столовой каким-то чудом сохранились бронзовые люстры с лампочками. На кухне, в полуподвале, ещё большим чудом уцелели лёдоделательная машина ревельского завода «Франц Крулл» и вместительный шкаф-ледник. А в кладовке нашёлся даже старый электропневматический пылесос «Благо»: без одного колеса, деревянный корпус треснул, но двигатель работает. Главное, в исправности оказалось всё, что нужно для лечения в зимний сезон: центральное водяное отопление, электрическое освещение, водопровод, идущий из горного источника, две ванны с колонками-водонагревателями, печь с прачечным котлом и американского типа, без доступа дождевых вод, канализация.

Владельца особняка, сдававшего состоятельным курортникам и его, и свои дома в Ребровой балке, большевики взяли в заложники и расстреляли.

У широкой калитки сразу выставили парный пост.

Уголь стараниями коменданта города успели подвезти рано утром. И теперь инженер и рабочий с водоэлектрической станции, разогрев котёл и пустив по трубам воду, сгоняли воздушные пробки. В просторном сухом подвале с ними толклись два конвойца, которым Гаркуша пригрозил не дать ни ложки каши, пока не освоят все премудрости водяного отопления.

В подвале обнаружили горку сухих поленьев, и повар вагона-ресторана, молодой и всегда румяный толстяк, сноровисто растопил стальную «английскую» плиту — с широким навесным колпаком, «пирожной печью» и котлом для кипячения воды. Колпак оказался особенно кстати: чад, устремляясь под него, уходил в дымовую трубу, а не распространялся по всему дому.

Три казачки расположенной поблизости Кисловодский станицы, нанятые загодя квартирьерами, уже заканчивали прибираться: протёрли всюду пыль, чисто вымыли окна, лестницы, паркетные и плиточные полы. Старик стекольщик, вынув осколки нескольких разбитых на первом этаже стёкол, вставил целые. Связисты повесили на стену в гостиной, на место похищенного телефона, аппарат петроградского завода «Эрикссон». На двух телегах доставили со станции взятые из штабного поезда съестные припасы, посуду, столовые приборы, бельё, занавески, керосиновые лампы и разную мелочь.

К полудню подъехали пятеро врачей, много лет практикующих частным образом на Кисловодской группе и владеющих водолечебницами и санаториями. Почти год лечили они раненых и больных красноармейцев и всякого рода комиссаров, благодаря чему ужасы расстрелов и грабежей обошли их стороной. Тем с большим рвением взялись они за лечение командующего белой армией. Один успел до приезда больного прислать из своего санатория разборную больничную койку на колёсиках, ночной столик и два табурета; все — железные и выкрашенные в белый цвет. Другой — предметы ухода за больными: термометры, клеёнки, надувные резиновые подушки и матрацы, подкладные судна, пузыри для льда и прочее. Третий привёз с собой белые халаты, передники и фартуки.

Авторитетом, но не внешней важностью, выделялся среди них профессор Ушинский. Маленький и пожилой, но ещё крепкий и очень подвижный, он быстро вертел облысевшей круглой головой и цепко схватывал взглядом всё вокруг. И беспрестанно улыбался ободряюще. К другим врачам подчёркнуто уважительно обращался «коллега», ко всем остальным — очень ласково «голубчик» и «голубушка». Из нагрудного кармана его безукоризненно выстиранного и отутюженного халата торчали, как газыри, и холодно блестели никелем шпатель и воронка стетоскопа.

Едва войдя в гостевую спальню на втором этаже, куда поместили больного, он шёпотом потребовал немедленно вынести гобеленовое кресло и снять уже повешенные шёлковые шторы. И пустился в пояснения: обивка, занавески, шторы и вообще все ковры запыляют воздух и служат прекрасным убежищем для бактерий и платяных вшей, поскольку... Пропуская мимо ушей медицинские учёности, Гаркуша легко вспрыгнул на подоконник, живо снял с багета шторы и, скомкав, вынес вместе с креслом; настенный ковёр ещё раньше вынесли грабители.

Изнурять больного длительным осмотром и устраивать консилиум никто из врачей необходимым не посчитал: правильность предварительного диагноза, увы, была слишком очевидной. Спустившись в гостиную, быстро пришли к единому мнению относительно методов лечения. Каломель из-за вредного воздействия ртути на расшатанные нервы отвергли единодушно. Договорились об очерёдности дежурств.

Много дольше, даже отдав должное её навыкам сестры милосердия, Ушинский растолковывал Вере Михайловне Юзефович, как ухаживать за больным, у какого аптекаря что заказать и купить, какую диету соблюдать, как и чем дезинфицировать всё и вся... Поначалу он энергично возражал даже против её присутствия в комнате больного и настаивал на присылке двух медицинских сестёр, уже перенёсших сыпной тиф и тем избавленных от опасности заразиться. Но Юзефович ещё в поезде решил иначе: рядом с командующим должны находится только те, кого он знает лично. Начиная с его жены. Сошлись на том, что приходящие медицинские сёстры будут ей помогать и заменять лишь на время сна, а сама она ни в коем случае не будет видеться с трёхлетней дочерью.

Ещё энергичнее запротестовал Ушинский, едва Юзефович обмолвился насчёт вознаграждения за труды. Коллеги поддержали его один решительнее другого.

Прислуге и стекольщику за работу и стекло Юзефович заплатил из денег командующего: вчера тот вложил ему в руку потёртое коричневое портмоне, туго набитое кредитками — остатки ноябрьского и декабрьское, последнее, жалованье со всеми прибавками. Ещё раз пересчитав «керенки» и донские «ермаки» — 5 тысяч без четвертной, — занёс расход в записную книжечку. Траты на лечение обещали быть немалыми и требовали строгого отчёта.

До обеда медсестра успела наголо постричь ординарцев и казаков конвоя. Пришлось и Гаркуше, как ни отшучивался и ни сокрушался, расстаться со своим любовно отрощенным на донской манер, на левую сторону, вихрастым чубом.

После стрижки, мытья в ванной и обеда он лично уложил папаху, башлык, черкеску, бешмет, бриджи и ремни начальника в резиновый мешок от моли. Два конвойца повезли их в физиотерапевтический институт «Азау», занимающий первый этаж «Гранд-отеля» на Голицынском проспекте, — дезинфицировать в паровой камере. Другие занялись обустройством караульного помещения в полуподвальной комнате для прислуги.

А Гаркуша, переобувшись в неодёванные чувяки на дратвяной подошве, — старушка мамаша построила и прислала к Рождеству, — в который уже раз бесшумно обходил особняк. Проверял запоры на окнах и недоверчиво щупал закрашенные кремовой масляной краской шершавые рёбра чугунных батарей, установленных под узкими подоконниками. Хоть и обжигало ладони, а всё же одолевали сомнения: русские и голландские печи посолиднее будут...

Перед самой полуночью пришла шифрованная телеграмма с приказанием Деникина: генералу Юзефовичу командовать Кавказской Добровольческой армией от имени генерала Врангеля, не объявляя войскам о его болезни.

Доложить её командующему не успели: впал в беспамятство.

9 (22) февраля. Кисловодск


Обритая голова глубоко ушла затылком в низко положенную и слабо надутую подушку. Из белизны наволочки поднимаются серо-жёлтого оттенка крутой голый лоб, тонкий удлинённый нос — горбинка и кончик его заострились — и резко очерченный, с неглубокой ямочкой, подбородок. В него уткнулся край клетчатого верблюжьего одеяла, покрытого вторым — ватным. Плотно сомкнутые веки едва виднеются в затенённых провалах глазниц. Сухая пожелтевшая кожа туго обтянула впавшие щёки и выпершие скулы. Потускнели и почти пропали обмётанные губы. Глубоко прорезались морщины — продольные над переносицей и овальные вокруг рта...

Юзефович, не приближаясь, рассматривал лицо командующего и не узнавал. Без усмешки, ироничной или саркастической, без ярких живых глаз, то прищуренных, то округлившихся, без быстрого проникающего взгляда, когда насмешливого, а когда серьёзного и даже жёсткого, но никогда рассеянного, оно стало незнакомым и чужим. Будто надели на него маску боли и страдания.

Недвижимо и длинное тело. Не слышать частого, едва различимого в полной тишине дыхания — можно усомниться, жив ли ещё.

Нет, ничем лежащий на больничной койке не напоминает того человека, под чьим началом прослужил уже месяц: чаще — импульсивного и резкого в словах и жестах, реже — окаменевшего снаружи, но терзаемого переживаниями изнутри... И успел привыкнуть. И даже проникся симпатией. Хотя и несколько настороженной: как и предупреждали в Ставке, честолюбия и тщеславия в бароне хоть отбавляй.

Но всё же, справедливости ради, отношение к нему многих чинов Ставки иначе как предвзятым теперь не назвал бы. Откуда же это могло пойти? Завидуют победам и растущей популярности в войсках? Вполне вероятно... Судя по всему, тут играет роль и заносчивость, которой заразились молодые участники первого, корниловского, похода на Кубань. «Первопоходников» в разбухающей Ставке всё больше и больше, и пренебрежение их ко всем, кто вступил в Добровольческую армию позже, даже старшим чинами, становится небезобидным. На себе испытал... Одно утешает: Деникин и Романовский — выше этого мальчишества. Во всяком случае, из личных бесед с ними в Екатеринодаре вынес именно такое впечатление.

Будь по-другому — воспользовались бы болезнью командующего, раз тот не разделяет стратегию Ставки, и назначили временно исполняющего должность. Но кого? Если по старшинству, то Ляхова. Но у того другая задача — умиротворить горцев. Самого его, начальника штаба, нельзя: только месяц, как вступил в ряды добровольцев, и для опьянённых славой и вседозволенностью начальников кубанской конницы он, как ни горько признавать, — пустое место. А больше и некого... Не Покровского же, по которому давно военный прокурор плачет. Так что выход из затруднительного положения, в какое поставила главкома болезнь Петра Николаевича, сделал бы честь и царю Соломону. Нашёл его и подсказал Деникину, вероятнее всего, Романовский — большой мастер подстилать соломку. Если судить по разъяснениям, которыми тот по прямому проводу сопроводил приказание главкома...

Солнечный прямоугольник вытянулся по тускло заблестевшему либавскому линолеуму, разрисованному под паркет. Но до койки, поставленной изголовьем к окну посреди комнаты, не достал. На ночном столике, втиснутом в угол справа от двери, теснились пузырьки разной формы с голубыми, серыми и жёлтыми хвостами аптекарских ярлыков. К ножкам его приникли два табурета. Через выходящие на юго-запад, к Нижнему парку, окно и балконную дверь, отворенные настежь для проветривания, свободно проникал студёный горный воздух, прозрачный и напоенный сыроватой свежестью леса.

Так велели врачи: поддерживать температуру не выше 14°С и как можно чаще проветривать, выкатывая койку или укрывая больного вторым одеялом. И никаких ярких цветов, никакого громкого шума и света в глаза. Ранним утром, когда начальник штаба приходил с докладом, горела одна настольная лампа, поставленная на пол позади больного. Металлический колпак сильно пригнули, и освещались только полукруг на полу и низ батареи водяного отопления...


...Ещё не рассвело, Юзефовичу в кабинет позвонила жена: Пётр Николаевич пришёл в себя.

Штаб армии расположился совсем неподалёку — в трёхэтажном отеле-пансионе «Затишье», на той же Эмировской улице. И через пять минут он уже поднимался по лестнице, крепко зажимая пальцами угол своей старой, довоенной ещё, кожаной папки. Больного поили молоком — жена Вера Михайловна одной рукой приподнимала ему голову, другой аккуратно наклоняла прижатую к нижней губе чашку. Потом какао... Глотал вяло, с перерывами, без аппетита.

Переждав, доложил телеграмму главкома, обстановку на фронте армии и выполнение графика проезда эшелонов с частями по Владикавказской магистрали. Очень кратко: активного фронта как такового уже нет, а о бестолковщине, тормозящей переброску, естественно, умолчал. Не отрывая головы от подушки и полуприкрыв глаза, командующий внимал с физически ощущаемым напряжением. Вопросами, как раньше, ни разу не перебил. Почти парализованный слабостью, только и смог, что выдавить пару слов одобрения.

После его ухода, как сообщала дважды звонившая жена, Пётр Николаевич то дремал, то бодрствовал... Даже пытался заговаривать с ней и адъютантом. Всё предписанное врачами строго выполнялось.

А час назад — очередной звонок: впал в беспамятство...


...И до сих пор не пришёл в себя. Лежит недвижимо.

Без малейшего скрипа — все петли в доме хорошо смазали — отворилась дверь, и вошла Вера Михайловна. Пышные чёрные волосы туго затянуты белым платком, нос и рот прикрыла марлевая повязка. Взглянула на мужа с кроткой укоризной: дескать, напрасно повязку не надел. Мягким жестом показав, что ему лучше уйти, неслышно — в красных верёвочных тапочках — прошла к окну. Его и балконную дверь прикрыла так же плавно и бесшумно. Сложив из марли салфетку, обильно смочила её слабым спиртовым раствором борной кислоты, отжала... Склонилась к больному и стала протирать ему губы. Нежно, как младенцу... Потом, с лёгким усилием отведя подбородок, — обложенный язык и покрывшиеся тёмным налётом зубы.

Не жены послушался Юзефович — врачей: категорически запретили подолгу находиться в комнате больного. В дверях столкнулся с Гаркушей, зажавшим между ладоней оранжевый резиновый пузырь со свежим льдом.

Ещё не спустился на первый этаж, в нос ударила тошнотворная вонь карболки: дезинфицировалась очередная смена белья.

Шагая через сад к калитке, окончательно решил донимавший его со вчерашнего вечера вопрос: не спрашивая позволения командующего, немедленно отправить баронессе Врангель, в Ялту, телеграмму. Составить поделикатнее, но правды не утаивать.

10 (23) февраля. Кисловодск


Остро-кислый запах карболки, как ни проветривали, быстро заполнял коридор, Комнаты первого этажа и норовил заползти на второй: в просторной ванной, в двух больших жестяных баках, постоянно мокло в карболовом растворе постельное и носильное бельё командующего. Меняли его дважды, а то и трижды в день. В отдельном тазу, придавленные крупными голышами, дезинфицировались надутые подкладные судна из мягкой оранжевой резины, меняемые куда чаще.

После карболки бельё ещё и кипятилось.

Интенданты штаба армии приобрели за казённые деньги три телеги сосновых дров, и прачечный котёл паровал часами. Одну за другой закладывали в него и партии белья всех, кто жил или подолгу находился в доме, — четы Юзефовичей, Гаркуши, медсестёр, прислуги и нескольких конвойцев. Их верхнюю одежду и обмундирование, а также одеяла, которыми укрывали больного, возили на дезинфекцию в институт «Азау».

В ванной же первого этажа то и дело зажигалась колонка и лилась нагретая вода: все мылись, не жалея ни мочалок, ни мыла, ни кожи.

Не меньше прачечного котла и колонки трудился, испуская лёгкий дымок, и старый чугунный утюг, набитый тлеющими углями: в одной из комнат устроили гладильную, и две нанятые казачки, сменяя друг друга, с утра до вечера тщательно проглаживали всё продезинфицированное. Плотные швы — по несколько раз.

Война со вшами, разносящими сыпной тиф, и грязью затихала только на ночь. Уход за больным не прерывался ни на минуту.

Во избежание пролежней Вера Михайловна — помогали ей медсестра и дежурный врач, а то и Гаркуша — поворачивала его с боку на бок и энергично протирала камфорным спиртом спину, крестец и поточные бугры. Чистую простыню, постелив, с той же целью тщательно расправляли, убирая малейшие складки.

Диету, предписанную врачами — жидкую и питательную, — соблюдали строго: куриный и говяжий бульоны, какао, козье молоко, кумыс, сметана, сильно измельчённые варёные яйца и размоченный в молоке творог. И постоянно поили водой источника Нарзан. Даже когда больной находился в беспамятстве: приподнимали голову и столовыми ложками вливали в рот — глотал инстинктивно.

Каждые четыре часа, днём и ночью, бережно катили койку в ванную комнату второго этажа. Эмалированная под фарфор ванна уже была налита водой Нарзана, подогретой до 24°С. Иногда чистой, иногда разводили хвойный экстракт. Со всеми предосторожностями, укладывая спиной на полого скошенную стенку ванной и поддерживая голову, больного погружали по самую шею: сбить жар, успокоить нервы и предупредить помрачение сознания.

Гаркуша одной рукой подливал из большого кувшина холодную воду — следовало остудить до 20°С, — а другой топил градусник, вделанный в деревянный корпус. Поминутно доставал и смотрел, насколько опустился ртутный столбик. И снова устремлял взгляд на серо-жёлтое, безжизненное лицо командующего. В надежде на чудо: вот сейчас глаза откроются и сверкнут добрым гневом. И весело зачертыхается оживший рот: «Студень из меня решил сделать, чёрт вихрастый?!» Жаждал этого чуда, как ничего другого...

За положенные восемь минут, пока тело больного охлаждалось, медсестра успевала вымыть его.

Переложив на туго надутый резиновый матрац, вытирали досуха, растирали спиртом, укладывали на идеально расправленную простыню, плотно укутывали верблюжьим одеялом и катили койку обратно.

Потом тщательно протирали карболовым раствором и ванную, и фарфоровые, разрисованные под розовый мрамор, плитки стен, и пол, выложенный большими, серыми и красными, квадратами пирогранита.

Между ванными замачивали простыню в холодной воде Нарзана и, тщательно отжав, оборачивали ею больного.

Резиновый пузырь со льдом, постоянно меняя подтаявший на свежий, со лба не убирали.

Кормление, смена белья и любая процедура заканчивались одним: все спешили к умывальнику. Руки мылили и тёрли до красноты. А при первой возможности выходили в сад — подышать чистым воздухом.

Комнату больного проветривали каждые два часа.

Минувшей ночью сильно подморозило, и днём, несмотря на слепящее солнце, воздух прогрелся не слишком: прибитый к дереву с северной стороны дома термометр Реомюра[96] показал -10°. Поэтому, не полагаясь на второе одеяло, койку, прежде чем открыть окно и балконную дверь, на время проветривания стали выкатывать в коридор.

Гаркушу Вера Михайловна старалась призывать к себе в помощь пореже: на его плечи легла доставка воды из источника Нарзан, аптекарских товаров и диетических продуктов...


...Первая его попытка — в ближайшем магазине гастрономических и бакалейных товаров, на Воронцовской улице, — купить какао и виноградный уксус едва не закончилась битьём хозяина.

Толстый армянин в несвежем белом халате только глаза выпучил, блеснув белками, на 50-рублёвку кубанского правительства. Отказался брать и «ермака». И заявил нагло, что продаст, так и быть, за «керенки», хотя другим продаёт за одни только мелкие романовские... Мускулистая рука, засунув перегнутые пополам кредитки обратно в карман шаровар, сама потянулась к старой ногайке, торчащей из-за голенища. Добро не к шашке... Убоявшись всё же гнева командующего — ведь доложат, как поправится, — скрепя сердце Гаркуша отдал за фунт развесного какао и полуфунтовую жестяную банку немецкого какао-масла 40-рублёвую «керенку».

Да как же можно, одёрнул себя уже на улице, жалеть гроши для такого замечательного человека! Настоящий ведь — и по разуму, и по справедливости, и по виду всему — военный начальник. Не то что прочие, которые командовать не умеют, а берутся — только петушатся да тоску нагоняют... И сам хотя не казачьего происхождения, а казаков уважает. И фасона пусть генеральского с избытком, зато зазря не обложит и отходчивый. А уж полюбит кого, так полюбит. Сотника дал до сроку... Вот ведь выпала счастливая карта оказаться у кого на службе...

Но перед дверью следующего, винно-бакалейного, магазинчика снова заскребло на душе: жаль всё-таки грошей командующего, выданных под отчёт генералом Юзефовичем. Как своих кровных жаль. Нипочём ведь не скажешь, что Пётр Николаевич богатый очень, хоть и барон, и генерал. Не бралась бы тогда Ольга Михайловна летучкой заведовать, сама бы раненых не перевязывала... Имение-то его, где-то там на севере, в нищей Минской губернии, гляди, победнее батькиного надела будет. Всё ж таки Кубань-матушка есть Кубань...

На Пятницком базаре, спустившись в Старый город, воспрянул духом: братья-терцы оказались не столь привередливыми. За «ермака» один охотно продал четыре ощипанные курицы и ведро кумыса. Сюда и решил ходить за продуктами: хотя базарным днём здесь установлена пятница, но всё, что угодно привозят на продажу каждое утро.

А со стариком водовозом сторговался и вовсе недорого. Наполнив бочку в водопродажной, работающей в галерее Нарзана, тот живо привёз её прямо к заднему крыльцу. И побожился доставлять по бочке рано утром и после обеда — и на ванны, и на питьё...


...К исходу седьмого дня болезни — несмотря на порошки хинина, процедуры и заботливый уход — состояние больного ухудшилось: температура подскочила до 40,3°С, пульс участился до 90 — 100 ударов.

Неспадающий жар породил кошмары: в состоянии дремоты стал тихо стонать и бормотать бессвязно. То и дело впадал в беспамятство: дёргал и вертел головой, скидывая пузырь со льдом, по мышцам рук и ног пробегали судороги.

Пока Вера Михайловна придерживала его за плечи, пышащие сухим жаром и покрытые сыпью, дежурный врач, прислонив ухо к слуховой воронке стетоскопа из слоновой кости, дольше обычного вслушивался в шумы в сердце и лёгких. Слегка отвернув голову, сдерживал дыхание: от тёмного налёта на зубах больного тянуло зловонием...

11 (24) февраля. Кисловодск


Боль сдавила грудь раскалёнными тисками и прожигала насквозь. Ни вдохнуть, ни выдохнуть... Прежние сердечные спазмы, прицепившиеся после контузии, в сравнении с этими адовыми муками казались теперь игривыми щипками. Что-то подобное испытывает, верно, в свои последние минуты одинокий охотник, когда медведь, насев всей своей многопудовой тушей, кровожадно раздирает когтями грудную клетку...

Впрочем, в этих мучительных спазмах нашёл уже то хорошее, что отгоняли они жаркие и сумбурные кошмары, возвращали к живым людям... Таким бесконечно дорогим и милым. Самоотверженная их заботливость трогала до слёз. Только не наворачивались слёзы: тело иссушилось от жара и превратилось во что-то подобное египетской мумии...

Но едва боль отпускала, наваливались и душили другие мучения: и в голову прежде не Приходило, сколь ужасна и невыносима полная физическая немощь при совершенно ясном сознании. Немощь такая, что не было сил даже дурные мысли отогнать.

Иные разрывали сердце кровожаднее медведя...

Неужто всё закончится этой койкой?

Неужто Царицын так и останется недостижимой мечтой? И его победным путём пройдёт кто-то другой?..

О старике Алексееве газеты сообщили, что умер от тифа. Наврали... То ли медикусы сохранили свою тайну, то ли просто проявили деликатность к вождю... В его случае это будет правдой...

Деникин, любопытно знать, сочтёт его достойным лежать в усыпальнице Екатерининского собора? Рядом с основателем Добровольческой армии...

Дроздовского положили... Несмотря на все нелады и конфликты. Не иначе решили не обижать офицеров его дивизии. Тех, что он привёл с Румынского фронта...

А после победы что?.. Неужто оставят в Екатеринодаре?.. Едва ли... В Москву перенесут или Петербург... А ежели всё-таки оставят?.. Этого ещё не хватало. Не самое счастливое место в его жизни — Екатеринодар... Пришёл туда, не зная куда, и чего искал — не нашёл...

То ли в ушах, то ли в душе гулко застучали подкованные сапоги... Сначала слабо, потом отчётливее... Что это за стук?.. Да это же его собственные шаги... Ноги сами ведут его... И откуда это сила в них взялась? Вниз ведут, по крутым каменным ступеням... Это же усыпальница! Всё ниже и ниже... Пахнуло плесенью и холодом...

Жгучий озноб пробежал вдоль позвоночника, и сердце, стиснутое болью, заколотилось вдруг бешено, как у лошади, сорвавшейся с места в карьер. И отогнало от сознания подступающий мрак...

Нет-нет, это другой холод — свежий, сладкий и оживляющий: окно отворили...

Поднять пудовые веки, хотя и появились вроде бы силы, боялся: ослепляюще-белый потолок, с круглой лепниной вокруг пустого крюка для люстры, давил могильной плитой...

За что же, Господи?! За что Ты караешь меня? И Олесиньку, и деток, и маму... Где же Твоя милость?!

13 (26) февраля. Кисловодск


В отличие от зим прежнего, мирного, времени Кисловодск, как и другие города Кавказских минеральных вод, переполнили тысячи приезжих — аристократия, финансисты, промышленники, чиновники и интеллигенция из обеих столиц и крупных городов Центральной России. Ещё прошлой зимой сняли особняки, дачи, номера в гостиницах и комнаты в санаториях, пансионатах и домах мещан, иногородних и казаков. Не всем посчастливилось дождаться падения Терской советской республики, но всем пришлось поголодать из-за большевистского запрета свободной торговли. Поэтому рестораны и кофейни, крупные винно-гастрономические магазины на Голицынском проспекте, Тополёвой аллее и Воронцовской улице, все булочные и кондитерские, все бакалейные, молочные, мясные и овощные лавки работали по-летнему: как открылись после взятия города Шкуро, так и не закрывались ни на один день.

И на Пятницкий базар каждое утро из ближайших станиц и аулов привозилось всё, чем богаты местные жители. Крики людей и живой птицы, жаркие и ленивые споры продавцов с покупателями, мелькание синих казачьих башлыков и высоких горских шапок, румяные и смуглые женские лица, полуприкрытые белыми и тёмными пуховыми платками, — всё будило в Гаркуше сладкие ощущения довоенной станичной жизни, сытной и покойной. Спешил, но не мог отказать себе в удовольствии пройтись между рядами в сопровождении двух конвойцев, перекинуться с кем-нибудь шутками и попробовать самое на вид вкусное. Покупал молоко и кумыс, творог и сметану, яйца и коровье масло, говядину и кур. С приглянувшимися молодухами не торговался.

С бакалейщиками — русскими, армянами и грузинами — наоборот. Навалившись широкой грудью на высокий прилавок, перво-наперво интересовался с простодушной певучестью: «А яка тут скыдка для вызволытилив вид большевицкого игу?» Какао — в порошке и кубиках, уже последние пачки — пришлось-таки покупать по бешеным ценам. Пилёный сахар, соду, уксусную эссенцию, мыло и мыльный порошок — ещё по божеским. Всё одно, на мыло уходила уйма денег: требовалось его чуть не на сотню. Ведь даже самое вонючее — керосиновое и скипидарное, для стирки очень грязного и требующего дезинфекции белья, — вздорожало до 15 рублей за фунт.

Радушнее других встречали его каждый день три аптекаря-еврея. Едва завидев низко надвинутую на брови чёрную аловерхую папаху и торчащий из-под неё орлиный нос, вопрошали, не уступая в нежности дверному колокольчику: «Ах, зачем господин офицер так редко заходит?» И растягивали дрогнувшие губы в улыбку.

Красные выгребли из аптек всё, что нашли, но и припрятать торговцы аптечным товаром ухитрились немало. Нашлось всё: карболовая и борная кислота, камфорный и чистый спирт, марганцовка и перекись водорода, гигроскопичная вата и марля, хвойный экстракт, тальк и рисовая пудра, вазелин и вазелиновое масло, высшего сорта зелёное медицинское и олеиновое мыло петроградских заводов «Якорь» и «Мартинелли», сироп из клюквы и шиповника... И продавали всё дешевле, чем другим покупателям: первыми пронюхали, для кого. А федосеевский лечебный портвейн № 51 отдавали почти даром — по 25 рублей за бутылку.

Расхваливали и навязывали ещё какие-то порошки от вшей, но Гаркуше они показались подозрительными. И оказался прав: доктора сочли их в лучшем случае бесполезными.

И хотя от прежнего обилия и разнообразия аптекарских товаров остались одни воспоминания, самое необходимое — иногда по пузырьку или коробочке с одной аптеки — найти удавалось. Не находил в ближайших двух — сразу загорался злой решимостью весь город обегать и перевернуть, но добыть. И добывал.

Хоть так совесть успокаивал.

Терзать стала нещадно, вроде вцепился в загривок злющий волкодав: не уберёг Петра Николаевича от заразы, и с каждым днём ему всё поганее... И как теперь Ольге Михайловне в очи глянет? Вот кто совсем не высокородничает. И генеральше Юзефович, важной, как барыня, с ней не четаться... За одни зарайские полусапожки столько раз спасибо сказала, сколько ему за всю жизнь услышать не довелось. Так в Петровском купил ей на свои деньги гостинец на Рождество — резиновые предохранители для высоких каблучков, в аккурат для тех полусапожек. Месяц с лишком возит в седельной суме. Но как теперь дарить? Не до каблучков ей станет, сердешной...

Набегавшись по базару, лавкам и аптекам, торопился в особняк. Бережно выгружал на кухне из вещевых мешков, своего и конвойцев, бутылки с молоком и кумысом, кульки и свёртки с прочим съестным. Передавал доктору аптекарские товары. И сразу навязывался генеральше Юзефович с помощью. Если была в ней нужда — живо переобувался в домашние ноговицы и менял чёрную черкеску на белый докторский халат.

Если нет, перво-наперво спускался в подвал: проверял, исправно ли работает котёл водяного отопления, мерил глазами угольную горку и поленницу — прикидывал, не пора ли интендантам привезти ещё угля и дров. Потом, тихо шлёпая по полу чуть влажными шерстяными носками, обходил весь особняк — по второму этажу крался бесшумно, как вор — и щупал батареи... И только убедившись, что греют жарко, спускался в кухню, где бережно извлекал из шкафа-ледника солёное свиное сало и кинжалом нарезал толстые ломти — бело-розовые, с широкими багровыми прожилками мяса...

В ночное время, самое беспокойное, в его помощи нуждались больше: менял в пузыре подтаявший лёд на свежий, выносил подкладные судна, переворачивал командующего во время протирки камфорным спиртом, закутывал в мокрую простыню, катил койку и подливал в ванну холодную воду Нарзана...

Пренебрегая указанием Ушинского почаще выходить в сад и дышать свежим воздухом, первые пару дней только выскакивал на полминуты перекурить. Доставал из пачки надкуренную папиросу, поджигал торопливо. Глубоко затянувшись два-три раза, гасил о мозолистую ладонь и прятал обратно в пачку.

Потом потянуло через дорогу — в Нижний парк: без всякого дела прогуляться до источника Нарзан... Но какие могут быть прогулки? Вчера впервые за неделю нашлось полчаса забежать в штабную конюшню: проведать Черномора — вороного, взятого в Константиновском, — и коней командующего. Стоят, бедные, понурившись...

Но нынче с покупками управился быстро, выпал ранним вечером свободный час, и генерал Юзефович разрешил отлучиться по личному делу...

До войны, в летние сезоны, старый казённый парк был самым оживлённым местом в городе. Теперь шумела одна только резвая Ольховка, прорываясь по своему тесному каменистому ложу.

Едва не сбежал по дорожке, виляющей между высоченными старыми деревьями, на засыпанную мелким гравием центральную аллею. Остановился, осмотрелся и пошагал дальше... С наслаждением вдыхал полной грудью. Светлые стволы тополей уже чуть-чуть позеленели. Но весной пока не пахло — одной только стылой сыростью. И чем ниже, тем острее.

Окутанный сумерками парк и бодрил, и угнетал запустением... Много деревьев было порублено и вокруг пеньков густо валялись светлые, ещё свежие, щепки. Цветники заросли сорной травой. Горбатые деревянные мостики через речку расшатались. Кумысный павильон стоял заколоченный. Круглые беседки все загажены. Столики, расчерченные на чёрно-белые квадраты для шашек и шахмат, перекосились или совсем повалены.

Возле большой эстрады для духового оркестра задержался перекурить... Пустую сцену под высокой деревянной раковиной и поставленные полукругом скамейки, кое-где сломанные, засыпали прошлогодние, почти сгнившие листья...

Длинная галерея источника Нарзан, построенная из светло-жёлтого песчаника, с высокими округлыми окнами и остроконечными башенками выглядела хотя и красивой, но давно заброшенной. Стены и фундамент избороздили извилистые трещины, стёкла кое-где побиты, фонтан перед главным фасадом замусорен.

Зашёл внутрь: темно, сыро и безлюдно. В гулкой пустоте жёстко хрустела под ногами осыпавшаяся с потолка штукатурка да звонко струилась вода из кранов. Сложив руки ковшиком, набрал воды. Пил большими глотками.

Невесть с чего тоска схватила вдруг за сердце. И тут же залетела в голову шальная мысль: подняться по Голицынскому проспекту — широкой пешеходной аллее, перекрытой повреждённым трельяжем — в Железнодорожный парк, примыкающий к станции. И даже заглянуть в курзал... Днём его светлое здание, с башнями и серо-голубой железной крышей, величественно возвышалось над центром города. По вечерам там заманчиво мигали разноцветные огни. И как ветерок с гор ни относил её, ушей достигала-таки музыка из ресторана, волнуя молодую кровь...

Смахнул капли с газырей. Нет, пора уж возвращаться к Петру Николаевичу... Да и жалованья обер-офицерского по теперешним временам ни на какие ужины не хватит. Это ведь не в доме станичника повечерить...

14 (27) февраля. Кисловодск


Из Екатеринодара, приглашённый начальником санитарной части штаба главкома, приехал профессор Юревич, известный бактериолог. Не один, а вместе с новым и очень сильным микроскопом берлинской фирмы «Отто Гиммлер» и походным набором лабораторных принадлежностей для анализа выделений и извержений человеческого тела.

Прямо с поезда, с необыкновенной тщательностью вымыв руки и отказавшись даже от чая, дотошно расспросил Ушинского и осмотрел больного: сыпь распространилась уже на руки, ноги и подбородок, температура подобралась к 41°С и не спадает несмотря на все принимаемые меры, язык стал бурым, и на нём, а также на дёснах появились тёмные корки, дыхание учащённое и затруднённое, пульс перевалил за 100 ударов, хотя и полон. На внешние раздражители реагирует всё слабее, а помрачения сознания участились и стали продолжительнее.

По всем признакам, строго предупредил Веру Михайловну, со дня на день на смену тихому бреду придут приступы сильнейшего психического возбуждения. И это особенно опасно: случается, тифозные вскакивают с постели, начинают буянить и выбрасываются из окна. Чаще ночью.

Подкожные впрыскивания камфары для поддержания слабеющего сердца одобрил, но в минимальных дозах и только до начала приступов: при тифе камфара сама способна провоцировать эти приступы и даже доводить их до судорог, сходных с эпилептическими. А когда начнутся — давать, для укрепления сердечной деятельности, красное вино по столовой ложке три раза в день. Хинин же отменил: при очень высокой температуре его действие резко слабеет, а побочные эффекты усиливаются. Строго-настрого запретил оставлять больного без надзора хотя бы и на минуту. По ночам велел дежурить в комнате больного по двое. Всем, кто за ним ухаживает, — обязательно надевать марлевые повязки и резиновые перчатки, а также полоскать рот слабым раствором марганцовки.

И засел в отведённой ему комнате за анализы...


...Высокий, седовласый и высохший до густой сети морщин старик, немного неловкий в движениях, Юревич сразу лёг Гаркуше на душу: и рассудительностью тихой медленной речи, и строгим взором поверх овальных стёклышек позолоченного пенсне, и всеми своими учёными причиндалами, уложенными в неподъёмный дорожный сундук. Потому и не пропускал мимо ушей долетавшие обрывки его разговоров с Ушинским. Среди чудных и потешных латинских слов проскакивали и людские... А уж наставления его в пересказе генеральши Юзефович старался запомнить, как статьи уставов.

Всё тешил себя надеждами на скорое выздоровление командующего, всё отгонял страшные мысли, словно от комаров откуривался... А почуял, что состояние Петра Николаевича знаменитости не понравилось, — руки и ноги похолодели, как будто пуля просвистела над самым ухом.

И уразумел наконец из профессорских разговоров, почему заразился один командующий, а из них, кто днями и ночами рядом были, — никто. Виной всему — недолеченная контузия, недосып и крайнее переутомление нервов. Одно только хорошее питание и помогало ослабленному организму бороться с инфекцией и оттянуло начало болезни.

В другой раз обрадовался бы, краем уха услыхав такое, как всякой честно заслуженной похвальбе... Да теперь-то радоваться нечему: с каждым днём, несмотря на питательную пищу, командующий тощает, а худые, со слов строгой знаменитости, умирают от тифа чаще тучных, и избежать смертельно опасного истощения могла бы помочь детская мука «Нестле», но по нынешней разрухе её ни за какие деньги не купить.

Переспросил у генеральши Юзефович диковинное название и кинулся сразу, твердя про себя, чтобы не вылетело из головы, к оставшемуся непоколоченным толстому армянину...


...Обиды первой встречи и след простыл, и хозяин гастрономического магазина встречал теперь Гаркушу как родного и товар отпускал задешево. А вчерашним вечером сам доставил в особняк пять бутылок французского лечебного вина «Сен-Рафаэль», головки сыра трёх сортов и по большому, фунтов по шести, пакету изюма и кураги. И деньги отказался не только взять, но даже записать в долг. И страстно умолял ни у кого ничего не покупать: его товар — самый свежий и наилучшего качества, и он просто умирает от желания быть поставщиком «его высокопревосходительства», которому от себя и всей своей семьи, и всех своих близких и дальних родственников, и здесь проживающих, и в Ростове, и в Нахичевани, и в Нагорном Карабахе, желает скорейшего выздоровления и возвращения на поле брани за освобождение Великой России от грабителей и насильников. Опять же вот-вот подвезут фазанов и живую стерлядь...

Суровые часовые с обнажёнными шашками у особняка и отеля-пансиона на Эмировской, серо-коричневый автомобиль, днём и ночью раскатывающий вверх-вниз между ними, почтово-телеграфной конторой на Воронцовской и железнодорожной станцией, где как встал, так и стоит на втором пути поезд из двух паровозов и классных вагонов, охраняемый караулами кубанцев, обилие офицеров в курзале и «Гранд-отеле» — всё это бросалось в глаза и гнало волны обывательских пересудов. В том числе — о расквартированном в городе большом штабе и приехавшем на лечение высоком начальстве. Скоро зазвучали фамилия, титул и чин.

И куда теперь Гаркуша ни входил, цены для него снижались и без намёка на скидку: до всех торговцев дошло, кому покупается. Стали привечать и самого — дарить между делом что-нибудь нужное и даже в довоенные времена не дешёвое: кто одеколон, кто мыло от перхоти, кто целебную мазь «Радикаль» от геморроя, частого среди кавалеристов...

Принимая вчера из рук Гаркуши листок с перечнем покупок и суммой потраченных денег командующего — опять подозрительно небольшой, — Юзефович засомневался: не позволяет ли себе кубанец, не в меру разбалованный Врангелем, что-то попросту отбирать у владельцев торговых заведений? Поддавшись сомнениям, спросил сурово: «Это что же, сотник, всюду цены растут, а в Кисловодске падают?» — «Не могу знать, ваше превосходительство. Плачу, скильки просют». Не отведённые зелёные глаза, напрочь потерявшие былую весёлость, вполне удостоверили честность адъютанта...


...Детской муки «Нестле» у армянина не оказалось. Но сокрушался он и разводил руками недолго, поклявшись достать из-под земли.

И когда, обежав три аптеки, Гаркуша купил-таки, почти задаром, дюжину пар резиновых перчаток и через час вернулся, две ярко раскрашенные картонные пачки были преподнесены ему с торжественностью, достойной булавы Кубанского атамана.

15 (28) февраля. Кисловодск


Судороги оживили лицо командующего.

— Линейцев с-сюда!.. Лошадь мне!.. Лошадь...

Рот, как у выдернутой на берег рыбы, открывался широко и резко, но слова с трудом прорывались через иссушенное жаром горло. Голова моталась из стороны в сторону и пыталась оторваться от упругой подушки. Елозили, ища опору, локти. Забились ноги, скидывая одеяло. Только веки не размыкались...

Гаркуша мягко давил ладонью на его грудь, прижимая тело к койке, другой рукой пытался удержать на пылающем лбу пузырь со льдом. Про резиновые перчатки и не вспомнил.

— Лошадь мне-е...

Хриплый крик оборвался стоном...


...Три огромных чёрных всадника настигают — и полсотни шагов не осталось... Сверкают вздетые уже клинки, и полы шинелей машут на ветру, точно крылья. А линейка лазаретная уносится вдаль, и топот её коней затихает... Не догнать — пуды грязи налипли на обессиленных ногах, и нипочём не стряхнуть их... Да вот же он — прямо перед ним хлопает брезент, трясётся и подпрыгивает деревянный борт, только руку протянуть... Еле-еле достал, вцепился... Нет, выскользнул шершавый борт из негнущихся пальцев. И совсем пропала линейка, будто и не было её... А позади топот копыт нарастает, грохочет уже подобно грому, и жаркое лошадиное дыхание толкает в спину... Ноги запутались, и потерял равновесие. Лицом пропахал черноземную жижу, растянулся на дороге. А над головой свистит уже, рассекая воздух, клинок... Да нет, никакой это не свист... Это — скрип, тягучий и тоскливый. Им пропитан весь воздух. Откуда этот чёртов скрип?.. A-а, это колёса скрипят — вагонетки едут к песчаному карьеру... Бесконечная лента вагонеток. И все набиты серыми трупами. Доехала одна, другая... Выгружать некому, и трупы сами поднимаются и перелезают через борта, медленно и неуклюже... Глазницы пустые. И спрыгивают вниз... Ноги повели туда... Всё ближе и ближе край... Сейчас откроется глубокое дно карьера. Вот открылось: горы из трупов... Так и тянет прыгнуть... Но мешает, не даёт идти какая-то собака... Рыжая и худющая. Виляет радостно хвостом, повизгивает и кидается на него, сильно толкая лапами в живот. Норовит подпрыгнуть и лизнуть... Лизнула-таки, и успокоительная прохлада разлилась по лицу. Всё пропало в сыром тумане... И выплыла из тумана Большая Садовая. Красивые светлые фасады, густые акации, широкая мостовая — всё залито слепящим светом. Покачиваются на ветерке белые кисти... И у всех чудесное весеннее настроение... Раскланиваются мужчины, приподнимая над головами соломенные шляпы-канотье. Целуются дамы, сталкиваясь раскрытыми светлыми зонтами. Улыбаются в усы извозчики в кафтанах, и лошади их радостно цокают копытами по брусчатке. Дети резвятся, не обращая внимания на увещевания и окрики родителей и гувернанток... Один двухлетний Всеволод, одетый в чёрно-белую матроску, смирно сидит, насупившись, на руках у гувернантки, и мама поправляет панамку на голове брата... А ему не терпится скорее спуститься в городской сад. Там — множество павильонов и будок со всякой всячиной, аттракционов и качелей. Есть и бесплатные, и ужасно хочется покачаться, а ещё больше — пострелять из духового ружья в любимом тире... Но мама не обращает на него внимания, зачем-то взяла Всеволода на руки и говорит с ним, смеясь... И не торопится сворачивать в сад. Не нравится ей там: слишком мало деревьев и тени, слишком много пыли, гама и простой публики. Папу призывать на помощь бесполезно: весь поглощён обменом приветствиями со знакомыми. А попадаются они на каждом шагу, и шляпа папина без устали поднимается над облысевшей головой и опускается обратно, поднимается и опускается, поднимается и опускается... А перед мамой откуда-то взялся юродивый в лохмотьях, наставил на него свой палец, кривой и грязный, и что-то шепчет ей. Слов не разобрать... Мама бледнеет как смерть, и от этих неслышных слов и её меловой бледности мороз продирает по коже... Да это же не мама, это — Олесинька! А на руках у неё Наташенька, дочурка пятилетняя. Вцепилась ручонками в шею, один из бантиков, торчащих из-под панамки, развязался, а Киська не замечает. Смотрит на него, а в огромных серо-голубых глазах — крик боли, немой и страшный... Глухой треск винтовочного залпа где-то рядом, ещё треск... От души развлекаются в тире любители пострелять... Но почему залпами?.. Да это же матросы расстреливают арестованных позади агентства РОПиТа... И валяются посреди мола, раскинув руки, офицеры. Трое, пятеро... Не сосчитать... Целый курган из расстрелянных офицеров. И растекаются из-под него во все стороны кровяные струйки. Белая кипящая пена смывает их, а они всё текут, они всё шире, сливаются в потоки, стекают в море, и свинцовая вода вокруг мола уже покраснела... Никакого кургана, а лежит один: длинный и худой, уткнулся ничком в серый бетон, задралась пола новенькой парадной черкески, открыла ярко-красный генеральский лампас... Кто-то очень знакомый... Да не он ли это сам?.. Пригляделся, но нет уже тела. А на месте этом стоит здоровенный матрос. Спина широченная, чёрная, бескозырка сбита набок, и длинные белые кудри бьются на ветру вместе с чёрными ленточками... Оборачивается медленно, ужасно медленно... Неужто Вакула? Так и есть! Но что-то не похож на себя: ни добродушия на крупном лице, ни злорадства. Застывшее лицо, восковое какое-то, и глаза остекленевшие... Нет, ожили. Засветилась печаль... «Ты жив ещё, матрос?» — Не отвечает. — «Или зарубили тебя донцы прошлой весной?» — Смотрит молча. — «Или добровольцы расстреляли?» — Молчит, а печаль в глазах всё ярче... — «А может, под шашками моих кубанцев лёг у Ставрополя или на Калаусе?» — «Нет, ваше превосходительство. Я тоже от тифа помер»... И смыла высоченная стена бушующей воды и чёрного Вакулу, и серый мол. И ушло с ней море, одна бескрайняя голая степь осталась... Никого вокруг. И ничего. Сыпет безмолвная изморось... Расквашенная черноземная дорога уходит за горизонт. Солнца нет, и непонятно, в каком направлении она уходит... Цинковое небо отражается в белёсых лужах. И между лужами — глубокие следы копыт. Вся дорога ископычена... Это конница его прошла. И уже далеко впереди. Ушла и забыла о нём... А где же казак с его значком? Где ординарцы, где конвой? Лошади его где?!..


...Вера Михайловна уже спешила с отжатой простыней.

— Лошадь мне!

16 февраля (1 марта). Кисловодск


— Яков Давыдович... Я знаю, за что...

Вспухший бурый язык еле-еле шевелился в пересохшем шершавом рту. Подрагивали обмётанные губы, выпуская почти беззвучные слова. Взгляд из-под полуприкрытых глаз бесцельно рассеивался поверх одеяла.

— ...За что Бог... карает меня...

Юзефович, забыв предостережения врачей, наклонился ближе. Нахмурился вопросительно, но смолчал.

— ...За честолюбие... Всё... принёс... в жертву ему...

— Лежите спокойно, Пётр Николаевич. Вам нельзя волноваться, — только и нашёл что сказать.

С тревогой глянул на жену: отойдя к ночному столику, та аккуратно смачивала плотную марлевую салфетку раствором борной кислоты. Глаза спрятала.

— Боже милосердный... Обещаю тебе...

Дрогнув, серо-жёлтые веки приоткрылись шире, обнажив пожелтевшие белки. Замутнённый взгляд с трудом достал до потолка.

— ...Никогда больше... не буду таким честолюбивым... Ежели не умру...

Влажная марля нежно коснулась уголка рта.

17 февраля (2 марта). Кисловодск


— Петруша... Ты меня слышишь? Петруша...

Сколько ни звала Ольга Михайловна, сколько ни сжимала в ладонях сухую и жаркую кисть мужа, не узнал и не отозвался...


...Многочасовая пароходная болтанка, мытарства ночного ожидания товарно-пассажирского поезда на вокзале в Новороссийске, толкотня, грязь и вонь вагона III класса так не измучили, как извели переживания за мужа.

На Кавказской встретил Оболенский, подъехавший составом из паровоза и двух вагонов, посланным за ней Юзефовичем. Но в тиши и покое спального купе боль в душе заныла сильнее. Молодой князь — его тонкое и красивое лицо осунулось и посерело — на все расспросы о состоянии мужа, отводя взгляд, отделывался общими словами и уверениями в самом скором выздоровлении. Чем горячее были эти его уверения, тем меньше верило им чуткое сердце.

Кисловодск встретил её пасмурно. Падал редкий мокрый снежок и тут же таял в грязи.

Пока ехала в знакомом «Руссо-Балте», пока здоровалась со встретившими её, мало кого узнавая, крепко держала себя в руках. Но в лучистых глазах и мягком голосе металась тревога.

Когда же спешно поднялась к мужу, обмерла от страха: Петруша лежал как мертвец. И только застывшая на лице маска мучительного страдания да частое дыхание свидетельствовали о ещё тлеющей жизни.

Не переменив дорожного платья и даже не зайдя в отведённую ей комнату, как присела на табурет, так и не могла подняться...


...Вглядывалась в сильно исхудавшее серо-жёлтое лицо, гладила нежно, освободив из-под одеяла, безжизненную руку, изрезанную ярко проступившими фиолетовыми венами, и глотала слёзы.

— Петруша, слышишь меня?.. Петруша, милый, отзовись...

Дважды муж начинал постанывать и слегка покачивать головой, веки подрагивали и чуть приподнимались, но взгляд потухших глаз оставался бессмысленным, а выражение лица — безучастным... Готова была сидеть и звать до бесконечности, но Ушинский, решительно взяв её под локоть, увёл вниз, в гостиную, — поить валерьянкой и учить правилам предосторожности при уходе за тифознобольными...

Солнечный прямоугольник на линолеуме, перекашиваясь и сворачиваясь, сместился в левый угол комнаты и там исчез. Чистое небо посинело, и льющийся в приоткрытое окно воздух похолодел и повлажнел.

Пока жена Юзефовича с медсестрой замачивали и выжимали простыню в ванной комнате, Ольга Михайловна обтирала лицо мужа влажной марлей. И вода Нарзана оказалась животворнее её умоляющих слов: медленно разомкнулись веки, и в глазах задрожал слабый огонёк.

— Киська... — Пересохший язык и обмётанные губы слушались плохо. — Прошу... тебя...

Замерла от неожиданности. Вспышка радости смешалась с леденящей оторопью: ни малейшего удивления её приездом! Ни обычных нежных слов после долгой разлуки, ни вопроса о детях...

— Петруша, ты узнаешь меня?

— Перевези... в Петербург...

— Что перевезти, Петруша? — не договорив, уже поняла.

Гримаса ужаса исказила лицо, но её тут же подавила вымученная улыбка.

— После победы... Меня... Или в Москву...

Сглотнула подкативший к горлу жаркий слёзный ком, но все слова повылетали из головы. Наконец, усилием воли удерживая улыбку, произнесла как можно мягче:

— Хорошо, Петруша... Как скажешь, так и сделаю. Но давай ты сначала освободишь их от большевиков... И Москву, и Петербург.

Веки снова плотно сомкнулись. Но уголки губ чуть дрогнули, будто он попытался улыбнуться в ответ, да не нашёл сил. Значит, всё слышит Петруша и осознает. Так и есть — губы снова зашевелились.

— Я знаю... за что Бог... карает меня... за моё...

Еле слышимые слова угасли.

И через считанные секунды вдруг вспыхнули до крика:

— Уходи, Олесинька!.. Уходи!

Больной заметался в бреду.

Вера Михайловна с медсестрой вошли как раз вовремя. Подоспел, с чистым судном, и Гаркуша. Никогда ещё не стоило таких усилий обернуть командующего в мокрую простыню...


...Да чего же сладка солёная влага морских брызг! И какое это блаженство — холодный ветер с моря... И бушующие волны, и сверкающие брызги, когда они вздымаются фонтаном, падают, разбиваются о мол и разлетаются во все стороны подобно шрапнели. Только не смертоносной, а оживляющей... Но тогда прочему тревога и страх кругом? И в шуме ветра, и в ударах волн, и в крике чаек... И что это за вопли звериные? Точно орда Мамаева кинулась на крепостную стену...

Нет, не орда — чёрная толпа вопит и колышется на набережной... «В воду кровопивцев! В воду!» Ветер хлещет этими воплями по щекам и по сердцу. Выхода на набережную с мола нет — перекрыта толпой... А посреди мола лежат, раскинув руки, офицеры. Трое, пятеро... Больше... Целый курган из мёртвых тел в офицерской форме. И растекаются из-под неё во все стороны кровяные струйки. Белая кипящая пена смывает их, а они всё текут, они всё шире, сливаются в потоки, стекают в море, и свинцовая вода вокруг мола уже покраснела... Ялта и серая гористая стена равнодушно взирают на разведённую в воде кровь, гонимую волнами к берегу... А Олесинька-то, бедная, как очутилась посреди этого кровавого кошмара?! Губы трясутся. Глаза обезумели. Давится словами... «Ты должна уйти, Олесинька!» — «Всё кончено, Петруша». — «Ты должна уйти!» — «Я останусь с тобой». — «Уходи, Олесинька!»... Уже кричит в полный голос, как никогда не смел кричать на неё, Кискиску любимую и обожаемую, а она хватает его за руки, пытается обнять, прижать к себе, дрожит вся, вот и слёзы брызнули в три ручья. Холодные и солёные, как морские капли... Ледяная волна накрыла с головой и чуть не сбила с ног... Какое же блаженство — прилипший к телу мокрый бешмет... Один стоит на сером плоском хребте пустого мола. Никого вокруг. Только чайки белые мечутся, и чёрные волны остервенело бьются в мол и ревут, ревут... Рёв их рассыпается на людские выкрики, сиплые и радостные. Кричат казаки его дивизии — приметили его значок, высоко поднятый на пике: трещит и полощется на лютом ветру... Строятся посотенно на околице. Валит пар от людей и лошадей. Выравниваются живые прямоугольники. И сиплое «Ура!» волна за волной катится над рядами чёрных и белых папах... Всё громче и слаженнее. Папахи полетели вверх... «Лошадь мне!»... «Лошадь мне!» И чего горло дерёт?! Вот же — стоит Гаркуша и держит под уздцы серого дончака. Стучит копытом дончак в заиндевевшую траву, дёргает головой нетерпеливо, пофыркивает. Позвякивает уздечка... А адъютант бледен как мел. И нет в глазах ни обычного задора, ни даже радости... Ведь победа! «Ты чего это, Василий, сам не свой?» — «Та занедужил, Петре Николаич». — «Так возьми мой градусник и померь температуру. И “лексира” своего напейся» — «Слушаюсь». А голос глухой, мёртвый... Рысит под ним серый дончак, подкидывает мягко в седле... Сорвал с плеч тяжёлую бурку и кинул на руки адъютанту. Скачет размашистой рысью вдоль строя, чёткими движениями отдаёт честь обнажённой шашкой... Разворачивается дончак, выезжает на середину. «Ор-рлы-ы! Благодарю за службу России!» — «Ура-а-а!» — «Вперёд, кавказские ор-рлы-ы!» — «Ура-а-а!» Громче ветра, громче волн, громче грома небесного грохочет музыка славы... До слёз упоительная и жаркая музыка, невыносимо жаркая...

18 февраля (3 марта). Кисловодск


Не посмотревшись в высокое зеркало, только вчера купленное и повешенное в передней на место похищенного, Гаркуша оправил черкеску и ремни, прошёлся — как делал всегда, прежде чем надеть кубанку — пятерней по тёмному ёршику, подрастающему на месте былого чуба. Тронув машинально батарею, толкнул дубовую дверь парадного крыльца.

Тусклый матовый шар электрического светильника отхватил у глухой полуночной тьмы лишь низкие гранитные ступеньки, начало дорожки и голые ветки ближайших деревьев. С тонких сосулек, свисающих с кованого козырька, падали сверкающие капли, звонко разбиваясь о терракотовые плиты отмостки.

Беззвёздное небо источало тёплую сырость.

У калитки маялись на часах два конвойца. Жёлтый свет уличного фонаря, изогнувшего чугунную шею прямо над их папахами, только сгустил сумрачность на усатых лицах. Подтягиваясь, вопросительно глянули на адъютанта командующего. Но Гаркуша, спрятав повлажневшие глаза, молча прошёл мимо.

И быстро, не разбирая луж, пошагал по пустой Эмировской улице к штабу. Там, на просторном дворе отеля-пансиона, шофёр уже должен заводить «Руссо-Балт»: генерал Юзефович передал приказание по телефону. Ехать — на Базарную площадь, в Николаевский собор. Полунощницу, верно, отслужили, и нужно успеть, пока священники не отошли ко сну. Командующий умирает...


...Как впал больной в полное беспамятство в пятом часу пополудни, так уже и не приходил в себя: глаза открыл ещё раз-другой, но никого не узнал. Перестал и отзываться. Временами резко пробивался бред: то упрашивал кого-то уйти, то приказывал подать лошадь, то отдавал команду развернуться в лаву, то спорил с кем-то.

В одиннадцатом часу верхний столбик ртути прочно обосновался наделении 41,5°С. Бред стал громче и отрывистей. Пульс начал скакать, превращаясь в нитевидный, и считался уже с трудом. Язык почти почернел. Исходящий от кожи жар ощущался на расстоянии. Реакция на громкие оклики и причинение боли — ещё более вялая, чем прежде... По всем симптомам, подступил кризис и организм всё слабее сопротивляется убивающей его инфекции.

Каждый час профессора ненадолго поднимались в комнату больного: считали пульс и слушали сердце, мерили температуру и проверяли рефлексы. И спускались обратно в гостиную, тихо обмениваясь фразами на латыни.

Разговор быстро иссякал. Ушинский нервно мерил гостиную короткими шагами, толстые пальцы терзали никелированный стетоскоп, а лицо сковала безнадёжность. Юревич, протирая платком то пенсне, то покрасневшие от недосыпа глаза, сидел, ссутулившись, на диване и, открыв толстый блокнот, по многолетней привычке описывал симптомы. Иногда, перелистав назад, просматривал старые записи наблюдений. Никаких спасительных советов там найтись не могло, но разум никак не желал смириться с собственным бессилием.

К кофе не притрагивались, едва ли замечая, как Гаркуша менял остывший на горячий.

Перед самой полуночью в очередной раз поднялись наверх. Больного только обложили пузырями со свежим льдом. Проверили рефлексы: тело на раздражители почти не реагирует...

Как раз подъехал, покончив с самыми горящими штабными делами, Юзефович. Едва вошёл в гостиную, понял без слов: надежду на выздоровление командующего профессора потеряли. Ушинский, обречено разведя руками, подтвердил: «Больной едва ли доживёт до утра».

Кто-то должен был взвалить на себя тяжкий крест сообщить страшную весть баронессе Врангель. И двух часов не прошло, как с трудом убедили её уйти к себе и хоть немного поспать, теперь же приходилось будить. Вызвался Юревич... На стук ответила сразу. Но когда вышла уже через минуту — прилегла не раздеваясь, — и умоляющие глаза, необыкновенно большие на бледном осунувшемся лице, впились в тусклые стёклышки его пенсне, он дрогнул: не стал отнимать последнюю надежду.

Услышав, что следует, вероятно, готовиться к худшему, окаменела на мгновение, потом нетвёрдой походкой прошла в комнату мужа. Через несколько минут спустилась, скользя рукой по перилам, в переднюю. Кончик носа покраснел ярче искусанных губ, глаза набухли от слёз и смотрели мимо всех, но глухой голос звучал уверенно: пора послать за священником — исповедать и причастить Петра Николаевича.

Позвали Гаркушу. Он как предчувствовал: отправленный отдохнуть, остался, не гася люстры, в пустой бильярдной и задремал в кресле.

Юзефович отдал приказание кратко и тихо, будто в доме лежал уже не больной, а покойник. У Гаркуши задрожал подбородок...


«Руссо-Балт» привёз батюшку меньше чем через час. Пожилой, дородный и сивобородый, он неспешно вышел из автомобиля и окинул взглядом два ряда светящихся окон. Опасливо сторонясь плохо различимых веток, прошёл через сад. Так же неспешно, щурясь на яркую трёхламповую люстру и принюхиваясь к тошнотворному за паху карболки, снял в передней чёрное драповое полупальто с барашковым воротником, давно не новое, и полуглубокие нескользящие галоши. Поправил перед зеркалом наперсный крест. Достав из-под чёрной рясы платок, обтёр морщинистый лоб и громко высморкался. Жизнь научила: Господь, конечно, хранит верных служителей своих, но когда зовут в дом, где лежит заразный больной, даже барон и генерал, нельзя торопиться, уставать, часто и глубоко дышать и потеть. Ибо заразный яд всяко горазд проникать в тело.

По лестнице поднимался ещё неспешнее.

Гаркуша, отчаянно подталкивая его взглядом в оплывшую чёрную спину, насилу одолел греховное желание ускорить батюшкин подъём. Хорошо, руки заняты: с одной свисала большая холщовая сумка с дароносицей, потиром, лжицей и прочим необходимым, другая бережно прижимала к груди икону, в два слоя обёрнутую в белое полотно. Да и ноги что-то ослабели... Понятно отчего: носится как собака целыми днями и не спит почти...

Чудотворную икону Божьей Матери собственными руками взял с аналоя и велел поставить в комнате безнадёжно больного протоиерей, едва Гаркуша объяснил причину приезда.

Пока медсестра, тихо позвякивая стеклом, убирала пузырьки с ночного столика, а Гаркуша устанавливал на него, попрочнее прислонив к стене, тёмную и потрескавшуюся икону, батюшка, не подходя близко к койке, внимательно вглядывался в лицо болящего — землистое, неподвижное, искажённое физическими муками.

Худшие его предположения сбылись: увы, слишком поздно явился он с благодатной помощью. Генерал — в крайнем изнеможении, в помрачённом сознании и, по всему судя, уже при последнем издыхании. И встретить смерть ему суждено без напутствования Святыми Тайнами. Увы, так обыкновенно и случается, когда на явление священника к постели болящего, а в особенности со Святыми Тайнами тела и крови Христовой родные смотрят как на предвестие смерти, и потому до последних минут малодушно тянут с приглашением.

С укоризной глянул из-под кустистых бровей на двух женщин. Которая из них баронесса, не разобрал: обе в тёмно-синих платьях, белых фартуках и косынках сестёр милосердия, обе спали с лица.

А быть может, и не их в том вина. А тех вон двух осанистых господ в белых халатах, что встали поодаль, у самой двери, не приложившись к его руке... Известное дело: многие врачи не веруют в Бога, а потому до последнего возражают против приглашения священника к одру пациента. Ибо пребывают в заблуждении, что его явление может ухудшить состояние болящего и помешать лечению. Не ведают, грешники, что творят... Ведь священник несёт не весть о приближающейся смерти, а спасающую Божественную благодать, врачующую немощи и очищающую грехи, которые служат причиною болезней. И несёт упование на всесильную помощь Бога, которая для поддержания жизни имеет гораздо более значения, чем искусство врачей. Часто притом весьма сомнительного свойства искусство...

Так что иного выбора и нет, кроме как прибегнуть к «глухой» исповеди: прочитать над умирающим одну разрешительную молитву и затем предать его воле и суду Божию... Хотя нет, утешил себя, и большой беды в том, что душа его, готовящаяся перейти в загробный мир, не дождалась благодати, преподаваемой в Святых Тайнах. Ибо отдавший жизнь в борьбе против врагов веры Христовой получит прощение Божие, каких бы греховных стремлений и увлечений он не сделался данником по слабости своей человеческой...

Гаркуша, быстро принеся медную лампадку и поставив её перед иконой, уже чиркал отсыревшими спичками. Забывшись, Ушинский двинулся к нему — перехватить руку, — но вовремя одёрнул себя: хоть и вреден чад для лёгких больного, но сейчас не он устанавливает порядки в этой комнате.

Оранжевый язычок робко затеплился под тёмным ликом Богородицы.

Пока батюшка доставал из сумки свёрнутую епитрахиль, все вышли. Надев и оправив её, начал скороговоркой:

— Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, да простит ти, чадо Пётр, вся согрешения твоя… — и запнулся: глаза умирающего открылись...

...Чету Юзефовичей и профессоров Ольга Михайловна пригласила пока переждать в её комнате. А Гаркуша пошлёпал вниз — к тихо задребезжавшему телефону.

Послушав, не сразу нацепил трубку на вилку. Следовало подняться и доложить начальнику штаба, но не мог: подступившие слёзы прожигали глаза изнутри. Сцепил челюсти до боли в крепких зубах... Дежурный офицер сообщил: пришла телеграмма с приказанием главнокомандующего покрыть все расходы на лечение генерала Врангеля из ассигнований, отпускаемых на содержание штаба армии... Вот была бы радость! Потому как от жалованья Петра Николаевича последние романовские пятёрки и десятки остались. А теперь? Только и пригодятся казённые, что на отпущение грехов, отпевание и похороны... Да где же твоя справедливость, Господи?..

Молитва затягивалась. Ушинский, встревожившись, вышел в коридор. Плотно закрытая дверь не пропускала ни единого звука.

Уже выходили за ним остальные, когда дверь открылась и представший перед ними батюшка объявил тихо и торжественно:

— Раб Божий Пётр пришёл в себя и в полном сознании был исповедан и разрешён от грехов. Прошу всех зайти...

Профессора быстро перекинулись тревожными взглядами: осознание происходящего может стать последним ударом для сердца, надорванного борьбой с инфекцией. Ушинский от порога шагнул было к койке, но и тут вовремя одёрнул себя...

Полуприкрытые глаза больного смотрели осмысленно и спокойно. Медленно обведя вошедших, остановились на Ольге Михайловне. Губы дрогнули, и по ним лёгкой тенью скользнула полуулыбка. Кому-то она показалась извинительной, кому-то ободряющей...

Батюшка же, не теряя времени — сознание умирающего в любую минуту может снова помрачиться, — готовился к причащению запасными Святыми Дарами: затянул шнурками поручи, извлёк из сумки и расстелил на ночном столике вышитый покровец, поставил на него деревянную дароносицу, рядом — латунный потир...

Сноровистые руки всё сделали быстро, и замершую комнату наполнил его низкий проникновенный голос:

— Причащается раб Божий Пётр честнаго и святаго тела и крове Господа и Бога и Спаса нашего Иисуса Христа... — Едва разлепившиеся губы приняли с посеребрённой лжицы кусочки просфоры, размоченные в сильно разбавленном водой кагоре, — ...во оставление грехов своих и в жизнь вечную...

С последним словом молитвы веки умирающего сомкнулись...

От денег батюшка отказался.

На прощание его тёмные кустистые брови победно вскинулись в сторону профессоров. Их мрачный вид истолковал по-своему: сокрушило-таки безбожников превосходство целительной силы Святых Тайн над медицинскими средствами. И ошибся: оба, не обсуждая вслух, припоминали теперь частые в их практике случаи, когда тяжелобольные приходили в сознание, снова будто бы все понимали и связно говорили, но следовало за этим не выздоровление, а скорая — часа через два или три — смерть.

Батюшка же, выйдя за калитку, поспешно достал из сумки тёмно-зелёный шкалик с уксусом, выкрутил тугую пробку и, презрев любопытство часовых, шофёра и Гаркуши, несущего следом икону, приложился к горлышку. Тщательно выполоскал рот, сплюнул в мокрую пожухшую траву под оградой и, подобрав полу рясы, с опаской шагнул на широкую подножку «Руссо-Балта»...

Уличные фонари погасли, и сырая тьма подступила к самому дому.

18—19 февраля (4—5 марта). Кисловодск


Наступающая ночь, судя по быстро выползающим из парка белёсым клубам тумана, обещала быть сырее прошедшей.

Закрыв окно и балконную дверь — так же бесшумно, как она проделывала это все минувшие десять суток, — Вера Михайловна осторожно сняла с умирающего ватное одеяло. Отнесла в ванную комнату: пригодится ещё или нет, но пора уже везти на дезинфекцию. Вернувшись, взяла с ночного столика серебряные карманные часы мужа. Стрелки показывали начало шестого. Время мерить температуру.

Встряхнув градусник и надев перчатки, отвернула край верблюжьего одеяла, чуть приподняла, взяв за локоть, безжизненную руку и вложила его под мышку. Пальцы, одетые в резину, не почувствовали, но глаза, хоть и слипались, перемену заметили: волосы и кожа повлажнели... Легко стянув перчатку, тыльной стороной ладони коснулась лба: покрыт едва ощутимой испариной. Хотя и пышет жаром по-прежнему... Или уже не так?..

Еле дотерпела, пока прошло пять минут: верхний столбик ртути остановился на 39,3°С. Растерялась от неожиданности: встряхнуть посильнее и померить вторично или скорее звать профессоров? Или будить Ольгу Михайловну?..


...Сразу после причастия сознание командующего снова помрачилось. Уже не метался — обессилел совершенно. Но бред перешёл в крики: беспрерывно извергались команды, имена, ругань...

Ольга Михайловна попросила оставить её с мужем одну. Просьбу исполнили без возражений.

Гаркуша, вынеся один табурет в коридор, сел ждать у самой двери — оказаться под рукой, когда свершится страшное... Пригнувшись низко и упёршись небритым подбородком в кулаки, напряжённо прислушивался. Самые громкие выкрики командующего иногда проникали через дверь, плач Ольги Михайловны — если она плакала — нет. Пару раз почудилось собственное имя... Тяжёлую голову то и дело затуманивала дрёма. Чтобы отогнать сон, до боли прикусывал язык или принимался нещадно тереть кулаками чесавшиеся глаза. Но всё же едва не свалился с табурета. Тогда стал отлучаться на минуту в ванную: ополаскивал лицо ледяной водой из крана. Помогала бороться со сном и напавшая вдруг жажда: пришлось сбегать вниз на кухню и наполнить опустошённую фляжку.

Трижды подходила неслышно генеральша Юзефович. На её немой вопрос он только пожимал широкими плечами.

В пять утра постучались вместе: давно пора менять судно и протирать спину камфорным спиртом.

Бред угас, командующий совершенно изнемог и лежал недвижимо. Не хватало только сложенных на груди рук и горящей свечки... Но дыхание, хотя частое и тяжёлое, не замирало.

Изнемогла и Ольга Михайловна: трёхчасовое ожидание смерти — с минуты на минуту — высосало остатки физических и душевных сил.

Ближе к шести проснулся Ушинский, решивший не вызывать на смену себе другого врача и остаться ночевать в гостиной. Разбудил Юревича. Осмотр произвели с обычной внимательностью: никаких перемен к лучшему. Единственно возможной переменой к худшему могла стать только смерть, но не приходила и она.

И лишь после позднего обеда им удалось убедить баронессу прилечь...


...Махнув рукой на марлевую повязку и перчатки, Ушинский слушал сердце и лёгкие больного. Шумы ему не понравились. Но и расслышать их было трудновато: мешал громкий и частый стук собственного сердца. Никак не успокаивалось... То ли оттого, что взбежал, как в студенческие годы, по лестнице, то ли от предчувствия редкостного успеха.

А Юревичу не понравилась беспечность коллеги. Но между хмуро сведёнными седыми бровями и верхним краем белой повязки ярко светились торжеством выцветшие стариковские глаза.

Причин торжествовать было две. По всему телу больного, ото лба до лодыжек, выступил обильный пот, и дыхание стало свободнее. А верхний столбик ртути, будто изнемогший за эти дни не меньше тех, кто ухаживал за больным, едва осилил деление 39°С. Кризис разрешился победой организма!

Первые часы наступившего понедельника принесли новые симптомы победы: температура упала до 38°С, рефлексы пробудились, пульс поредел до 80 ударов и помягчел, дыхание успокоилась и стало глубже...

Страдальческая маска, сковавшая лицо больного, потеряла прежнюю резкость черт.

Наконец разлепились веки и лицо оживил осмысленный взгляд.

— Оля... ты как... тут?..

Ложка за ложкой больной жадно глотал холодную воду Нарзана. Судорожно дёргался острый кадык, мельхиор тонко звякал о зубы...

Изгнав тишину горестного ожидания, в доме воцарилась счастливая суета.

С помощью Гаркуши переодев командующего в сухое, Вера Михайловна палкой топила в баке с раствором карболовой кислоты его нательную рубаху и кальсоны. Едкий запах пота, перебивший даже карболку, показался благоуханнее любимых парижских духов «Пино».

Повар, с мучными следами от пальцев на толстых румяных щеках, энергично месил тесто — на утро.

Сбежав по каменной лестнице в кухню, Гаркуша залюбовался огромным пухким комом, но, опамятавшись, тут же вылил в себя, черпанув из бака, две кружки воды и кинулся менять лёд в пузырях. Отворил дверцу шкафа-ледника... Один вид ровных прозрачных кубиков прогнал меж лопаток волну озноба. Ошалевший от радости, даже не обратил внимания. Вдобавок запереживал: не купил, раззява, свежих дрожжей. А ведь предлагали! И даже какие-то сухие, заграничные, — год, набрехали, не портятся... Да и мяса бараньего, гляди, не хватит на пирог, затеянный генеральшей Юзефович. Зато, верное дело, поутру подплывут обещанные армяном стерляди и подлетят фазаны...

— За-ме-ча-тель-но! — продекламировал по слогам Ушинский, бодро спускаясь по лестнице. Стетоскоп никак не находил привычного просторного кармана, пока профессор, уже войдя в гостиную, не сообразил, что впопыхах не надел халат... — Температура спадёт за три-пять дней. Но! Любое волнение или погрешность в диете, и она, Ольга Михайловна, может снова подскочить. Ещё как может...

В гостиной с запахом карболки боролась валерьянка.

Воодушевлённые, профессора накинулись теперь на баронессу: и нервы её успокоить, и наставить, как ухаживать за мужем дальше. Мензурку бурой жидкости выпила безропотно. Вжавшись в угол дивана и прикладывая платок то к носу, то к глазам, лишь слушала и кротко кивала. И цветастый гобелен высокой спинки, и белый батист ярко оттеняли её посеревшее, без единой кровинки, лицо.

— Выздоровление после сыпного тифа, Ольга Михайловна, голубушка... — встав прямо перед ней, Ушинский подкреплял свои внушения энергичными жестами коротких рук, — есть самый опасный период. Извольте иметь в виду. Организм крайне ослаблен... Край-не! А потому могут начаться осложнения. И весьма серьёзные...

— Без осложнений, как правило, не обходится. — Юревич, на две головы возвышаясь из-за его плеча, мягко, но веско подтверждал напористые слова коллеги.

— Верно. Осложнения серьёзны и многочисленны: самое частое — дольчатое воспаление лёгких. А оно чревато... Так что требуются длительный отдых, пища самая питательная и постоянное наблюдение за лёгкими и сердцем. По-сто-ян-но-е!

— Если появится кашель — точно поставить диагноз...

Нарочито не замечали её сочащихся слезами глаз. Знали прекрасно: мысли о грядущих заботах успокаивают нервы — и потрясённые горем, и взвинченные нежданным счастьем — не хуже валерьянки.

— А чтобы кашель не появился, голубушка, Петра Николаевича отсюда надо увезти. Как только на ноги встанет, так и увезти. Долгое время, видите ли, бытовало заблуждение, что в здешнем климате чахоточным становится лучше...

Страх перекосил миловидные черты баронессы, и Ушинский, спохватившись, замахал на неё руками:

— Нет-нет, ну что вы! Ни о какой чахотке и речи нет! Помилуйте! Просто начнутся уже скоро весенние дожди, и воздух Кисловодска станет положительно вреден для лёгочных и сердечных больных. Значит, увеличится риск осложнений и для Петра Николаевича...

— На море нужно ехать.

— Конечно, на море. Лучше всего — на восточное побережье Крыма, где сухой степной воздух.

— А в Ялту? — нашла всё же силы выдохнуть хоть слово.

— Нет-нет, голубушка. В Ялте воздух много влажнее. Тогда уж в Сочи. Вот Сочи теперь замечательно подошли бы...

— Да. Именно весной, — худой длинный палец Юревича строго закачался над лысиной Ушинского, — но никак не летом.

— Конечно. Так что как окрепнет — сразу ехать. И в будущем Пётр Николаевич должен оберегать себя от всего, что вызвало предрасположенность к тифу. Физического и умственного переутомления, сильных душевных волнений, недосыпания... Медицина, конечно, позаботится, но исцеляют натура и здоровый образ жизни.

— Напитками алкогольными не злоупотребляет? — строго поинтересовался Юревич.

— Нет, — наконец-то улыбнулась. — Давно уже отговорила...

— Замечательно! В общем, мы, Ольга Михайловна, голубушка, понимаем: пожить для себя Петру Николаевичу не удастся. Но поберечь себя для России — возможно вполне. А теперь — спать. И не просыпаться как можно дольше. Да, ещё мензурочку...

У самых дверей комнаты, передавая ей хрустальный графин со свежей водой Нарзана, Гаркуша нашептал ободряюще:

— Та не слухайте вы их, ваше превосходительство. Чай, в столице-то доктора ещё лучше будут...

Через несколько минут, обходя крадучись второй этаж и ощупывая батареи, явственно расслышал из-за её двери сдавленные рыдания.

А ещё минуту спустя в коридоре первого этажа, на полпути между кухней и ванной, его ухватил за широкий рукав черкески Ушинский. Пристально взглянув в залитые лихорадочным блеском шалые глаза, поинтересовался самочувствием.

— Та живой пока, — отмахнулся сотник.

— Вот что, голубчик... И вам надо как следует выспаться. Но прежде померьте-ка температуру...

Чёрно-синяя пелена, затянувшая небесный свод, слегка посветлела на востоке. Посветлели сверху и лесистые горы, и голые холмы, обступившие Кисловодск. Жидкий туман медленно рассасывался и скатывался сквозь могучие деревья Нижнего парка в долину Ольховки.

А на западе — за горами, покрытыми серо-зелёным пятнистым ковром вековых лесов, за мрачными скалистыми вершинами — уже переливалась перламутром под первыми лучами восходящего светила двуглавая снеговая корона Эльбруса...

Суета постепенно улеглась, окна одно за другим погасли, и дом наполнила хрупкая рассветная тишина.

Загрузка...