Израилю Натановичу разрешили выписать газету. Наконец-то я дорвался. Я прочитывал газету – от призыва к пролетариям всех стран соединяться и до сведений о том, в какой типографии она отпечатана. Сообщения из-за рубежа читал несколько раз, но уже с первого раза видел, что на нашем самом Ближнем Востоке происходит что-то необычное.
Уже несколько месяцев не льется кровь на Суэцком канале. Молчат пушки, но начали говорить дипломаты. Готовятся переговоры между Египтом и Израилем. Обалдеть можно! Но самое главное – позиция Советского Союза: он готов оказать посильную помощь в прекращении кровопролития и начале переговоров между сторонами. На газетной странице рядом два сообщения: из Каира и из Тель-Авива. И перед словом Тель-Авив никаких эпитетов – ни агрессивный, ни экстремистский, ни империалистический. Жизнь моя, ты приснилась ли мне?…
А через некоторое время из Москвы провожали приехавшего по собственной инициативе вице-президента Ирака Саддама Хусейна. В газете его называли просто Саддамом, и Израиль Натанович сразу же завопил на всю комнату:
– Обрати внимание, этому бандиту сделали обрезание. Теперь он просто Саддам. Будь здоров и не кашляй!
Не было опубликовано никакого совместного коммюнике о переговорах, кроме сообщения, что стороны изложили друг другу свои позиции. Ага, значит, позиции не сошлись, значит. Советы пытались обуздать экстремизм иракского вице-президента.
Волна радости захлестнула меня. И я почувствовал благодарность Брежневу, Громыко и всей компании, как чувствуют благодарность к хулиганам, которые согласились, наконец, спрятать ножи и угомониться. И угомонить остальных.
А 31-го сентября 1970 года майор Кислых показал мне фотографию полковника Насера. На первой странице "Правды" красавец-полковник в отлично сшитом сером костюме – и в черной рамке.
Господи, наконец-то "преставился"… Бабуля оказалась права. Счастье-то какое! Полковник, как идет эта черная рамка к вашему серому костюму…
– Я понимаю, что вы, конечно, рады, – сказал Кислых, и мне стало ясно, что я весь свечусь радостью, и скрыть ее нет ни сил, ни нужды. Великий Пурим в сентябре. Задумчивый голос Насера перестал звучать на далекой волне. Еще один Аман ушел из жизни, а мы остались, мы живем, и мы выйдем в исторический финал.
Полковник Насер, президент Египта, преставился. Бабуля, вы были великим пророком. Полковник, который грабил президентов и королей, отнимая у них среди бела дня компании и каналы, полковник, который прикончил век умеренности на Ближнем Востоке и сплотил арабов под зеленым знаменем джихада против евреев, полковник, который съедал по два маршала за завтрак, даже если они были Героями Советского Союза, – приказал долго жить. Больше не будет лежать "на пляже кверху пузом полуфашист, полуэсер. Герой Советского Союза Гамаль Абдель на всех Насер". А если и будет лежать, и даже кверху пузом, то уже не на пляже.
Бабуля, спасибо вам, бабуля!
… Прошло несколько месяцев после рождения Лилешки, и Ева должна была пойти на работу. Проблема тысяч молодых родителей в Советском Союзе стала нашей проблемой, и мы задали себе ленинский вопрос: "Что делать?" Спасительные обычно бабушки сидеть с Лилехой не могли. Родственники и случайные женщины, которых мы отлавливали время от времени, не решали проблемы. Мелькали лица, мелькали приемы кормления и воспитания, нервы напрягались и требовали постоянного решения. Каждая попытка отдать ее в детские ясли кончалась через несколько дней какой-нибудь болезнью, бюллетенем по уходу за ребенком и через пару недель – очередным циклом. Когда рано утром я нес заспанную Лилеху, уже за несколько сот метров до здания яслей она начинала ерзать, вздрагивать и озираться. Завидя ворота, она принималась реветь, и не просто реветь, а рыдать так отчаянно и безысходно, что я чувствовал, – еще немного и мы заголосим вместе. В яслях я не мог ее раздеть, она вцеплялась в мои пуговицы с такой страшной силой, какую я никогда не мог бы заподозрить в ее маленьких ручках. Кое-как отодрав ее пальцы, я бросался к выходной двери и боковым зрением видел, как она пыталась бежать за мной на своих еще непослушных ножках, но воспитательница уже перехватывала ее.
Рыдания Лилешки стояли в моих ушах весь день на работе. Вечером, приближаясь к яслям, я слышал их уже издали. К садику она не привыкала. Всем своим существом этот годовалый человек протестовал против социальной системы, которая оторвала женщину от домашнего очага и материальным принуждением заставила строить коммунизм вместо того, чтобы сидеть дома с малышами.
Упершись лбом в соцдействительность, мы поняли наконец, что никакие эрзацы не смогут заменить старую, добрую няню типа пушкинской Арины Родионовны. Но где ее взять? На рынке нянь игра спроса и предложения была настолько в пользу спроса, что даже за сорок-пятьдесят рублей в месяц няню было не сыскать. Хитрые старушки, давно понявшие законы капиталистической экономики и хорошо знавшие себе цену, шли в услужение в бездетные семьи докторов наук и жили там вольготно и беззаботно. Идти к малышу соглашались только подвижницы, и цена им была половина инженерной зарплаты в месяц. Точнее – не было им цены.
Придя к выводу, что няня – наше единственное спасение, мы взбаламутили всех своих родных и друзей и вскоре имели на руках адрес какой-то восьмидесятилетней старушки, которая вместе со своими тремя сестрами, тоже старыми девами, жила в деревянной хибаре в 30 километрах от Ленинграда. Не откладывая дела ни на минуту, я схватил адрес и побежал на Финлядский вокзал.
Через несколько дней мы ждали ответный визит Марьи Ивановны Сальниковой, нашей потенциальной няни. Она должна была решить, подойдем ли мы ей. С утра наш дом напоминал дом городничего из гоголевского «Ревизора». Квартира была вымыта, вычищена, все прибрано, сварен отличный обед. Лилеха была одела в лучшее платье. На столе стояли цветы. Ева без конца бегала к зеркалу и подгоняла детали.
Протяжный звонок ударил по натянутым нервам, и я бросился к входной двери. Сутулая морщинистая старуха, на вид гораздо старше своих восьмидесяти, вошла в дверь, сказала "здрастье" и перекрестилась. Затем сняла сильно поношенное пальтецо, деревенский платок и начала стаскивать туфли. Ева уже бежала к ней с улыбкой на лице и тапочками в руках.
– Сейчас будем смотреть фатеру, – сказала старуха строго и шагнула в столовую. Мы робко протиснулись за ней. Внимательно осмотрев столовую и чуть взглянув на Лилеху в ее новом платье, она молча прошла в нашу десятиметровую спальню. Брови насуплены, губы крепко сжаты. Трудно было что-нибудь понять по ее лицу, но, кажется, наше дело было плохо. Судьба висела на волоске.
Спальня тоже досконально изучена. Старуха смотрит на узкую дверь в конце спальни.
– Это дверь внутреннего шкафа. Там мы храним мои инструменты и всякое барахло, – тороплюсь я объяснить.
– Откройте, – командует Марья Ивановна. Я подобострастно бросаюсь открывать дверцу.
– Это место будет хорошо для моего гардиропу, – говорит она наконец и дает знак закрыть дверь.
Господи, да ведь это же намек, это первый признак, что она, наверное, согласится. Сверкнул робкий луч надежды.
Осмотр закончен. В сопровождении свиты Марья Ивановна покидает спальню, бросая на ходу:
– Шкапы не запирайте, этого я не люблю. И чужого я сроду не брала.
– Конечно, конечно, Марья Ивановна, шкафы будут открыты. Пожалуйста, к столу. Мы сейчас все вместе будем обедать – торопится Ева.
– Обедать я не хочу, буду только чай, но перво-наперво надо поговорить о деле. Значит так, фатера мне пондравилась. Взгляд у хозяйки тоже вроде ничего, – подозрительно смотрит она на Еву. – А то тут одна была и условия хорошие давала, да я отказала, – взгляд у нее больно мне не пондравился.
– Да мы уж вас, Марья Ивановна, не обидим, – поспешно реагирует Ева, стараясь закрепить понравившийся старухе взгляд.
– А условия мои, значит, будут такие, – перешла няня в наступление, и было видно, что тут она собаку съела. – Смотреть буду только за робеночком, буду его кормить и гулять с ним. И стирать на него тоже буду. Варить я не стану, – варить будешь ты, – ткнула пальцем в Еву, – теперича, робеночка спущать по лестнице будете вы и поднимать тоже, мне ее не поднять. Да, как зовут робенка-то? – повернулась она, наконец, к Лиле и впервые задержала на ней взгляд.
– Лиля ее зовут. Это – девочка, – заторопились мы в один голос. – А меня зовут Элла! А меня – Гриша.
– Хорошо, Лиля, значит, Григорий и Ела, – повторила вслух. – А теперича, значит, насчет условий. Есть я люблю хорошо и сытно. Зарплату вы мне положите 25 рублей в месяц. На праздники будете дарить отрез на платье. В другое время подарков не беру. Церкву я посещаю раз в неделю. Теперича, в баню буду ходить два раза в месяц и учтите – мыло ваше. – И она просверлила нас маленькими строгими глазками, как бы проверяя нашу реакцию на это невыносимое требование.
Мы с Евой переглянулись в недоумении. Не выжила ли из ума эта старуха со всеми признаками райкинской няни? 25 рублей сегодня, когда скажи она сорок – мы немедленно и с радостью согласились бы… А это требование насчет мыла… Похоже, что она не обратила внимания, что после 1921 года положение с мылом и солью изменилось.
Спросив напоследок, где находится церковь, Мария Ивановна Сальникова покинула нас, а на следующий день я встречал ее у Финляндского вокзала. На плече она тащила мешок из рогожи, перетянутый веревочкой посредине, чтоб располовинить тяжесть мешка на грудь и на спину. В нем было все ее нехитрое имущество.
А через две недели мы уже не могли представить жизнь без нашей "бабули". Целыми днями она сновала по квартире в чистом платье и передничке, и вокруг нее воцарялся уют и порядок. Лилеха была ухожена и не отходила от "бабы Масы". Малышка умела уже немного ходить, и бабуля умудрялась сама затаскивать ее на четвертый этаж. Вместе они образовали тандем, взаимно дополняя друг друга. Заслышав телефонный звонок, Лиля показывала на телефон и глуховатая бабуля бежала к телефону. На улице она привязывала Лилю к себе веревочкой: заслышав шум машины, Лилеха бросалась на обочину дороги, увлекая за собой предусмотрительную няню. Дома она "свирепствовала"; мне приходилось прятать от нее носки: найдет – выстирает и заштопает.
Лишь иногда просыпалась в ней та грозная райкинская няня, которая повергла нас в панику в свой первый приход. И, как правило, это всегда касалось моих отношений с Евой, вернее, вообще отношений мужчины и женщины. Как почти всякая старая дева, бабуля плохо выносила других женщин, интуитивно завидуя им. Наоборот, культ мужчины был ее органической частью. Меня бабуля боготворила. Посуду вместо Евы я мог теперь мыть только тогда, когда Марья Ивановна уходила в "церкву".
Где бы мы не появлялись с нашей няней, мы сразу становились центром внимания. В зоопарке, возле клетки жирафов бабуля сказала громко:
– Эка невидаль, у нас в деревне охотники трех таких застрелили.
Тут же подскочили какие-то парни, стали спрашивать, подмигивая друг другу, о какой деревне идет речь, какой губернии и как это все происходило. Появлялись скептики, ставившие такую возможность под сомнение. Бабуля ввязывалась в яростный спор. После этого до самого выхода из зоопарка мы шли в сопровождении большой толпы. Каждый старался протиснуться поближе к бабуле, чтобы не пропустить ее комментариев. Зачем они пришли в зоопарк, многие уже забыли.
В цирке бабуля охнула, увидев, как артистка в блестящей юбочке с огромным шестом в руках шла по проволоке под самым куполом, балансируя и чуть не падая. Когда девушка была на полдороги, Марья Ивановна вдруг закричала во все горло:
– Неправда все это! Не верьте! Не может этого быть!
В цирке началось оживление. Эквилибристка качнулась, наклонилась на одну сторону и, балансируя шестом, с трудом выпрямилась. Ее внимание было теперь раздвоено, и я вздохнул с облегчением, когда она выскочила, наконец, на маленькую площадку, сбросила шест и поклонилась.
Все наши родные и знакомые быстро привыкли к бабуле как к неотъемлемой части нашей семьи. Она выучила несколько еврейских слов и, вылезая из-за стола, говорила с легким поклоном:
– Туда раба.
Кстати, ела она мало, и овсяный кисель был для нее пределом мечтаний, а когда я приносил домой бутылочку пива, бабуля пускалась в пляс, раздувая парусом свой аккуратненький передник.
Как-то справляли мы еврейский праздник. Пели еврейские песни, пели и русские. Бабуля была под хмельком и вошла в раж. В конце концов все постепенно отключились и она пела соло. Содержание ее песен было такое, что впору было плакать, – старинные русские песни о тяжкой крестьянской доле, о злодейках-разлучницах, о погостах и прочих грустных вещах. Но праздник был веселый, гости были настроены на мажор, и песни бабули воспринимали с юмором. После очередной песни о покойниках, раскрасневшийся Саша Бланк кричал:
– Бабуля, еще что-нибудь веселенькое, пожалуйста.
И бабуля начинала:
Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья,
А завтра утром на рассвете
Заплачет вся моя семья…
Однажды, уходя в церковь, бабуля сказала нам:
– Сегодня у нас особый день. Сегодня в церкви будут петь, кого за здравие, кого за упокой. Если хотите за здравие али за упокой души сродственников, скажите.
– Бабуля, а знакомых можно?
– Можно и знакомых.
– Тогда пусть батюшка отпоет нам за упокой троих наших знакомых: Атаси, Зуэйна и Насера.
– Господи, имена-то какие чудные. На-ко, запиши мне на бумажке. Я подам отцу дьякону, он по бумажке и отпоет. А свечку какую покупать, большую али маленькую?
– Большую, бабуля, мы дадим вам деньги.
Бабуля совсем было собралась уходить, но, посмотрев на наши лица, вдруг сказала:
– Учтите, если эти люди еще живые, начнут сохнуть, сохнуть и преставятся.
Дверь закрылась, мы прыснули, представив, как под колокольный звон дьякон огромной церкви на улице Пестеля будет басить:
– Рабов Божиих Атаси, Зуэйна и Насера – за упокой… – И хор дружно подхватит: "аминь".
Давно исчезли с политической арены президент и премьер Сирии, и я не знаю, "преставились" ли они или еще в дороге. А Насер… Как идет эта черная рамочка к вашему отлично сшитому серому костюму, полковник…
Конец эпопеи с бабулей был неожиданным и печальным. В один из ясных безоблачных дней вдруг грянул гром.
– Я должна вам что-то сказать, но вы будете смеяться.
– В чем дело, бабуля?
– Мне жить у вас ндравится, но я должна от вас уйтить.
– Как? Что вы, бабуля! Как же мы без вас? И в чем же дело, наконец?
– Я получила предложение и Хочу выттить замуж.
– Замуж?… Замуж? – Мы с Евой обалдело посмотрели друг на друга. Молодые, привлекательные девушки засыхают старыми девами, и вдруг морщинистая восьмидесятилетняя старушка, которую время уже начало изгибать дугой, получила предложение… выйти замуж. В этом безумном, безумном, безумном мире не соскучишься.
– За кого же, бабуля?
– Там за одного куманиста.
Куманиста? Черт, каких только сект не бывает у христиан! И баптисты, и адвентисты, и пятидесятники. Оказывается есть еще и куманисты.
– А кто они такие, бабуля? Что у них за вера?
– Господи! Куманистов-то не знаете! Побойтесь Бога! Да их же везде полным-полно, куда не сунься – везде куманисты.
– Коммунисты, коммунисты, наверное, бабуля? Да?
– Ну да, я же говорю, куманисты.
Кто бы мог подумать, что в их поселке вдруг овдовел какой-то древний дед, старый коммунист, и, судя по словам бабули, еще не промах во всех отношениях. Огород, корова и куры остались без присмотра. Дед срочно стал искать невесту, и всеволожские старушки вступили в конкуренцию. Наша бабуля получила предложение. С юных лет живущая в чужих домах, она мечтала о своем маленьком хозяйстве, и сейчас мечта ее готова была осуществиться. При этом ее одновременно привлекало и пугало то, что "куманист" был здоровым "бугаем" и что он обязательно будет "приставать". Она посоветовалась с гинекологом, и врач сказала, что начинать половую жизнь в этом возрасте вредно. Тем не менее, поколебавшись, бабуля открыла нам душу и ушла навстречу своей судьбе.
Но судьба не улыбнулась Марье Ивановне. Перевозя дрова к своему дому, дед забрался на самый верх переполненного грузовика. На крутом вираже дрова поползли и дед свалился вниз. Одним куманистом стало меньше.
Бабуля не успела выйти замуж. К нам она тоже не вернулась.