Час настал. Служащий при входе в больницу узнает его и разрешает пройти. Гамлиэль явился на две минуты раньше срока, но уже много лет он испытывает странное ощущение, будто всюду опаздывает.
Какая-то санитарка показывает ему коридор, ведущий в палату, где он найдет госпожу Жужи Сабо. На мгновение он замирает перед полуоткрытой дверью. В темном углу на кровати сидит старая женщина, чье одиночество потрясает его даже больше, чем изуродованное лицо. Черная невидимая стена отделяет ее от других больных. Те разговаривают, шевелятся, беспокойно ворочаются, стонут — она нет. Бесстрастная и словно бы оцепеневшая, отчаянно и безнадежно одинокая, она пристально смотрит тусклым взглядом в далекую точку в пространстве, даже не пытаясь уцепиться за нее или отстраниться. Неужели это Илонка? Гамлиэль беззвучно убеждает себя, что это она, именно она и никто другой. Она ждет его. И только его.
Да нет, это невозможно! Больная не пробуждает в нем никаких воспоминаний, никаких ощущений. Его с ней ничто не связывает. Быть может, он встречал ее в ином мире, в иной жизни? Быть может, в другом обличье? Кто же эта венгерская беженка, ради которой он убил столько времени с утра?
Весть о ней передал ему Болек, бородатый еврей из польского города Даваровска, разносчик слухов по призванию, временами молчаливый, но чаще громогласный, бывший апатрид и брат всех жертв мира. Накануне они ужинали в обществе троих своих друзей, и Болек сообщил как нечто очень срочное:
— Я встретил одного человека, который просил меня передать тебе, что ты нужен тяжелобольной женщине.
— Я?
— Ты.
— Я нужен ей, чтобы написать за нее книгу?
— Книгу? Кто говорит о книге? Ей нужен тот, с кем она могла бы поговорить на своем родном языке.
Этот Болек обожает тайны. Он не может изъясняться, как все прочие: на заданные ему вопросы всегда отвечает туманно, многословно и не обязательно по существу. Извлечь из него информацию — тяжкий труд. Когда имеешь с ним дело, нужно угадывать. Поэтому Гамлиэль, не пытаясь выяснить детали, сразу перешел к главному:
— Значит, она венгерка? Но в Нью-Йорке можно найти сто тысяч людей, говорящих на этом языке. Почему ей нужен я? Кто она?
— Понятия не имею. Я сказал тебе все, что знаю. Это женщина. Она получила травму. Тяжелую. Автомобильная катастрофа, авария самолета? Ничего не знаю. Может быть, пожар. Никто не в состоянии добиться от нее ответа на самые простые вопросы. Она говорит только на этом странном языке, который понимают одни венгры, да и то приходится верить им на слово.
— И где сейчас эта женщина?
— Где же ей быть, по-твоему? В музее современного искусства? Она в больнице, балда.
Сидящие за столом друзья расхохотались.
— Ах так, в больнице? Ведь не в тюрьме же… к примеру, московской? — воскликнул маленький Диего, анархист из Барселоны, который никогда не мог устоять перед искушением разоблачить козни коммунистов, где бы те ни обретались.
Имя Диего он приобрел себе в Испании, куда отправился, чтобы вступить в Интернациональные бригады. А настоящее имя? Он утверждает, что вычеркнул его из памяти. Друзья подозревают, что он из Литвы, чьи уроженцы говорят на особо мелодичном и интеллектуальном идише.
— Держу пари, — продолжал он, — что эта больная в юности была коммунисткой. Как все мы.
— Заткнись, hombre, — раздраженно прервал его Яша. — Никто не имеет права оскорблять несчастную женщину.
— Кто тебе сказал, что она несчастна?
— Разве счастливая женщина оказалась бы в таком месте, о котором даже наш дорогой Болек ничего толком сказать не может?
— Болек, если ты знаешь, где она, скажи нам. Но будь осмотрителен, — вмешался Гад, считавший, что правило «быть осмотрительным» подходит к любому случаю жизни.
Не устояв перед напором друзей, Болек в конце концов назвал больницу.
Вот почему Гамлиэль стоит теперь в этой палате, где царствуют болезнь и несчастье, чуть ли не проклятие.
Он подходит к старой женщине.
— Вы из Будапешта, мадам? — спрашивает он ее по-венгерски.
Она, похоже, не слышит его. В каких сферах блуждает ее разум? Он вновь обращается к ней с вопросом:
— Ведь вы Жужи Сабо?
Ничто не шелохнулось в ее лице. Взгляд ни на секунду не задержался на посетителе. Он для нее не существует. Или это она перестала существовать?
Внезапно Гамлиэль вновь видит себя в Будапеште. 1948 год. Илонка с букетом в руках идет в больницу: серьезно заболела еврейская подруга ее матери, выжившая в лагерях. Гамлиэль не захотел оставаться дома один, и она позволила ему пойти с ней:
— Ты подождешь меня снаружи, мой большой мальчик, обещаешь?
Он обещал, он обещал бы что угодно, лишь бы не расставаться с ней. Она вошла в серый мрачный корпус и надолго там задержалась. Минуты тянулись бесконечно. Заморосил дождь. Сначала несколько неторопливых капель, потом они застучали чаще. Гамлиэль решил укрыться в здании. В холле никого не было. Из-за дверей доносились приглушенные голоса. Один из этих голосов был ему знаком. Он толкнул приоткрытую дверь. Стоя перед кроватью, Илонка тихо разговаривала со старой женщиной, которая не отвечала. Цветы лежали на одеяле.
— Скажите хоть что-нибудь, Хегедюш Нени, умоляю вас, скажите хоть что-нибудь… Мама была вашей подругой, хорошей подругой. Ведь вы же помните это? Ответьте мне, дорогая, любимая Хегедюш Нени, скажите несколько слов, всего лишь несколько слов, сделайте это ради меня, ради мамы…
Тут старая женщина закрыла глаза, но тут же открыла их вновь. И ответила она еле слышно, почти не шевеля иссушенными губами:
— Что вам от меня нужно? По какому праву смеете вы говорить со мной? Что я вам сделала? Кто разрешил вам влезать ко мне в могилу? Кто вы?
Она сказала «могила», подумал Гамлиэль, стараясь скрыть растерянность.
Она не просто больна. Она безумна.
Не зная, что ответить, Илонка попыталась погладить руку больной, но та отдернула ее.
— Уходите, — произнесла она тем же холодным отчужденным тоном. — Незачем нарушать сон мертвецов.
Она сказала «сон мертвецов», изумился Гамлиэль. Возможно ли, чтобы она в безумии своем считала себя мертвой?
— Я прошу у вас прощения, Хегедюш Нени, — произнесла Илонка. — Я…
— Вы смеете просить у меня прощения! Ах вы, живые, вам все легко: вы делаете жуткие, страшные вещи, потом просите прощения, и все счета оплачены, все раны исцелены. И страница перевернута. Не здесь, мадам, не у нас. Мертвые так быстро не прощают. У них, у мертвых, хорошая память. Не как у живых.
Но кто же она? Так еще долго будет спрашивать себя Гамлиэль, с тяжелым предчувствием на сердце. Он вспоминает об этом теперь, застыв у постели больной старухи. Какое лицо таится за этой изможденной маской? Какая мучительная истина скрывается за этим молчанием? От какой опасности она бежала и почему стала искать убежище за стеной равнодушия? Какую весть могла бы передать миру живых эта венгерская женщина? И кто послал ее? К несчастью, Гамлиэль не умеет разговаривать с больной так, как Илонка.
— Я Илонка, певица, — говорит покровительница маленького еврейского мальчика. — Илонка. Вы с моей мамой были подруги детства. Мне очень хотелось бы помочь вам.
Женщина с трудом раздвигает губы:
— Илонка… Илонка… Вы еврейка?
— Нет, я не еврейка.
Больная словно нахмурилась:
— Если вы не еврейка, то что вы делаете в моем мире?
— Я узнала, что вы здесь. Я не могла не прийти.
— Вы разве не видите, что я одна? Зачем вы пришли? Чтобы завладеть моим одиночеством?
— Нет, нет… Клянусь вам…
— Быть может, чтобы разделить его с мной?
— Я бы очень хотела, мадам Хегедюш, но не знаю, как это сделать.
— Вы не можете знать. Попробуйте и сами увидите. Вы не еврейка, значит, вы не мертвая. Все евреи мертвы. Ко мне могут входить только мертвые.
Словно оглушенная внезапным проблеском памяти, она напряглась и указала на стоявший у изголовья кровати стул.
— Садитесь. Мертвые либо лежат, либо стоят, не сидят никогда. Вы живая, значит, можете сесть.
Гамлиэль, держась поодаль, озирался вокруг, словно искал кого-то, чтобы спросить совета, как себя вести. Но в палате не было ни врача, ни медсестры. А другие больные не прислушивались к разговору. Или же предпочитали не вмешиваться. Он увидел, что Илонка села. Сам он остался стоять. Он ждал. Внезапно глаза больной зажглись странным огнем.
— Ваш говор, — задумчиво произнесла она, — ваш говор мне знаком. Вы из Будапешта, ведь вы из Будапешта?
— Да. Но родилась я в Фехерфалу.
— Я тоже.
— Знаю. Вы с мамой из одной деревни.
По-прежнему вспоминая больную из Будапешта, Гамлиэль наклоняется вперед, чтобы лучше разглядеть Жужи Сабо.
— Кто вы? — спрашивает он, задыхаясь.
В его горящей голове, в бреду, словно в магическом калейдоскопе, где красноватые всполохи настигают друг друга, лица и судьбы обеих женщин сливаются воедино. Он знает, что это невозможно, но все же спрашивает себя: а если обе они — одна и та же женщина? Границы времени и пространства внезапно рушатся.
Больная из Будапешта внезапно пугается.
— Мертвым таких вопросов не задают, — говорит она свистящим шепотом.
Что же это был за вопрос? Гамлиэль силится вспомнить, но не может. И вдруг он вздрагивает всем телом, потому что на плечо ему ложится чья-то рука. Он оборачивается: доктор Лили Розенкранц стоит за его спиной и смотрит на него со спокойным интересом. Он не слышал, как она вошла.
— Вы ее увидели, — говорит она. — Давайте уйдем отсюда. Нам лучше поговорить не здесь.
— Но…
— Поверьте мне, на улице нам будет лучше.
Несмотря на желание вернуться, он следует за ней по аллее, ощущая смутную вину перед больной, предоставленной своему одиночеству.
Углубившись в парк, они направляются к скамье под фруктовым деревом, уже наполовину в цвету. Она садится и предлагает ему сесть слева от нее, но он продолжает стоять.
— Я больше ничего не понимаю, — говорит он. — Я пришел, потому что она хотела меня видеть…
— Это я, — объясняет докторша, — это я хотела вас видеть. Я уже вам сказала. Она моя пациентка. Я думала, что вы сможете мне помочь.
Удивленный ее сухим, профессиональным тоном, Гамлиэль безмолвно всматривается в нее. Теперь она кажется ему не такой уязвимой. Однако печаль осталась. Он всегда обожал печальных женщин. Других, брызжущих радостью, он тоже обожал, но по-другому.
— Значит, это вы пожелали встретиться со мной?
— Хм, — отвечает она с улыбкой, покачивая головой.
Ему всегда нравились женщины, которые покачивали головой с улыбкой — они вызывали желание ответить им приглашающим жестом.
Докторша ждет от него вопросов, но он просто смотрит на нее.
— Вижу, что должна вам кое-что объяснить, — говорит она, улыбаясь по-прежнему. — Я знаю, что вы жили в Будапеште. Мне сказал об этом наш общий друг Болек. Я познакомила его с мужем, но это не помешало ему слегка влюбиться в меня, как во многих других. Я подумала, что вы могли бы разговорить мою пациентку… Ее случай не безнадежный, но надежды нет… Она не хочет жить, потому что считает себя мертвой…
— Почему вы так думаете? Ведь она, кажется, немая…
— Да, почти немая. Но психиатр умеет видеть некоторые симптомы. Есть больные, которые считают себя неживыми или не имеющими права на жизнь.
Гамлиэль не знает, что сказать. Что посоветовал бы ему рабби Зусья, Учитель, постигший столь многое в столь многих сферах? Убежденная, что не принадлежит более к этому миру, женщина удалилась в тот мир, который называют истинным. Но разве самому Гамлиэлю не кажется иногда, что его истинная жизнь совсем другая? Что он по ошибке родился до Второй мировой войны в Чехословакии, по ошибке попал в христианскую Венгрию, по ошибке был спасен в Будапеште и признан апатридом в Париже? Женился по ошибке, стал отцом по недосмотру. Сама его личность, возможно, ошибка… а если обнаружится, что его истинной мамой была Илонка? Какую роль во всех изгибах его судьбы играет эта старая больная? Возможно ли, чтобы только ей были известны ответы на терзающие его вопросы? А вдруг когда-нибудь, позднее, она возникнет в его мозгу, потребовав себе места в его рассказах? Нет, он прогонит ее. Писать? Порой у Гамлиэля пропадает всякая охота. К черту это рабское ремесло, якобы свободное и дарующее свободу. Он слишком много писал, вот и все. Слишком много фраз, вымоленных, вырванных у чистых страниц с целью передать мысли и устремления, родившиеся в чужих мозгах. Слишком много слов, брошенных на ветер, рассеянных бесследно и бесцельно: словно раненые птицы, они падают на бесплодную землю безжизненными и увядшими. И он слишком много прожил? Рабби Зусья ответил бы ему воплем: «Нет, тысячу раз нет! Никто не имеет права отвергать жизнь, как это делаешь в отчаянии ты! Каждый день есть благословение, каждый миг — надежда на прощение! Значит, я тебя ничему не научил?» Конечно, рабби Зусья прав. Но вопрос не в том, чтобы знать, зачем жить. Вопрос в том, как жить среди лжи. Внезапно у него появляется абсурдное желание поведать молодой докторше о своих сложных и напряженных отношениях с Праведником из Бруклина. Опомнившись, он решает заставить ее выговориться до конца:
— Я пришел из-за вас и ради вас. Это дает мне право узнать вас чуть получше, не так ли?
— Я уже рассказала вам о своем браке, точнее, о том, как он кончился.
— А до того? Откуда вы приехали? Каким путем? Почему выбрали медицину? Вы говорите с легким акцентом…
Она долго молчит, прежде чем ответить:
— Вы правы. Но это история почти банальная. Другие могли бы описать нечто более интересное… более живописное. Я родилась в Румынии… Мой отец сгинул в лагере под Могилевом, где-то в Приднестровье…
Эта история, похожая на столь многие в ее поколении, могла бы войти в Книгу Иова или в книгу уцелевших. Игра случая, чудесный подарок судьбы. Ее матери удалось бежать в Будапешт, где она вышла замуж за американского журналиста. Супруги смеялись и плакали от радости, когда девочка коверкала подслушанные у горничной венгерские слова. Вскоре семья перебралась в США. Потом родился мальчик, которому предстояло погибнуть в автокатастрофе. Вслед за этим смерть настигла ее отчима: во время деловой поездки в Европу он среди бела дня упал с сердечным приступом на Больших Бульварах в Париже. У матери началась тяжелейшая депрессия, от которой она так и не оправилась.
— Она умерла в этой больнице, — говорит молодая женщина. И с усмешкой заключает: — Счастье, что я немного психиатр.
— Да, это счастье, — повторяет пораженный ее словами Гамлиэль.
Знакомое чувство близости возникает у него по отношению к печальной докторше, которая вдруг освободилась от своей печали. И, сам не зная почему, к собственному удивлению он осведомляется у нее, собирается ли она вновь выйти замуж.
— За кого? — отвечает она вопросом на вопрос.
Безумная мысль овладевает Гамлиэлем: что, если сказать ей «за меня», хотя бы для того, чтобы увидеть изумление на ее лице? Должно быть, она догадалась об этом, ему кажется, что она покраснела. Она пытается сменить тему:
— Может быть, вы все же присядете?
Тут бывший муж Колетт, смутившись как застенчивый подросток, замечает, что по-прежнему стоит.
— Прошу прощения, — говорит он, садясь слева от нее.
Они молча смотрят друг на друга, вероятно сознавая весомость этого объединившего их мгновения. Гамлиэлю хочется смягчить напряжение, возобновив разговор, но она опережает его и, проведя рукой по лбу, словно желая смахнуть недоверие, произносит более непринужденным тоном:
— Вас ведь зовут Петер? Болек говорил…
— Называйте меня Гамлиэль.
— А я…
— Вы мне уже сказали. Лили. Лили Розенкранц. Мне нравится это имя. Очень красивое. Мелодичное. Заставляет мечтать.
— Мечтать о чем?
— О музыке. О танцах. В общем, о моем детстве.
Беседа внешне безобидная. Обмен информацией. Вежливые фразы, любезные вопросы и ответы. Связанные с воспоминаниями о Будапеште.
— Вы по-прежнему апатрид?
— Формально нет. Но я слишком долго был им.
— Тяжело так жить?
— Очень тяжело. Можно сказать, невыносимо.
— Как у Болека?
— Да, как у него. Как у многих других. Прежде мы мечтали создать партию тех, у кого нет родины, чтобы вернуть чувство идентичности тем, кто ее лишился. А как у вас?
— У меня всегда была родина. Сначала Румыния, потом Америка, благодаря отчиму. Его предками были русские евреи. Но вы заметили, что я не совсем потеряла румынский акцент. Вместе с тем я американка и ощущаю вину за то, что мы сделали с бедными индейцами.
Спросить ее, ощущает ли она себя еврейкой? Вопрос слишком интимный, нескромный. В другой раз. Но будет ли этот другой раз? Лучше сменить тему. К примеру, Болек — как она с ним познакомилась?
— О, славный милый Болек! — говорит она, хлопнув в ладоши. — Что за человек, правда? Всегда влюблен, но никогда в одну и ту же женщину, точнее, в любую женщину как дополнение к жене. Представьте, он всего лишь уступил мне место в метро. Естественно, я поблагодарила. Он тут же пригласил меня на чашечку кофе. Когда? На следующей станции. Мне понравилось его доброе лицо, и я согласилась. Он показался мне занятным, интересным. Его истории о жизни беженца в Германии, потом во Франции, потом в Соединенных Штатах… У него чудесное чувство юмора. Все его смешит. Узнав, что я родилась в Центральной Европе, он упомянул и ваше имя, вернее, два ваших имени, а также связанную с ними историю. Оказалось, что я ее знаю. Когда-то мама вспоминала ее, по вечерам, ужиная с друзьями. Когда они говорили о немецкой оккупации, о преследовании евреев, один из них часто говорил, что был связан с кем-то из близких вам людей…
Продолжая внимательно слушать, Гамлиэль с растущим волнением всматривается в нее. Он уже не смеет дышать. В память его врывается проблеск света: неужели старая больная — это в самом деле Илонка? Возможно ли, чтобы он не узнал в женщине с изуродованным лицом молодую, блистательно талантливую певицу? Правда, под мостами Дуная и Гудзона много воды утекло с тех пор, как она приютила его. Неужели человек меняется до такой степени, что настоящее уничтожает малейшие следы прошлого? Из задумчивости его выводит мягкий и музыкальный голос молодой женщины:
— На прошлой неделе наша больная как будто вышла из комы. Она пыталась что-то сказать, прошептать какие-то слова, возможно, имена…
— Какие? — восклицает Гамлиэль. — Попробуйте вспомнить. Для меня это важно. Быть может, она произнесла имя, похожее на «Илонка»?
Докторша задумывается. Ее лицо становится серьезным, почти встревоженным. Несколько раз она повторяет:
— Илонка, Илонка… имя венгерское… женское… Нет, не думаю…
Гамлиэль, напряженный как струна, неотрывно смотрит на ее губы.
— Кто эта Илонка? — спрашивает она.
— Святая.
После паузы он добавляет:
— Да, Илонка была святой, настоящей святой, но не такой, как другие.
— Одно из ваших завоеваний, верно?
— Да, верно, я ее завоевал. И горжусь своей победой. Это она спасла во мне того завоевателя, каким я был.
Гамлиэль внезапно умолкает. В его мозгу проносятся слова, картины. Я пришел соблазнить не печальную докторшу, говорит он себе. Илонку, чудесную Илонку, защитницу, которая плакала и любила с одинаковой легкостью. Именно ее не переставал он искать в каждой женщине, с которой хотел сблизиться.
— Эта святая, непохожая на других, что с ней стало? — спрашивает докторша. — Она сильно пострадала от войны? Ей удалось подцепить мужа? Получила ли она от судьбы заслуженное воздаяние?
— Илонка больше умела дарить счастье, чем получать.
— Значит, она была несчастна! — восклицает докторша, и на лоб ей падает прядь.
— Большей частью. Что вы хотите, все, кого она любила, покинули ее.
— Кто были эти люди?
— Моя мать. И я. Конечно, были и другие.
— Почему вы покинули ее?
— Так было надо.
— Вы говорите это с грустью. Разумеется, это произошло не по вашей вине!
— Я знаю. И она знала. Так сложились обстоятельства. Тем не менее она страдала.
Впрочем, на первую их разлуку решилась сама Илонка. Предчувствуя опасность, она спрятала мальчика в надежном месте, у одной бывшей танцовщицы, в старом квартале столицы.
Вскоре после этого на нее донесла официантка кабаре, антисемитка. Нилашисты схватили ее. Избивали. Унижали. Насиловали. Палачи требовали, чтобы она назвала фальшивые имена, под которыми скрывались евреи — и у кого. Она стала выдумывать фамилии, адреса. Каждый раз садисты возвращались с пустыми руками и вне себя от ярости. Илонка кричала, плакала, умоляла: она решила все снести, все вытерпеть. Роль стукача не для нее, как объяснила она Гамлиэлю, когда вновь забрала его к себе.
— Вы правы. Она была святой, — сказала Лили Розенкранц с сомнением в голосе. — Но чем она отличалась от других, тех, чьи благодеяния описываются в священных книгах?
— Она была верующей, но ее святость не имела ничего общего с религией. Только с сердцем, добрым и щедрым, каких больше нет. Вы понимаете? Илонка была человечной, восхитительно человечной. И я ставлю ее выше любого святого.
Докторша смотрит на него с удивлением.
— Почему вы так говорите? Неужели вас до такой степени гнетет божественное? С каких это пор человечность рассматривается как высшая добродетель? Вспомните прекрасное изречение Мудреца, для которого цель человека — стать богом.
— Я отвечу вам, что для меня цель человека — стать человеком. Илонка спасла мне жизнь. Это была смелая, благородная, любящая женщина, настоящая героиня. Для меня этого достаточно, чтобы вспоминать о ней с нежностью и восхищением.
Докторша и не думает сдаваться:
— Человек, который рискует свободой и жизнью, чтобы помочь обреченным… да, она была святой! Впрочем, вы сами это сказали.
Гамлиэль не решается ответить, предпочитая оставить этот спор. Докторша понимает его молчание по-своему.
— Стало быть, мы пришли к согласию насчет Илонки? Хорошо. Но что это была за женщина? Образованная, интеллектуально развитая? Что она любила? Садоводство, классическую музыку, переводы романов Стендаля или Виктора Гюго?
Гамлиэль пристально смотрит на нее, спрашивая себя, нужно ли огорчать ее. Сказать ей, что все европейские интеллектуалы не стоят нежности и милосердия этой простой женщины, которая столько сделала, чтобы спасти одну человеческую жизнь? Его жизнь. Он не знает, на что решиться. Докторша бросает ему спасательный круг:
— Вы ведь были совсем маленьким, когда она вас подобрала?
— Ну, не таким уж маленьким.
— Слишком маленьким, чтобы понять, чем она занимается.
— Она была певицей в кабаре.
— Правда?
— Да. Певицей в кабаре.
— И ничего больше?
Гамлиэль кусает губы: в мозгу его, словно молнии, вновь возникают жесты, шорохи и ощущения. Илонка склонилась над маленьким мальчиком, свернувшимся в клубочек на софе. Она целует его в лоб и шепчет: «Петер, ты спишь? Вот и хорошо. Спи, мой большой мальчик. Спи. Прекрасных снов тебе. Так гораздо лучше». Она выключает свет, прежде чем уйти в спальню. Но Гамлиэль не спит. Сквозь полузакрытые веки он следит за ее движениями. Она не одна. С ней пришел мужчина. Гамлиэль узнает его: это молодчик из кабаре, главарь венгерских фашистов, нилашист. Он ловит приглушенные и странные звуки, исходящие из спальни. Смысла и значения их он не понимает — возможно, не хочет понимать. Это повторяется каждый вечер. Но гости у Илонки разные.
— И ничего больше, — говорит он наконец молодой женщине. — Просто певица. Я слышал, как она поет. Она пела хорошо, даже очень хорошо. От ее голоса вырастали крылья, она словно поднимала вас. И с высоты вы видели землю, как убежище.
Заметила ли докторша, что голос Гамлиэля изменился? Если заметила, то виду не подает. Она улыбается ему уже безбоязненно, он же спрашивает себя, с какого момента стал понимать, чем занимается Илонка.
— Расскажите мне еще о себе, — просит молодая женщина, легко и почти с робостью коснувшись его руки. — А если это вам неприятно, расскажите какую-нибудь историю.
Историю? Но какую же? И отчего именно сейчас, когда весна в самом начале, именно здесь, под этим цветущим деревом, так близко от корпуса, где человеческие существа в страданиях приходят к почти полной утрате разума? Неужели она провоцирует его? Исходя из соображений профессиональных, возможно, медицинских? Неужели она видит в Гамлиэля больного, не сознающего свой недуг? Он решает вспомнить один эпизод, который и сейчас, десятилетия спустя, приводит его в смущение.
— В те времена я был еще молод, иными словами, не имел того, что называют жизненным опытом, — начинает он ровным тоном. — Я только что приехал в Париж. Денег у меня совсем не было, только статус беженца, утвержденный французским консульством, и в этом городе я никого не знал.
…Тогда, в конце 1956 года, было сравнительно легко пересечь границу некоторых европейских стран: тысячи венгров делали это каждый день после того, как их восстание было подавлено танками Красной Армии. Наверное, западные правительства чувствовали свою вину, поскольку этих беженцев принимали лучше, чем их предшественников в 1945–1946 годах. Гамлиэлю не было еще двадцати, когда он сел в Вене на Восточный экспресс, отправлявшийся в Париж. Даже не зайдя в гостиницу, где следовало встретиться с другими эмигрантами, он пошел пешком от Восточного вокзала до улицы Сен-Дени. В Будапеште один товарищ по партии превозносил этот квартал до небес и дал все объяснения, необходимые для достижения цели.
— Приоритет приоритетов для моего товарища? Не смейтесь: познать тайну Творения, заняться любовью.
— Я не смеюсь, — сказала докторша, очень сильно сжав ему руку.
— Для меня это было впервые.
— В двадцать лет?
— Разве это такая уж редкость?
— У некоторых людей все редкость, — сказала она с нежностью. — Каждый миг их существования одновременно предсказуем и непостижим. И вы, мой бедный друг, мне кажется, к ним принадлежите.
— Ради Бога, не жалейте меня, я…
Гамлиэль обрывает фразу на полуслове, и глаза его зажигаются мрачным огнем.
— А я… я жду продолжения вашей истории, — говорит докторша.
— Она не слишком красивая.
— Я не люблю слишком красивые истории. Я всю жизнь слушаю истории совсем другого рода.
…В тот день, спускаясь по улице Сен-Дени, Гамлиэль почувствовал, как желание взрывается в нем тысячей ярких лучей. Он не знал, куда смотреть, как отвечать на кокетливые призывы. Накрашенные, дерзкие, вызывающе одетые женщины обращались к нему по-английски, по-немецки, но только не по-венгерски. Однако он благодаря журналисту из Будапешта и лицейским урокам понимал французский. И выбрал ту, которая обещала ему на этом языке целый час райского наслаждения, правда мило попросив заплатить несколько сотен франков за вход.
В крохотном гостиничном номере, чьи стены и мебель пропахли плесенью, она начала быстро раздеваться. Гамлиэль замешкался.
— Ты хочешь, чтобы я разделась совсем? — со скучающим видом спросила она. — Это будет дороже.
— Не стоит, — ответил он сдавленным голосом.
— Как хочешь. Но ты давай поторапливайся, милый, — сказала она, сняв трусики кроваво-красного цвета и бросив их на засаленное кресло. — Я не могу весь день ждать.
Гамлиэль, с пылающими щеками, стянул брюки и аккуратно сложил их. Женщина, лежавшая в постели, начала терять терпение:
— Ну, где же мой подарочек?
Он не понимал.
— Деньги, — раздраженно объяснила она. — Должок отдай.
Порывшись в карманах пиджака, он протянул ей несколько бумажек.
Она пересчитала их и сжала в кулаке.
— Хорошо. Давай.
— Подожди, — сказал Гамлиэль.
Он мог только смотреть на нее. Лежа на грязной постели с раздвинутыми коленями, она раздраженно подгоняла его:
— Сколько раз тебе повторять, ангел мой? Не могу я здесь всю сучью жизнь пролежать, сам знаешь. Иди сюда и бери то, что твое.
— Подожди.
— Чего ты ждешь? Революцию или Мессию?
Он покраснел. Как любой еврей, он знал, что должен каждую секунду бытия ожидать Мессию, даже если Тот медлил с приходом, но никогда ему не пришло бы в голову, что Спаситель может появиться в таком месте.
Внезапно женщина приподнялась на локте.
— Скажи-ка, гаденыш, ты что, не хочешь меня? Я тебе не нравлюсь? Быть может, тело мое тебе противно?
— Да…
Он тут же спохватывается:
— Я хочу сказать, нет. Но не сейчас. И не так.
— Слушай, а ты, часом, не извращенец? Нет? Тогда кончай вешать лапшу на уши. Иди сюда и покончим с этим!
Гамлиэль смотрел на ее недоброе лицо, полусогнутые ноги… и чем больше смотрел, тем сильнее его охватывал страх.
— Это в первый раз, — сказал он охрипшим голосом.
Она расхохоталась.
— Девственник, о-ля-ля! Ты моя удача, иди сюда быстрее!
Не в силах справиться со смятением, Гамлиэль поспешно оделся и удрал.
— Опасно смотреть туда, куда не следует, — делает вывод докторша. — Именно поэтому любовью занимаются с закрытыми глазами, вы ведь с той поры это узнали?
— Я узнал многое, — отвечает Гамлиэль.
Ему хочется прикоснуться к пальцам, к руке, погладить волосы, затылок, лицо, ощутить тепло и призыв ее тела, раскрыть ей губы, примириться с жизнью и с живыми, но он боится показаться смешным. А впрочем, что может со мной случиться? Меня оттолкнут? Вся моя жизнь состояла из череды отталкиваний. Когда я говорил, меня просили помолчать. Когда не раскрывал рта, требовали объяснений. Никогда мне не удавалось быть самим собой. Даже в любви.
Он несмело протягивает руку к Лили Розенкранц, но та качает головой.
— Не так, не теперь, не здесь.
Но где же тогда? И когда?