Часть 4 Референдум о прошлом

Оборотившись назад, они увидели свое будущее…

1

В аэропорту Цюриха я пересел на поезд, который за полчаса должен был доставить меня в монастырь. Вот уже много лет францисканцы предлагали кров за умеренную плату, и я воспользовался их гостеприимством. В монастырском крыле я снял келью с вайфаем (что еще нужно человеку!). Мне хотелось остаться одному хотя бы на некоторое время, чтобы спокойно наблюдать с помощью интернета за ходом референдума в других странах. А также закончить свои заметки, которые, как я думал, предваряют и предсказывают события, но оказалось, что они лишь догоняют случившееся. Рано или поздно каждая утопия становится историческим романом.

Итак, я уединился в уютной келье аскетического францисканского монастыря, построенного несколько веков назад. Самое большое восхищение вызывали у меня окна. Нет ничего удивительного в том, что здания и камни способны устоять под натиском времени. Но стекло, сохранившееся с XVII века, иначе как чудом не назовешь. Неровное, с зернистой поверхностью, сделанное человеческими руками из песка, который, казалось, все еще просматривался в его толще. Неподалеку от монастыря располагалась небольшая ферма с десятком коров, которые ничем не отличались от коров XVII века. Животные как-то съедают чувство времени. Все это я прилежно записываю в блокнот.

Я долго, но безуспешно пытался связаться с Гаустином, но потом подумал, что он мог спуститься в комнаты шестидесятых, где еще не существовало мобильных телефонов. Мне обязательно нужно было рассказать ему, что я видел. Короткая версия звучала так: провал. Сбывались его самые мрачные предчувствия и страхи, самые мрачные наши страхи.

2

Все счастливые государства похожи друг на друга, все несчастные несчастны по-своему. Все смешалось в доме Европы…

Действительно, в общем европейском доме все встало с ног на голову, и каждый из членов этого образования, которое до недавнего времени называли европейской семьей, страдал своим особым, уникальным образом. Хотя само слово «уникальный» стало настолько затасканным и банальным, что, подобно марокканской саранче, затмило всю остальную словесную тварь. Все вдруг стало уникальным. И прежде всего несчастье. Ни одна из наций не хотела махнуть рукой на свое несчастье и не замечать его. Несчастье стало сырьем, готовым материалом для оправданий, а также алиби и основанием для претензий.

Ну как отказаться от несчастья, если у некоторых народов только это и имеется в загашнике, только грустные жалобы остаются их неисчерпаемым ресурсом. При этом они хорошо усвоили, что чем больше ты копаешься в нем, тем больше получаешь. Такой неисчерпаемый запас национального несчастья.

Тот, кто считает, что народы и страны стремятся к счастью, глубоко заблуждается. Это иллюзия и самообман. Счастье не только невозможно, но и невыносимо. Что ты станешь делать с его нестабильной материей, с этим призрачным мыльным пузырем, который в любую минуту может лопнуть у тебя перед носом, брызнув горькой пеной прямо в глаза?

Счастье? Счастье так же недолговечно, как молоко, оставленное на солнце, как муха зимой и крокус ранней весной. Оно так же хрупко, как стрекоза. Это не конь, на которого можно вскочить и долго скакать вдаль. Не краеугольный камень, который может стать основой фундамента церкви или государства. О счастье не пишут в учебниках по истории (там можно найти только описания битв, погромов, предательств или убийства какого-то эрцгерцога). Оно не упоминается в хрониках и летописях. Это слово можно обнаружить лишь в букварях, разговорниках и пособиях по изучению иностранного языка для начинающих. Причем о нем говорится всегда в настоящем времени, может быть, потому, что с грамматической точки зрения это проще… Только там все счастливы, светит солнце, благоухают цветы, мы едем к морю, возвращаемся после экскурсии, извините, где находится ближайший ресторан…

Из счастья не выкуешь меч — материал слишком хрупок. Оно не годится для солидных романов, песен или эпоса. В нем нет места для тяжелой рабской доли или осады Трои, для предательства и истекающего кровью Роланда, зазубренного меча или сломанного боевого рога, а также для смертельно раненного состарившегося Беовульфа.

Невозможно собрать войско под хоругвями счастья.

Да, никакая страна не была готова отказаться от своего несчастливого бытия, этого выдержанного вина, тщательно оберегаемого в подземелье прошлого, которое всегда под рукой, если вдруг понадобится. Неприкосновенный запас несчастья. Но вот сейчас впервые пришло время выбирать счастье…

3

Почти не было сомнений в том, что ФРАНЦИЯ выберет свое счастливое Les trente glorieuses — «славное тридцатилетие», когда бешеными темпами росли экономика и благосостояние граждан, все были влюблены во французское кино: в Рене, Трюффо, Трентиньяна, Делона, Бельмондо, Анук Эме, Анни Жирардо, все напевали Et si tu n'existais pas Джо Дассена, взахлеб обсуждали произведения Сартра, Камю, Жоржа Перека… И за всем этим стояла работающая на полных оборотах экономическая машина. Славные, счастливые тридцать лет с 1945-го по 1975-й. Как видно, после «короля-солнце» все измерялось тридцатилетиями: счастливые периоды длились тридцать лет, войны тоже…

Некоторые твердо держались за шестидесятые. Явный фаворит —1968 год, воспетый в фильмах и легендах. Быть молодым в 1968-м — кто бы не хотел?!

Но оказалось, что не все французы этого желали. Шестидесятые — трудные годы. Колонии ускользали из рук, Алжир ушел в 1962-м. Столкновения с теми, чьим благодетелем ты себя считал. Париж шестидесятых был хорош для кино, восторженной статьи в журнале и двухнедельных каникул. Но в конце концов люди, как правило, предпочитают жить в более безликие времена. Они самые удобные. Так что реального шанса у шестидесятых не было.


Мне думается, что в 1968-м никто не относился к этому году так, как относятся сейчас: как к великому оставшемуся в истории шестьдесят восьмому. Такое происходит гораздо позже… Нужно время и подробный рассказ, чтобы случилось то, что вроде бы уже случилось, подобно образу на старых фотографиях, который при проявлении медленно выступает из тьмы… Вероятно, 1939-й тоже никто не воспринимал так, как сейчас. Просто тогда кое-кто просыпался утром с головной болью и тревогой.


Одно из самых любопытных движений, возникших в связи с референдумом, должно было называться «Бесконечный праздник» — по аналогии с воспоминаниями Хемингуэя о двадцатых годах, проведенных в столице мира. «Праздник, который всегда с тобой»… Крошечные кафешки Латинского квартала, на Сен-Жермен-де-Пре, «Клозери де Лила», ресторан «Куполь», «Ротонда» на Монпарнасе, кафе на Сен-Мишель… дом госпожитайн, книжный магазинчик Сильвии Бич «Шекспир и Компания», где любил бывать Джеймс Джойс… Париж Фицджеральда, Паунда… Я обожал эту книгу Хемингуэя и, если бы мог, голосовал бы за этот период. Движение основали молодые французские писатели. Но, как уже было сказано, далеко не все хотели, чтобы всегда был праздник. Праздник хорош для веселья и очень неудобен в повседневной жизни. Много шума, мешает спать, как выразилась одна старая домовладелица в репортаже о центральных районах города. Кроме того, движение ограничивалось одним городом, пусть даже и столицей мира. А Франция огромная и по большей части провинциальная. Бретонским рыбакам, нормандским фермерам и сборщикам яблок, жителям тихих южных французских городков было ровным счетом наплевать на каких-то там писак, которые шляются по кафе, устраивают оргии, меняют женщин и проводят время без денег в дешевых гостиницах.

Утраченные иллюзии утраченного поколения. Движению прочили не больше четырех процентов, что само по себе немало. Возможно, ровно столько писателей было в Париже на тот момент.


Сторонники «Национального объединения» Марин Ле Пен выбрали тактику, которая, как оказалось потом, изначально была ошибочной. Сперва они хотели бойкотировать референдум, из-за чего потеряли довольно много времени, не добившись какого-либо успеха. Включились уже в конце кампании и неожиданно для всех поддержали голлистское крыло партии в выборе поздних пятидесятых в качестве десятилетия, куда они хотели бы вернуться. Все-таки де Голль был самым непоколебимым защитником идеи великой автономной Франции, человеком, умевшим противостоять так называемым гигантам и твердо стоявшим за идею создания объединенной «Европы отечеств». Их человек par excellence.


Слишком много фактов влияли на референдум — иррациональных и, прежде всего, личных. Так что, когда оказалось, что победу одержали проголосовавшие за начало восьмидесятых — сладкое безвременье уходящего Жискар д'Эстена и появившегося на горизонте Ширака, — аналитикам пришлось долго объяснять, почему это вполне логично. В конце концов одержали победу те, кто тогда был молод и активен. Очень близко к ним оказались выступавшие за шестидесятые, возможно из-за набиравшего силу анархического движения, сторонникам которого очень хотелось вновь громить все булыжниками, как в 1968 году.

Только националисты Ле Пен категорично высказались, что не признают результаты выборов и намереваются блокировать любое решение по этому вопросу в Европарламенте.

4

ИСПАНИЯ больше других умела быть несчастной по-своему, так что имела все шансы справиться без труда. Пройдя гражданскую войну, сменившуюся режимом Франко, она могла спокойно взять в скобки пол века. Таким образом у нее оставалось не так уж много десятилетий для выбора, что значительно облегчало задачу. А если убрать два-три десятилетия в начале XX века, связанные с эпидемией испанки, Марокканской войной и диктатурой генерала Примо де Риверы, ситуация становилась проще некуда. Как сказал в интервью один житель Мадрида, «восьмидесятые — это блестящие, сумасшедшие годы. После холодных, мрачных, как подземелье, десятилетий при Франко ты выходишь на улицу и видишь, что светит солнце, мир открыт и ждет тебя, предлагает прожить все то, чего ты так долго был лишен, все революции, в том числе и сексуальную, все вместе».

Однако кое-кто утверждал, что никогда не жил лучше, чем в девяностые. Переходный период после Франко закончился, экономика развивалась ускоренными темпами. Денег было в избытке, у всех было будущее…

«Я не имела права иметь счет в банке, водительские права, даже сделать паспорт без разрешения мужа!» — закричала одна женщина, когда во время дискуссии какой-то пожилой господин позволил себе сказать, что во времена Франко было спокойно, и заявил об испанском экономическом чуде шестидесятых. В конце концов Испания выбрала восьмидесятые с раскрепощенной контркультурой «мадридской мовиды», Альмодовара, Маласаньи… Первая обнаженка в кино после Франко, причем далеко не всегда уместная. Когда эти фильмы пришли в нашу страну, нам было по семнадцать-восемнадцать лет, и мы бились об заклад, что на второй-третьей минуте начнется голая сцена. Потому и любили испанское кино…

В любом случае, гражданской войны во время референдума не случилось, как предрекали некоторые наблюдатели (Франко поддерживали меньше, чем ожидалось), и Испания благополучно возвращалась в атмосферу фиесты восьмидесятых.

Однажды я оказался в Мадриде в конце сентября. Было еще по-летнему тепло. Несмотря на то, что минула полночь, городскую площадь заполонила молодежь. Кто-то потягивал пиво, кто-то курил травку, кто-то пел под гитару, не обошлось и без огнеглотателей… То там, то здесь раздавались взрывы смеха… Возвращаясь поздно ночью, я заметил в боковых улочках спокойно облегчавшихся юношей и девушек… Они делали это прямо на тротуаре, между машинами… Так пах Мадрид — мочой и пивом… И в этом запахе была радость…


ПОРТУГАЛИЯ, которая также провела долгие годы под гнетом сурового режима, закончившегося Революцией гвоздик, должна была выбрать середину семидесятых, объявить ее новым началом, пока еще было живо в памяти пьяное ликование 1974-го и пока не угасло воспоминание об Estado Nuovo, Антониу ди Салазаре и его наследнике Марселу Каэтану. Этого могло хватить, чтобы признать, какое же это несчастье — быть португальцем. Миф, который сплачивал в течение нескольких веков после периода Великих географических открытий и стал еще более действенной скрепой после Великих потерь новооткрытых земель.

Я помню, как мы в детстве любили играть в «страны». Рисовали круг и произносили считалочку: «Колесо верчу, верчу, выбрать я себе хочу…» И после этого каждый должен был выбрать себе страну. Например, Францию… Потом кричали: «Побеждает… побеждает…» Все разбегаются, а «Франция» должна была крикнуть: «Стоп!» — и сказать, за сколько шагов дойдет до другого государства. Если угадывала, имела право присвоить чужую территорию. Шаги тоже были разными: великанскими, человеческими, мышиными, муравьиными и… не помню, какими еще. Простая игра, в которой главным было выбрать страну. Все хотели Италию, Германию, Францию, США или, скажем, Заграницу. Случалось и такое. Девочка, в которую я тайно был влюблен, всегда отдавала предпочтение Португалии. А я — Испании, чтобы быть поближе к ней. У Португалии не было других соседей, и это географическое положение спасало меня от неминуемой ревности. Сейчас я отдаю себе отчет, что девочке Португалия очень подходила.

Что мы о ней знали? Что она находится на самом краю Европы, что с одной стороны прижата океаном. Абсолютно неприметная страна. Может, девочка выбирала ее из-за названия, которое напоминало болгарское слово «портокал», то есть «апельсин». Я был убежден, что эти фрукты растут только в Португалии и, поскольку расстояние слишком велико, редко попадают в мою страну. Кто-то их съедает в пути, так как не может устоять перед искушением, может быть сами перевозчики. Я не обвинял их, так как и сам бы не устоял.

Портокалия Португалова — так я называл девочку. В памяти осталось только это имя.

5

В отличие от Испании и Португалии, ШВЕЦИИ, например, было очень трудно выбрать себе счастливое время для возвращения в прошлое, так как в ее истории случалось мало несчастливых десятилетий, что давало довольно широкие возможности.

Да, можно было спокойно исключить первые пятнадцать лет XX века из-за безработицы, случившейся в результате резкого роста численности населения, который историки объясняют появлением вакцин и усиленным употреблением картофеля.

Позднее — после двух больших войн и хорошо проплаченного нейтралитета — все встало на свои места. То, что разрушило континент, благоприятно сказалось на стране. Все нуждались в качественной шведской стали и запчастях для машин, особенно во время войны. Это объясняло тот факт, что накануне референдума в Швеции, первой из всех стран, появилось движение, связанное непосредственно с сороковыми. Оно быстро набирало популярность. Кто-то обнародовал отрывки из дневника Астрид Линдгрен, где указывалось обычное рождественское меню военных лет. Для праздничного стола предлагались: окорок весом в три с половиной килограмма, паштет домашнего приготовления, телячьи отбивные, копченый угорь, деликатес из мяса оленя. Перечислялись и семейные подарки на Рождество 1944 года: «спортивный костюм, лыжные ботинки, вязаный кардиган, белый шерстяной шарф, две пары кальсон (каждый год дарю ему такие), запонки, брюки на каждый день, цепочка для моих часов, книги, плиссированная серая юбка, кофта темно-синего цвета, носки, пазл, книги, очень хороший будильник, щетка для мытья, поросенок из марципана…»

Не знаю почему, но этот поросенок особенно впечатлил как меня, так и шведских журналистов. «Швеция — не марципановый поросенок во время войны!» — скандировали противники этого движения. Конечно, никто не спорил насчет достатка и благоденствия, но куда девать чувство вины? Разве может человек наслаждаться сытостью и счастьем посреди преисподней. В конце концов, по данным социологического исследования, сороковые получили не слишком высокий процент голосов, что автоматически отсылало их на пятое или шестое место, практически лишая шансов на успех. Но тот факт, что неожиданно появился призрак военных лет как возможность, уже сам по себе был достаточно тревожным.

По мнению аналитиков, высокий процент сторонников возвращения в пятидесятые, которых, согласно всем исследованиям, было большинство, объяснялся именно подъемом в предыдущее десятилетие и неловкостью, вызванной желанием выбрать военный период. Но пятидесятые в любом случае были сильным десятилетием. СМИ вспомнили, как на фоне разрушенной, обескровленной Европы Швеция после войны была мощной страной с нетронутыми ресурсами и производством. Жизнь становилась все более уютной. «У нас была полуавтоматическая стиральная машина, появился первый телевизор и во-от такой холодильник», — говорила одна женщина в телепередаче, разводя руки в стороны как можно шире. Ей было около семидесяти, выглядела она ухоженной. Камера переместилась на мужчину рядом с ней — поджарого высокого краснолицего старика, который тут же принялся рассказывать о «вольво-амазон», первой модели выпуска 1957 года, черной со светло-серой крышей — изящная работа… Он продемонстрировал прямо в камеру черно-белую фотографию, на которой был запечатлен со своей спутницей — оба улыбались и выглядели счастливыми. Я засмотрелся на автомобиль — он напоминал отцовскую «Варшаву», которая являлась точной копией «победы». Крепкие, немного неуклюжие машины пятидесятых, устойчивые, словно танки, и почти с таким же расходом бензина.

Другим бесспорным козырем в поддержку пятидесятых была, разумеется, «ИКЕА». Да, именно тогда издали первый каталог и открыли первый магазин. Вероятно, важнейшим достижением стала идея выкручивать ножки стола из крышки, чтобы уместить в багажнике и дома снова собрать. Вот они, пятидесятые — практичные, здоровые, дешевые, немножко суровые и простые.

Серьезную конкуренцию им составили семидесятые. С одной стороны — пятидесятые, с другой — семидесятые, несмотря на экономический кризис. В семидесятых изначально было что-то глубоко скандинавское. В этом и последующем десятилетиях кроме железного занавеса, мир все так же раздваивался, когда дело касалось вопроса, который вставал перед каждым мужчиной: блондинка или брюнетка (иногда рыжая) из ABBA. Их называли именно так, а не Агнетой или Ани-Фрид (Фридой). Мне тогда было десять, и меня никто не спрашивал, но я тайно, как и большинство мужчин, отдавал предпочтение блондинке. Хотя также знал, что это банально и правильнее будет выбрать брюнетку. По крайней мере, на словах. Но в любом случае, ABBA была северной, светлой, шведской, танцующей, блестящей и белой.

Именно такие вещи, как ABBA и кресло «Поэнг», изобретение «ИКЕИ» того же периода, в корне меняют времена, а вовсе не валовой внутренний продукт или экспорт древесины или стали. В конце концов, несмотря на кризис и смены правительства, несмотря на рост цен нефти и новый кризис, несмотря на все это, танцующая королева поздних семидесятых обогнала «вольво» 1957 года вместе с огромным холодильником и полуавтоматической стиральной машинкой. Романтика заключалась уже не в холодильнике, людям хотелось танцевать, и новая сентиментальность разливалась над северными водами. Так что после референдума Швеция проснулась в 1977 году.


Никого не удивил тот факт, что и ДАНИЯ тоже выбрала семидесятые, хотя до самого конца на повестке дня стояли и девяностые. Наверно, семидесятые и правда по духу были скандинавскими. Они напоминали усыпанные похожими на сахар блестками новогодние открытки, которые мы облизывали, пока никто не видел.

«В семидесятые мы все стали наслаждаться жизнью», — растолковала мне одна приятельница-датчанка. Помнится, я ее спросил: «А что ты скажешь о шестидесятых? Разве не тогда появились все удовольствия?» Моя приятельница немного помолчала, а потом сказала: «Ты прав, но в то время мы еще не знали, что с ними делать. Я забеременела, не желая этого, родила, отец ребенка исчез, я возненавидела ребенка. Потом оставила его со своими родителями и уехала в Москву. Новую жизнь выдержала всего год. Всякие Евтушенко взывали на стадионах, какие-то Ахмадулины, шестидесятники… Все нормальные поэты были в андерграунде, вечно пьяные, их не издавали, кто-то сидел в тюрьме… Стоило мне о них узнать, меня арестовали и вернули в Данию. Вот так и закончились шестидесятые — словно молодежная тусовка: ты лишь напился, почувствовал себя хорошо, но вдруг приперлась милиция. И осталось только похмелье. В семидесятых я уже знала, что делать с удовольствиями, мы все уже знали и жили хорошо. Так что будь уверен — все проголосуют за них».

Ну, не совсем все, но кое в чем она была права.

6

С вечера зарядил дождь. От его шума я и проснулся утром. Лежал с закрытыми глазами и слушал, как барабанят капли по крыше. Потолка не было, только крыша и старые потолочные сваи. Лежал и слушал. У тела с дождем давнишний непрекращающийся, но уже забытый мной разговор. Существует простая жизнь, жизнь в одиночестве, от которой я отвык. Поесть хлеба за обычным деревянным столом, сгрести в ладонь крошки и бросить их воробьям. Медленно очистить яблоко ножом и вдруг понять, что эти движения в точности повторяют движения твоего отца, которые он унаследовал от твоего деда. Место и время уже другие, да и рука не та, но движения, жесты совпадают. Раскрыть очередной номер местной газеты Zuger Woche, чтобы узнать прогноз погоды, одновременно думая о том, что на грядке проклюнулись ростки лука, а в саду расцвела черешня. Беспокоиться о мире, которому ты не принадлежишь…

В пять утра пробили большие францисканские часы за стеной. Их бой ничем не отличался от колокольного звона. Я поднялся с постели, оделся и сел у окна. Светало. Раскрыл томик стихов Тумаса Транстрёмера и стал читать. Читал медленно, с наслаждением. Потом закрыл книгу и подумал, что, если государства вернутся в семидесятые или восьмидесятые, что же будет с еще не написанными стихами и романами, издать которые еще предстоит? Потом попытался вспомнить, что такого исключительного я прочел за последние несколько лет, и решил, что, скорее всего, жалеть тут не о чем.

7

А что будет с референдумом в странах Восточной Европы — той ее части, которая всегда употреблялась с определением «бывшая»? Разумеется, все уже давно разбежались, словно бывшие супруги, которым приходилось жить вместе, пока росли дети, но потом их пути разошлись, и даже если они не испытывали ненависти друг и другу, то и любопытства не проявляли. Каждому хотелось прильнуть к (западной) любовнице, о которой он всегда мечтал, пока обретался в общей социалистической спальне.


Последней моей надеждой на возвращение в новый 1968 год после французского провала был именно этот (бывший) лагерь. Разумеется, ЧЕХИЯ являлась самым ожидаемым местом для государства 1968-го. Тебе двадцать лет, ты свободен и творишь историю на улицах Парижа или Праги — что может быть лучше… После голосования во Франции, где выбрали восьмидесятые, эта мечта частично угасла, Париж оказался безвозвратно потерян, осталась только Прага.

Однако, как и во Франции, то, что казалось привлекательным извне, внутри виделось совсем по-другому. Легенда о 1968-м звучала захватывающе, так как время немного сгладило все острые края. «Пражская весна» манила к себе, как райский сад, но без вторжения разгневанного Бога. Но вторжение тем не менее было фактом, а глас Божий звучал как русский танк и грозил отомстить, совсем как «братское войско», настоящий «бог из машины»… бронированной.

После «Пражской весны» наступило опустошительное лето. И как всегда, когда жизнь ломается, те, кто тогда был на улицах, заняли места в тени того лета и всех последующих лет, а неактивных, осторожно высунувших нос, чтобы понять, откуда дует ветер, пригласили занять их места. Столкновения, битье витрин, выселение, избиения и изнасилования, убийства и тюремные заключения — ломает жизнь не это, а тонкое пронзительное ощущение бессмысленности происходящего, которое обрушивается на тебя в солнечный полдень, когда ты видишь на улицах смеющихся людей и понимаешь, что в этой системе, что вышвырнула тебя из жизни на долгие годы, ничего не изменилось, и дети продолжают рождаться. История может спокойно лишиться половины столетия, для нее это секунда, их у нее в запасе тысячи. Но что делать маленькой мушке — человеку, для которого та самая секунда — вся его жизнь?

Вот из-за таких ощущений в солнечный полдень в Праге и не пожелали выбрать шестидесятые.

Но все-таки в Чехии долго велась битва между тремя возможными государствами. Прежде всего, Первая республика — золотые двадцатые: экономическое чудо; культурный расцвет; одна из первых экономик мира, как взахлеб твердили СМИ, поддерживавшие это движение. Энтузиазм молодой нации, которой все удается… За ними шел черед государства конца XX века, «Нежная революция» 1989 года и, наконец, «Пражская весна» 1968-го, которая изначально тоже имела шансы. Сами названия этих периодов соблазняли: золото, нежность, весна. Из-за двадцатых выглядывала физиономия известного усатого типа, который спокойно забрал бы Судеты и превратил процветающее государство в протекторат. За «Пражской весной» скрывалось холодное русское лето, а за «Нежной революцией» последовали разочарования не сбывшейся до конца мечты.

В конце концов страх того, что должно было последовать за двадцатыми, оказался сильнее страха того, чему предстояло совершиться после девяностых. Великая битва страхов. Таким образом «Нежная революция» победила во второй раз, и Чехия вернулась в девяностые.


В ПОЛЬШЕ тоже существовало движение, тяготеющее к двадцатым и Второй польской республике, но без особого успеха. Дело шло к восьмидесятым, причем там было две фракции. Одна настаивала на возвращении к самому началу десятилетия — Движению сопротивления, появлению «Солидарности» в 1980 году. Ее сторонники настаивали на том, что необходимо реанимировать энтузиазм того времени, напоминали, как всего за несколько месяцев членская масса первого в системе непартийного профсоюза достигла десяти миллионов человек. 10 000 000. Эта цифра выглядела внушительной на протяжении долгих лет.

Однако другая фракция вытащила на поверхность страшилку — генерала в черных очках, Ярузельского. Этот генерал пугал даже мою бабушку в Болгарии, говорившую: «Ложись скорей, а не то придет тот, в черных очках!» После 1980 года наступило военное положение, репрессии, тюрьмы… Поэтому сторонники этой фракции хотели начать все с чистого листа, с конца десятилетия — первых полусвободных выборов, когда выиграл Валенса. Так или иначе, победила фракция, ратовавшая за ранние восьмидесятые. Но Польша решила, что начнет новый период на два года раньше, дабы отметить и избрание Иоанна Павла Второго папой римским — знак Божий, с которого впоследствии и началось славное десятилетие.


В конце концов почти все страны Восточного блока (за исключением Болгарии и Румынии) в качестве желанного места для возвращения и рестарта избрали 1989 год. В этом, конечно, была большая доля здравого смысла, но имелся и личный момент. Где-то там, почти на исходе века, мы все были молоды в последний раз. И те, из пятидесятых, кто свято верил, что конец неминуем, и ждал его, и те, кто помоложе 1968 года, увидевшие в цифре 89 счастливое предзнаменование — 68-й наоборот. И самые молодые из молодых, которым в 1989 году было по двадцать лет и для кого в этом году случилась первая революция. Здесь я могу говорить от первого лица. Наконец-то неслучившееся должно было случиться, все только предстояло, только начиналось, причем в самом конце века.


Я воспользуюсь правом на комментарий, на пояснение свидетеля, ибо был там, прыгал, кричал, ревел, но потом резко постарел из-за перемен в последующие годы. Просто комичный плач по девяностым. Система менялась у нас на глазах, обещая прекрасную жизнь, открытые границы, новые правила… Причем совсем скоро, не сегодня, так завтра. Помню, как мы спорили в 1989 году: «Слушайте, чуваки, не хочу вас расстраивать, но, наверно, должен пройти хотя бы год-другой, чтобы все устаканилось», — пытался воззвать к нашему разуму кто-то из друзей, может быть даже К. «А может, года три-четыре, даже пять», — нерешительно предположил другой. Как мы все на него набросились, разве что не избили. «У-у-у, кто станет ждать пять лет? Алло, гараж! Ты что тут крамолу сеешь? Блин, через три месяца сессия… Хватит уже этих пятилеток…» В то время у нас еще был неприкосновенный запас будущего, и мы смело его распределяли. Впоследствии поняли, насколько наивными мы были. Спустя десятилетие, в нулевые, запаса уже не осталось, и на нас вдруг глянуло его дно. Тогда, где-то в конце десятилетия или начале следующего со временем что-то произошло, что-то перевернулось, перещелкнуло, зациклилось, пошло пузырями и остановилось.

8

Если Скандинавия долго не могла решить, какое десятилетие предпочесть, то РУМЫНИЮ трясло от колебаний, но по другой причине. Весь XX век — метания из стороны в сторону и неблагоприятно сложившиеся обстоятельства, ошибочный выбор, на какого коня вскочить — немецкого, английского или русского. Утрата территорий; битвы; осады; кризисы; внутренние перевороты. Даже революцию 1989 года нельзя назвать нежной. Может быть, только в поздние шестидесятые и ранние семидесятые чуть-чуть приоткрылось окошко (да и то это можно признать с натяжкой) — государство попыталось обрести независимость в разобщенном мире. Потом окошко резко захлопнули, и началось десятилетие нищеты, долгов, пустых полок в магазинах, Секуритате.

«Все эти безмятежные, объевшиеся счастьем народы — французы, англичане… Я из другого мира, у меня за плечами — века непрерывных бед. Я родился в злополучном краю. Наша радость закончилась в Вене, дальше нас ждало Проклятие!»[12]

Беспощадный Чоран!

И так можно сказать не только о Румынии.


Самыми неопределенными и неорганизованными были выборы в АВСТРИИ. Странно, но именно здесь больше всего людей отказались от голосования. А из тех, кто принял участие, отдали почти равный процент голосов в пользу движений, не вполне жизнеспособных. Воспоминание о некогда пестрой многоязычной империи первого десятилетия XX вена, отраженное прежде всего в литературе и наследии Сецессиона, стало потихоньку забываться, как оставленные на веранде кофе и подсохший кусок торта «Гараш». Закончилось десятилетие, впрочем, неблагополучно: убийство эрцгерцога, Великая война, распад и так далее. Процент, который достался Австрии времен аншлюса, вызывал тревогу, впрочем, он был невелик. Все еще не выветрился некий публичный стыд — скорее привычка, нежели убеждение. Еще одним желанным куском торта для избирателей стала Австрия семидесятых — восьмидесятых, сделавшая из своего постоянного нейтралитета постоянный источник доходов. И наконец, девяностые — время, когда тайное предыдущих десятилетий имело шансы стать явным — чемоданчики могли быть вскрыты, чеки обеспечены валютой, а двойные агенты могли предъявить счета своим работодателям.

С таким неконкретным и расплывчатым результатом, касавшимся нескольких десятилетий века, Австрия рисковала раствориться во времени среди соседних империй, а Вена осталась бы городом-музеем, каким всегда и была. Пограничной зоной в географии счастья. Но с минимальным перевесом в процентах вперед вышли все-таки восьмидесятые. В этой победе многие заподозрили тайное вмешательство ультраправых националистов — последователей Хайдера, ибо как раз тогда взошла его звезда. Слушая репортажи из Вены и Зальцбурга, я представил себе, как победители-восьмидесятники быстро организуют новый референдум, в котором учтут и аншлюс, но уже по-домашнему, потихоньку от Европы. Много тайн зарыто в подножии 1939 года.

9

Большой загадкой оставалась ГЕРМАНИЯ. Там история меняла декорации дольше всего. Берлин служил одновременно сценой, кабаре, плацдармом, витриной и защитной стеной — для всех. Первая половина века была ампутирована, несмотря на попытки новых ультраправых заменить пустое место протезом. Германия ни за что не хотела возвращаться туда, несмотря на магистрали и «фольксваген», которые выставляли как решающий козырь в этой гонке. Но у каждого последующего десятилетия был реальный шанс. «Социологи предсказывают победу восьмидесятых, — в ужасе писала мне из Берлина Е. — Только представь себе, не экономическое чудо пятидесятых, не последующее десятилетие с его 1968 годом и прочим, а именно восьмидесятые. Какое падение! Ты ведь знаешь, что я за девяностые, хотя, если помнишь, мы кричали, что 1968-й — наш, да, немного ободранный, немножко б/у, но наш, наш! Я хочу жить в начале девяностых, так что, если победим, давай встретимся там, в Берлине или Софии. Целую тебя. Е.».

Милая, милая Е. Мы вместе провели первые годы девяностых. Наша встреча была бурной, и связь развивалась по нарастающей, как могло быть только тогда. «Наконец-то дождались шестидесятых», — смеялась она, протягивая мне зажженную сигарету в постели. Мы даже успели пожениться, хотя все вокруг разводились. Это оказалось большой ошибкой, но мы успели ее исправить в то же десятилетие. Потом расстались, и она уехала в Германию. Все, у кого была пятерка по немецкому, рано или поздно уезжали в Германию. У меня была пятерка по болгарскому, и я остался.

И все-таки Е. ошибалась насчет восьмидесятых, по крайней мере немецких. Там клокотало по обе стороны. «Мы — народ!» — скандировали на Александерплац и на всех площадях на востоке. «Атомные станции? Нет, спасибо!» — протестовали на западе. Марши мира, живые цепи, красные шары, СПИД и панк. В конце концов, жизнь была интересной по обе стороны. Но сегодня те, кто мечтал о восьмидесятых, слабо представляли, что придется вернуться в разделенную Германию. Однако и тут нашли выход голосовали конкретно за 1989-й, вернее, за его канун, очень надеясь, что удастся продлить этот период на год-другой. Есть возможность предвкушать праздник и сохранять огонь энтузиазма, перенося его в неопределенное будущее — чего же еще желать? Я представил, как непрерывно разрушают Берлинскую стену и восстанавливают ее, чтобы вновь разрушить… Зацикливание на радости.


По сути, у 1968 года не было шансов в Германии. Исключение составляло твердое ядро поздних марксистов и анархистов, страдающих ревматизмом (что поделать, анархисты тоже стареют). Так что у великого 1968-го оказалось мало сторонников. Прежде всего из-за того, что за ним следовали семидесятые, которые не очень стремились выбирать из-за многочисленных взрывов, похищений и грабежей. Метания между Мао и дао, «Бандера росса», Че Гевара, Маркузе, Дучке — вот в такой каше варилась Европа семидесятых. А ведь Вторая мировая закончилась всего каких-то двадцать лет назад…

Иногда мы не осознаем, что нам только кажется, будто некоторые исторические события случились очень давно. Например, я родился всего через двадцать три года после окончания Второй мировой войны, а мне всегда казалось, что она была в другую эпоху. Как сказал бы Гаустин, история всегда ближе, чем его отражение в зеркале заднего вида.


В конечном счете победили восьмидесятые. А точнее, западногерманские восьмидесятые. Только Берлин так и остался разделенным. Интересно, что на этом настаивали обе части города.

Старые немцы голосовали за десятилетие ради достойной фигуры Гельмута Коля, излучающей стабильность и надежность. Молодые же, вернее, те, кто тогда был молод, то есть большая часть голосующих, выбрали диско.

Надо сказать, всегда побеждает банальное. Тривиальность и ее варвары рано или поздно завоевывают империи тяжелых идеологий. С большим отрывом в референдуме победили Фалько, Нена, «Альфавиль», футбольная команда ФРГ восьмидесятых, борода Брайтнера, молодые Беккер и Штеффи Граф, мощный люкс «KaDeWe», «Даллас», «Грязные танцы», Майкл Джексон, по которому здесь буквально умирали, ну и даже всем надоевший новогодний «Пестрый котел» телевидения ГДР.

«Ты утверждаешь, что это десятилетие, породившее по большей части скуку и диско, — писала мне Е. после выборов. — Но людям явно хочется жить среди скуки и диско…»

Конечно, она была права, но существовало и нечто другое. Вероятно, люди выбирали восьмидесятые из-за их предстоящего конца. В выборах есть что-то особенное, и в этом был четкий знак. Выбирая какое-то десятилетие, ты выбираешь и то, что придет потом. Хочу жить в восьмидесятых ради 1989-го.

(Никто не обратил внимания, что в большинстве восточных провинций второй политической силой была партия тридцатых.)

10

Вот уже несколько дней (недель?) я ни с кем не разговаривал. Кажется, я теряю представление о времени. Утром встаю, спускаюсь в город за рыбой, так как ныне базарный день. Потом вновь пытаюсь связаться с Гаустином, но снова безрезультатно, только слышу в трубке какой-то странный сигнал. Перебрасываюсь несколькими фразами с продавцом оливок. Он говорит по-итальянски, я отвечаю ему на плохом немецком. В результате он отвешивает мне столько оливок, сколько решил еще в самом начале. Я жонглирую в уме его словами prego, olivo, grazie; prego, olivo, grazie… Но когда достигаю вершины, выплевываю их… Еще я купил сыр и рыбу. Чищу ее, тонко нарезаю, добавляю кислое яблоко, лимон, оливковое масло, базилик, немного вина и белого альпийского сыра. Через полчаса рыба готова. Ставлю на стол самую красивую тарелку. Выливаю в бокал остатки вина. Сажусь и с грустью осознаю, что совсем не голоден.

11

Синдром отсутствующего

Так много мест, где меня сейчас нет. Нет меня в Неаполе, Танжере, Коимбре, Лиссабоне, Нью-Йорке, Ямболе и Стамбуле. Меня нет в дождливые послеполуденные часы в Лондоне, я не гуляю по вечернему Мадриду, меня нет в Бруклине осенью, и улицы Софии пустеют без меня, так же как и улицы Турина, как и один болгарский городок 1978 года…

В стольких местах меня нет. Мир переполнен моим отсутствием. Жизнь течет там, где меня нет… Где бы я ни находился в эту минуту…

Меня нет не только в географическом пространстве. Хотя я считаю, что пространство и география никогда не были только пространством и географией.

Меня нет в осени 1989-го, в том безумном 1968-м, в холодном лете 1953-го. Никто не вспоминает обо мне в декабре 1910-го или в конце XIX века, нет меня и в зациклившихся на диско восьмидесятых, которые я, по сути, ненавижу.

Человек не может быть затворником только одного тела или одного времени.

Гаустин. Новые и предстоящие диагнозы

12

Подошла очередь ШВЕЙЦАРИИ. Ее согласие участвовать в референдуме, не будучи страной — членом Евросоюза, можно назвать неожиданностью и жестом доброй воли (хотя и необъяснимым).

За несколько месяцев до этого мы с Гаустином вели жаркие споры.

— Попомни мое слово, — бушевал я, — эти выберут сороковые, к ужасу всех остальных.

— Видишь ли, — отвечал мне Гаустин, — на фоне воюющей Европы Швейцария, может, и выглядела раем, но, поверь, все было далеко не так. Они каждую минуту ожидали нападения, на границе постоянно кружили самолеты. Гитлер особенно не церемонился. Даже существовал подробный план захвата по городам.

Я любил слушать свидетельства Гаустина, хотя иногда он безумно раздражал меня. Но как ты можешь противоречить тому, кто говорит настолько убедительно, словно видел все своими глазами.

— Да, да, конечно, но готовиться к войне совсем не то же самое, что участвовать в ней, не так ли? — все-таки не стерпел я.

— А ты знаешь, я в этом не уверен, — ответил он. — Мне кажется, что иногда даже намного тяжелее. Нужно прислушиваться к тому, что происходит у соседей, спать в обнимку с ружьем, в полной боевой амуниции. Рыть в Альпах бункеры — мы их называли редутами, — прятаться в этих редутах, все время множить концессии и кредиты для рейха. Особенно после того, как они за считаные дни завладели Францией. Ты вспомни: несколько городов подверглись бомбардировкам Альянса, например Базель и Женева, если не ошибаюсь, а также Цюрих.

— Это всё ошибки навигации, — ответил я, сославшись на объяснение американских военно-воздушных сил. Как говорится, никто нарочно не бомбит банк, где хранятся твои сбережения.

— А посмотри, сколько денег вложили те же швейцарцы в разные благотворительные фонды сразу после войны, в тот же план Маршалла или Красный Крест в Женеве. Никто не может этого отрицать, — ответил Гаустин.

— И тем не менее я уверен, что они выберут сороковые. Никогда прежде не было такого притока золота, денег и произведений искусства. Банки и старые мастера!

— Да, ты прав, но деньги оседали в банках, а люди по-настоящему бедствовали, особенно за пределами Цюриха. Нет, сороковые никогда не выберут! — стоял на своем Гаустин.

В конце концов он оказался прав. Он всегда угадывал. Хотя все центры социологических исследований взахлеб утверждали, что процент поддержки военных лет чрезвычайно высок, и это буквально бесило Брюссель. Однако в последнюю минуту старые мастера референдума приняли решение, которое в принципе было допустимо, но вместе с тем оказалось абсолютно неожиданным. Швейцария — какой сюрприз! — выбрала нейтралитет. Особенный такой нейтралитет во времени. Она выбрала своим периодом год, месяц и день референдума. «Но… но ведь это не прошлое», — зашумели еврокомиссары. Но правительство спокойно опровергло их доводы, указав, что на момент разговора это уже стало прошлым. А завтра оно станет прошлым еще больше. И так будет с каждым минувшим днем.

В сущности, соблюдать нейтралитет всегда было игрой вне времени. Пока я не играю по вашему времени. Какой-то период… Но я могу его измерить, если вы мне заплатите, могу отсчитывать его хронометром (собственного производства), продавать вам часы, хранить ваши картины, драгоценности, бриллианты и весь ваш багаж, пока вы играете или воюете.

На такое предложение возразить нечем.

После долгих споров в Европе согласились, что, по сути, выбор Швейцарии имеет свои преимущества и выгоден всем. Ничего плохого в этом историческом кульбите времени не было, пусть останется одно государство, по которому все будут сверять часы. Каким другим часам, кроме швейцарских, можно доверять?! Все согласились сохранить образец, золотой стандарт времени, от которого все будут отталкиваться. И потом, если кто-то очень неуютно почувствует себя в прошлом, Швейцария сможет предоставить ему временное убежище. Спрятать его от прошлого. Также было принято решение разместить в этой стране все независимые институты, соблюдающие новые временные границы. В ничьей земле времени.

13 P. S. ИТАЛИЯ

Я уже было потерял всякую надежду, когда Италия, как всегда по-южному медлительная, вальяжная и непоследовательная, последней успела спасти шестидесятые. При этом, надо отметить, в самом начале ничто не предвещало такой развязки.

«Вот бы вернуться во времена Муссолини, но без него, ведь сколько было сделано в то время, сколько построено», — говорил корреспонденту итальянского радио накануне голосования мужчина в джинсовом комбинезоне, опираясь на небольшой «фиат». К счастью, в ходе предвыборной кампании подобные высказывания исчезли, но в людях проснулась другая ностальгия, намного более приятная, чем воспоминания о магистралях Муссолини. К тому же они оказались некачественными.

«Не Дуче, а „Дольче вита“!» — писали на стенах последователи одноименного движения. «Тогда у нас были в избытке деньги и молодость, и мы тратили их как хотели», — сказала одна итальянка на Пьяцца-ди-Спанья в Риме, поглощая джелато. И это прозвучало как реплика из фильма. Экономическое чудо пятидесятых продолжалось и в шестидесятые. Всем хватало на телевизоры, стиральные машинки, небольшие «фиаты», к тому же были Феллини, Лоллобриджида, Мастроянни и Челентано.

На референдуме Италия наконец-то выбрала то десятилетие, на которое никто не решился ни в Праге, ни в Париже, ни в Берлине. «Италия спасла шестидесятые! — пестрели заголовки в „Коррьере делла Сера“ и большинстве серьезных газет на следующее утро. — Дольче вита продолжается!»

Шестидесятые были похожи на фильм, придуманный, скорее всего, на студии Cinecittà, но кому не хочется жить, как в кино! Италия голубых «весп», ночная Италия, шумные разводы по-итальянски, фонтан Треви. Италия виа Венето, Италия террас и легенд о вечеринке в честь дня рождения молодой графини Олгины ди Робилант, во время которой турецкая танцовщица Айше Нана неожиданно устроила стриптиз. Несколько сохранившихся снимков пробудили воображение нации, и появился термин. Шестидесятые стали желанными.

Сладкая жизнь, дольче вита, была возможна по крайней мере в одной отдельно взятой стране.

Мне всегда казалось, что чем старше я становлюсь, тем чаще думаю о том, что когда-нибудь мы все переселимся в Италию шестидесятых. Не обязательно в Палермо, может быть, в Тоскану, Ломбардию, Венето, Эмилию-Романью, Калабрию… Достаточно хотя бы изредка произносить эти названия, перекатывать их во рту, словно тающее джелато, эти мягкие «л», «т» и раскатистое «р», похожее на орешек.

В молодости мне довелось побывать в Пизе. С тех пор я знаю, как выглядит то, чего я всегда хотел…

Эта ночь не для сна. Ты бродишь по незнакомым улочкам, постепенно забираясь в глубь города. Понемногу уличный шум стихает, и вдруг ты оказываешься на piazza с маленьким фонтаном и церковью, деликатно приютившейся сбоку. Небольшая компания, несколько молодых людей и девушек, что-то обсуждает в прохладной полночной тиши. Садишься на скамейку в другом конце площади и слушаешь их тихие голоса. И если в эту минуту кто-нибудь спросит, что такое, по-твоему, счастье, ты молча укажешь на них. Состариться вместе с друзьями, разговаривая и потягивая пиво на площади вроде этой в теплой ночной тиши, уютно расположившись в квадриге старинных зданий. Ощущать покой и уют в дружеском молчании, которое сменяется взрывами смеха. Не желать от мира ни больше, ни меньше, только бы сохранился этот ритм тишины и смеха. В неизбежных ночах приближающейся старости.

Мне кажется, что именно о такой Европе мечтали мы с Гаустином — о Европе небольших уютных площадей. Чтобы рассветы были австро-венгерскими, а ночи — итальянскими. А грусть и тоска по ним — болгарскими…

14

Новая карта Европы должна была выглядеть так:

В конце концов на референдуме люди выбирали годы своей молодости. Нынешние семидесятилетние были молодыми в семидесятые и восьмидесятые. Им тогда было по двадцать — тридцать лет. Старики выбирали времена своей молодости, но жить в них предстояло молодым, которые тогда даже не были рождены. В этом скрывалась некоторая несправедливость: жить в выбранном времени предстояло следующему поколению. Собственно, это касается любых выборов.

Другой вопрос, так ли уж невинны молодые. Исследования показывали, что многие из них даже с большим усердием, чем пожилые, голосовали за десятилетия прошлого столетия, которых никто из них не помнил. Явно из поколения в поколение передается некий новый консерватизм, новые сантименты, навязанная ностальгия.

Империя восьмидесятых казалась самой большой и мощной в центре Европы. Ее костяк образовывали прежние Германия, Франция, Испания, Австрия, Польша. К ним должна была присоединиться и Греция, которую называли «Италия, но победнее».

Северный альянс семидесятых формировали Швеция, Дания и Финляндия — другая солидная группа. Единственным южным исключением здесь была Португалия. Но нет ничего плохого в том, что у северян семидесятых будет своя южная колония и уютные теплые пляжи на другом конце континента. Венгрия, как «самый счастливый барак» времен социализма, тоже вступила в этот альянс.

Нельзя было пренебрегать и девяностыми, которые в большинстве стран стали второй политической силой и, в некотором смысле, мечтой и светлым будущим империи восьмидесятых. Сюда входили Чехия, Литва, Латвия и Эстония, все еще опьяненные обретением независимости после 1989 года. В итоге Словения и Хорватия также избрали последнее десятилетие XX века с особой оговоркой: они включатся в него после Югославской войны. Этот выбор устраивал и либералов, и националистически настроенных: каждый из них видел перспективы развития. Этому раздробленному и неспокойному государству девяностых мог подставить плечо (или лапу) и ирландский тигр. Ожидалось также прибытие новых эмигрантов из других стран. Империи семидесятых и восьмидесятых рано или поздно должны были пристать именно к этому берегу.

Собраться в конце концов, видимо, всем предстояло в точке 1989 года.


Концентрацию стран только на трех-четырех основных временных альянсах, причем второй половины XX века, назвали предпосылкой будущего объединения. Однако некоторое время граждане должны были оставаться на территории своего государства и соответствующего десятилетия, получившего на референдуме наибольшее количество голосов. Нужно было избежать смешения времен, по крайней мере в самом начале, пока все не наладится. Потом границы уберут, хотя именно в этом вопросе мнения разошлись. Диахронисты задумывались о рестарте времени по прошествии нескольких лет и его дальнейшем поступательном развитии. В лагере синхронистов, наоборот, настаивали на том, чтобы остаться в избранных десятилетиях на более длительный срок. Вся процедура казалась медленной и неуклюжей, и никто не понимал, как долго ее нужно задерживать…

Но ящик Пандоры с дарами прошлого уже открыли…

15

Его искали повсюду — в семидесятых и в восьмидесятых… Тщательно проверили шестидесятые, где он любил задерживаться, но не нашли и следа. Ни в клиниках, ни в окрестных поселках прошлого. Мне звонили врачи с Гелиосштрассе и из других мест. Я несколько дней пытался с ним связаться, но он не отвечал. Наконец я не выдержал, покинул монастырь и отправился на поезде в Цюрих.

Стоял чудный день, невидимые птицы перекликались в кронах деревьев. Какая-то женщина сидела на балконе и читала книгу. Читающая женщина на балконе. Мир не изменился.

Разумеется, Гаустин исчез. Это событие нельзя было назвать неожиданным, имея в виду наш с ним опыт общения, но все-таки это показалось мне несколько странным и в определенной степени безответственным, учитывая момент. Может, в возврате к прошлому он увидел мину замедленного действия? Может, осознал вину атомных физиков тридцатых? Или же прошлое снова его засосало? А что, если его исчезновение было кратковременным, просто он оказался в другом времени и скоро вернется? На секунду мелькнула мысль, что он решил покончить с собой. Но если я жив, то может ли Гаустин быть мертв?..

Я вспомнил маленькую комнатку на этаже сороковых, где мы виделись в последний раз. Это был, так сказать, его секретный последний кабинет. Мне было одинаково страшно и обнаружить его там, и не обнаружить. Я с опаской открыл дверь и сразу увидел на письменном столе, рядом с моделями самолетов, большой коричневый конверт, адресованный мне. Внутри лежало письмо, написанное его почерком, в котором он сообщал, что все, связанное с клиникой и селениями прошлого, временно, на неопределенный срок, переходит в мое распоряжение. Кроме того, в конверте лежал исписанный наполовину желтый блокнот формата 1/16 в мягкой обложке, а также почтовая открытка из Main Rose Reading Room Нью-Йоркской библиотеки. На обороте открытки рукой Гаустина было написано следующее:

«Мне нужно в 1939-й. Когда доберусь, напишу.

Извини. Твой Г.».

Вполне в его стиле. Двумя фразами отказаться от всего. Должен признаться, меня это задело. Никаких инструкций, ничего… Все его проекты заканчивались именно так. Я хочу сказать, все его сумасбродства. Я тоже был их частью: вникал, сочинял, принимал все близко к сердцу. А он просто перепрыгнул из одного века в другой. К тому же знал, что именно так и сделает. Когда мы с ним виделись в последний раз, он уже принял решение. Потому и смотрел на меня так пристально, когда я сказал, что мы встретимся в шесть часов перед войной.

Решил обезвредить бомбу 1939 года. Рано или поздно я бы за ним последовал…

И что мне теперь делать с несколькими клиниками и селениями прошлого, если оно уже покинуло их и расползлось по окрестным городам? Что делать с болезнью Альцгеймера в безумном мире? Я провел несколько бессонных ночей в мыслях об этом. Как он мог перебросить все на меня? Разумеется, клиники нельзя закрывать, они должны остаться: пациенты испытывали острую необходимость в защищенном прошлом. Тем более в том хаосе времен, что воцарился вокруг.

Загрузка...