Утром 11 мая 1971 года меня погрузили в воронок. Один из "пеналов" воронка был уже заперт, и сквозь щель под дверью были видны ноги: кто-то уже там сидел. Воронок тронулся. Я знал, что конечная точка маршрута – Ленинградский городской суд на набережной Фонтанки, 16. Каждый поворот воронка – страничка в моей слепой экскурсии по когда-то любимому городу, бывшему колыбелью не только трех революций, но и моей собственной.
Воронок трогается и почти сразу останавливается. Хлопает дверь. Мы перед тюремными воротами. Сейчас проверяются документы на право вывезти меня с территории тюрьмы. Вот я слышу скрип отворяемых тюремных ворот и одновременно хлопок двери – сопровождающий вернулся. Воронок выкатывается из ворот. Куда повернем? Если налево – значит, выехали из ворот на улицу Воинова, если направо – на улицу Каляева. Поворачиваем налево. Через несколько десятков метров должны остановиться, прежде, чем выехать на Литейный проспект. Действительно, останавливаемся. Снова левый поворот – значит, едем по Литейному. Сейчас, по-видимому, девятый час, так как в девять должен начаться суд. Как выглядит сейчас Литейный? Переполненные автобусы с рабочими уже прошли. Домохозяйки еще не вышли за покупками. В основном на улицах сейчас служащие. Интересно, скользнул ли хоть кто-нибудь из них по моему воронку, скучающим взглядом, понял ли, что это за машина? Теперь на воронках нет зарешеченных окон, как в досолженицынские времена, нет надписи "Мясо", как в солженицынские, – просто фургон.
Правый поворот. Скорее всего, это улица Пестеля. Затем левый, наверное, Моховая. Снова правый, снова левый. Воронок замедляет ход и как бы взбирается на ступеньку: въехали с мостовой на тротуар. Кажется, приехали.
Слышу, как хлопают задние дверцы воронка, затем звук ключа, вставляемого в скважину. Сейчас откроют мой пенал. Так и есть. Вылезаю из пенала. Спрыгиваю с подножки и озираюсь – мы во дворе здания суда. Меня ставят между двумя здоровенными солдатами с серебристыми буковками ВВ (внутренние войска) на погонах. По команде они начинают идти в ногу, отбивая шаг, сбоку офицер. Даже поднимаясь по лестнице, солдаты пытаются идти в ногу. Наконец мы входим в коридор, из коридора в большой зал. Оба бравых молодца спереди и сзади меня маршируют, как на Красной площади, четко выбрасывая руки и ноги в такт воображаемой команде. Офицер в чистой, хорошо подогнанной шинели и новой фуражке. У всех троих пистолеты в кобурах и сознание чрезвычайной миссии на лицах.
Инстинктивно я пытаюсь попасть в ногу с солдатами. Меня мучит сознание того, что ростом я ниже каждого из них на две головы, их физическое превосходство угнетает меня. Слава Богу хоть, что никто не видит. Но нет… Вспыхивают яркие юпитеры, и тут же я слышу стрекот кинокамер. Затравленно озираюсь и вижу бригаду кинооператоров вдоль всего зала суда. Меня обдает жаром: выпячиваю грудь, поднимаю голову, стараюсь идти на носках, чтобы сорвать этот подленький сценарий, но чувствую, все напрасно. Если пленку покажут миллионам, я все равно буду выглядеть пигмеем между этими двумя ладными гигантами. Я буду выглядеть жалким интеллигентишкой, если не попаду в ногу, а если попаду и пойду, махая руками, как они, это будет выглядеть смешно и нелепо. Все продумано, все предусмотрено.
Наконец, первый солдат доходит до дверцы в загородке. Он картинно отступает в сторону, а я прохожу вовнутрь. Загородка до пояса и находится она рядом с возвышением, на котором место для суда. Представители прокуратуры сядут рядом с судом – их роли одинаковы. Напротив нас столы адвокатов, которые должны быть прокурорами по отношению к сионизму и защитниками по отношению к тем, кому сионизм (не органы КГБ, не суд, не прокуратура, а именно сионизм) исковеркал жизнь.
Меня сажают на первую скамью подсудимых, за моей скамьей еще три. Солдат становится рядом со мной по ту сторону загородки. Разъясняют, что я не имею права здороваться или обращаться к остальным подсудимым, которых сейчас начнут вводить, ни на русском, ни на любом другом языке.
Издалека я слышу парадный шаг конвоя. Сейчас откроется дверь. Кто? Дверь открывается, вспыхивают юпитеры. Теперь я знаю, чьи ноги торчали под дверцей пенала, в воронке, в котором меня привезли. Витю Богуславского сажают на четвертую скамью подсудимых, справа, точно по диагонали со мной. Солдат становится рядом с ним, по другую сторону от дверцы.
Стучат кованые сапоги солдат. Каждый из ребят проходит свой путь под жужжание кинокамер, щелканье фотоаппаратов и слепящий свет юпитеров, и все, даже высокий Виктор Штильбанс, не видны из-за плеч специально подобранных великанов из внутренних войск.
Наконец, загородка полна. Все девять сидят на скамьях. На первой скамье – я и Владик Могилевер, на второй – Лева Ягман и Лев Львович Коренблит, на третьей – Миша Коренблит, Соломон Дрейзнер и Лассаль Каминский, на последней – Виктор Штильбанс и Виктор Богуславский. Не хватает Давида Черноглаза, Толи Гольдфельда и Гилеля Шура – их будут судить в Молдавии вместе с кишиневскими членами нашей организации.
Появляются так называемые защитники. Подходят друг к другу, жмут руки, что-то спрашивают. Наверное, говорят о том, какой сегодня теплый майский день и что скоро наступит лето. Занимают свои места обвинители. Эти уже не "так называемые". Инесса Катукова в коричневой форме прокурора уже надела на лицо выражение непреклонной защитницы интересов рабочих, крестьян и промежуточной прослойки – интеллигенции. Рядом с ней двухметровый прокурор Георгий Пономарев. Он туповат и будет работать на подхвате – искать для Катуковой нужные места в протоколах допросов и других бумагах. Его физические и умственные способности могли бы сделать из него безукоризненного солдата внутренних войск, но во времена Сталина эти качества требовались для прокуроров.
А вот и первый сюрприз. В зал начинают впускать хлопателей в ладоши. Выходит, судебное заседание – открытое. За день до суда срочно поменяли название заседания. И, хотя суть характера процесса осталась без изменения, все же те из ребят, кто готовил свои защитительные речи из расчета, что все равно никто ничего не услышит и никто ничего не узнает, и нечего метать бисер перед свиньями, уже не успеют перестроиться. Мне лично терять нечего. Накануне суда я готовился только к драке с Иконниковым – в голове полная неразбериха. Буду говорить, как Бог на душу положит… и будь что будет.
Зал заполняется. Впустили небольшую группу родственников, и они занимают узкую полосу мест слева от прохода. Вижу мать, отца. Еву впустили, но сразу же заставили покинуть зал, ибо она в списке свидетелей. Сестры в зале нет. Вместе в другими родственниками, которым не разрешили вход на этот "открытый процесс", она сидит в коридоре, ожидая от генерального прокурора СССР Руденко ответа на телеграмму с просьбой разрешить войти.
Моя единственная сестра сидит в коридоре, а сотни хлопателей в ладоши уже уютно устроились, ожидая начала зрелища. Их официальный статус – представители общественности, поэтому они приготовились кипеть негодованием.
Я окидываю взглядом плотные ряды общественности, нет ли кого с нашего завода. Как же, есть, конечно. Дружный коллектив ордена Красного Знамени завода "Электрик" не мог пройти мимо того вопиющего факта, что в их славной заводской семье завелась плесень. Вон там, возле прохода, восседает товарищ Бодров, секретарь парторганизации завода. Как же вы проморгали меня, товарищ Бодров? Недоглядели, недовоспитали… А вы помните, товарищ Бодров, при каких обстоятельствах мы с вами познакомились? Очень интересные обстоятельства, не правда ли?
А дело было так. Как известно, слон, поднимая советское сельское хозяйство, получил грыжу. И, хотя в сельском хозяйстве России занято в пять-шесть раз больше людей, чем в США, без помощи горожан оно обойтись не может. Каждую осень полчища ученых и инженеров идут по полям за картофелеуборочными машинами и, в зависимости от степени своей сознательности, подбирают неубранную картошку или легким движением ноги втаптывают ее глубоко в рыхлую почву, чтобы не была видна бригадиру.
В один из сезонов я и Бодров, который был тогда секретарем партбюро конструкторского отдела "Электрика", попали на одно картофельное поле. Состав бригады "Электрика" был таким: евреев было около половины, евреек почти не было. Нееврейская мужская половина состояла из беспробудных алкашей, которые вечером пили, утром опохмелялись, а днем отлеживались в кустиках возле картофельного поля. Если бы я сказал, что среди них не было антисемитов, мне бы все равно никто не поверил, поэтому я молчу.
В нашем помещении, где среди нескольких десятков парней жил и Бодров, также имелся представитель племени непросыхающих алкашей. Однажды вечером он был в плохом настроении, и его мутный взгляд уперся в моего соседа Женю Фрадкина, скромного, работящего еврейского парня. Повинуясь инстинкту, алкаш привязался к Жене, сообщив ему на хорошем русском языке то, что он думает о Жене в частности и о евреях вообще. Женя тоже повиновался своему инстинкту не дразнить гусей и молчал. Молчали все евреи. Молчали все неевреи, в том числе секретарь партбюро Бодров. Обычная история, одна из тех, которые делают толстокожих евреев еще более толстокожими, а тонкокожих превращают в сионистов.
Я проворочался всю ночь. К утреннему подъему моя койка была уже заправлена, я был одет и умыт. Пока происходило утреннее шевеление, я обежал бараки и предупредил всех, особенно евреев, чтобы завтракали быстрее – сразу же после завтрака в нашей секции назначено собрание: произошло ЧП.
Сам факт проведения собрания утром перед работой уже ЧП. Любознательность привела в нашу секцию даже тех, кто никогда не посещает собраний. Люди сидели по нескольку человек на койках, стояли в проходах.
Перед началом я подошел к Бодрову и довел до его сведения, что люди решили собраться в связи с вчерашним инцидентом, и, естественно, ожидается, что он скажет несколько слов. После этого я обратился к собравшимся, рассказал о вчерашнем случае и добавил, что есть предложение строго наказать виновного за нарушение советской конституции и Уголовного кодекса, в котором предусмотрено наказание за разжигание национальной вражды. За мной выступил Бодров и промямлил несколько слов о том, что "нехорошо получилось". Несколько комсомольцев, профессиональных выступателей, сразу же автоматически осудили виновного и горячо поддержали предложение о наказании. Проспавшийся алкаш взял слово, публично раскаялся, подверг сам себя острой критике, публично попросил прощения у Жени и обещал больше так не поступать.
Собрание закончилось, и несколько дней после него еще шуршали кулуарные разговоры по этому поводу. Необычная тема собрания не давала покоя ни евреям, ни русским.
– Ну, кажется, начали, наконец, борьбу с антисемитизмом, – рассуждали евреи.
– Что ж это творится, теперь и слова не скажи, – не могли понять происходящего антисемиты.
Я думаю, что никто, в том числе Бодров, так и не понял, что произошло. Любое собрание в СССР собирается только по инициативе сверху, с заранее известной повесткой дня, с заранее назначенным ведущим и выступающими "для затравки", с заранее составленным решением. Именно поэтому мое "самозванное" собрание прошло без сучка без задоринки. Именно поэтому все дружно наседали на виновного, а он, как положено, каялся. Краткое выступление Бодрова тоже было в общей струе и показывало всем присутствующим, что собрание происходит по всем правилам.
Используя такие бюрократические перлы русского языка, как: "возникла необходимость обратить внимание", "было предложено созвать собрание", "есть точка зрения строго осудить", я надежно замаскировал незаконный характер собрания. Понял ли Бодров в конце концов, что произошло?
С тех пор прошло более полутора лет, и вот мы снова встретились. И каждый поднялся на ступеньку, идя по пути, который выбрал. Я сидел на первой скамье в загородке для обвиняемых на сионистском процессе. Он, уже секретарь парторганизации всего завода, расположился среди представителей общественности, готовый "от всего сердца" приветствовать расправу надо мной. А ведь именно ему случай позволил увидеть, откуда и почему появляются сионисты.
Именно он мог бы пойти в райком, обком, ЦК партии и сказать:
– Пока есть антисемитизм, сионисты будут рождаться ежедневно, ежечасно и в массовом количестве.
Он мог бы сделать это в двадцатых годах, может быть, в начале тридцатых, но не сегодня.
Бодров сидел возле прохода и смотрел на загородку для обвиняемых. Он будет сурово осуждать и единодушно одобрять. Правила игры в зале суда и на том собрании в колхозе – одни и те же.
* * *
Между тем суд (будем применять для краткости общепринятый термин) начался. Судья Нина Исакова, получившая после нашего процесса звание заслуженного юриста РСФСР, села в кресло и властно осмотрела арену действия: весь ли реквизит театрального действа на месте? Девять сионистских прихлебателей на месте, за загородкой. Девять адвокатов, из которых шесть – тоже евреи, на месте, перед загородкой. Пойди пойми, что в голове у этих шести, может быть, то же, что у этих девяти… Но они будут участвовать в постановке в соответствии со своими ролями, в этом судья Исакова убеждена. Она переводит свой взгляд дальше, в глубь зала. Родственники подсудимых… хлопать не будут, но и мятеж не поднимут. У каждого работа. У каждого дети. Да и сталинская прививка еще действует. Взгляд Исаковой лениво проходит по сплоченным шеренгам хлопателей: эти готовы, можно начинать.
Добрый век отделяет наш околосамолетный процесс от суда над Катюшей Масловой, как описал его Лев Толстой в "Воскресении", но как схожи обе судебные процедуры! Почти никакого отличия.
Происходит отождествление обвиняемых, тех ли привезли. Советский суд – он справедлив. Сегодня уже невозможны рецидивы сталинских времен, когда, даже после обнаружения ошибки, все же судили фактически арестованного – некогда было начинать все заново. Весь зал видит: привезли тех, кого надо – все по закону.
Ваше отношение к обвинению? Признаете ли вы себя виновным? Формально обвиняемый не связан своими показаниями на предварительном следствии, хотя он прекрасно помнит бесконечный рефрен следователя об "искренних признаниях и чистосердечном раскаянии" и понимает, что чем больше он признает, тем меньше получит. Но… Но всякое бывает. Может найтись и такой "умник", который, признав все на предварительном следствии, вдруг на суде от слов своих откажется и, неровен час, еще заявит, что лживые показания им даны по принуждению. Против этого есть лекарство. Для чего дано судье Исаковой ее социалистическое правосознание? Для того, чтобы не заблудиться в густом юридическом лесу. И, хотя судоговорение по закону для того и существует, чтобы подтвердить или опровергнуть выводы предварительного следствия, судья Исакова в данном случае не поверит судоговорению. Дни этого самого говорения, все результаты поединков с участием прокуроров, адвокатов, свидетелей и обвиняемых она просто аннулирует, как будто их и не было. Она определит твердо и однозначно: верить предварительному следствию. Если же все наоборот, и обвиняемого, отрицавшего все на предварительном следствии, наконец, к началу суда сломали дружными усилиями следователя и адвоката, и он признал в суде свою вину, в этом случае судья с удовольствием поверит ему. Почему бы и не поверить хорошему человеку?
* * *
Сказывается наша полная изоляция друг от друга во время следствия, психологическое давление и юридическая безграмотность при наличии адвокатов. На вопрос о признании вины ответы самые разные. От полного признания вины до полного непризнания, со всевозможными оттенками и нюансами. Секретарь суда Логвинова, с которой я учился когда-то вместе в юридическом институте и которая и в то время отличалась железной беспринципностью, знает свое дело крепко. Если обвиняемый говорит,, что он признает себя виновным только в фактах, которые ему инкриминируются, то каждому ясно, что таким образом он отрицает юридическую оценку этих фактов, т. е. свою вину по соответствующей статье Уголовного кодекса. Каждому – но не Логвиновой. В протоколе судебного заседания появляется отчерк – "признал". Если кто-то признает себя виновным частично – а обычно это значит то же: согласие с фактами, но не с квалификацией – Логвинова, возможно, напишет слово "частично". Ибо на юридическом языке значение слова "частично" – другое: обвиняемый согласен с юридической квалификацией, но отрицает часть фактов.
Миша Коренблит – единственный из девяти, кроме меня, кому предъявлено обвинение в измене родине в форме подготовки к захвату самолета. Он признал себя виновным по этой статье частично: мол, верно, готовился, а потом раздумал и отказался. То есть, факты верны, квалификация – нет. Думаю, Логвинова прекрасно поняла, что имел в виду Миша. Уверен, что она записала ему в протокол: "вину свою признал", и, может быть, добавила: "частично". А ведь суд происходил после того, как к услугам обвиняемого Коренблита была предоставлена юридическая помощь адвоката Ю. Н. Бузиниера. Лицо еврейской национальности Ю. Н. Бузиниер прекрасно знало, что в действиях Миши Коренблита был стопроцентный добровольный отказ от преступления, что означает освобождение от наказания, но, на всякий случай, "забыло" сообщить об этом своему подзащитному…
Судья приступает к чтению обвинительного заключения, составленного старшим следователем по особо важным делам следственного отдела УКГБ при совете министров СССР по Ленинградской области подполковником Меныпаковым и утвержденного начальником отдела полковником Барковым и начальником управления генерал-лейтенантом Носыревым. Обвинительное заключение по делу № 15 будет похоже на приговор по этому же делу, как два стула одного и того же мебельного гарнитура – лишь опытный столяр различает их. Почему судьи почти механически переписывают при вынесении приговора обвинительные заключения, составленные органами КГБ? Ведь это – неопровержимая улика предопределенности приговора. Даже опытный школяр, переписывая контрольную у товарища, меняет порядок слов. Можно ли объяснить это тривиальной ленью судей? Я не знаю. Спросите меня что-нибудь полегче. Исакова читает уже около часа и начинает хрипеть. Если кто-то из слушателей был еще способен следить за ходом чтения, то он мог заметить, что обвинительное заключение составлено по всем правилам драматургии социалистического реализма: вступление и завязка, кульминация враждебной деятельности сионистских прихлебателей и плачевный для них эпилог. Сомкнутые ряды хлопателей, насупившись, пытаются вникнуть, что же мы наделали. И в их уши начинает литься:
"В ноябре 1966 года в силу сионистских убеждений Бутман, Могилеве? и Дрейзнер вошли в преступный сговор со своими единомышленниками Черноглазом и Шпильбергом (арестованы по другим делам) и создали в Ленинграде подпольную антисоветскую сионистскую организацию, разработали ее структуру, программу и устав и определили задачи организации, направленные на пропаганду сионистской идеологии, клевету на международную и Национальную политику советской власти, а также на разжигание эмиграционных настроений среди лиц еврейской национальности и склонение их к выезду в Израиль".
Хлопатели не могут точно понять, что мы натворили, но им ясно, что что-то крупномасштабно жуткое. Ключом к нашему обвинению является площадно-ругательное слово "сионизм". В отличие от царской России, сионизм не объявлен в СССР вне закона и в Уголовном кодексе не упоминается, но частым газетным повторением он введен в категорию чего-то страшного и запретного. Что это такое конкретно, простой советский антисоветский человек не знает.
Для нас, сидящих на скамьях подсудимых, вся эта словесная игра звучала бы смешно…Это напоминало бы ситуацию, когда на собрании зверей обвинили бы хищника верблюда в том, что он в антизверских целях отрастил два горба. При неоднократном повторении словосочетания "хищник верблюд" звери научились бы абстрагироваться от того факта, что верблюд на их глазах пощипывал колючки. А если принять во внимание, что у зверей всегда хватает поводов быть недовольными и объект недовольства им указан, то почему бы и не излить все, что накопилось, на этого гада-хищника-верблюда? Кроме того, действительно, зачем верблюду два горба? Почему остальные звери могут обойтись вообще без горбов, а у верблюда сразу два? Ясно, что в преступных целях. А если верблюды объединяются в организацию, то надо начинать бить верблюдов и спасать Россию.
Хлопатели насупили брови и развели ладони.
Все новое – хорошо позабытое старое. Все, что будет, уже было. Если бы хлопатели напрягли память, то без труда вспомнили бы, что в 1948 году, например, когда страна советов поддерживала Израиль, ругательство "сионизм" не употреблялось. Зато было в ходу другое ругательство – "гандизм". Сталинская доктрина признавала тогда только один путь перехода от загнивающего капитализма к благоухающему коммунизму – вооруженную борьбу. В соответствии с этой доктриной шли бои в джунглях Бирмы, Вьетнама и Филиппин. А индусы уперлись. Ведомые Ганди, они не желали сопротивляться злу насилием. И тогда "гандизм" был объявлен в СССР ругательством.
Но вот Сталина вынесли из Кремля ногами вперед и положили в Мавзолей. Затем его же вынесли из Мавзолея и закопали в сыру землю на нейтральной полосе между Кремлем и Мавзолеем. Началась хрущевская эра гибкой доктринизации. Были признаны законными оба метода перехода: вьетнамский и индийский. Где как получится – важен результат.
Ругательство "гандизм" было молча выведено из употребления, и хлопатели благополучно его забыли, как забыли они страшного врага Советского Союза – империалистическую Малайзию, как только она была пожизненно реабилитирована после изменения политического строя в Индонезии – ее сопернице. Придет час, захиреет арабо-израильский конфликт, и уже не будет возможности ловить рыбку в мутной ближневосточной водичке. И забудут хлопатели ругательство "сионизм". И верблюд перестанет быть хищником.
Исакова окончательно утомилась. Она передает обвинительное заключение секретарю. Настала ее очередь хрипеть.
Во вступительном анализе внутреннего и международного положения, на фоне которого возникла наша организация, звучит мотив, который я слышу впервые: "Опасность деятельности сионизма усугубляется наличием у некоторой политически незрелой части населения социалистических государств националистических, сионистских настроений". Это сквозь-зубное бормотание равносильно признанию, что не все в порядке в королевстве датском. Через полвека после победоносного октября и последующих хирургических операций по физическому удалению раковой опухоли, жив курилка-сионизм и является идеалом не одиночек, а "части населения".
Что касается "политической незрелости" сидящих на скамьях подсудимых, то даже политически зрелые представители общественности в зале понимают, что это – стопроцентная туфта. Молодые парни с отличными производственными характеристиками. Ни один не судился в прошлом. Ни один не ведет паразитический образ жизни – все работают. Что касается образования, то, как говорится, дай Бог каждому. У всех – высшее. Юрист. Аспирант-математик. Три инженера. Физик – кандидат наук. Архитектор. Два врача.
Наконец голос секретаря перестал дребезжать. Исакова объявляет перерыв. После перерыва – мое слово.