Собор 1130-1280

По определению, собор — это церковь епископа, следовательно, городская церковь. Возникновение церковного искусства в Европе в первую очередь означало возрождение городов, которые в XII—XIII веках непрерывно росли, становились оживленней, предместья тянулись все дальше вдоль дорог. Города притягивали богатство. Долгое время города находились в тени. Теперь же к северу от Альп они снова стали основными очагами высочайшей культуры. Однако источник питавшей их жизненной силы находился в близлежащих полях. В то время большинство сеньоров избирали город местом постоянного жительства. В город стекалось все, что производилось в вотчинах. Самыми активными коммерсантами становились торговцы зерном, вином, шерстью. Городское искусство, искусство соборов черпало в окрестных деревнях все необходимое для своего развития. Его триумфу на фоне широкомасштабного сельскохозяйственного наступления способствовали усилия множества первопроходцев, расчищавших поля, сажавших лозы, рывших рвы и строивших плотины. На фоне новых полей и молодых виноградников вознеслись башни Лана; их венчает вырезанное в камне изображение пашущих волов; на капителях соборов цветут виноградные лозы; на фасадах Амьена и Парижа смена времен года представлена круговоротом сельских работ. Награда воздается по заслугам: жнец, который точит косу, и виноградарь, подстригающий ветви, вскапывающий землю или берущий отводок у лозы, своим трудом взрастили собор. Это плод их тяжелой работы. Нигде в то время стремление к процветанию в сельском хозяйстве не было столь сильно, как на северо-западе Галлии. Самые зажиточные деревни находились в центре этого края, на равнинах, окружавших Париж. Новое искусство также воспринималось людьми того времени исключительно как «французское искусство». Оно расцвело в провинции, называвшейся тогда Францией, — между Шартром и Суассоном, там, где умер Хлодвиг. Париж стал его средоточием.

Париж, королевский город, первым в средневековой Европе ставший настоящей столицей — тем, чем давно перестал быть Рим. Столицей не империи, не христианского мира, но королевства, Царства. Городское искусство, наивысшим проявлением которого в Париже стали формы, называемые нами готикой, предстает как королевское искусство. Основной его темой становится прославление единовластия — безраздельного владычества Христа и Богоматери. В Европе соборов утверждается могущество королей, освобождающееся от душившего его феодализма. Прежде чем сформулировать для монастыря Сен-Дени положения новой эстетики, Сугерий создал принятый Капетингами образ короля-сюзерена, стоящего на вершине иерархической пирамиды и сжимающего в руке, словно сноп колосьев, все полномочия, которые в течение столетия растворялись в феодализме. После 1200 года среди государств, постоянно расширявших свои границы, было одно, самое большое и сколоченное крепче других, — королевство, владыка которого пребывал в Париже. Во всем мире латинского христианства ни один монарх не стяжал столько славы и сокровищ, как Людовик Святой. Богатства отовсюду стекались к нему ручейками сеньориальных поборов и вассальных податей со спеющих нив и виноградников.

Король Франции Людовик IX, при жизни почитаемый святым, ни минуты не помышлял, что власть, которой он облечен, имеет земную природу и преходяща. Он ощущал себя духовным лицом и хотел им быть. Читая Жуанвиля, мы видим, как годы, проведенные на Востоке, и постигшие его там неудачи убедили короля-весельчака в том, что он грешник и что его грехи пали на королевство. Король отказался от мирских радостей, «возлюбил Господа всем сердцем и стал подражать Ему в деяниях», живя так, как, по словам его друзей-францисканцев, жил Христос.

Людовик IX стал преисполнен святости. В середине XII века французский король чувствовал, что его держат в строгости. Большая часть богатств тратилась во славу Господа и шла на придание блеска богослужению. Король строил не замки, а храмы. Конечно, Людовик Святой, как и епископы, любил одеваться в прекрасные ткани, но не украшал свое жилище; он действительно вершил правосудие, сидя под венсеннским дубом или на камне. Он лучше германских императоров сохранил воспетые многими наследие и славу Карла Великого; вслед за Карлом Великим он открыл двери своих сокровищниц, чтобы построить часовню. Его предки, щедро одаривавшие епископов, были настоящими строителями новых соборов во Франции.

Во Франции, как и в Клюни, искусство, существовавшее благодаря щедрости королей, вновь обретавших власть, было по своей сути религиозным. Если оно и порождало светские произведения, они имели второстепенное значение и были недолговечны: ни одно из них не дошло до нас. Основные формы этого искусства возникли в тесном кругу приближенного к трону духовенства, в немногочисленном обществе с высоким уровнем достатка, в среде тех, кто находился в авангарде интеллектуальных изысканий. Епископы и корпус каноников, разделявших с ними земную власть матери-Церкви, занимали самую высокую ступень феодальной иерархии и владели лучшими землями. С уборкой нового урожая огромные амбары доверху наполнялись благодаря церковной десятине. Духовенство держало в своих руках города, эксплуатируя ярмарки и рынки. Оно получало прямую выгоду от торговли и использования земель. Отдельную статью дохода составляли щедрые пожертвования богатых мирян, беспокоившихся о своей душе. Общество, как никогда, заботилось о том, чтобы бедняки были по-прежнему бедны. Достаток, ставший следствием развития сельского хозяйства, оставался уделом избранных, а пирамидальную структуру государственного устройства венчала теперь фигура короля, причислявшего себя к церковнослужителям и восседавшего в окружении епископов. Вот почему следствием подъема деревень было строительство соборов, знаменовавшее расцвет королевской власти.

Благополучие монархии и Церкви коснулось также искусства Франции, становившегося более безмятежным. Оно привыкало к улыбке, училось выражать радость. Эта радость была не только земной, так как священное неразрывно соединялось с мирским (сам король был тому примером), происходило чудесное слияние преходящего и вечного. Искусство соборов нашло завершение в почитании вочеловечившегося Бога и стремилось изобразить примирение Создателя и Его творения. Таким образом оно переносило в область сверхъестественного и освящало радость жизни, которую испытывал рыцарь, галопом мчавшийся по майским цветам, беззаботно топтавший луга и нивы.

Однако не следует относить к XIII веку блаженные лица увенчанных коронами Богородиц и улыбающихся ангелов. То было суровое, тревожное и дикое время. Прежде всего необходимо представить раздиравшие его смуты и волнения. Епископ Ланский, задумавший строительство нового собора, не забывал, что его предшественник погиб во время бунта, растерзанный горожанами[84]. В 1223 году жители Реймса восстали против чрезмерных поборов, введенных другим епископом-строителем: они заставили его остановить строительство, отослать каменщиков и скульпторов. Такие происшествия были неожиданными. Столкновения и вспышки насилия в действительности стали проявлением скрытых противоречий, зревших в недрах феодального общества. Три группы противостояли друг другу: духовенство, рыцарство и массы бедняков — угнетаемых, порабощенных, раздавленных. Рыцарство восставало против Церкви, против ее морализаторства, против всего, что пыталось обуздать свободную радость сражения и любви. Эта борьба не могла не затронуть художественное творчество.

Но общество по-прежнему твердо стояло на ногах. Между 1130 и 1280 годами глубинные течения, незаметно изменявшие его строение, получали едва заметный отклик в узком кругу духовенства, руководившего художниками и следившего за строительством соборов. Эти течения не нашли явного отражения в художественном творчестве, развитие которого зависело в значительной степени от движения религиозной мысли. Итак, чтобы понять искусство того времени, в первую очередь следует обратиться не к экономике или социологии, а к богословию.

На этом отрезке европейской истории, движимой непрерывным развитием производства и успехами в торговле, в душах людей возникло напряженное противостояние между жаждой богатства, нетерпеливым желанием завладеть сокровищами, страстью распоряжаться ими и подспудным стремлением к бедности, которую каждый христианин почитал главной дорогой к спасению. В эпоху, когда формировались королевства, все чаще с тревогой звучал вопрос: духовное или земное, Папа или император, Церковь или король? Кто должен обладать безраздельной властью и править миром? Все это растворялось в последнем, фундаментальном противоречии — в конфликте христианской веры и еретических отклонений. Любой вновь назначенный епископ, а вскоре и каждый правитель первым делом начинали борьбу со лжепророками, опровергали их утверждения, выслеживали сектантов. Другой насущной заботой было оградить христианство от неуверенности и туманности мышления, не знакомого с логикой, возвести просторное, причудливое и строго упорядоченное здание доктрины, убедить народ в его прочности, указать слабые места еретических учений и вывести на прямой путь сбившихся с него верующих. Множество непрерывно возникавших ересей свидетельствовало о том, что культуру Запада охватило стремление к росту, это же стремление придавало силу новым учениям. В XII и XIII веках соседство ересей и угроза их наступления определяли пути развития искусства, которое заявляло себя в первую очередь как учение об истине.

Тем не менее искусство Европы далеко от того, чтобы найти полное выражение в формах, предложенных первопроходцами богословия, — то есть в готике. Раздробленность мира, который все еще был разделен на тесные мирки, возродившийся престиж римской эстетики, привычный образ мыслей, с трудом сдававший позиции, — все это создавало серьезные препятствия для признания новых форм, считавшихся сначала французскими и королевскими. Им было трудно привиться во многих провинциях. Окраины, обширные пространства ускользали от их влияния.

Тот, кто захочет понять истинную связь между возникновением произведения искусства, структурой общественных отношений и движением мысли, должен уделить пристальное внимание сложной географии высокой культуры. Необходимо учитывать, что между 1130 и 1280 годами горизонты европейской цивилизации претерпели серьезные изменения. Это не было медленным созреванием и мирным расцветом. Напротив, изменения происходили резко, скачками. Особую важность здесь приобретает хронология событий. В нашем исследовании мы предполагаем обозначить этапы этих изменений, а также непрерывные векторы разнообразных сил, которые на протяжении всего указанного периода находились в постоянном противоречии.

1 Бог есть свет 1130-1190

В 1130 году первым королевским храмом почитался не собор, а французский монастырь Сен-Дени. Со времен короля Дагоберта потомки Хлодвига избрали эту святыню своей усыпальницей; три рода, сменяя друг друга, правившие Францией, погребали там умерших; Карл Мартелл, Пипин Короткий, Карл Лысый покоились в королевском склепе подле Дагоберта и его сыновей, Гуго Капета, его предков (герцогов Франции) и потомков (королей). По сравнению с рядами этих гробниц Ахен казался промежуточным этапом, молодым побегом, цветением плевела. В крипте Сен-Дени уходили в землю корни монархического древа, корни королевства, которое Хлодвиг с помощью Бога и Святого крещения основал на руинах римского могущества. После коронации владыка Франции возлагал корону и символы своей власти к гробницам, где покоились его предшественники. Он приезжал туда, чтобы взять орифламму[85], когда отправлялся в военный поход. Здесь возносились молитвы о даровании победы и велась хроника подвигов. «Главное аббатство» обрастало преданиями, вокруг него слагались исполнявшиеся во время рыцарских собраний эпические песни. В них прославляли легендарного Карла Великого, «милую Францию», воспевали других владык и блеск их побед. Утопавший в королевских дарах, монастырь процветал. Он возвышался над огромным парижским виноградником и ярмаркой Ланди. На корабли, прибывавшие по Сене, грузили бочки молодого вина и отправляли дальше, в Англию или Фландрию. На рубеже XII века вслед за подъемом сельского хозяйства и торговли неуклонно возрастало богатство монастыря, а престиж его рос вместе со славой парижских государей. Мало-помалу сюда, в королевство, символом которого стала лилия, перетекали главные христианские силы, покидая империю, некогда возрожденную в Германии династией Оттонов. Реванш старой Франции над тевтонской гегемонией. Каролингская традиция, поглощенная могущественными Капетингами, возвращалась к своим истокам — теперь уже на равнине Франции, а не Франконии. Новое искусство, возникшее в Сен-Дени, в первую очередь знаменовало этот отлив.

Монастырь возник по воле одного человека — аббата Сугерия. Монах, не отличавшийся благородным происхождением, был другом детства короля. Эта дружба вознесла его на самую вершину политического влияния. Сугерий лучше других понимал символическое значение монастыря, настоятелем которого он стал. Возложенную на него задачу он считал величайшей честью, а значит, дело, которому он посвящал себя, следовало окружать великолепием. Сугерий был бенедиктинцем, в его представление о монашеской жизни не входило понятие бедности или полного отказа от мира: он следовал клюнийской концепции. В его глазах аббатство Сен-Дени, как потом Клюни для аббата Гуго, находилось на вершине земного мироустройства и должно было блистать к вящей славе Господней.

Пусть каждый придерживается собственного мнения. Что касается меня, то мне кажется справедливым, это все самое ценное должно прежде всего служить прославлению Святой Евхаристии. Если золотые сосуды, золотые чаши, маленькие золотые ступки когда-то служили, по Слову Божию или указанию Пророка, для сбора крови коз, телят и телок, насколько же больше золотые сосуды, драгоценные камни и все, что наиболее ценно среди тварных вещей, применяемых с неизменным почтением и с полным благочестием, подходят для принятия крови Христовой! Порицающие нас возражают, что праведного ума, чистого сердца и благочестивых устремлений достаточно для этого священного дела, и мы, конечно, согласимся, что это важнее всего. Однако мы утверждаем также, что необходимо служить Господу и через внешнее украшение святых сосудов, особенно во время литургии, со всей внутренней чистотой, со всем внешним благородством.

Заботясь о «внешнем благородстве», Сугерий превратил богатства монастыря в великолепное обрамление богослужений. Между 1135 и 1144 годами в ответ нападавшим на него приверженцам совершенной бедности он начал перестраивать монастырскую церковь и обновлять ее убранство, трудясь во славу Господа, святого Дионисия, а также во славу французских королей, мертвых (покоившихся в его владениях) и живого (своего друга и благодетеля).

Гордясь предпринятым делом, Сугерий описал его в двух трактатах «О моем управлении» и «Об освящении», позволяющих яснее понять его намерения, а также то, что памятник королевской власти был им задуман как синтез всех эстетических новшеств, которые он некогда видел, посещая новые монастыри на юге Галлии. Он желал, чтобы его монастырь, принадлежавший королю, возвышался над другими, подобно тому как монарх превосходит других владык в своем королевстве. Наконец, Сугерий сам был автором некоторых нововведений. Оставаясь хранителем гробницы Карла Лысого и заботясь о том, чтобы держава Капетингов стала преемницей императорской власти, он решил соединить традицию Каролингов, истинную традицию франков, с аквитанскими и бургундскими формами. С этой целью он привлек во Францию эстетику Австразии, эстетику бесценных произведений Ахена и Мааса, надеясь сплавить ее с романским искусством, возникшим в противовес ей. Сугерий стремился к тому, чтобы его монастырь стал произведением богословия. Безусловно, богословие это основывалось на сочинениях покровителя аббатства, святого Дионисия, или, как было принято считать, Дионисия Ареопагита.

Действительно, останки франкских королей покоились подле могилы первого христианского мученика Франции, Дионисия. Сугерий, все его монахи, все его предшественники-настоятели считали, что святой, принесший свет Евангелия во Францию, и ученик апостола Павла Дионисий Ареопагит, которому традиция приписывает самое величественное мистическое произведение христианской мысли, — один и тот же человек. В монастыре хранился текст этого произведения, написанного по-гречески неизвестным автором на Востоке в самом начале эпохи раннего Средневековья. В 758 году Папа Римский преподнес рукопись королю франков Пипину Короткому, который воспитывался в Сен-Дени. В 807 году второй экземпляр был послан константинопольским императором Михаилом Заикой императору Запада Людовику Благочестивому. Гильдуин, один из настоятелей Сен-Дени, сделал первый, и плохой, перевод этой книги на латынь. При Карле Лысом Иоанн Скотт Эриугена, лучше владевший греческим, сделал новый перевод и сопроводил его комментарием. В Сен-Дени будут почитать и «Theologica mystica». На этот источник опирались мысль и искусство Сугерия. У Данте на вершинах его «Рая» находится

И Дионисий, [который] в тайну бытия

Их степеней так страстно погружался,

Что назвал их и различил, как я[86].

Трактат, приписываемый Дионисию, содержит описание устройства видимого и невидимого миров: «О небесной иерархии. О церковной иерархии» (несомненно, Сугерий черпал вдохновение в этом произведении, когда представлял себе иерархию власти феодального короля). Центральная идея произведения: Бог есть свет. Каждое существо — часть изначального, нетварного и творящего света. Всякая тварь получает и передает свет Божий в меру своих способностей, то есть в соответствии с местом, отведенным ей в иерархии живых существ, в соответствии с уровнем, на который она помещена замыслом Божиим. Возникший из сияния мир — это поток света, низвергающегося подобно водопаду; свет, исходящий от Творца, раз и навсегда определяет место каждому тварному созданию. Этот же свет и объединяет всё творение. Связующая сила любви пронизывает всю вселенную, устанавливает в ней порядок и гармонию, а поскольку каждый предмет в той или иной мере обладает способностью отражать свет, непрерывная цепочка отражений вызывает в глубинах тьмы обратное движение, возвращающее свет к его источнику. Таким образом, сияющий акт творения сам по себе - постепенный, ступень за ступенью, подъем к невидимому и неописуемому Существу, стоящему в начале всего. Всё возвращается к Нему через видимые вещи, которые на более высоких уровнях всё лучше отражают Его свет. Итак, тварное приводит к нетварному через целый ряд подобий и соответствий. Проникая в их смысл, можно шаг за шагом продвигаться к познанию Бога. Бог, абсолютный свет, в более или менее скрытом виде присутствует в каждом создании в зависимости от того, какой отражательной способностью это создание обладает. Каждое существо может открыть то, что таит в себе, тому, кто смотрит с любовью, оно являет часть скрытого в себе света. В этой концепции содержится ключ к пониманию нового искусства, искусства Франции, образцом которого стала церковь монастыря Сен-Дени — искусство света и непрерывного отражения.

*

Изменения начались с паперти. Эта передняя церковь пришла еще из каролингской традиции. Она по-прежнему была массивна, компактна, сумрачна и служила лишь первой ступенью, начальным этапом восхождения к свету. Кроме того, паперть при входе в королевский монастырь представляла собой образ могущества, безраздельного господства, то есть олицетворяла военную мощь, так как в то время власть опиралась на силу оружия и король по своей сути был прежде всего военачальником — именно это символизировали две зубчатые башни фасада. Однако их мощное единство прорезал ряд арок. Свет заходящего солнца проникал внутрь через окна трех порталов. Над ними сияла роза — первая, появившаяся в западной части церкви и освещавшая три верхние часовни в честь небесных иерархов — Девы Марии, архангела Михаила и ангельского воинства. Основной элемент фасада всех будущих соборов возник благодаря богословским рассуждениям Сугерия.

Однако настоящие эстетические изменения затронули хоры новой церкви. На противоположном конце, там, где, повторяя движение восходящего солнца, завершалось литургическое шествие, Сугерий устроил источник света, место, где становилось возможным в ослепительном сиянии приблизиться к Господу. Было решено убрать стены, и строителям пришлось использовать для этого все архитектонические возможности того приема, который до сих пор применялся в зодчестве лишь для украшения, — речь идет о пересечении стрельчатых арок. Таким образом между 1140 и 1144 годами была перестроена «часть часовен, расположенных полукругом, и вся церковь засияла необыкновенным светом, проникавшим сквозь огромные окна и не имевшим никаких преград на своем пути». В XII веке в главной церкви монастыря было принято устраивать множество часовен. Теперь почти все монахи становились священниками; каждый день они должны были совершать богослужение, а для этого требовалось все больше алтарей. Романские образцы предлагали план галереи церковных хоров, от которой во все стороны отходили ответвления-ниши. Сугерий приложил все силы, чтобы сделать эти ниши как можно более открытыми дневному свету. Изменив строение сводов, он добился появления дополнительных окон; заменил стены-перегородки колоннами и воплотил свою мечту — придал стройность ходу богослужения, подчинив освещение храма особой логике. Все участвующие в службе будут теперь собраны вместе, организованы в единое целое самой формой полукружия и более того — объединяющим всех светом. Движения молящихся, подчиненные единому ритму, должны находиться в гармонии с освещением, подобно тому как сливаются голоса в пении хорала. Омытые одним светом, совершаемые одновременно священником и молящимися, литургические действия соединяются в единодушную хвалу Господу — в Симфонию. Итак, в день торжественного освящения хоров, месса была отслужена «столь празднично, с такой радостью и охватившим всех чувством единства, что дивное пение, возносившееся с хоров, своей стройностью и гармонией напоминало симфонию ангельскую, а не человеческую».

Дионисий Ареопагит славил в основном единство Вселенной. Следовательно, необходимо было, чтобы от хоров до дверей солнечное сияние могло беспрепятственно заливать все внутреннее пространство церкви и таким образом все строение превратилось в символ мистического акта Творения. Сугерий велел разрушить амвон, «который, словно мрачная стена, перекрывал центральный неф. Сделано это было для того, чтобы не затмевались красота и великолепие церкви». Сметается любая стена, любая завеса на пути, по которому изливается и возвращается обратно поток божественного света. «Когда задняя часть храма соединяется с передней, церковь сияет, ибо и средняя ее часть осиянна. Сияние это — то, что сияющее сплавлено со светом, и сияет благородный храм, который пронизан новым светом»[87].

Сугерий совершил задуманное, возведя пристройки с двух сторон церкви. Ему не хватило времени выстроить между папертью и хорами еще один неф, который соединял бы их. Он ограничился тем, что предложил его план. Сочетая новую технику строительства сводов с архитектурными традициями Нейстрии, он, несомненно, задумал неф как некое свободное пространство — прообраз внутреннего единства здания, которое спустя сто лет было воплощено в Буржском соборе.

Поэтика света, возникшая из богословских рассуждений Сугерия, и порождаемая ею эстетика нашли свое отражение не только в архитектуре. В представлениях монаха XII века божественное сияние концентрировалось в некоторых особенных предметах. Так же как внутреннее строение здания, эти предметы увлекали душу от тварного к нетварному, от материального к тому, что нельзя описать словами. Посредниками между двумя мирами были, в частности, драгоценные камни. Религиозные мыслители приписывали им особое, нравственное значение. Каждый камень находился в символической связи с христианскими добродетелями. Их представляли сверкающими совершенным светом в величественных стенах Небесного Иерусалима. Когда король Людовик VII закладывал первый камень в основание хоров Сен-Дени, ему было вручено несколько драгоценных камней для того, чтобы он положил их рядом с обычным. Монахи в это время пели слова псалма: «Стены твои из драгоценных камней». Внутри церковь также полагалось украшать сокровищами: их блеск должен был отражать потоки света, сквозь множество окон заливавшего хоры — часть церкви, имевшую особое значение в богослужении. Любовь к драгоценностям, эмалям, хрусталю, к любому взаимодействующему со светом материалу, всегда привлекавшему предводителей варварских народов, нашла теперь объяснение — литургическое и мистическое. По словам Сугерия,

<...> когда волшебство разноцветных драгоценных камней, проникнутое очарованием красоты дома Господня, представило мне нематериальным все материальное и заставило задуматься о великом множестве святых добродетелей, мне показалось, будто я увидел себя самого в некоем странном месте, которого никогда не существовало ни в мерзости земной, ни в чистоте небесной, и будто бы по милости Божией я смог анагогически перенестись оттуда в мир горний.

Превознося таким образом посредническую роль священных сосудов и драгоценностей, настоятель Сен-Дени следовал традиции тех, кто занял особое место в истории монашества. Однако в соответствии с дионисиевской концепцией света Сугерий отводил роскоши иное место в церкви, драгоценности должны были играть там иную роль. «Раки с мощами святых, украшенные золотом и драгоценными камнями», обрели свое место на пересечении центрального нефа с трансептом, в «освещенном пространстве» монастырской церкви, где они были отныне открыты взглядам посетителей. Базилика перестала быть тем, чем были до тех пор церкви романских монастырей — простой надстройкой гипогея[88], mairyrium'a, замкнутого пространства, темного подземелья, куда вереницей спускались паломники, со страхом погружаясь во тьму, чтобы увидеть наконец освещенные свечами тела святых. В Сен-Дени зал, где хранились реликвии, был поднят из мрака священных пещер. Появившись на свет из таинственного сумрака, которым его окутывала религия, требовавшая коленопреклонённого почитания, зал слился с остальной церковью, открытой и светлой; раки с мощами теперь находились на ярком свету. Покрытая драгоценными камнями, гробница святого Дионисия возвышалась посреди сияющего, ослепительного потока света — света его собственного богословия. Сама теория святого Дионисия была отражением, зеркалом Бога. Она способствовала просвещению верующих.

Передняя часть главного алтаря была покрыта золотом, полученным в дар от императора Карла Лысого. Сугерий велел добавить к фронтальной части три панели, чтобы «[алтарь] был позолочен со всех сторон». Вокруг он расположил свои сокровища.

Мы используем во время богослужения сосуд из порфира, представляющий собой чудо мастерства резчика по камню и полировщика, придавших древней амфоре форму орла и украсивших ее золотом и серебром. Также у нас имеется драгоценная чаша, вырезанная из целого массивного сардоникса, а также еще один сосуд из того же камня, но формой напоминающий амфору, и еще другой — сделанный словно из берилла или хрусталя.

Это страсть к редким материалам, к тому, как они отражают свет, как они удерживают его и испускают. Целая артель ювелиров трудится над коллекционными предметами, приспосабливая их к повседневным нуждам. Благодаря «удивительному чуду, которое послал нам Господь», Сугерий увенчал хоры церкви семиметровым крестом, который был виден отовсюду.

Мне недоставало драгоценных камней, а возможности получить их в достаточном количестве не предвиделось, так как из-за их редкости цена на них необыкновенно высока. И вот из трех аббатств, два из которых принадлежат к ордену Сито, а третье — к Фонтевро

(в этих монастырях было в то время принято толкование бенедиктинского устава в духе аскетизма, проповедовавшего нестяжательство, и монахи отказывались украшать свои обители. — Ж. Д.),

прибыли монахи и, войдя в маленькую комнату, примыкавшую к церкви, предложили нам купить такое множество драгоценных камней — аметистов, сапфиров, рубинов, изумрудов, топазов, которое я не надеялся собрать и за десять лет. Монахи получили их в дар от графа Тибо. Избавившись от необходимости разыскивать драгоценные камни, я возблагодарил Господа. Мы заплатили за них четыреста ливров, в то время как они стоили много больше, и сверх того приобрели огромное количество других камней и жемчуга, которые пошли на украшение нашей святыни. Я помню, что истратил двадцать четыре марки[89] чистого золота. Призвав пять или семь ювелиров из Лотарингии, мы смогли завершить пьедестал, украшенный фигурами четырех евангелистов, и колонну, украшенную великолепно выполненным и покрытым эмалью изображением Спасителя и сцен из Его жизни со всеми аллегорическими фигурами из Ветхого Завета, а также сцену на верхней капители, представлявшую смерть Господа.

Огромный крест возвышался вблизи алтаря, декор которого был выдержан в каролингской традиции. Вкус, которым обладал Сугерий, заставлял его стремиться к тому, чтобы переустройство монастырской церкви, осуществлявшееся по его указанию, соответствовало стилю старого здания. С этой целью он призвал в Сен-Дени мастеров с берегов нижнего и среднего Мааса, из каролингских областей, где еще было живо старое имперское искусство. Этим он привлекал в Иль-де-Франс все эстетическое наследие Австразии. Увековечив славу Каролингов, Сен-Дени присвоил легенду о Карле Великом; в это же самое время Сугерий присоединял австразийскую традицию к своим преобразовательным идеям, расширяя область, затронутую изменениями, инициатором которых он был. Имперское, «возрождающееся», воспитанное на античных традициях искусство лотарингских ювелиров, несмотря на множество взаимных влияний, по-прежнему сохраняло отличия от романской эстетики. Оно отрицало фантазию, отвергало образы чудовищ, не поддавалось фантастическому бреду, превозносило пластику. В центре декора это искусство помещало человека во всем его величии.

Задумав восстановить гробницы Пипина Короткого и Карла Мартелла и избрав для этого каролингские формы почитания монархии, Сугерий, поколебавший архитектурные традиции и превративший каменное строение в иллюстрацию богословской концепции света, оказался вовлеченным во второе «возрождение», очагом которого стали области, лежавшие вдоль берегов Луары и Сены. Настоятель Сен-Дени участвовал в возвращении к классическим образцам, которые в то же самое время проповедовали в латинской литературе Хильдеберт Лаварденский, Иоанн Солсберийский и все почитатели Овидия, Стация и Вергилия. Включив Карла Великого в панегирик каролингскому могуществу, Сугерий как бы становился соавтором Евангелий Ады[90], дверей Хильдесгеймского собора, реймсских фигур из слоновой кости. Он наделял искусство Франции иными, особыми чертами — антироманскими.

Прежде всего это отразилось в витражах, которые он заказал для «самых светлых окон». Не были ли эти цветные стекла прозрачным воспроизведением лотарингских или рейнских эмалей? Во всяком случае, на витражах, которые должны были облагородить Божий свет, придав ему свечение аметиста или рубина, окрасив в цвета небесных добродетелей, чтобы увлечь слепой разум «по пути анагогических размьгшлений», человека изображали так же, как на страницах оттоновских лекционариев и покрытых эмалями алтарях прибрежных областей Мааса, а еще раньше — на античных мозаиках. Человеческая фигура находилась в центре медальона, отделенная концентрическими кругами от остального декора. Медальоны высвобождали ее из архитектурной среды, в которой ее хотели удержать романские скульпторы. Эти же формы, заимствованные у ювелиров и миниатюристов XI века, Сугерий решил использовать в монументальной скульптуре. В Бургундии и Пуату он видел фасады монастырских церквей, украшенные скульптурами. Он решил воспроизвести их. На северных берегах Луары Сугерий возвел первые каменные изваяния. На паперти Сен-Дени они стояли у бронзовых дверей оттоновских базилик. Камень пьедестала должен был повторять форму металла. Скульптуры не вырастали из стен подобно каменным соцветиям, они стояли как предметы. От здания их отделяла ниша, напоминавшая балдахин над каролингскими скульптурами из слоновой кости. Это были произведения искусства. Подобно драгоценным изделиям золотых дел мастеров, подобно сокровищам, выставленным для обозрения, Благоразумные девы Сен-Дени были в средневековом искусстве первыми скульптурами, отделенными от архитектурного целого.

Наконец, все эти изображения — на паперти, витражах, золотом кресте и окружавших его сокровищах — провозглашали то, что лежало в основе богословия Сугерия: идею вочеловечения Бога.

Кто бы ты ни был, если хочешь восхвалить великолепие этих дверей, восхищайся не золотом и затратами, а искусной работой. Сияет благородное изделие, но, будучи благородно сияющей, работа эта должна освещать умы, чтобы они могли продвигаться средь истинных светов к Истинному свету, в который истинный вход есть Христос[91].

В Сен-Дени все сокровища мира были собраны для поклонения Евхаристии, через Христа человек проникал в сияние святилища. Новое искусство, создателем которого был Сугерий, стало прославлением Сына Человеческого.

Мастера, работавшие в Клюни и Муассаке, также изображали Христа. Но они видели в нем Предвечного Бога. Сияние Неопалимой купины или апокалиптические видения все еще ослепляли их. Христос Сен-Дени — это Христос синоптических Евангелий: Он принял человеческий облик. Действительно, монастырь перестраивался во время всеобщего душевного подъема, вызванного завоеванием Святой земли. Вся эпическая литература, главные темы которой складывались вокруг Сен-Дени, прославляла Карла Великого — крестоносца, шествующего к Иерусалиму, — сам король Людовик VII, назначив Сугерия регентом, отправился в крестовый поход вскоре после завершения строительства хоров Сен-Дени. В течение пятидесяти лет, последовавших за освобождением Гроба Господня, когда практически каждый год толпы паломников отправлялись в путь, все религиозные настроения, владевшие духовенством, знатью и даже крестьянами, были подчинены зову Востока — искупителя грехов. Страна, где жил и страдал Христос, как великий мираж манила навстречу приключениям все рыцарство Франции. Ее владыкой был Христос, увенчанный короной. Чем был крестовый поход, если не реальным, осязаемым открытием человеческой природы Бога, которое совершалось повсюду — в Вифлееме, на горе Елеонской, у колодца Доброй Самаритянки? Вокруг строящегося Сен-Дени крестоносцы говорили о Гробе Господнем. В атмосфере рвения, пробужденного Евангелием, орудия Страстей, гвоздь из креста, частица тернового венца, которые некогда Карл Лысый пожертвовал монастырю, обретали все большее значение. Богословие Сугерия окончательно сформировалось в заключительной попытке соединить новый образ Бога — живого Христа евангельских притч — с прежним образом Предвечного Бога, вокруг которого до того времени концентрировалась монашеская мысль.

Это богословие следовало теми же путями, которые в течение многих поколений были известны монашеству Запада. Оно заключалось в толковании священных текстов. Валафрид Страбон в IX веке составил комментарий к Священному Писанию, который читал или собственноручно переписывал любой мало-мальски просвещенный клирик. Исходя из того что человек состоит из трех основ — тела, души и духа, Валафрид предлагал искать в Библии три смысла — буквальный, нравоучительный и мистический. Все попытки понять священные тексты, предпринимаемые в монастырях, основывались именно на таком подходе. Также у святого Августина можно было прочесть, что «Ветхий Завет — не что иное, как Новый, смысл которого пока скрыт, а Новый Завет — это Ветхий, смысл которого открылся». Августиновская концепция хода истории представляла судьбу человечества разделенной рождением Христа на два этапа; она предлагала считать историю еврейского народа пророчеством, символически представлявшим будущую историю христианства. Библейский текст содержал в себе целый ряд знамений, был исполнен духовного смысла, разгадку которого, согласно святому Августину, «следовало искать в самой жизни, а не только в словах». Новый Завет представлял собой модель этой истории, а Ветхий Завет пророчествовал о ней. Ход истории был предопределен извечно существовавшей истиной, а вовсе не стал результатом ее (истории) самостоятельного развития: Христос исполнял пророчества Ветхого Завета и тем самым отменял их. Таков контекст, в котором развивалась мысль Сугерия. Его богословие нашло свое выражение не в словах, а в образах, в убранстве, которое настоятель Сен-Дени создал для своей пронизанной светом церкви. Этот декор, вызывая длинную череду аналогий, должен был показать очевидную связь, существовавшую между Ветхим Заветом и Евангелием — повествованием, ожившим в глазах крестоносцев — современников Сугерия. Иконография Сен-Дени повторяла романскую символику, но в то же время решительно обращалась к изображению Христа.

Учение об аналогиях начинается с порога церкви, с украшения порталов. Вскоре оно предстает как ортодоксальная апологетика, направленная против еретических учений, как проповедь истинной веры. Портал церкви Сен-Дени, освященный одновременно тремя священнослужителями, был тройным. Он символизировал Троицу, четкое изображение которой видно на вершине архивольта центрального портала. Действительно, богословие Дионисия Ареопагита строилось вокруг темы троичности, символизировавшей Творение, а на рубеже XII века именно эта тайна вызывала самые горячие споры среди религиозных мыслителей: церковный собор в Суассоне в 1121 году осудил сочинение Абеляра «О божественном единстве и троичности». Изображения на портале прославляют прежде всего ту ипостась, которая со времен Первого крестового похода заняла центральное место, — Христа, «истинную дверь». Вот почему колонны, поддерживающие свод, в Сен-Дени впервые принимают форму скульптур. Это статуи ветхозаветных царей и цариц. Соединившись в торжественную процессию с наступлением нового времени, открывавшегося вочеловечением Христа, исторические персонажи составляют королевский род Христа, сына Давидова, — они, Его предтечи и в то же время предки по крови, живые существа, через которых Он воплотился и соединился с тварным миром. Кроме того, фигуры на этом памятнике капетингской культуры — это видимые символы величия королевской власти.

Этот мотив снова встречается внутри церкви, на большом золотом кресте. Сияющий символ искупительной победы, знак, который носили на своей одежде искатели приключений, отправлявшиеся в Святую землю, крест царственно отвергал все мрачные сомнения, обличал лжепророков, которые в недрах сект отрицали, что человек может искупить свои грехи, умертвив плоть. Крест осуждал ересиарха Петра из Брюи, сжигавшего распятия в Сен-Жиле на южных окраинах Галлии. Крест был свидетельством того, что все в истории взаимосвязано, — его покрывали помещенные рядом шестьдесят восемь изображений историй из жизни Спасителя и персонажей Ветхого Завета. Проповедь того же учения звучала на витражах трех восточных часовен: на юге — Моисей, novum testamentum in vetere;[92] на севере — Страсти Господни, vetus testamentum in novo;[93] в центре — Древо Иессеево, которое по линии Марии вводило Христа, воплотившегося Бога, в человеческую семью, помещало Его в центральную точку истории, в ее плоть и время. На одном из витражей, изображавшем Христа, венчающего короной Новый Закон и срывающего покрывало с Ветхого, сделана надпись, представляющая собой своеобразный манифест Сугерия: «То, что Моисей скрывает, учение Христа открывает». Переплетения аналогий сливаются в одно целое, чтобы возвеличить и утвердить против соблазнов дуализма не трансцендентность Бога, но Его воплощение в человеческом естестве.

Внимание, переключившееся с Псалтири, Книги Царств и Апокалипсиса на синоптические Евангелия, заставило Сугерия изобразить Бога снизошедшим к человеческой природе, поместить Богоматерь в центре витражных изображений, представить на главном алтаре Благовещение, Посещение Богоматерью святой Елизаветы и Рождество, а на одном из витражей в тетраморфе — не того Предвечного Бога, которого мы видели в Муассаке, а распятого Христа. В Сен-Дени, как и в Конке, сцена Страшного суда украшает центральный тимпан портала. Но здесь текст Апокалипсиса соединен с Евангелием от Матфея. Старцы, играющие на музыкальных инструментах, оттеснены в архивольты, центральное место отведено девам Благоразумным и неразумным, то есть человечеству, разделенному между легкомыслием и ожиданием пришествия Христа. Руки Христа подняты, словно на распятии, подле Него — орудия Его Страстей. По обе стороны изображены апостолы, слева — возможно, святой Иоанн, справа — Богоматерь-Заступница. Таким образом здесь раскрывается глубокое единство величественной картины Судного дня и сцены Распятия. Нельзя было яснее передать надежду первых крестоносцев, которые, отправляясь к Голгофе, стремились обрести Небесный Иерусалим в славе конца времен. Наконец, внизу Сугерий дерзнул поместить собственное изображение, представлявшее его дарителем. Безусловно, это было выражением гордости творца, удовлетворенного делом своих рук, но в еще большей степени — желанием обозначить присутствие человека в сцене Второго пришествия. Разве в соответствии с иерархией, предложенной Дионисием, даже самое ничтожное создание не разделяло с Господом Его сияние и славу? Базилика Сен-Дени символизировала христианство, которое, перестав быть только литургией и музыкой, стало богословием. Богословием Всемогущества — и в еще большей мере вочеловечения Бога. Творение Сугерия обрело новое измерение — измерение человека, озаренного светом.

Новая, открытая свету церковь, возвышавшаяся на равнине Франции над хижинами хлебопашцев и виноделов, стояла на перепутье, в краю, который усилиями тех, кто осваивал новые земли, превратился в центр экономического и политического развития. Церковь служила удивительным примером. Она распространяла новое искусство. Сравним первые соборы, которые старались облечь в рациональную форму это искусство, цистерцианские монастыри, лишившие его всякой роскоши и, наконец, отвергавшие его ереси.

*

Сугерий был духовным сыном святого Бенедикта: он построил церковь, быть может, самого городского монастыря. Продолжателями его дела стали епископы, пастыри пробуждающихся городов. Витражи Сен-Дени породили возникшие в середине века цветные окна соборов в Шартре, Бурже, Амьене; статуи-колонны были повторены в Шартре, Мане, Бурже; архитектурные новшества Сен-Дени между 1155 и 1180 годами нашли свое продолжение в Нуайоне, Лане, Париже, Суассоне, Санлисе, в целом ряде соборов Франции. Это было естественным наследованием — власть коронованного короля, как ее понимал Сугерий, опиралась не столько на феодальную иерархию, принципы которой он сформулировал, сколько на Церковь. Сугерий, как во времена императоров Людовика Благочестивого и Карла Лысого, представлял себе епископов истинными столпами монархии. Монастырь уступал собору художественное первенство. Это было связано с глубокими изменениями социальных структур, вызванными мощным ростом городов Северной Галлии.

Окруженные каролингским лесом города мало-помалу исчезали. Расчистка новых земель вернула их к жизни. Быть сеньором, светским или церковным, означало жить в роскоши — в этом состояло отличие от остальных. Хозяева крупных земельных владений носили самые богатые одежды. Они желали, чтобы на пирах им подавали хорошее вино и заморские яства. Разбогатев благодаря развитию сельского хозяйства, они смогли потакать своим желаниям. Попутно они помогли встать на ноги владельцам кораблей, «купцам-мореходам», плававшим вверх и вниз по Сене, Уазе, Эне и Марне и стремившимся к парижским набережным. Торговцы винами, пряностями, пестрыми тканями процветали; с конца XI века на дорогах Франции появились итальянские купцы; шестьюдесятью годами позже в Шампани наступил расцвет ярмарок, которые в скором времени превратились в главные перекрестки большой европейской торговли. В то время купцы были, как правило, странствующими искателями приключений, но склады предпочитали держать в городах. Торговцы притягивали в города народ. На северных окраинах Галлии римляне основали мало городских центров, да и те растворились в варварской среде, так и не сумев возродиться. Поселения без прошлого возникали здесь на лучших местах — близ монастырей или замков. В центре Франции древние римские города встречались чаще и оказались более живучими. Торговцы обосновались у их стен. Новый квартал разрастался на набережной, вдоль которой по реке тянули баржи, или вокруг рыночной площади. Он расширялся в течение всего XII века — рост его находился в прямой зависимости от успехов торговли. В мрачных хижинах, построенных из прутьев и глины, втайне накапливались сокровища. На смену земле, осязаемому богатству прежних сеньоров, пришли движимые ценности, которые приходилось прятать от сборщиков налогов. В зависимости от того, как повернется удача, монеты, слитки, ящики пряностей приносили прибыль, используясь в операциях обмена и ссудах под залог. В этих тайных сокровищах епископ и капитул, хозяева города и его окрестностей, черпали средства на перестройку собора.

Собор выглядел обветшавшим. В течение всего X века, пока норманнские пираты совершали набеги на этот край и опустошали его, строительство здесь почти не велось. Не строили и в XI веке, пока шло медленное возрождение деревни. Теперь же начался приток денег. Каноники заключали сделки, старались как можно более выгодно продать зерно и вино, производимые в их владениях и поступавшие в виде десятины. Они увеличивали налоги с порта и рынка, приносившие немалый доход, невзирая на незаконный провоз товаров. Горожане были их «людьми», то есть подданными, обязанными платить сборы и подати. На какие бы хитрости они ни пускались, чтобы скрыть достаток, было известно, что деньги у них водятся. Церковные сеньоры выжимали из них все, что могли, отбирали бочки с вином и тюки шерсти. Они вытягивали часть сбережений у горожан, с каждым днем становившихся многочисленней и состоятельней. Иногда те сопротивлялись. В мятежах, посреди насилия формировалась коммуна, боевое сообщество. Случалось, что восставшие убивали нескольких каноников или даже епископа, но в конце концов все приходили к согласию. Договор даровал городу вольности. Обещал меньше произвола в поборах. И в конечном счете всегда усиливал власть соборного духовенства над городским богатством.

Богатство текло в епископскую казну и другим, быть может еще более мощным, потоком — через пожертвования. Совесть у купцов была неспокойна. Они всё время слышали, что «ни один торгующий не может быть угоден Господу», потому что наживается за счет своих братьев. В XII веке во Франции по-прежнему считается смертным грехом получать прибыль от торговли. С приближением старости деловой человек, беспокоясь о душе, желал искупить грехи, щедро одарив какой-нибудь монастырь. Сделать это он мог совершенно свободно, поскольку его сбережения принадлежали только ему и не считались, как недвижимое имущество знати, достоянием всего рода, члены которого сплачивали ряды, чтобы не растратить богатство, и постоянно оспаривали у духовенства слишком щедрые дары своих предков. Некогда сельская знать не скупилась на пожертвования — на этих дарах укрепилось могущество монастырей. Теперь же аристократия становилась прижимистой. Во времена Людовика VII и Филиппа Августа река благочестивых подношений потекла от разбогатевших горожан. Чаще всего это были деньги, а не земли; монеты из лавок ремесленников и менял попадали в руки епископов и каноников. Кроме того, затевая строительство нового собора, прелат мог многого ожидать от короля, который делал пожертвования с необыкновенной щедростью. Иногда епископ был родным или двоюродным братом короля и почти всегда — его другом. Он старался устроить в богатый приход сыновей королевских вассалов и клириков королевской церкви. Королю ни в чем не было отказа. Таковы причины, приведшие к тому, что во Франции почти одновременно было возведено множество соборов.

Строительные планы епископов, требовавшие огромного количества денег, в первую очередь были направлены на то, чтобы утвердить их собственное могущество, способствовать их личной славе. Епископ был сеньором, князем и желал, чтобы о нем говорили. Новый собор казался ему подвигом, победой; он мечтал о нем, как полководец о выигранной битве. Чувствуется, что Сугерий, описывая предпринятые по его указанию строительные работы, трепещет от гордости. Стремлением к личной славе объясняется дух соперничества, в течение двадцати пяти лет поражавший одного за другим всех епископов в принадлежавших королю землях, порыв, который позже побудил архиепископа Реймсского изобразить себя в окружении свиты на большом соборном витраже и перестроить притвор, чтобы превзойти в великолепии постройку, только что завершенную его соперником, епископом Амьенским.

Перестроенная епископская церковь символизировала также союз Саула и Мельхиседека — говоря иначе, союз церковной и королевской власти. Подобно обители Сен-Дени, а возможно, и в большей степени, она была памятником королевскому могуществу: те же возвышающиеся над фасадом башни, те же статуи-колонны, изображения на которых допускали двоякое толкование. Народ узнавал в них скорее французского короля Филиппа и королеву Агнессу, чем царя Соломона и царицу Савскую. Наконец, новый собор возвещал о благосостоянии финансировавшего его строительство города, пестрого сборища лавочек и мастерских, над которыми он возвышался и которые прославлял. Собор был предметом гордости горожан. Венчавшее его множество шпилей, стрельчатых фронтонов, пинаклей[94], вздымалось к небу, как сказочный замок; в этом идеальном Граде Божием возвеличивался и обычный городской пейзаж. Когда коммуны начали обзаводиться печатями, они не нашли лучшего символа своей власти, чем силуэт церкви, закрывающий небо. Башни собора обеспечивали безопасность торговли, центральный неф был единственной крытой площадью в центре города, представлявшего собой переплетение узеньких улочек, пересеченных сточными канавами и перегороженных свинарниками. В собор приходили не только молиться — там проводили цеховые собрания ремесленников и собрания городской коммуны. С другой стороны, человеку, «принадлежавшему церкви», полагались привилегии и таможенные льготы — торговцы прекрасно понимали, как это выгодно. Деловые люди считали собор своим домом. Они хотели, чтобы он был великолепен, они же и украшали его. Таким образом вновь проявлялся дух соперничества. Амьенские купцы, торговавшие красителями для тканей, знали, что их могущество отражено в великолепии городского собора. В Шартре каждый цех пожелал иметь в главной церкви города свой витраж.

На строительство соборов расходовались огромные средства. Не нанося ущерба процветанию города, соборы посвящали это процветание Господу, оправдывали и возвеличивали богатство города. Однако на стройках каменщики, витражисты и скульпторы выполняли указания не торговцев вином или сукном — их работой руководили ученые.

В XII веке соборы на территории королевского домена Капетингов были единственными сохранившимися школами. Во мраке, сгустившемся в правление Каролингов, французские короли прикладывали все усилия для того, чтобы вновь засияли науки, скопированные с образцов периода античности и Римской империи. По их инициативе восстанавливались школы, библиотеки, скриптории. В этом мире центром жизни была деревня. К книгам и образованию имело доступ лишь духовенство, а аббатства представляли собой краеугольный камень церковного здания. Вполне закономерным было то, что инструменты знания сосредоточились в монастырях. На протяжении веков монахи давали лучшее образование. Они обучали послушников и принимали в свои школы детей из знатных семейств. Король посылал своих сыновей учиться в Сен-Дени. В XI веке с наступлением смутного времени, когда королевская власть переживала упадок, а Церковь подвергалась влиянию грубых рыцарских нравов, монастырские школы Северной Галлии оказались самыми яркими очагами науки. После 1100 года их свет быстро померк: школы замкнулись в себе, ограничились обучением членов ордена, к которому принадлежали, и более не распространяли знания. Стремясь к аскетизму, монастырь отрезал себя от мира. Монахам подобало лишь молиться и искать Бога в уединении; преподавание становилось монополией белого духовенства, первоочередной задачей епископа. Однако епископ был слишком высокопоставленным лицом: он находился при королевском дворе, вершил суд, возглавлял военные походы, облачившись в доспехи. По большей части он перекладывал дело образования на плечи клириков своей церкви, на каноников, выбирая одного человека, которому поручал управлять школой. Прилегающий к собору квартал — всегда называемый клуатр[95], хоть он и был открыт, — заселили ученики. Благодаря движению, уводившему школьную жизнь от монастыря к собору, в центрах городов возникали основные очаги художественного творчества. Движение это определялось все теми же структурными изменениями, возрождением культурных связей, распространением свободного перемещения людей и возросшим объемом материальных ценностей. Оно способствовало появлению различных новаций, в том числе литургического искусства.

В епископской школе возник новый стиль обучения. Преподавание становилось более непринужденным, открытым окружающему миру, к которому монастыри повернулись спиной. Аббатства отреклись от мира, окружили себя стенами, за которые монах не должен был ступать. Обучение в монастырях проходило не в группах, а скорее попарно новичка поручали заботам давно живущего в обители монаха, который выбирал ему книги, направлял ход его размышлений, приобщал его к знаниям и шаг за шагом вел по пути созерцания. В школе при соборе ученики, напротив, были одной шумной ватагой — группа собиралась подле учителя, читавшего вслух книгу и сопровождавшего чтение комментариями. Ученики жили свободно. Они участвовали в повседневной жизни, ходили по улицам города. Конечно, все или почти все они принадлежали к Церкви —· они были клириками, принявшими постриг, и подчинялись епископу. Учеба была священнодействием. Однако миссия, к которой готовило обучение, требовала реальных действий; это была светская, пастырская миссия, миссия проповедника. Ученики были призваны распространять среди мирян знания о Боге.

Новый мир, вырванный прогрессом из варварства, требует все больше людей, способных понимать и объяснять. Молодые люди, оставившие оружие и рыцарские турниры, чтобы служить Богу, прекрасно знали, что если научатся мыслить, то получат возможность занять лучшие места в церковной иерархии. Все больше учеников стекалось к епископским соборам, школьные группы росли. Но они не были статичны, а увеличивались или уменьшались, в зависимости от личности учителя. Из уст в уста передавались вести, что в такой-то школе лучше библиотека, в другой учитель более образован и опытен, его следует послушать. Одни школы со временем затмили другие, интеллектуальная деятельность быстро сосредоточилась вокруг нескольких крупных очагов, где можно было посещать лекции многих учителей, переходить от одного к другому, процесс обучения был организован в несколько этапов. На рубеже XII века Лан и Шартр были главными центрами образования. Когда закончилось переустройство Сен-Дени, Париж решительно опередил их. Этой победе немало способствовала слава Абеляра, самого выдающегося ученого того времени. В 1150 году в королевской столице толклись сотни студентов, приехавших не только из области Иль-де-Франс и соседних с нею, но и из Англии, Нормандии, Пикардии и германских земель. Центром обучения по-прежнему был собор Нотр-Дам, однако преподавание велось также и на левом берегу Сены, на холме Святой Женевьевы. Самые независимые, смелые учителя, чьи занятия по этой причине пользовались большей популярностью, снимали лавочки на Малом Мосту, на улице Фуар. В 1180 году один англичанин, бывший студент, основал первый коллеж[96] для бедных студентов. На южном берегу Сены появился новый квартал, где сосредоточились образовательные учреждения. Он сформировался напротив Сите - королевского квартала, а также напротив Гревской площади и Моста Менял — делового квартала. Великий город, где возник очаг нового искусства Франции, приобретал таким образом тройное значение. Париж становился королевским, торговым и университетским городом. На школьных улицах зарождался новый дух.

Внутри монастырей, и особенно Сен-Дени, учеба представляла собой упражнение в созерцании, в основе которого лежало уединенное размышление над текстом из Священного Писания и медленное течение мысли, перебирающей символы и аналогии. В Шартре, Лане и Париже тот же импульс, который заставлял торговцев пускаться в коммерческие предприятия, увлекал молодых клириков к завоеваниям разума. В этих школах не ограничивались чтением и рассуждением, там дискутировали. Преподаватели и студенты вступали в состязания, и первые не всегда выходили победителями. Школа при соборе была ристалищем, местом словесных подвигов, столь же волнующих, как военные, которые так же готовили к покорению мира. На этих турнирах блистал молодой Абеляр. Подобно герою-рыцарю, своими победами он добился славы, денег и любви женщин.

Хотя внешне обучение в епископской школе стало иным, оно по-прежнему ограничивалось «свободными искусствами», которые некогда придворные ученые Карла Великого для нужд каролингских монастырей извлекли на свет из дидактических трактатов, оставшихся в наследство от клонящейся к закату античности. Новшество заключалось в том, что во второй половине XII века упражнения trivium'a стали подготовкой к тому, что теперь получило основное значение для клирика, — чтению divina pagina[97], критическому толкованию Священного текста, укреплению в христианском учении для того, чтобы проповедовать истину. Студент получал начальные знания о грамматике и риторике. Толкователь Библии трудился над словами, в смысл которых следовало проникнуть и составить ясное представление об их порядке, — над латинскими словами. Преподаватели читали начинающим классические тексты латинских авторов, к которым с подозрением относились в клюнийских монастырях, — Цицерона, Овидия, Вергилия. Лучшие учителя чувствовали красоту слова и передавали свое воодушевление ученикам. Абеляр, многие другие и даже сам святой Бернард через всю жизнь пронесли восхищение этими образцами словесности. Таким образом прививался вкус к классике. Рост городских школ во многом способствовал тому, что в душах будущих создателей декора новых соборов возрождалась любовь к античности и чувство полноты человеческой натуры. Глаза учеников открывались. Отводя взгляд от романских форм, они все чаще обращались к каролингским скульптурам из слоновой кости, учились ценить пластику бронзовых изделий и эмалей, созданных мастерами с берегов Мааса. В школах, расположенных в Шартре и на берегах Луары, тех, что более других были привержены изящной словесности, брало исток возрождение, благодаря которому возникло проникнутое классической гармонией реймсское изображение Посещения Богоматерью святой Елизаветы.

Однако все это было лишь начальным образованием. В Лане и особенно в Париже диалектика стала главной ветвью trivium'a. Диалектика — искусство рассуждения, упражнения ratio[98] — на первое место среди способностей клирика возводит разум, «достоинство человека», как провозгласил веком раньше магистр Беренгар Турский. Достоинство человека — его особый свет, отблеск божественного сияния, отбрасываемый его натурой. Учителя и их последователи считали ум самым действенным оружием, которое приносит настоящие победы и помогает проникнуть в божественные тайны. Предполагалось, что начало любой идеи заключено в Боге-Творце и что в тексте Евангелия эти идеи выражены несовершенным, завуалированным образом, смысл их скрыт за иногда неясными, а зачастую и противоречивыми словами и, следовательно, именно логическое рассуждение должно рассеять мрак и разрешить противоречия. Доискиваться глубинного смысла слов нужно, строго следуя диалектическому методу, а не уносясь на крыльях фантазии, как это было принято в клюнийских монастырях. Прежде всего — сомнение. «Мы ищем, подвергая всё сомнению: в поисках находим истину», — учил Абеляр, который в своем трактате «Да и нет» сопоставил отрывки из Евангелий, содержащие несоответствия, надеясь устранить эти последние. Рассмотрение отдельных текстов, которые разум изучает со всех сторон и истолковывает со всех точек зрения, постановка вопроса, обсуждение, наконец, вывод — «сентенции»: таков метод, который предлагает Абеляр и победу которого он торжествует. Многие считали свободное движение разума самоуверенным, пагубным и даже демоническим. Абеляр отстаивал свою позицию: «Мои ученики желали объяснений с человеческой и философской точек зрения; им требовались вразумительные ответы, а не утверждения; они считали, что бесполезно говорить, если нечем подкрепить свои слова, и что никто не может верить в то, чего прежде не понял».

Рациональный подход быстро совершенствовался, последовательно усваивая мыслительные приемы, которые Запад заимствовал из культуры значительно более богатых областей, лежавших за пределами латинского христианства, — из кладезя знаний мусульманского мира и через него — из сокровищницы Древней Греции. Победив ислам, христианство начало расхищать его сокровища. В покоренном Толедо отряды клириков католической Церкви и евреев приступили к переводу арабских книг и содержавшихся в них вариантов греческих сочинений. Армии, теснившие неверных, состояли в основном из французских рыцарей, и французское духовенство прежде других смогло воспользоваться плодами военных побед. Труды переводчиков, работавших в Испании, были оценены в школах Франции — в первую очередь в Шартре, а позднее в Париже: в библиотеках появились новые книги, в том числе Аристотелевы трактаты по логике. В них преподаватели нашли диалектический инструментарий, о котором монахи Запада благодаря Боэцию до тех пор имели лишь искаженное, скудное и отрывочное - представление. После 1150 года для Иоанна Солсберийского, учившегося в Париже, Аристотель стал Философом, а диалектика — королевой trivium'a. Она лежит в основе развития мысли, которая при помощи ratio превосходит и делает понятным чувственный опыт, затем при помощи intellectus приводит все вещи к их божественному происхождению и осознает порядок, царящий в тварном мире, чтобы прийти наконец к истинному знанию — sapientia. Петр Ломбардский в своих «Сентенциях» предлагал Парижу первый логический анализ библейского текста; в это же время Петр из Пуатье выдвинул смелое утверждение: «Хотя существует уверенность, нам подобает сомневаться в положениях веры, искать и спорить».

В этих сомнениях, поисках и спорах крепнет молодое богословие, становясь суше, но в то же время тверже, сильнее, строже. Абеляр вызвал стойкую ненависть монахов Сен-Дени, впервые усомнившись в том, что Дионисий, мощам которого они поклонялись, и Дионисий Ареопагит были одним лицом. Вступая в спор с последним, Абеляр предложил другую Theologia, которая, надо сказать, также основана на озарении:

Свет материального солнца — не результат нашего восприятия, но сам собой изливается на нас, чтобы мы могли воспользоваться им. Также и к Богу мы приближаемся лишь в той степени, в которой Он приближается к нам, одаривая нас светом и теплом Своей любви.

Для преподавателей Бог был светом, поэтому соборы, которые они возводили, были освещены еще ярче, чем Сен-Дени. Они всё сильнее проникались евангельским духом. Школы продолжали развивать мысль о преемственности Ветхого и Нового Заветов. Приходит более ясное понимание идеи вочеловечения Бога. Образование тверже опиралось на первые строки Евангелия от Иоанна и на другие тексты, говорящие о том, что Слово Божие — Истинный Свет, через который всё начало быть; Свет, дарующий жизнь и просвещающий каждого человека, приходящего в мир[99]. В глазах магистров, преподававших в городских школах, заботившихся о строгости рассуждений и стремившихся понять суть того, о чем они говорили, Бог предстает уже не сияющим источником света, предвечная красота которого ослепляла монахов, предававшихся созерцанию. Они видели Его скорее таким же человеком, как они сами, представляли Христа Учителем, несущим свет разума, свет книжных знаний, видели Его своим братом.

Мысль стремилась к ясности. Она освобождала человека от формализма, отделяла волю от действия. В письме к Элоизе Абеляр провозгласил: «Преступление заключено в самом намерении, а не в проступке». Мысль, пользуясь методом анализа, разлагала сложное на составные части, утверждала, что «нет ничего, кроме человека». В новой, строго организованной картине реальности, как в новом соборе, слито воедино множество скрытых от глаза элементов. Мысль обратилась к природе, исследовала ее, так как, по словам Абеляра, «в травах и семенах, в природе деревьев и камней заключено достаточно сил, способных воспламенить или успокоить душу». То же самое и почти теми же словами говорит святой Бернард. Мысль, а вместе с ней и скульптурное убранство соборов описывают тварный мир, каким он предстает взгляду. Тьерри Шартрский первым предпринял попытку дать толкование Книги Бытия, основанное не на символике, а на физике. Он представил сотворенный Господом мир как сочетание четырех стихий и концентрических сфер: более легкий огонь устремляется к границам космоса; из испаряющейся воды возникают звезды; тепло порождает жизнь и все одушевленные существа. Мир перестает быть нагромождением символов, подавляющим воображение; он приобретает логичную форму, которую повторяет собор, отводя подобающее место каждому видимому творению. Геометру надлежало, обратившись к дедуктивным математическим знаниям, облечь в осязаемые формы, передать в камне невероятные бестелесные образы Небесного Иерусалима, которые в Сен-Дени смогли воплотиться лишь в ослепительном сиянии, льющемся через витражные стекла.

Еще одним трофеем, добытым у покоренной исламской культуры, стала математика. Клирики Испании и Южной Италии открывали в арабских книгах не только философию, но и науку древних греков. Для шартрских школ были переведены сочинения Евклида, Птолемея, трактаты по алгебре. Среди различных систем знаний, которые постепенно вытесняли прежнюю систему trivium'a, геометрия и арифметика занимали почетное место. В своем труде «Didascalicon» парижский магистр Гуго Сен-Викторский наравне с семью свободными искусствами упоминал механические искусства. Впервые в Сен-Дени структура здания была вычислена «с помощью математических инструментов», и скорее всего план крипты, в который следовало включить часть старого здания IX века, был построен с помощью компаса. Такой подход избавлял новую архитектуру от эмпиризма романских построек. Логический стержень помогал обрести большую независимость от материала, позволял строить не такие тесные и приземистые, более открытые свету здания. Появилась возможность с помощью математических расчетов воплотить в жизнь все эти рациональные построения. Аркбутаны[100], изобретенные в 1180 году в Париже, чтобы еще выше надстроить неф собора Нотр-Дам, были порождением науки чисел. Искусство Франции, выросшее в соборных школах, охотно украшало стены церквей изображениями семи свободных искусств. С конца XII века искусство принадлежало логикам. Вскоре оно должно было стать искусством инженеров.

*

Новые соборы появились в обществе, где представление о святости было по-прежнему связано с монастырем. В эпоху Абеляра и аркбутанов Нотр-Дам еще не иссякло мощное духовное движение, которое со времен победы христианства и падения Рима искало пути спасения в отречении от мира. Для современников Филиппа Августа спастись от гибели, уберечь свою душу прежде всего означало обратиться к Богу, облачиться в одежды святого Бенедикта, стать затворником. Не в обители, открытой каноникам и студентам, а в настоящем монастыре.

В действительности речь шла о реформированном, обновленном монашестве. Прежнее понимание бенедиктинского устава, принятого в Клюни, идеально соответствовавшее строению общества в первый период феодализма, теперь подверглось осуждению. Клюнийцев упрекали в том, что они ведут образ жизни, подобающий только знатным персонам, и не отвергают суету мира. Неодобрение вызывали их отказ от работы, комфорт повседневной жизни, любовь к роскоши, которая впоследствии побудила Сугерия начать перестройку Сен-Дени. Мир, в котором все было основано на деньгах, процветающий, привыкший к роскоши и развлечениям, считал, что совершенной может быть только жизнь в бедности, уединении, трудах и полном отречении от мирских благ. Он доверял свое спасение аскетам, почитал отшельников, живших в лесу и питавшихся травами и кореньями. Осенённый благодатью рыцарь, приняв решение порвать с ближними, сложить оружие и забыть о славе, направлялся теперь не в клюнийскую молельню. Там он не смог бы укрыться от мира власти, знатности и роскоши, которого бежал. Он становился угольщиком. Около 1100 года возникли новые религиозные ордена. Картезианцы проповедовали иные добродетели восточного монашества (пустынничества), такие как бегство в пустыню, пища, состоящая лишь из хлеба и воды, тишина кельи. Однако настоящим успехом пользовались менее суровые правила монашеской жизни, которые, возникнув в противовес уставу Клюни, пытались примирить бенедиктинские установления о жизни монахов в общине и стремление к аскетизму. В год, когда были освящены хоры Сен-Дени, а в Шартре началось строительство королевского портала, Франция стала свидетельницей еще одного триумфа монашества — победы ордена цистерцианцев[101]. В 1145 году этому ордену принадлежало более трехсот пятидесяти монастырей, рассеянных по всему Западу. Папский престол был занят цистерцианцем. Святой Бернард управлял миром. Можно не любить этого неистового человека, иссушенного, одержимого рвением о Господе, не на жизнь, а на смерть сражавшегося с Абеляром и победившего в этой схватке, бичевавшего Римскую курию и ее привязанность к мирской славе. Но именно святой Бернард был инициатором крестовых походов, советником и обличителем королей, именно он проповедовал в Альби против ереси катаров. Святой Бернард был повсюду. Его избрали архиепископом Реймса, но он пожелал остаться простым монахом. Он стоял во главе белого монашества[102] и вел его на завоевание Церкви и мира.

Триумф, подготовленный святым Бернардом, продолжался и после 1200 года. Сито долго оставался монастырем, воспитывавшим настоящих епископов, острием копья, пригвождавшего ереси. Обители ордена непрерывно умножались: в течение XIII века возникло еще двести аббатств. Множество цистерцианцев находилось при дворе короля Франции, они составляли двор Бланки Кастильской. Самым дорогим для Людовика Святого монастырем был цистерцианский — Ройомон. Сам король старался следовать монастырскому уставу и трудился в тишине. Он пожелал, чтобы весь двор следовал его примеру.

Когда вокруг обители Ройомон возводили стену, святой король часто посещал аббатство, чтобы послушать мессу или другую службу, или же просто навещал монастырь. А так как монахи, следуя цистерцианскому уставу, после чтения молитв третьего часа[103] приступали к работе и начинали носить камни и раствор к строящейся стене, святой король вместе с ними брался за носилки, нагруженные камнями. Он шел впереди, сзади носилки держал монах. Святой король приказывал носить камни своим братьям и сопровождавшим его рыцарям. Его братья иногда принимались разговаривать между собой, смеяться и играть, тогда святой король обращался к ним: «Монахи сейчас блюдут молчание, помолчим и мы». Если же они слишком нагружали носилки и желали отдохнуть посреди пути, святой король говорил: «Монахи не отдыхают, и мы не должны этого делать». Так святой король учил свою свиту трудиться на совесть.

Надо сказать, при жизни Людовика Святого Сито изжил сам себя. Монастыри этого ордена поднялись на одной волне с сельским хозяйством и стяжали чрезмерное богатство. Теперь настал их черед подвергнуться осуждению. Тем не менее цистерцианская мистика оставила глубокий след в эпоху первых соборов.

Монастырь Сито находился в решительной оппозиции епископской школе. Его монахи восставали против городов, которых они бежали, против клириков, которых считали стоящими на низшей ступени духовной иерархии, против бесполезного в их глазах схоластического учения, против Парижа — нового Вавилона, бездны, губящей молодые умы. В 1140 году святой Бернард посетил Париж с единственной целью — «обратить» студентов, переманить их, отвратить от учебы. В получившей широкую известность проповеди «Об обращении», составленной им по этому случаю, Вавилону противопоставлялось убежище, «пустыня», как единственный путь к спасению. Разве лекции школьных преподавателей не были «бесполезной завесой между душой и Христом»? Зачем их слушать? «В лесах ты найдешь больше, чем в книгах; деревья и скалы научат тебя тому, чего не знает ни один учитель». В глазах святого Бернарда спорить о священном тексте — грех. Нет ничего губительнее диалектики, рассуждения, никчёмных попыток объяснить то, во что следует верить. Он сурово обрушился на преподавателей, приложил все усилия, чтобы созвать Собор в Сансе, осудивший логику Абеляра, и другой — в Реймсе, осудивший Жильбера Порретанского. Как и Пьер де ла Сель, аббат реймсского монастыря Сен-Реми, святой Бернард полагал, что «истинная школа та, где учителю не платят и с ним не спорят», — школа Христа. Сито и религиозные круги, подвергшиеся его влиянию, не отрицали пользы образования и размышления над Священным Писанием, но давали им иную направленность, убежденные в том, что отражение Бога в человеке — не разум, а любовь: «Разум — это сама любовь».

В противовес рациональным ухищрениям современных философов, считавшихся совершенно заблудшими, развилось течение мысли, вдохновителями которого были святой Бернард и цистерцианцы. Это направление питалось из первоисточника латинского мистицизма — сочинений святого Августина. Поэтому оно смогло привлечь преподавателей некоторых капитульных школ, которые не так далеко, как парижские, продвинулись по пути диалектики, — в частности, шартрских учителей. В 1100 году преподавание в Шартре было построено на изучении редких произведений Платона, доступных в то время, на нескольких отрывках из «Тимея». Сугерий многим был обязан этим учителям. Распространяемое Шартром платоновское учение о вдохновении, пробуждавшем не столько логическое размышление, сколько движение сердца, позже укоренилось в другой городской школе — в самом Париже, но не в соборе Нотр-Дам, а в монастыре Сен-Виктор, уединенной обители, которую обратившийся каноник-преподаватель основал у городских ворот. Его последователи вели жизнь аскетов. В то же время они были клириками и продолжали служить своему основному делу — преподаванию. Однако перед своими учениками они открывали августинские пути созерцания. Безусловно, последователи сен-викторской школы категорически не отвергали диалектический метод. Ришар Сен-Викторский встал на защиту гуманистов и философов из собора Нотр-Дам и с холма Святой Женевьевы. «Душа, — говорил он, — должна пользоваться всеми своими способностями, и в особенности разумом; Бог есть разум: этим путем можно прийти к Нему». Но это — только один из многих способов приблизиться к Богу. Лишь порыв любви позволяет подняться на высшую ступень знания и достичь полного просвещения. Что же касается Гуго Сен-Викторского, то он, подобно святому Августину и Сугерию, утверждает, что любой образ, доступный чувственному восприятию, — это знак или «таинство» невидимых вещей, которые откроются душе, когда она освободится от телесной оболочки. Стремясь привести своих последователей к этому видению, Гуго Сен-Викторский, вторя святому Августину, предлагает следовать по пути постепенного духовного восхождения: они должны начать с cogitatio, изучения материи, исследования мира, доступного восприятию. Это необходимая основа для абстрактной мысли. Внутренний же человек должен подниматься все выше, прийти к meditatio, обращению души к самой себе, и наконец достичь contemplatio[104], которое есть интуитивное знание истины. Сито подхватил эту доктрину. В монастырях именно цистерцианского ордена, проповедовавшего образ жизни, полной лишений, получил развитие созерцательный опыт. Гийом из Сен-Тьерри, в 1145 году вступивший в дискуссию с картезианцами, славил любовь-заступницу. Он был гуманистом, и мысль его укреплялась и обогащалась чтением Цицеронова трактата «О дружбе» и Овидиева «Искусства любви», то есть тех же текстов, к которым обращались клирики школ, расположенных на берегах Луары, и наводнявшие королевские дворы трубадуры, стремившиеся придать утонченность другой теории, в которой особое место отводилось любви. Речь идет о земной, куртуазной любви. Подражая рыцарю, который шаг за шагом завоевывает любовь своей дамы, непрерывно совершая подвиги и укрощая страсти, Гийом из Сен-Тьерри увлекает своих духовных последователей в постепенное восхождение, поднимаясь от тела, вместилища животных инстинктов, к душе, вместилищу разума, а затем — к венчающему их духу, вместилищу любовного экстаза. Горя огнем любви, которая и есть истинный разум Божий, «душа переходит из мира теней и образов в полуденный свет благодати и истины».

Святой Бернард, человек своего времени, был горячим проповедником этой теории, которую окончательно сформулировал в большом сочинении — цикле проповедей на тему Песни Песней. Святой Бернард был подавлен величием Бога. Он не мог выносить диалектиков, которые подвергали сомнению Его единство, — Абеляра и Жильбера Порретанского, разделявших Троицу. Их рациональный подход бессилен поднять человека до понимания тайны и может лишь принижать величие Бога, разлагать божество на составные части. Как уловить всю полноту того, что нельзя выразить словами? Лишь путем полного отречения от мира. Только победив собственное тело, пройдя двенадцать ступеней смирения, человек, очистившись, может надеяться достичь познания себя самого как образа Божия, образа, во всем сходного с Божественным совершенством, но замутненного грехом. Так пусть же любовь поможет человеку подняться: «Причина, по которой мы любим Бога, и есть Бог». В пяти латинских словах этой фразы в сжатой форме дано описание импульса, который, в соответствии с построениями Дионисия Ареопагита, вызывает движение света. Святой Бернард пользуется сияющими метафорами Дионисия, но дополняет их другими, заимствованными из Песни Песней, брачными: экстатический союз души и Бога — это брак, союз любви, «супружеский поцелуй». Единение воли без смешения субстанций, которое действительно обожествляет душу. «То, что испытывает душа, поистине божественно; быть столь любимой означает быть обоженной». Душа растворяется в этом союзе, как воздух, пронизанный солнцем, растворяется в свете; но достичь этого она может лишь путем отречения от всего. «Как Бог может быть всем во всех, если в человеке останется что-то от человека; останется субстанция, но в иной форме, иной славе, иной силе». Возносясь на небеса, Данте выбирает провожатым святого Бернарда.

Мысль святого Бернарда, столь близкая богословию Дионисия, должна была способствовать возникновению искусства, которое соответствовало бы искусству Сугерия во всем, за исключением одного кардинального вопроса: оно не могло принять роскошь. Цистерцианский монастырь и его собор прежде всего отвергают излишества, отказываются от любых украшений. Это осуждение Сен-Дени, обличаемого святым Бернардом:

Не говоря о невероятной высоте ваших часовен, об их несоразмерной длине, чрезмерной просторности, роскошном убранстве и росписях, вызывающих любопытство молящихся, отвлекающих внимание, не позволяющих сосредоточиться и напоминающих в некоторой степени об обрядах иудеев, — хочется верить, что все это делается для того, чтобы возвеличить славу Господню, — я ограничусь, обращаясь к таким же монахам, как я сам, словами, с которыми язычник обратился к другим язычникам. «К чему, — говорил он, обращаясь к жрецу, — золото в святилище?» Повторю и я, изменив слова, но не мысль поэта: зачем нищим, если вы поистине нищие, все это золото, которое сияет в ваших храмах? Воздвигаете статуи святых и полагаете, что от них исходит тем больше святости, чем пестрей они украшены. Собирается толпа желающих припасть к изваянию и принести что-нибудь в дар; почитание воздается красоте предмета, а не добродетелям святого. В храмах также выставляют то, что с трудом можно назвать венцами, это скорее колеса, увешанные жемчугами, окруженные лампадами, украшенные драгоценными камнями, сияние которых затмевает светильники. Вместо подсвечников возвышаются настоящие бронзовые деревья необыкновенно искусной работы, которые освещают все вокруг не только сиянием свечей, но и блеском драгоценностей. О суета сует, и более безумие, чем суета! Церковь наполнена сиянием, а бедняки прозябают в совершенной нищете; камни храма покрыты украшениями, а его дети лишены одежды; любители искусств утоляют в храме любопытство, а нищие не находят, чем утолить голод.

Дух отречения от земных благ изгонял из церкви все украшения, вытеснял изображения. Вскоре после того, как святой Бернард стал пользоваться влиянием в цистерцианской конгрегации, белое монашество не решалось более украшать книги иллюстрациями. При жизни святого Бернарда великолепная школа миниатюристов прежних времен не могла развернуться в полную силу. Осуждению подверглись монументальные изображения, скульптурный декор, покрывавший порталы монастырей клюнийской общины. Цистерцианское аббатство лишилось фасада и портала: оно замкнулось в себе. Ничего, кроме наготы и простоты. «Пусть те, кого забота о внутреннем отвращает от внешнего, строят для своих нужд здания, имея перед глазами примеры бедности и святой простоты и строгие линии, прочерченные их отцами» (Гийом из Сен-Тьерри). Самой своей структурой, ритмом отдельных элементов, символическим расположением церковь — краеугольный камень, образ Христа — должна возносить дух к мистическим высотам. Дневной свет, проходя сквозь эту неподвижную раму, повторяет круговое движение всего мироздания, указывает пути созерцания. «Приближаться [к Богу] следует, не переходя с места на место, но через ряд последовательных озарений, — говорил святой Бернард, — озарений не материальных, но духовных. Душа должна искать света, следуя за светом». В пропорциях здания воплощено смирение, предписанное уставом святого Бенедикта. Никакого стремления ввысь, никакой гордыни; лишь равновесие, соразмерность вселенной. В теоретических положениях, как и в концепции архитектурных форм и их внутренних связей, Сито продолжает бенедиктинскую традицию. Церкви цистерцианцев приземисты, как все романские храмы Южной Галлии.

Тем не менее это искусство имело две общие черты с искусством Сен-Дени и первых соборов. Прежде всего речь идет о значении, которое придавалось свету. Огромные окна заполнены витражами, лишенными изображений, — они лишь пропускают свет. Пересечение стрельчатых арок дозволяет прорезать в стенах множество проемов. Обители цистерцианского ордена, возникшего в Бургундии и Шампани, вскоре рассеялись по всему миру латинского христианства, способствуя распространению искусства Франции, opus francigenum. Образцы его прижились даже в строптивых южных областях: в Каталонии возник монастырь Санта-Мария-де-Побле, в Центральной Италии — Фоссанова. Святой Бернард был также певцом Богоматери. Он видел в Ней невесту из Песни Песней, устроительницу браков. Благодаря ему цистерцианское искусство, как и искусство соборов, стало частью культа Девы Марии.

Сугерий ввел в свою систему взаимосвязанных символов образ Богоматери: через Нее совершилось воплощение Бога в человеческой природе. Однако в Сен-Дени Ей отводилось второстепенное место, в то время как в соборах Франции, которые все без исключения были посвящены Богоматери, центральное место в монументальном декоре занимало изображение божественного материнства, вызывавшее теперь поклонение народа. Повторяя иератические позы позолоченных романских идолов Оверни, эти изваяния оставались воплощением не нежности, но могущества и победы. Богоматерь уничтожала грехопадение женщины. Изгоняла бесов, смущающие душу желания и нечистые помыслы, искупала грехи. К ней были обращены мистические чаяния тех, кто стремился к чистоте, — каноников, обреченных на безбрачие, и, конечно, монахов Сито.

Богоматерь величественно поднимается на особое место в религиозных представлениях XII века. Ее окружают святые — Мария Магдалина торжествует в Везеле и Провансе. Именно тогда, когда христианство стало по-иному смотреть на женщину, ее начали возвеличивать и при рыцарских дворах в Пуату и областях, лежавших по берегам Луары. В песнях восхвалялись достоинства супруги сеньора, дамы, и на куртуазных турнирах молодые люди из знатных семей стремились покорить ее сердце. Культы Богоматери и Прекрасной Дамы шли разными путями, развивались в глубинах сознания. История еще неясно различает мощь и ход этих перекликающихся между собой процессов. Один факт совершенно бесспорен: латинские стихи, которые аббат Бальдерик Бургейльский посвящал анжуйским принцессам, песни, сложенные Серкамоном и Маркабрю для дамских собраний в Аквитании, романы, написанные на основе античных сюжетов об Энее и Троянской войне, первые рассказы, в которых военная тема переплеталась с любовной — все эти произведения перекликались с сочинениями Гийома из Сен-Тьерри и заимствованиями из Овидия, которые он включил в свой трактат «De natura amoris»[105]. Те же источники гуманистической мысли, тот же словарь, череда испытаний, страсти, надежда на спасение... Лучшее, что было в светской и религиозной литературе, перекликалось со скульптурами Шартра и поэзией культа Богоматери, который проповедовал святой Бернард. Франция того времени открывает для себя куртуазную любовь и любовь к Деве Марии. В этом заключалась некоторая двусмысленность. Подавить плотский эротизм, уловить эти движения души и направить их к богослужению — такова была цель духовенства, и прежде всего монашества. Клюнийский аббат Петр Достопочтенный, Бернард Клервоский и многие другие слагали в честь восседающей на престоле Богоматери гимны и секвенции, которые посреди зажженных светильников и курящегося ладана сливались с мелодиями литургических песнопений. Заклинания предваряли таинство — коронацию Богоматери.

Во имя этой королевы святой Бернард бросал вызов рыцарям княжеских дворов. Он стремился обратить всех, наставить на истинный путь. Он был вдохновителем устава нового ордена тамплиеров[106] — конгрегации, объединившей тех, кто, обратившись к Богу и став монахом, продолжал оставаться рыцарем. Это была nova militia[107], отважные воины которой обращали оружие против врагов Христа, а свою любовь -к Богоматери. Святой Бернард призвал всех воинов Франции следовать за королем в новый крестовый поход, желая направить их буйную энергию на дело, угодное Господу. Движимый тем же духом, он старался указать путь мистицизма пробудившимся чувствам, которые куртуазным языком воспевались в любовных песнях и романах. Здесь он сумел добиться некоторого успеха. Под его влиянием часть рыцарской лирики встала на путь обращения. В 1200 году завершение этого процесса отразилось в лесном очаровании сочинения «Поиски Святого Грааля»[108], а несколькими годами раньше прозвучало в сочинениях Кретьена де Труа. Герои его первых произведений исповедуют традиционные формы религии, а Персеваль, подвиги которого были воспеты в 1190 году, уже олицетворял христианство, погруженное в молитву, покаяние, стремящееся к чистоте, считавшейся первой добродетелью. Вслед за святым Бернардом знатные юноши Франции начинали относиться к церемонии посвящения в рыцари, старинному воинскому обряду, как к настоящему таинству. Посвящение совершается священнослужителями; готовясь к нему, молодой воин, молясь, проводит ночь в часовне; омовение — новое крещение — смывает грязь с будущего рыцаря. Отныне воин будет принадлежать к ордену, члены которого совершенствуются в добродетелях Христа (по крайней мере, должны совершенствоваться). Заряд земной радости, который несло в себе рыцарство, стремление к завоеваниям, любовь к роскоши и развлечениям не могли отступить так легко. К 1190 году Сито окунулся в жизнь века. Говорили, что затерянные в лесах монастыри ордена переполнены текущим через край богатством. И это было правдой. Белое монашество собирало теперь десятину, имело держателей и сервов[109]. Монахи все чаще пересекали порог своих уединенных обителей, их видели повсюду. Святой Бернард оскорбился, когда его пожелали избрать епископом, но Евгений III покинул монастырь, чтобы взойти на престол святого Петра. С приближением XIII века многие монахи последовали его примеру. На их головы возлагали митры. Они же, в свою очередь, начинали строить соборы. Они учились, и вскоре орден основал в Париже монастырь, при котором открылись школы. Тулузское духовенство избрало епископом цистерцианского монаха, настоятеля обители Тороне, Фолькета Марсельского, в прошлом трубадура. Епископская церковь была перестроена по образцу соборов области Иль-де-Франс. В это же время Франция стала свидетельницей другого очевидного факта — Сито потерпел полное поражение в битве с ересями Юга.

*

Свет, поиски Бога, принявшего человеческий образ, ясность мысли, логика — новая эстетика 1190 года завоевала весь север королевства, от Тура до Реймса, захватив всю область каролингского возрождения, область больших епископских церквей, покрытую растущими деревнями и испещренную торговыми речными путями, а также домен, находившийся под непосредственной властью Капетингов. Сито способствовал еще более широкому распространению этой эстетики. Она проникла в графство Шампань и Бургундию, по ее образцам были построены соборы в Везеле. Распространение искусства Сен-Дени шло бок о бок с усилением королевского могущества. Король Франции расширил границы своих владений до Макона и Оверни, лично пересек границы королевства, посетил Шартрёз, могилу святого Иакова, Иерусалим. У парижских преподавателей учились епископы Германии и Англии. В этих странах новые соборы — в Кентербери и Бамберге — повторяли французские эталоны, их дальний отсвет можно различить на порталах Компостелы, Сен-Жилля, арльского собора Сен-Трофим. Для Клостернойбурга ювелир Николай Верденский создал амвон, украшенный эмалями с парными изображениями сцен из Ветхого и Нового Заветов, которые напрямую восходят к богословским представлениям Сугерия. В своем победном шествии новое искусство оттеснило на задний план романскую иконографию. В области Иль-де-Франс ее персонажам приходилось прятаться в дальних углах порталов среди демонов Страшного суда, принимать облик тех существ, которые во множестве ползали и карабкались по капителям колонн и консолям статуй: древний бестиарий изображал теперь попранное зло, грех, смерть. Был ли он полностью побежден? Вовсе нет — вдалеке от Парижа и Шартра чудовища еще выползали на дневной свет.

Наступлению готики повсюду противостояли традиции, народные верования, образ мыслей, отличавшийся от того, что был принят в областях, считавшихся французскими в строгом смысле слова. На севере распространение готики было приостановлено потоком фантазии, бурлившим на островах — в Англии и Ирландии, и пристрастием к энергичному рисунку, раскручивавшему витки мечты, змеевидные извивы которого были принесены шотландскими монахами в Регенсбург. В империи возрождалось мощное оттоновское наследие — искусство бронзового литья, покорившее Италию. Избежав французского влияния, оно расцвело на церковных вратах в Пизе, Беневенто, Монреале так же, как в Гнезно. Романская эстетика продолжала распространяться и в южном направлении. Создание декора рипольского собора и клермонского Нотр-Дам-дю-Пор относится к последним годам XII века. Соборы эти были совершенно романскими, и в упомянутых областях всё принесенное с Востока в результате христианских завоеваний усиливало противостояние готическому соблазну. Здесь был вклад и Испании (мосарабское искусство вдохновило на создание серии иллюстраций «Комментария Беата»), и Византии, пример которой находил отклик везде — от баварских границ до восточных пределов латинского христианства и от дворов палермских владык до южных рубежей. Тем временем в Риме продолжалось слияние античной классики, романских приемов и восточных импульсов.

История любой из областей, сопротивлявшихся распространению готики, может служить наглядным примером того противостояния, которое встретила на своем пути французская эстетика. В некоторых провинциях причина неослабевающего влияния древних художественных форм крылась в замедленном темпе культурного развития. Не все сельские районы Европы в равной мере смогли воспользоваться плодами бурного хозяйственного развития, которое в Шартре и Суассоне раньше, чем где бы то ни было, привело к обогащению епископов, позволившему им начать строительство соборов. В горах Оверни церкви, возраст которых невозможно определить, вырастали в крестьянской среде, которую не затронули исторические изменения, и по-прежнему пропагандировали в застывших образцах народного искусства расхожие произведения XI века. Вымерший Прованс медленно поддавался живительному воздействию торговли. Туманные окраины мира — Ирландия, Шотландия, Скандинавия — оставались варварскими землями. В Англии не существовало настоящих городов, не было их и в Германии. Входившие в состав империи страны, где Карл Великий почитался святым, медленно ассимилировали каролингскую культуру. Повсюду не хватало школ, а существовавшие избежали влияния новых веяний. Там ничего не было известно о молодом искусстве литургии, центральным моментом которого стало таинство вочеловечения Бога. Тяга к чему-то новому, побуждавшая учителей продолжать поиски, заставлявшая их укреплять веру знаниями, пока не достигла этих учебных заведений; основным предметом, изучавшимся здесь, было хоровое пение. Капитулы соборов, в которых беспрестанно звучали песнопения, состояли преимущественно из феодалов. Архиепископ и каноники Лана и Арля, знатные лица, не колеблясь бросавшиеся в битву, с большей охотой упражнялись в умении владеть оружием, чем словом. В этих краях монастыри по-прежнему оставались главными очагами религиозной жизни, но они замкнулись в клюнийской концепции литургии. Зарождавшаяся там мысль следовала извилистым путем. Сочиняя трактат «О деяниях Божиих», аббатиса Хильдегарда Бингенская черпала вдохновение в аллегорической поэме некоего шартрского учителя, однако переработанный ею материал превращался в ряд расплывчатых видений, окутанных фантасмагорической дымкой «Комментария Беата»; когда калабрийский аббат Иоахим Флорский в своих размышлениях о перекликающихся местах в Ветхом и Новом Заветах заимствует у Сугерия некоторые богословские положения, он превращает их в мессианскую утопию. Всё это было проявлением крайне медленного изменения образа мыслей.

Все новое, что шло из области Иль-де-Франс, повсюду сталкивалось с силами, высвободившимися в таком же жадном стремлении к росту, как то, которое возродило сельскую местность, окружавшую Париж. Однако порыв этот имел теперь другую направленность.

К югу от Луары куртуазная культура во всю мощь восставала против искусства епископов. Аквитания так и не покорилась каролингскому игу. Она упорно сражалась с Пипином Коротким, Карлом Великим, Карлом Лысым. Отвергала их школы, концепцию просвещенной церкви, слияние вечного и преходящего, воплощением которого были франкские короли, и продолжала четко отделять религию от жизни: с одной стороны — совершенство затворнической жизни, с другой — мирские радости. В XI веке Аквитания была излюбленным местом церковных реформ. Церковные соборы освободили здесь религиозные общины от власти сильных мира сего, провели более четкую границу между монахами и мирянами: первым полагалось вести беспорочную жизнь, на долю вторых выпадали любовь и война. Аквитанские правители не претендовали на духовную власть; они не интересовались церковными службами, их приближенные поручали монахам молиться о своей душе, надеясь при помощи пожертвований приобрести право получать удовольствие от жизни. Они любили войну и охоту, как и французские рыцари, но жили в городах, где традиции римского полиса не успели окончательно исчезнуть, а потому им были знакомы также и мирные развлечения. Граф Пуатье, герцог Аквитанский, около 1100 года сочинил первые известные нам любовные песни, положив на мелодии григорианских секвенций стихи, в которых прославлял свою даму сердца. Все молодые люди при его дворе следовали его примеру. Они изобрели игру, в которой любовник стремится добиться расположения супруги своего сеньора и слагает к ее ногам преданность, состояние и вассальную службу. Стиль куртуазного поведения формировался в среде знати, чьи порывы Церковь, уделявшая внимание лишь монастырям и молитвам об искуплении грехов, сдерживала здесь гораздо слабее, чем к северу от Луары. Этот стиль распространился во всей Тулузской области, в Провансе, а затем в Италии. Знать французских провинций не без колебаний усвоила куртуазные манеры во второй половине XII века. Король Франции Людовик VII, женившийся на наследнице герцогов Аквитанских, с трудом выносил ее фривольные манеры[110]. Окружавшие короля монахи (среди них первым был Сугерий) убеждали его, что такое поведение идет от дьявола, и уговорили расторгнуть брак.

Оставленная жена быстро нашла себе нового мужа — английского короля Генриха Плантагенета, владевшего Нормандией и Анжу, перешедшим к нему по наследству. После свадьбы король Англии присоединил к своим землям целый ряд владений, мало-помалу охвативших половину Французского королевства. Он мечтал затмить наследника Капетингов и призвал придворных ученых создать эстетику, способную соперничать с парижской. Его церковнослужители стремились утверждать веру не на разуме, а на удовольствии и мечте. Таким образом, новая эстетика стала результатом слияния куртуазности на аквитанский и английский манер. На окраинах Галлии, в аббатстве Мальмсбери — Сен-Дени британских монархов, покоилось тело легендарного героя, короля Артура, имя которого прочно вошло в кельтские сказания. Придворные писатели Генриха Π черпали в них темы для своих произведений. Они принялись описывать чудесные приключения странствующих рыцарей, преследовавших драконов, чтобы заслужить расположение своей возлюбленной. Мрачная история любви Тристана и Изольды противостоит подвигам рыцарей и закованных в броню епископов, которые в эпических песнях сопровождали Карла Великого, противостоит мистическому рыцарству Персеваля. В западных областях возникла также альтернатива и французскому искусству: Анжерский собор, в котором использовалось скрещение арочных дуг, сохранил объемы романских церквей Пуату. По правде говоря, в домене Плантагенетов не было создано собственного архитектурного стиля. Его эстетика выразилась в основном в поэзии, мы практически не находим ее отзвука в искусстве, за исключением английской книжной миниатюры (сочетания ее линий отвергают шартрскую иконографию) и единственных предметов светского искусства, которые сохранились во Франции от той эпохи, — покрытых эмалями лимузенских блюд с изображениями гербов, которые служили для омовения рук сеньорам и их супругам на придворных пирах. Единственной монументальной иллюстрацией поэм, написанных для французских и других западных владык, можно считать итальянские соборы. Персонажи романа о Трое изображены на мозаиках в Битонто, рыцари Круглого стола — на одном из тимпанов в Модене. Столь далеко докатившееся эхо вполне объяснимо. Как я уже говорил, итальянская знать приняла куртуазную моду, и в итальянских городах собор, потомок античной базилики, стал средоточием как религиозной, так и светской жизни. В Италии собор в значительно большей степени, чем во Франции, принадлежал городскому населению, был его настоящим домом.

На юго-востоке латинского христианского мира иные силы, быть может прочнее укоренившиеся, обладавшие, безусловно, большей жизнеспособностью и черпавшие силы в развивавшейся средиземноморской торговле, постепенно вытесняли искусство области Иль-де-Франс. В этих областях процесс крушения западного христианства в волнах раннесредневекового варварства не так сильно затронул города, сумевшие быстро возродиться. Германцы, спускавшиеся с Альп, чтобы присутствовать на торжествах по поводу коронации императора, были потрясены их размахом. Городские коммуны вытеснили баронов-феодалов в маленькие сельские замки, подчинили епископов и церковнослужителей, победили Фридриха Барбароссу и с триумфом привезли в Милан имперских орлов. Внутри городских стен возник тип культуры, освобождавшейся, как в Аквитании, от влияния Церкви, но опиравшейся на школу. Итальянские школы не были церковными, в них не преподавали богословие, и клирики, желавшие обучиться ему, отправлялись в Париж. В итальянских городах — в первую очередь в Павии и Болонье — преподавали право, следуя чистой римской традиции. Здесь в конце XI века вновь открыли «Дигесты»[111] Юстиниана; итальянские преподаватели уделяли на своих уроках этому тексту столько же времени, сколько в studia области Иль-де-Франс отводилось Священному Писанию. Комментируя его, так же как и декреты канонического права, пользовались методикой, сходной с диалектическим анализом: около 1140 года Грациан при написании «Согласования несогласуемых канонов» использовал те же приемы, что и Абеляр. Эта наука обращалась к светскому сознанию и преследовала цель воспитать законников для службы императору и городам. Южнее, вблизи провинций, некогда подчинявшихся Византии и странам ислама, развивались другие формы светского образования, также направленные на заботу о теле, а не о душе. Здесь студенты изучали медицину, алгебру или астрономию, помогавшую составлять более точные гороскопы, комментировали переводы Гиппократа, Галена, Аристотеля. Из последнего преподаватели читали не трактаты по логике, а «Метеорологику» и искали в сочинениях Философа объяснений того, как связаны четыре стихии с типами человеческой натуры. В Италии победивших коммун образование было тесно связано с практической, земной жизнью. Оно приносило непосредственную пользу гражданам и не побуждало обновлять язык религиозного искусства. Что касается религиозной жизни, она была заражена лжеучениями. В Италии, как и в Аквитании, ересь процветала в среде народа, оставленного на произвол судьбы лучшими служителями Бога — отшельниками, укрывшимися в пещерах, клюнийскими или цистерцианскими монахами, затворившимися в своих обителях.

*

В городах на юге Европы Церковь действительно пока не помышляла о том, чтобы укрепить свою доктрину рассуждением. Она пела, а не проповедовала. Однако с развитием цивилизации обострялось сознание городской аристократии. Наступил момент, когда обряд богослужения перестал удовлетворять рыцарей, законников, торговцев, которые чувствовали, что их образ жизни в той или иной степени осуждается Богом. Они желали спасти свою душу, искали духовной пищи. Не находя ее больше в соборе, они слушали на перекрестках странствующих проповедников, обращавшихся к ним на понятном языке. Это были постоянно переходившие с места на место, неуютно чувствовавшие себя среди каноников беспокойные клирики или те, кто не сумел стать членом соборного капитула, замкнутого кружка, состоявшего из отпрысков богатых семей. Монастырская жизнь или отшельничество не привлекали их. Они несли Слово Божие, но Слово это было неистовым, и проповедники навлекали на себя немилость епископов.

Большинство странствующих проповедников призывало к покаянию. Стержнем еретических течений стала надежда на церковную реформу. Она имела глубокие корни и была продолжением реформистского движения XI века. Соборное духовенство ведет недостойный образ жизни, потому что утопает в роскоши и скверне. Могут ли быть святыми таинства, совершаемые грязными руками, и хвалы, возносимые теми, кто погряз в пороке? В то же время народу необходимы службы и молитвы, которые достигнут ушей Бога. Значит, следует прогнать плохих священнослужителей и вернуть Церковь к выполнению возложенной на нее духовной миссии. Эти призывы прозвучали в разгар сражения коммун за самостоятельность и подлили масла в огонь. Лишение епископа светской власти означало освобождение города. Обращенное к клирикам требование вести образ жизни, соответствующий евангельскому образцу нищеты, стало предлогом для начавшихся городских восстаний. Учившийся в Париже клирик Арнольд Брешианский, возглавивший в Италии очистительное движение, был инициатором создания в Риме в 1146 году общества во имя нищеты Христовой. Девятью годами позже он был сожжен за призывы к духовенству вести образ жизни, подобный тому, который вел Христос. Учение Арнольда Брешианского было объявлено еретическим. Охватывая городские круги, мистика нестяжательства постепенно отделилась от политических призывов. Лионский торговец Пьер Вальдо не был предводителем бунтовщиков. Переведя Евангелие, он обнаружил, что богатство навсегда закрывало ему путь в Царствие Божие. Он продал все, что имел, и раздал деньги беднякам. Затем он захотел помочь согражданам избавиться от власти зла и начал проповедовать. Однако он не был клириком, и архиепископ не захотел, чтобы торговец говорил о религии. В 1180 году архиепископ осудил Пьера Вальдо и добился у Папы Римского подтверждения своего решения. Последователи проповедника, «лионские бедняки», вальденсы, начали скрываться, тем не менее эта подпольная секта, отвергнутая Церковью и восстановившая ее против себя, повсюду пользовалась огромной популярностью — в больших и маленьких городах, в деревнях Альп, Прованса и Италии, среди суконщиков, торговцев скотом и ткачей.

В это же время в Тулузском графстве толпы следовали за другими проповедниками и внимали учению, которое, хоть и пользовалось именем Христа, было далеко от христианства. Бок о бок с официальной Церковью возникла другая, противостоявшая ей, — катарская. В первые годы XII века инакомыслящие проповедники Петр из Брюи и монах Генрих Лозаннский подготовили почву в этом краю. Они начали с обличения недостойных церковнослужителей, епископы же обвиняли их в манихействе. Действительно, в объявленной борьбе за нестяжательство и чистоту проповедники призывали провести более четкую границу между духовным и телесным, противопоставить одно другому, говорили о том, что мир поделен между двумя силами. Слова их звучали в обществе, в котором глубже, чем во все предшествовавшие времена, разверзлась пропасть, разделявшая народ и духовенство. Спустя пятьдесят лет стихийно возникший раскол принял огромный размах. Сектантов становилось все больше, кое-где они были гораздо многочисленней, чем истинные католики. Постоянное умножение числа еретиков побудило святого Бернарда обратить против них свое красноречие, но его труды пропали втуне. Победителем оказался не цистерцианский аббат, а терпеливые, упорные организаторы, некоторые из них прибыли с Востока. В Лангедоке, на севере Италии, они рукополагали епископов-еретиков, создавая целую церковную иерархию, существовавшую бок о бок с той, которая царствовала в пустых соборах. Именно тогда всеобщий капитул Сито получил от графа Раймунда Тулузского призыв о помощи: вся знать, все его вассалы оказались заражены ересью; в области Альби целый христианский край отпал от Римской Церкви, чтобы примкнуть к религии-сопернице.

Речь шла уже не об отклонениях от веры, но о другой догме. До сих пор точно не известно, чем же была катарская ересь[112]. Инквизиторы следующего столетия стерли ее с лица земли. Гонениям подвергалось всё, в чем видели хотя бы малейшее ее проявление. Все книги были сожжены. Руководства по преследованию еретиков позволяют составить некоторое представление об этой доктрине, противопоставлявшей бога добра богу зла, бога света и духа богу тьмы и плоти в равной борьбе, от исхода которой зависела дальнейшая судьба мира. Человек втянут в эту борьбу, он главная ставка в этом сражении. Если после смерти он хочет достичь света, а не воплотиться вновь в телесной оболочке, он должен содействовать победе света, то есть избегать всего, что имеет отношение к делам тьмы, презирать деньги, питаться лишь чистыми продуктами, отказаться от желания иметь детей: производить на свет потомство означало способствовать укреплению материи, умножать войска зла. В действительности лишь немногие совершенные смогли взять на себя такой аскетический подвиг. Но эти сильные люди могли вести слабейших к спасению: проповедникам достаточно было прикоснуться к своим последователям, чтобы те оказались проникнуты Святым Духом. Аквитанцы привыкли к подобному посредничеству, к тому, чтобы другие несли обет чистоты и бедности, привыкли перекладывать спасение своей души на профессионалов, вверять себя чужим молитвам. Сами же они в это время спокойно пользовались благами мира. Перед монахами Муассака, Конка или Сен-Жиля совершенные имели одно преимущество — они действительно являли своей жизнью пример истинного отречения от земных благ, были не столь лицемерны и не требовали многого от народа. Их заступничество казалось более действенным. Рыцари-трубадуры, разбогатевшие купцы следовали за ними, просили у них утешения in extremis[113]. Известно, что под их руководством жены аквитанских сеньоров перед смертью удалялись в общины совершенной жизни.

Можно было бы подумать, что все эти люди плохо представляли себе противоречия, существовавшие между учением совершенных и доктриной Римской Церкви. Катарский дуализм перенял терминологию и некоторые символы, которыми пользовалось католическое духовенство, так что переход от резкой критики, которой странствующие проповедники подвергали епископов, к чистой ереси казался незаметным. Доктрина катаров отрицала существование иерархии небесных чинов, предложенной Дионисием Ареопагитом, его теорию движения вперед и возвращения и само понятие Творения: материя — это зло; она не могла быть создана добрым Богом. Учение катаров отвергало также принцип вочеловечения Бога и, по-видимому, считало Христа лишь ангелом, посланцем Бога света. В подтверждение этому катары ссылались на первые строки Евангелия от Иоанна. Действительно, как вообразить божественное сияние погруженным во тьму человеческого тела, обретающим плоть в лоне женщины, как почитать Деву Марию? Катары также отвергали понятие искупления. Возможно ли представить себе, что Бог света претерпел страдания в человеческом облике, и какова цена мучений, принятых бренным телом? Для совершенных крест был бессмысленным символом, мистификацией. Они решительно отмежевались от Сен-Дени, от богословских спекуляций на тему Троицы, от всей иконографии соборов.

В конце XII века многочисленные ереси, толпы катаров, собрания вальденсов, тайно отправлявших культы чистоты и обходившихся без священников, все те непонятные секты, которые во множестве возникали в окрестностях южных городов, и цвет куртуазной культуры, возросшей в тени этих сект, представляли собой самое серьезное препятствие на пути того, что распространяли школы и памятники Парижа. Более того, ересь угрожала единству христианства, несла смуту в мир. Вот что больше всего тревожило церковные верхи. Разве могли они теперь уделять столько внимания Иерусалиму и Гробу Господню? Теперь речь шла о самом Западе, куда проникла зараза. Лучшие монахи — цистерцианцы — не справились со своей задачей. Их аббат, сопровождаемый слишком пестрой свитой рыцарей, вынужден был в смущении отступить. Римской Церкви пришлось спешно пускать в ход все силы. Искусство? В Италии оно уже служило проповеди истинной веры. В 1138 году мастер Гулельмо Луккский воздвиг изображение распятого Христа перед глазами тех, кто сомневался в святости Его жертвы; на хорах церкви Святой Марии в Транстевере мастера выложили мозаики, изображавшие Богоматерь, окруженную славой: эти произведения утверждали истинность воплощения Бога в человеческом образе. В 1178 году было решено украсить амвон (возвышение, откуда народу читали Евангелие) Пармского собора. Церковнослужители предложили Бенедетто Антелами повторить византийский сюжет Снятия с креста. Созерцая Христа, умершего на Голгофе, воинов, жён-мироносиц, Марию, целующую Его правую руку, невозможно было усомниться, что Бог — Дух и Свет — принял человеческий образ, страдал и умер, чтобы искупить грехи человечества. Несколько раньше, между 1160 и 1170 годами, в самом центре области, охваченной расколом, портал Сен-Жильского собора вознесся над огромной сценой, где разворачивалась борьба с ересью. Между колоннами античного храма, повергая наземь силы зла и искореняя ростки лжеучений, апостолы, свидетели Слова Живого, предстояли в силе истинной веры: они были изображены настоящими атлетами. На фризе, который они держали на своих плечах, разворачивался евангельский рассказ. В центре его, над главным входом, располагалось изображение Тайной вечери. Оно утверждало истину Евхаристии. В конце XII века южное романское искусство предлагало убедительные формы наглядной агитации. Это было искусство готических соборов, ставшее во всем христианском мире, наверное, самым эффективным средством подавления, которым пользовалось католичество.

2 Зрелость 1190-1250

К 1200 году Римская Церковь превратилась в осажденную крепость. Среди наступавших враждебных сил, покоривших ее бастионы и подбиравшихся к последним укреплениям, самым яростным и ближе других подошедшим противником была ересь. Однако не одна она принимала участие в атаке. Развитие наук породило и другую, не столь очевидную на первый взгляд опасность, дав толчок смелым поискам, которые велись в Париже — центре университетского образования, а также вызвав тревожные отклонения от догмы. Размышляя над произведениями Дионисия, над тайной Троицы и Сотворения мира, Амори Венский пришел к следующему выводу, на котором построил свою проповедь: «Всё суть одно, ибо всё сущее есть Бог», и, следовательно, любой человек, будучи частью Бога, тем самым избавлен от греха — разве не достаточно человеку знать, что Бог находится внутри него, чтобы жить в радости и свободе? Сильная сторона этого учения заключалась в том, что оно было близко жизнелюбивому восприятию мира и лирическим порывам рыцарства. Вместе с тем оно подталкивало к мысли о ненужности духовенства и таким образом становилось пагубным в глазах церковных властей. В то же самое время парижские учителя постепенно приходили к пониманию истинной глубины Аристотелевой философии. В 1205 году Папа Римский послал некоторых преподавателей в Константинополь, к источнику греческой мысли. В Толедо группы переводчиков передали наконец логическую систему «Органона» и, сделав ее доступной, начали раскрывать содержание «Физики», а затем и «Метафизики» Философа. Религиозным мыслителям открылся целый ряд примеров, предлагавших рациональное и логичное объяснение устройства Вселенной, основанное на положениях, не стесненных рамками Священного Писания. Позволят ли отвратить себя от истинной веры те, кому надлежало укрепить броню догмы и заставить ересь сдать позиции, устоят ли перед соблазном, источаемым этими книгами? Первые сомнения и шатания почувствовались в то время, когда материальное процветание общества достигло пика, когда страсть к обогащению начала незаметно подрывать устои общества. Структуры Церкви, созданные на основе нестяжания, одной из монашеских добродетелей, сложившиеся в мире крестьян и воинов, которому были неведомы потрясения и изменения, по всей очевидности, более не соответствовали потребностям общества и движениям, происходившим внутри него. Следовало как можно скорее обновить эти структуры, вновь прийти к единству. Церковь утратила гибкость, превратившись в подобие монархии, некое тоталитарное образование с центром у престола святого Петра и Папы Иннокентия III.

Более двух столетий римский понтифик терпеливо расширял границы области, подчинявшейся его власти, и с успехом противостоял императорам. Законники курии создали теократическую доктрину, в соответствии с которой в этом мире Папе Римскому принадлежала auctoritas[114], превосходившая любое земное могущество. Утверждалось, что весь мир находится под его духовной властью. Папа отправлял легатов во все стороны света и мечтал подчинить епископов своим законам. Избранный в 1198 году на Папский Престол тридцативосьмилетний Иннокентий III привел к завершению многочисленные попытки, делавшиеся в этом направлении. Этот благородный римлянин был интеллектуалом. В Болонье он изучал право (итальянский стиль), в Париже — богословие (французский стиль). Он стал первым Папой, который открыто объявил себя не только преемником святого Петра, но и наместником Христа. Царем царей, Rex regum, возвышавшимся над государями и судившим их. В день интронизации он провозгласил:

Мне сказал Христос: «Я дам тебе ключи от Царства Небесного; все, что развяжешь на земле, будет развязано на небе». Посмотрите же на слугу, который возглавляет целую семью, — это викарий Иисуса Христа, преемник Петра. Он стоит между Богом и людьми, меньше Господа, больше человека.

Папа стремился накрыть всех правителей Европы сетью феодальных повинностей, которую держал в своих руках. Ему это почти удалось. Опираясь на достигнутые успехи, к концу своего царствования он созвал Собор в Латеране, который в средневековом христианском обществе по значимости решаемых на нем проблем и влиянию, оказанному на современное христианство, может быть приравнен к Тридентскому собору. В его программу входило «уничтожение ересей и укрепление веры, но также преобразование нравов, искоренение пороков, насаждение добродетелей, исправление ошибок. И наконец, прекращение раздоров, установление мира, ограждение свободы и повсеместное торжество истины».

Наступила реакция. Церковь собирала силы, крепла, отторгала от себя все инородное. В 1179 году предыдущий Собор повелел заключать в лепрозорий, отделив от народа Божия, любого человека, несущего в себе заразу, — пораженного гнойной болезнью, а также безумного или одержимого бесами. Продолжая эту политику, Собор, созванный Иннокентием III, предписывал евреям носить особую нашивку на одежде, некую метку — знак изгоев. Затем Церковь перешла в наступление. Следовало сохранить единство католического мира, и цель крестового похода была изменена — борьба теперь велась с раскольниками (в 1204 г. армия крестоносцев захватила Константинополь), а также, и в первую очередь, с еретиками, представлявшими главное зло[115]. В 1209 году Папа, пообещав рыцарям области Иль-де-Франс индульгенции из Святой земли, призвал разграбить Лангедок и уничтожить альбигойцев[116]. В этой борьбе, говорил он, и отчаянном усилии повсеместно утвердить свое владычество Римская Церковь давно не полагается более на монахов.

Древние монашеские ордена утратили свой авторитет, служили посмешищем на рыцарских пирах. Дидактические поэмы, составленные в начале XIII века для французской аристократии на ее родном языке, полны критических замечаний о бенедиктинцах и картезианцах, упреков в уединенном и роскошном образе жизни, который они вели, «будто настоящие ярмарочные торгаши». В действительности обличения были направлены против религии равнодушия и самодовольного эгоизма. Монахи — рыцари орденов тамплиеров и госпитальеров[117] в меньшей степени подверглись опале. Они, по крайней мере, сражались в миру, проповедовали куртуазные добродетели — мужество и стремление к завоеваниям, представляли собой иллюстрацию деятельного христианства. Однако духовные движения, приведшие к возникновению новых конгрегаций, призывали теперь к религиозной жизни, которая была основана не на звоне мечей и конных поединках, а на любви к Богу и людям. Подражание Христу, Его заботе о бедных — таков новый стиль ордена Святого Духа, последователи которого посвящали себя уходу за больными, а также ордена тринитариев[118], занимавшегося выкупом пленных. Деятельность этих орденов отвечала евангельским настроениям, которыми были проникнуты миряне. Лишь такой подход давал некоторую надежду на благоприятный исход в битве с лжеучениями. Иннокентий III прекрасно сознавал это, он сам привнес в Церковь некоторые элементы учения вальденсов и множества других сект, проповедовавших отказ от богатства, — он принял «католических бедняков», гумилиатов;[119] поддержал светское покаяние. Теперь следовало привлечь интерес к двум учителям, двум «вождям», которых Небесный Промысл, стремясь приблизить Церковь ко Христу,

...Определил ей в помощь двух вождей[120].

Речь идет о Франциске Ассизском и Доминике Гусмане, впоследствии канонизированном.

В 1205 году парижские рыцари еще не мчались в Лангедок, чтобы во имя Христа истребить еретиков или любого, кто попался бы им под руку. Папа Иннокентий III принял епископа испанского города Осма, которого сопровождал субприор Доминик. Их путь в Рим лежал через области, охваченные ересью катаров, и в Монпелье они встретили совершенно павших духом легатов-цистерцианцев. Причины поражения католиков предстали им со всей ясностью — они заключались в безнравственном поведении духовенства, погрязшего в роскоши. Прибывшие объявили Папе, что «для того чтобы закрыть рот злоязычным, священнослужители должны уподобиться Доброму Пастырю, проявлять смирение, ходить пешком, не иметь золота и серебра — иными словами, вести образ жизни, во всем сходный с апостольским». Епископ и его каноник предлагали отказаться от роскоши, в которой со времен Карла Великого жили все церковники Западной Европы, отказаться от конных выездов, драгоценностей, знаков земного могущества. Они намеревались вернуться в области, находившиеся в руках раскольников, в качестве свидетелей о Христе — истинно евангельских свидетелей, то есть совершенно нищих. Папа благословил и поддержал их, и посланцы отправились в Нарбонну. В Памье, Лаво и Фанжо они открыто выступили против совершенных, но теперь все видели, что представители Римской Церкви, как и их противники, не имели ни богатства, ни жен, ни оружия. Начались турниры красноречия. Доминик и его спутники были священнослужителями, образованными людьми. Если еретикам удалось восторжествовать над монахами-затворниками, то теперь в борьбу вступали представители университетской культуры. Они составляли памятные записки, заранее готовились к диспутам, желая ниспровергнуть сами догмы катаров, доказать их несостоятельность с точки зрения богословия. Свои аргументы они излагали на окситанском[121] языке, том же, на котором говорили их противники. Победителя в турнире выбирала аудитория, состоявшая из сеньоров и горожан. Доминик остался в одиночестве. В то время он основал близ города Пруй женский монастырь, соперник общин, куда женщины этой области удалялись, желая вести аскетический образ жизни и упражняться в катарских добродетелях. В монастыре был принят устав святого Августина[122], основанный на заповеди бедности. Лучше не знать, какова была судьба Доминика в кровавом водовороте крестовых походов; однако через некоторое время он снова начал проповедовать. Новый епископ Тулузы приблизил к себе Доминика вместе с группой его учеников. В краю, разграбленном бандами Симона де Монфора, католичество, подобно тирании, насаждалось силой, на руинах, встречая молчаливое сопротивление истребляемого, подавленного, враждебного населения. Маленькая доминиканская община пыталась сражаться, предпринимала новые попытки овладеть умами и посвятила свою деятельность духовному возрождению. Доминик присутствовал на Латеранском соборе. Отцы Церкви, прибывшие на Собор, созванный для борьбы с бесчисленным множеством сект, с подозрением отнеслись к возникновению новой конгрегации. Доминик сумел победить их недоверие. Ему было предписано воздержаться от составления собственного устава и выбрать какой-либо из уже существовавших. Доминик выбрал тот, который дал монахиням пруйской обители, — устав каноников-августинцев. Внеся некоторые изменения в этот устав, он основал орден проповедников.

Главным принципом доминиканцев стала совершенная нищета. Не бутафорское нестяжание цистерцианцев, а истинное, подобное бедности Христа. Богатство подтачивало мир, именно против него следовало направить острие меча. В XXVI главе, называвшейся «Отказ от собственности», излагался этот основополагающий тезис: «Никаким образом мы не будем получать ни собственности, ни дохода». В обществе, где земля перестала быть единственной ценностью, возникла религиозная община, которая впервые в истории не укрепляла своей власти земельными владениями. Ее монахи не возделывали поля, а добывали пропитание, бродя от порога к порогу. Книги — вот все, что было у доминиканца. Его орудия труда. Ему надлежало распространять истинную веру, шаг за шагом теснить демонов неверия, ловких противников, которых можно было изгнать лишь при помощи знаний, дарованных Духом. Следовательно, доминиканцу необходимо было непрерывно упражняться, закалять ум, вооружаться аргументами, читать, учиться. Лучше всего получать знания в группе, что уже было наглядно доказано университетскими преподавателями. Монахи-доминиканцы жили в общине, как соборные каноники или бенедиктинцы. Но не за тем, чтобы хором с утра до ночи петь хвалу Господу. Для доминиканцев литургические каноны становятся более гибкими, упрощаются: братья значительно сокращают объем молитвословий, обращаясь к Богу когда угодно и не заботясь о соблюдении установленных часов. Они более не рабы космических ритмов, которые на протяжении веков, невзирая на перемены в окружающем мире, устанавливали порядок общения с Богом. Миссия проповедника побуждала доминиканца к действиям — сражение нельзя было откладывать. Встреча с противником происходила не один на один в пустыне или в полях — враг находился среди людей, в самом центре нового мира. Речь уже шла не только о деревне, но и о городе, где также предстояло сражение. Поэтому доминиканский монастырь возник среди городских домов, на которые проливал свой свет. Обитель братьев проповедников отличалась от обычной обители также тем, что жизнь монахов не заключалась в четырех стенах. Монастырь — лишь кров для братьев, куда, завершив дела, они возвращаются на ночлег, где делят пищу — подаяние, собранное в предместьях. Кроме того, как и монастырь при соборе, доминиканская обитель стала — и в этом состоит ее главная задача — некой стройкой, где кипит умственная работа, иначе говоря — школой. В каждом подобном центре обучения «лектор» излагает и комментирует Священное Писание. В соответствии с уставом каждый доминиканец должен иметь собственноручно переписанные Библию, «Сентенции» Петра Ломбардского, где в сжатой форме содержится вся богословская наука, «Историю» Петра Едока, откуда можно черпать темы проповедей. Речь не шла о тяжелых, богато переплетенных книгах, подобных тем, что извлекались из монастырских библиотек для богослужений или долгих размышлений. Это были настоящие учебники, всегда находившиеся под рукой, которые братья проповедники носили с собой в суме, чтобы в любой момент получить нужную справку. Большую часть содержавшегося в книгах они помнили наизусть.

Не следует основываться в своих занятиях на писаниях язычников и философов, за исключением краткого ознакомления с ними. Не следует изучать светские науки, а также так называемые свободные искусства, за исключением тех случаев, когда глава ордена или главный капитул не примут иного решения в отношении кого-либо из братьев. Настоятель может дать особое разрешение ученикам, которые не могут легко прервать свои занятия и которых нельзя потревожить, призвав на службу или обеспокоив любым другим делом.

Самое важное в этом отрывке из установлений ордена, свидетельствующем о нововведениях, о главном стремлении, взгляде, обращенном в будущее, — не формальные и традиционные ограничения, но исключения из правила, открывающие двери интеллектуальным поискам, пока еще осторожным, но уже набирающим силу и размах. Монахам предстоит принять участие в бою за доктрину, следовательно, они обязаны предстать во всеоружии — хорошо разбираться в диалектике, этой «светской науке», а также изучить рациональные доказательства, заключенные в произведениях Аристотеля, философа и язычника. Новый орден возник рядом с образовательными структурами того времени. Во всех крупных городах — центрах образования, в Монпелье, Болонье, Оксфорде и прежде всего в Париже, на улице Сен-Жак, — доминиканские монастыри присоединились к группам, занимавшимся богословскими изысканиями, и вскоре встали в авангарде их.

Орден братьев проповедников, колыбелью которого был кафедральный капитул, отделился от него, стремясь к тому, чтобы просветительская деятельность ордена отвечала требованиям времени, и желая поставить ее на службу Римскому Престолу и под его контроль.

Возникновение францисканского ордена было прямым следствием ряда духовных разочарований, постигших городское население. Сын разбогатевшего купца, выходец из коммуны города, охваченного катарской ересью, Франциск Ассизский в юности предавался куртуазным развлечениям — сочинял любовные песни, участвовал в рыцарских забавах. Позже он проникся тревожными настроениями, которые испытывали в то время средние слои населения южных областей. Это не было проявлением учения катаров — с ним говорил Сам распятый Христос. Когда, вслед за Пьером Вальдо, святой Франциск пожелал отказаться от всех мирских благ и нагим предстал перед своим отцом, бросив к его ногам богатые одежды и деньги, епископ его родного города укрыл его своим плащом. Святой Франциск сохранил верность Церкви. Он также добывал пропитание подаянием. Он без устали возносил хвалу Богу и стал юродивым во имя Господне. По традиции трубадуров, святой Франциск продолжал служить своей возлюбленной — Госпоже Бедности. Он проповедовал покаяние и воспевал красоту мира, брата Солнца и звезды. За ним последовали другие юноши, его друзья. Святой Франциск повел своих учеников, одетых в рубища и не имевших даже сумы, в дальние странствия, подобно Христу, ведшему за собой апостолов. Им предстояла жизнь среди бедняков, работа на скотных дворах и в мастерских. Вечерами они будут делиться со своими спутниками радостью, которую приносит смирение. Если же они не получат денег за работу, тогда с верой, что Бог не оставит их, отправятся просить милостыни.

В 1209 году Папа Иннокентий III, стремившийся привлечь к себе нищенствующие ордена, благословил проповедь святого Франциска и одобрил его простой устав, основанный на нескольких евангельских текстах. Вскоре братья францисканцы появились во всех городах. Первые из них прибыли в Париж в 1219 году. Сначала им был оказан плохой прием — этих одержимых бродяг принимали за еретиков, им приходилось предъявлять письма Папы Римского. Но уже в 1233 году францисканский орден распространился во всех городах Северной Франции. В то время в знатных семьях положение жен и дочерей изменилось в лучшую сторону. Женщины, во всяком случае те из них, которые были богаты, составляли теперь группу, чьи духовные устремления привлекли внимание духовенства. В итальянском городе Ассизи знатная дама Клара основала общину сестер в подражание «меньшим братьям» своего друга Франциска — миноритам. Вскоре возник «третий[123] орден», предлагавший тем, кто не мог порвать с жизнью в миру, правила апостольской жизни, подходившие их положению. Сам святой Франциск продолжал идти вперед по пути подражания Христу. Он пришел к такому самоотождествлению с Ним, что «пламя любви» вызвало на его теле стигматы, подобные ранам, которые получил Спаситель. Толпы почитали его как святого. В городах Тосканы в нем видели образец нового совершенства, пример стремления к смирению, завладевшего недавно сформировавшимся городским слоем населения, стремления к отказу от благ, к благотворительности, к радостному поэтическому настроению, пылкому излиянию чувств. Святой Франциск боролся с ересью не мечом или разумными доводами, а порывами сердца, самим образом жизни, который он вел. В своей простоте он лучше, чем кто бы то ни был, воплощал евангельские истины, растворенные в мире. Этот человек хорошо ладил с Христом, был великим подвижником христианской истории, и можно без преувеличения говорить о том, что именно ему мы обязаны всем, что сохранилось в наши дни от живого христианства.

Святой Франциск не был священником и не стремился им стать; этому примеру следовали и его первые ученики. Но он не был настроен против духовенства. Говоря с народом, святой Франциск лишь желал помочь тем, кто каждый день освящал хлеб и вино. В то время главным оружием Церкви в борьбе с катарами, вальденсами и всеми, кто отвергал священство, была Евхаристия. Латеранский собор установил догмат пресуществления. В Бокэре, Сен-Жиле, Модене — городах, зараженных ересью, — на церковных порталах возникли скульптурные изображения Тайной вечери — Христос протягивает ломоть хлеба Иуде. Святой Франциск, слуга духовенства, встал на защиту священников.

Если блаженной Деве Марии воздается столь великое почитание, подобающее Ей, ибо Она носила Христа в Своем благословенном чреве, если блаженный Иоанн Креститель содрогнулся и не осмелился коснуться главы своего Господа, если гробница, где временно покоится тело Христа, окружена почитанием, сколь свят, справедлив и достоин тот, кто своими руками прикасается, принимает в сердце и уста и дает другим в пищу тело и кровь Христовы.

В своем духовном завещании святой Франциск продолжает:

Если бы я обладал такой же мудростью, какой обладал Соломон, и если б я встретил самых бедных священников века сего, не стал бы без их согласия проповедовать перед их паствой. Их и всех других хочу я бояться, любить и почитать как владык своих. Не хочу раздумывать об их грехах, ибо Сына Божия вижу в них, они — мои наставники. И потому так поступаю я, что нигде не вижу я в веке сем Всевышнего Сына Божия телесно, кроме как только в Святейшем теле и крови Его, которые священники воспринимают и дают другим. Эта Святые таинства хочу превозносить и почитать превыше всего, им подобает совершаться в местах, украшенных со всем великолепием.

Смиренное и почтительное дополнение дела духовенства, францисканская проповедь была поначалу наивной, предлагала примеры, а не аргументы, основанные на логике. Именно благодаря этому она была столь действенна. Кардиналы, однако, желали организовать ее иначе, усилить — в то время в первую очередь требовалось не столько воспевать хвалу Богу и Его творению, сколько устранить любые отклонения от доктрины Церкви, выправить народную веру, иными словами, укрепить догму рациональной основой. Папа нуждался не столько во вдохновенных псалмопевцах и юродивых, сколько в логиках и докторах богословия. Невзирая на протесты святого Франциска и части его последователей, Папский Престол принудил братьев францисканцев превратиться по примеру доминиканского ордена в некое воинство священников и ученых. Францисканцев заставили осесть в монастырях, пресекли их романтические странствия среди полей Умбрии. Их снабдили книгами и учителями, для них открыли studia[124] в Париже и других центрах университетского образования. С 1225 года францисканцы состояли при Папе в качестве второй армии — войска, вооруженного знаниями. Они проникли в города, которые предстояло завоевать; определилось их место в системе репрессий, разработанной католическим духовенством.

Иннокентий III пожелал, чтобы эта система опиралась на сеть приходов, через которые священники, при содействии мобильных отрядов, состоявших из монахов нищенствующих орденов, смогли бы контролировать всех верующих. Для борьбы с ересью весь христианский мир был разбит на примерно равные части. В XIII веке во Франции сельские общины постепенно были преобразованы в приходы. Каждого крестьянина начали определять как «прихожанина» той или иной церкви; ему запрещалось причащаться в другом храме. Предпринимались попытки заставить его регулярно исполнять религиозные обряды — Латеранский собор предписывал мирянам ежегодно исповедоваться и причащаться. Священник должен был следить, чтобы никто не уклонялся от этого обычая, выявлять тайных еретиков и вести действенную борьбу с колдовством. Благоденствующий, сильный властью, подчинявшей ему паству, деревенский священник превратился в маленького деспота, которого высмеивали сказки, «Роман о Лисе»[125] и сборники фаблио. Ячейки, подобные описанным выше, возникали в новых городских кварталах. Над всем диоцезом царствовал епископ.

Перед епископом стояли две точно определенные задачи. В первую очередь он должен был выполнять функции антиеретического надзора. Его обычный суд, суд официалов, разбирал жалобы на самые распространенные нарушения церковной дисциплины. Параллельно была учреждена особая судебная инстанция — инквизиция. Теперь расследование проводил лично епископ, который не дожидался вынесения обвинений. Правила экстренного судебного производства, установленные Латеранским собором, вскоре нашли применение на юге Франции. Подозрительные лица, на которых поступал донос, подвергались преследованиям, аресту и допрашивались при свидетелях. Прилагались все меры, чтобы как можно скорее добиться признания подсудимых. Если же те упорствовали в своих заблуждениях, их предавали в руки светского суда и сжигали в очистительном пламени. Иногда инквизитор приговаривал виновного к покаянию, паломничеству, а чаще всего — к пожизненному заключению. Такова была одна из функций епископа — репрессивная. Пастырю вменялось в обязанность истреблять паршивых овец, очищать христианский народ, уже избавленный от евреев и прокаженных, ото всех плевел, таивших в себе заразу. Епископ подносил огонь к кострам, но он должен был также просвещать души благим светом. Вторая задача — разъяснять догматы, распространять истину — уходила корнями в традиции. Епископ должен был проповедовать сам или же, по крайней мере, способствовать развитию образования в городе.

С возникновением централизованной монархии Римская Церковь подчинила непосредственно Папе крупнейшие образовательные центры, кузницы богословия, где закалялись религиозные догматы. Эти центры стали главной деталью в механизме, при помощи которого религия, обратившись к знаниям, стремилась укрепить свои позиции. Главные очаги научных исследований были преобразованы в структуры, более соответствовавшие потребностям времени, — «университеты», которые вышли из-под власти епископа, но которые Рим пытался тем не менее держать в своих руках. В течение долгого времени преподаватели и ученики объединялись в корпорации, подобные цеховым организациям городских ремесленников. Таким образом они стремились к большей самостоятельности. Плечом к плечу они противостояли притеснениям сеньора и пытались выйти из-под опеки капитула. В Париже преподавательский и студенческий синдикат восторжествовал над королем и собором Нотр-Дам и приобрел частичную свободу. Иннокентий III официально признал эту ассоциацию, его легат дал устав universitas magistrum et scolarium parisiensium;[126] это было сделано для того, чтобы лучше подчинить ее себе и теснее связать с Папским Престолом. Недавно возникшая организация тут же попала под строгий контроль. Учение Амори Венского подверглось осуждению. Были сожжены десять университетских преподавателей, продолжавших его поддерживать. Из программ обучения были исключены книги, губительно влиявшие на умы: парижским преподавателям было запрещено рассказывать ученикам о новой философии Аристотеля, о его метафизике и комментариях к трудам Авиценны. Возникло мнение, что нищенствующие ордена смогут выделить из своих рядов наиболее надежных учителей; таким образом, представители этих орденов проникли в университеты. При поддержке Папы они заняли места на главных богословских кафедрах.

В это же время умственная деятельность сконцентрировалась на логическом размышлении. Отвергнуты праздные эстетические изыскания и праздное любопытство. В первые годы XIII века Париж стал огромной машиной непосредственного рассуждения. На подготовительном факультете, где получали образование будущие богословы, все завоевала диалектика. «Урок», прямое общение с авторами отступили перед «диспутом», формальным упражнением в ведении беседы, необходимым для того, чтобы подготовить умы к сражениям за постулаты веры. Комментирование текстов постепенно уступило место чистым играм силлогизмов. Грамматика более не открывала пути к словесности, но приобрела форму структурной лингвистики. Она спекулировала словесной логикой и занималась анализом способов выражения в зависимости от механизмов, которые рассуждение навязывало языку. Зачем нужны были Овидий и Вергилий? Зачем искать в литературе источник наслаждения, если слова стали лишь точными инструментами для наглядного изложения аргументов? Эти изменения быстро положили конец порывам гуманизма и погасили воодушевление, с которым преподаватели и монахи-цистерцианцы относились к классическим поэтам, служившим для них образцами. Схоластическая мысль отвергла украшения и постепенно скатилась к сухому формализму. Во всяком случае, в Париже и других университетских городах, в Оксфорде и Тулузе, она ускорила развитие богословской системы, состоявшей из разрозненных частей, которая очень быстро приобретала мощь.

На этой системе основывалась истинная проповедь. В городах она действовала на первых порах через слово, принадлежавшее прежде всего профессионалам — доминиканцам и францисканцам. Они умели проповедовать лучше любого епископа или священника, которые были вынуждены уступить им. Они были повсюду, к ним привыкли. Более чуткие к движениям нового сознания, они сумели привлечь большую аудиторию, задевали слушателей за живое. Они говорили на языке повседневной жизни, стремились к конкретным образам, которые могли бы поразить воображение паствы, включали в свои проповеди занимательные истории, соответствовавшие социальному положению тех, к кому были обращены их слова. Уже в то время проповедники подкрепляли свои речи эффектными театрализованными действами — парижанам представляли первые «Чудеса Нотр-Дам». Что касается искусства, до сих пор оно было в первую очередь молитвой, поклонением, воспеванием славы Божией. Теперь же благодаря возникшей потребности найти новые средства убеждения искусство целенаправленно, а отнюдь не случайно, стало орудием наставления, поучения.

*

В первой половине XIII века нищенствующие ордена еще не принимали непосредственного участия в художественном творчестве. Они едва утвердились. Монастыри их были неким подобием постоялых дворов, а молельни немногим отличались от сараев. Братья проповедники и францисканцы уступили духовенству заботу об украшении храмов. Они побуждали его к этому, поставляя новые иконографические темы, возникавшие на основе их проповедей. Святой Бернард, изгонявший любые изображения из цистерцианских обителей, допускал появление произведений изобразительного искусства в городских церквах для того, чтобы «помочь епископам, обращающимся ко всем, как к ученым, так и к необразованным, пробудить в народе набожность осязаемыми образами, если духовными им этого достичь не удалось». Святой Франциск желал, чтобы церкви, в которых находилось Тело Христово, были «богато украшены». В период возникновения первых доминиканских и францисканских общин новое поколение соборов поднялось над городами, олицетворяя непрекращающуюся проповедь. Темпы роста отныне ускорились. В 1250 году было завершено строительство собора Парижской Богоматери, длившееся больше столетия. Растущее благосостояние буржуазии, ставший более эффективным сбор пожертвований, стремление как можно быстрее привлечь колеблющихся на свою сторону ускорили темпы строительства. На стройках кипела бурная деятельность, они стали подобием линии фронта, где разворачивалось решающее сражение за истину. В 1191 году в Шартре начались работы по возведению нового собора. Спустя двадцать шесть лет строительство было завершено. Еще стремительней шли работы в Амьене. В Реймсе первый камень был заложен в 1212 году, а основной этап строительства закончился к 1233 году. Огромные стройки стали местом основных капиталовложений, самыми крупными художественными предприятиями всего Средневековья. Теперь капитулы поручали управление строительством специалистам-инженерам, следившим за каждым этапом работ. Один из мастеров, Виллар де Оннекур, оставил после себя тетради с записями, которые свидетельствуют, что он работал над совершенствованием разнообразных механизмов, интересовался подъемными устройствами, которые позволили бы экономить ручную силу и ускорить работу. Он с успехом использовал на практике теоретические знания и мог представить себе еще не завершенный собор как единое целое. «Доктора каменных наук» хорошо усвоили математические знания, полученные в школе. Они называли себя мастерами, магистрами, как бы стремясь приблизить свою деятельность к университетской. Действительно, здания, которые они возводили, запечатлевали в неподвижной материи мысль преподавателей и ее диалектические изгибы, наглядно представляли католическое богословие.

Богословие же в то время, более чем когда бы то ни было, было утверждением света. Чтобы с большим успехом сражаться с ересью катаров, лучшие религиозные мыслители ссылались на небесную иерархию, описанную в трудах Дионисия Ареопагита. Они стремились укрепить это здание более прочными аргументами, обогатить его знаниями, которые принесло развитие естественных наук. Роберт Гроссетест, основавший школы в Оксфорде, читал по-гречески. Он был знаком с сочинениями Птолемея, новой астрономией и научными комментариями, которыми арабы снабдили Аристотелев «Трактат о небе». В его представлении Бог был светом, а вселенная — сияющей сферой, которая из единого источника испускает свет в три стороны пространства. Все человеческое знание есть результат воздействия духовного излучения нетварного света. Если бы грех не лишал человеческое тело прозрачности, душа могла бы непосредственно созерцать огонь любви Божией. В теле Христа Бог стал человеком, телесный и духовный мир обретают изначальное единство. Христос (и собор, символизирующий Его), таким образом, становится источником, освещающим все, началом всего — Троицы, Слова Воплощенного, Церкви, человечества, тварного мира. Искусство находилось под влиянием этих теорий. «Среди всех явлений видимый свет — самое лучшее, восхитительное и прекрасное; в свете заключена красота и совершенство материальных форм». Роберт Гроссетест изложил философским языком то, что смутно сознавали францисканцы, сложившие похвалу святой Кларе:

Ее ангельский лик становился еще светлей и прекрасней после молитвы и сиял от радости. Воистину милостивый и щедрый Господь освещал Своими лучами Свою смиренную невесту таким образом, что она распространяла божественный свет вокруг себя.

Доминиканец Альберт Великий определил красоту как «сияние формы».

В большей степени, чем церкви первого поколения, новые соборы были наполнены светом божественной славы. Верхние этажи часовни Сент-Шапель в Париже были настоящей воздушной ловушкой, расставленной, чтобы ловить и удерживать солнечные лучи. Стены исчезали. Дневной свет, проникая со всех сторон, равномерно освещал все внутреннее пространство. Сугерий пришел бы в восхищение. В Реймсе Жан д'Орбэ задумал, а Виллар де Оннекур сделал эскиз полностью ажурного окна, которое получило повсеместное распространение. Затем мэтр Гоше уничтожает тимпан над порталом фасада и заменяет его витражом. Повсюду расцветают розы. Они расширяются и наконец достигают контрфорсов. Круги совершенства, символы космического круговорота, они символизируют поток творческой энергии, движение света и его возвращение, мир сияющих импульсов и их отражений, описанный в богословии Дионисия.

Оптическая теория Роберта Гроссетеста привела к написанию «Трактата о линиях, углах, фигурах, отражении и преломлении лучей» и далее — к геометрии и чертежам. Именно ей архитектура XII века обязана сиянием и строгостью линий. В этой архитектуре нашли отражение новые знания, которые распространял факультет искусств. В соборе чувствовалось меньше риторики, стремления к развлечениям, ощущался поворот в сторону диалектического анализа структур и ясности схоластических доказательств. Его формы зародились в среде духовенства, которое круглый год оттачивало ум в ожидании больших пасхальных турниров, увлекательных диспутов, поединков в фехтовании стальными аргументами. Также и мэтр, руководящий строительством, сначала выделяет одинаковые части, затем части этих частей для того, чтобы соединить их, следуя логике. Собор, подобно игре разума, побеждающего при помощи аргументов, развивается по вертикали в соответствии с правилами геометрии света.

В соборе теперь можно увидеть украшения, но они здесь не для того, чтобы вызывать восхищение. Теперь это иллюстрации церковной доктрины. Победоносные, выставленные посреди городских улиц словно утверждение мощи, все эти изображения открыты взорам. В Реймсе и Амьене статуи вышли из ниш, выступили навстречу верующим, молчаливо проповедуя о достоинствах священства. Эти фигуры восхваляли миссию всего духовенства, преподавателей, дающих знания, священников, благословляющих хлеб и вино, епископов, инквизиторов. Мельхиседек подает гостию Саулу-рыцарю. Собор борется с заблуждениями вальденсов, и скульпторы больше не изображают Христа в нищете и одиночестве, окруженного предательством. Они представляют Его как основателя Церкви, восседающего, подобно епископу, в окружении духовенства. Собор борется с катарами, отрицающими Творение, Воплощение и Искупление, и в декоре начинает звучать тема всемогущества Бога, единого в трех ипостасях, Бога Творца, Бога, ставшего человеком, Бога Спасителя.

*

В начале века пантеизм Амори Венского был безжалостно искоренен. Следовало не смешивать Бога с Его творением, но различать свойства, присущие телу, душе или разуму. Не вынося окончательного приговора материи, не полагая ее вне Бога и не восстанавливая ее против Него как некий враждебный и чуждый принцип, манихейский дуализм становился главной угрозой. Осторожно истолкованное богословие Дионисия Ареопагита давало точку соприкосновения. Оно представляло природу творением Бога, отделившимся от Него и возвращающимся к Нему, чтобы Его дополнить. В этом двойном движении любви творения предстают как отделенные от божественности, которая также независима от них, но их существование соответствует идеальному образцу, который и есть Бог. Озаренные, наполненные Им, они тем не менее всего лишь его отражение. В соответствии с положениями Дионисия и вдохновленного им ортодоксального богословия материя участвует в славе Божией, прославляет Его, ведет к Его познанию.

Восторженный оптимизм Франциска Ассизского именно так и воспринимал тварный мир.

Как выразить умиление, охватывавшее его, когда он открывал в творениях знак присутствия, мощь и красоту Спасителя? Подобно трем отрокам в пещи огненной, призывавшим все стихии славить и воспевать Творца, Франциск, полный духа Божия, находил во всех явлениях природы, во всех существах повод славить, восхвалять и благословлять Творца и Владыку мира. Видел ли он луг, покрытый цветами, тут же обращался к ним, как имевшим разум, призывая славить Господа. Нивы и виноградники, водные потоки, зеленеющие сады, огонь и воду, воздух и ветер с необыкновенной кротостью увещевал он любить Бога, повиноваться Ему от всего сердца. Он называл братьями все создания, и благодаря особенностям, которых другие были лишены, его сердце проникало во все секреты, как если бы, освободившись от своего тела, он уже жил в достославной свободе детей Божиих.

Христов брат, святой Франциск ощущал себя и братом птиц, солнца, ветра и смерти. Он шел через деревни Умбрии, и вся земная красота радостным кортежем следовала за ним. Эта причастность к радости мира отвечала стремлениям к новым победам, которыми была охвачена куртуазная молодежь. Радость святого Франциска могла привести к Богу толпы юношей и девушек, украшавших весной майский шест. Приняв природу, диких зверей, свежесть раннего утра, зреющие виноградники, Церковь эпохи соборов могла надеяться привлечь к себе рыцарей-охотников, трубадуров, древние языческие верования и неукрощенные силы. Святой Бернард ранее выразился в своей суровой манере: «Вы сами, на собственном примере увидите, что можно из камня извлекать мед и масло из самых крепких скал».

Реабилитируя материю, католическое богословие разрушало фундамент катарской ереси. Быть может, именно францисканский гимн всему сущему принес решающую победу над сектантами. Восхваляя Бога и Его акт Творения, богословы закладывали в основу искусства соборов образ видимой Вселенной, в которой воцарился мир. Роза северного трансепта Реймсского собора, своды собора в Шартре являли Бога, заставляющего сиять свет и звезды, отделяющего день от ночи, воду от тверди, творящего растения, животных и, наконец, человека — картину Сотворения мира. Здесь рассказ Книги Бытия освобождался от символизма. Можно было вслед за Тьерри Шартрским попытаться привязать текст к тому, чему учила в то время физика. Этапы Творения обретали зримость, обретали ясный и четкий образ. Человек мог воспринимать всё существующее на земле при помощи чувств, которыми Бог наделил его. Всё тварное приглашало человека смотреть на себя, видеть, а не представлять в мечтах. «Душа, — говорил святой Фома Аквинский, — должна получать знания из видимого мира». Достаточно открыть глаза, чтобы увидеть бесчисленные обличия, в которых предстает нам Господь. Новая мысль заставила отступить сказку, фантастические образы бестиариев, вымышленные чудеса. В то время как крестоносцы, купцы и миссионеры отправлялись осваивать неизвестные земли, эта мысль рассеивала дымку фантазий, показывала живых зверей вместо чудовищ, которых, странствуя, встречали когда-то герои куртуазных романов, листья настоящих деревьев вместо воображаемой растительности романских миниатюр.

В областях, откуда распространялось французское искусство, рубеж XIII века ознаменовался пробуждением внимания к окружающему миру — романы Жана Ренара описывали реальную жизнь, алчность буржуа, хвастовство фанфаронов. «Книга о природе» магистра Фомы Кантипратанского может служить путеводителем по извилистым тропам аллегорических истолкований явлений видимого мира; это сочинение не ограничивается описанием отношений между добродетелями и всеми сотворенными существами, но пытается также объяснить, в чем заключается их практическая польза. Что касается теологических построений, все они, по Аристотелеву примеру, связывают физику с метафизикой, которая не основывается более на аналогиях, но на чувственном опыте. Эти своды знаний претендуют на научность и пытаются усвоить сведения, почерпнутые у арабских и греческих ученых. На пике исследований находится оптика, включающая в себя геометрию. В Европе это время астрономов и первых точных измерений звездной Вселенной. Это время естественных наук. Альберт Великий, прибыв в Париж в 1240 году, вскоре, вопреки запретам, познакомил своих учеников с «Естественной философией» Аристотеля.

В том, что касается веры и морали, нужно более следовать святому Августину, чем философам, так как между ними нет согласия. Но если речь идет о медицине, я предпочту Галена или Гиппократа, а если о природе вещей, то обращусь к Аристотелю или другому сведущему в этом философу.

Альберт Великий составляет «Сумму творений», где добросовестно описывает особенности животного мира германских областей, где ему привелось жить. Доминиканцы, как и миряне, любили бродить в лесах и рощах. Города не были еще такими большими и замкнутыми, в них еще ощущалось дыхание весны. Новая городская стена шла вокруг садов, виноградников и даже полей, где спела пшеница. Человек XIII века еще не был отрезан техническим прогрессом от вселенной. Он оставался неприрученным животным, время для него приобретало иные ритм и запах вместе со сменой времен года. Ученые не сидели в кабинетах, а проводили время в полях и виноградниках; внутри каждого монастыря был сад, полный птичьего пения и цветов. Такая близость к природе и чувство, что она свободна от греха, несет на себе отпечаток руки Творца и обращает к Нему свой лик, привели к тому, что живительный сок мало-помалу поднялся по стволу колонн собора Парижской Богоматери, достиг капителей и проник в самую крону. Эта крона — хоры — была завершена в 1170 году и выдержана в строгих геометрических формах. Спустя десять лет в первых рядах нефа флора на капителях приобретает больше сходства с реальной растительностью: отсутствует симметрия, природа предстает во всем своем многообразии, каждый листок узнаваем, можно легко определить вид любого растения. Тем не менее растения еще несут символическое значение. Они начинают оживать по-настоящему лишь в тех частях строения, декор которых завершился после 1220 года.

Однако движение навстречу реализму не пересекло определенных рубежей. Если человеку предназначено исследовать окружающий мир, он должен это делать для того, чтобы лучше узнать все многообразие сотворенных существ и установить место, которое Бог отвел каждому из них. В школах учили, что каждое создание неповторимо, уникально и принадлежит к определенному виду, идеальный образец которого существует в Божественном разуме. Украшая собор, художник должен показать этот удивительный образец, а не случайные формы, так или иначе искажающие его. Следует как бы дать отстояться зрительным впечатлениям и проанализировать их при помощи разума. Божественная мысль, как и человеческая, следует логике. Формы, порождаемые ею, имеют отражения, подобно тому как это происходит при игре света, то есть следуя законам геометрии. Когда Виллар де Оннекур заносил в свои тетради наброски животных, движущихся фигур, людей, которые борются или играют в кости, то строил изображения при помощи углов, прямых, дуг, словно выстраивая архитектурное целое собора. Через эти рациональные рамки под пеленой случайного открываются скрытые структуры, которые и есть для богослова истинная реальность. Геометрия подчинила себе готическую иконографию, быть может, с большей жесткостью, чем романскую. Новшеством было то, что теперь она служила не вымыслу, а восприятию; особое внимание начали уделять соблюдению истинных пропорций. Теперь задачей геометрии было наделить каждую фигуру идеальным строением, которое в соответствии с Божиим замыслом поднимало образец надо всеми видимыми глазу созданиями.

Кроме того, отдельные изображения теряли смысл. Мэтру, руководившему работами, следовало составить из них ансамбль, в котором бы они сочетались друг с другом, были соединены в определенном порядке и представляли завершенную картину тварной вселенной. Природа едина, как и Бог, создавший ее, и собор должен представлять ее как единое целое. Декор храма не может быть случайным набором украшений. Он должен быть исчерпывающим перечнем творений, образом единства, некой «суммой творений». Для Алана Лилльского Природа, «наместник Всемогущего Бога», была многообразным отражением божественной простоты. Эта теория подразумевает родство всех элементов сотворенного мира, предполагает гармонию в отношениях между ними. Реализм, на путь которого вступило искусство Франции, — это реализм, затрагивающий самую сущность вещей, не единичных случаев, но целого. Искусство, стремящееся к ясности, учитывает иерархическое устройство мира, описанное Дионисием. Оно помещает каждый элемент универсума, каждое небесное тело, царство, тип, вид на предназначенное ему место. Искусство становится организующей силой целого. «Природа Божия по установлению сохраняет все вещи в определенном порядке, так, что все они находятся в строгом соответствии друг другу, каждая сохраняет свою особую чистоту, даже вступая во взаимодействие с другими». В этом определении святого Фомы каждое слово служит ключом к пониманию готической эстетики. Данте подхватил и продолжил эту мысль:

...Всё в мире неизменный

Связует строй; своим обличьем он

Подобье Бога придает вселенной.


Для высших тварей в нем отображен

След вечной Силы, крайней той вершины,

Которой служит сказанный закон.


И этот строй объемлет, всеединый,

Все естества, что по своим судьбам —

Вблизи или вдали от их причины.


Они плывут к различным берегам

Великим морем бытия, стремимы

Своим позывом, что ведет их сам[127].

Художник должен был теперь стремиться к тому, чтобы передать всю полноту изображаемого явления: «Отсеченное от совершенства творения отсечено от совершенства самого Господа» (святой Фома Аквинский).

К этому совершенству стремятся законы природы. Но достичь его было бы трудно, если бы человек не ускорил их развитие, устраняя все, что мешает свободному течению природных ритмов. Такова его роль, именно для этого Господь наделил его разумом. Человек готики, как и человек романского периода, жил в центре Вселенной. Он был связан с ней «взаимными соответствиями». Постоянно чувствовал ее воздействие на телесную оболочку, в которую был заключен. Стихии определяли его настроение. От движения звезд зависело течение его жизни. Но он уже не так подавлен Вселенной, как романский человек, не так пассивен. Вознеся человека на вершину материального мира, на верхнюю ступень иерархии видимой вселенной, Верховный Художник призвал его разделить с Ним труд. Создавая человека, Он определил ему активную роль в творении. Порыв, заставлявший идти вперед, уничтожая пустоши, луга, поля, виноградники, расширять городские предместья, порыв, подчиняясь которому купцы отправлялись на ярмарку, рыцари в бой, а францисканцы на завоевание душ, эта деятельная радость, наполнявшая новое время, — всё это передано в богословии соборов. Творение не завершено. Делами своих рук человек принимает в нем участие. Таким образом, была реабилитирована не только материя, но и ручной труд. Парижские и оксфордские магистры осудили пренебрежительное отношение к труду, которое исповедовала аристократия времени застоя и которое было принято в Клюни и даже в Сито. Совершенные катары отказывались прикладывать малейшее физическое усилие, которое могло бы пойти на пользу материальному миру, тогда как все ломбардские гумилиаты, «братцы» святого Франциска, трудились в поте лица. Они изменили мир и в меру своих сил способствовали продолжавшемуся сотворению вселенной, подобно неграмотным труженикам, которые направляли течение водных потоков в новые русла и вырубали колючие заросли, расчищая места для будущих полей. В новых пособиях для исповедников был оправдан любой род занятий, в основе которого лежал труд, и моралисты предприняли попытку узаконить получение прибыли. Изображения совершавшихся в течение года сельских работ, расположенные в городских церквах у входа, обрели истинное значение с наступлением экономического подъема в XIII веке. Принося витраж в дар собору, главы цеховых корпораций желали, чтобы на нем как можно подробнее были изображены разнообразные профессиональные приемы, использовавшиеся в их ремесле. В самом соборе нашла место хвала торжествующему труду.

Итак, на подъеме творческого процесса в иконографии соборов утвердилась фигура человека. Готический человек представлял собой особый тип. Лицо его не было изможденным ликом аскета, исчезли надутые щеки прелатов, страдавших от мочекаменной болезни и умиравших от апоплексии. Оно не было подвержено изменениям, которые накладывали возраст, работа или удовольствия. В соответствии с замыслом Божиим такой человек рождается взрослым, на пике жизни, куда его вознесет возмужание и откуда старость его низвергнет. Он кажется братом Богу-Гончару, который под сводами Шартрского собора лепил человека из глины. Исказить человеческое тело чрезмерным реализмом или же, подобно романским миниатюристам, сжать его, подчинив размерам рамки, означало умалить совершенство Господа. Это было святотатством. Рациональная гармония, присоединяющая человека к творению, должна была проявиться и в его изображении, так как она управляла его специфическими формами. Рост, лица Адама и Евы в Бамберге вписываются в совершенные геометрические пропорции. Это спасенные люди, призванные воскреснуть во славе, омытые от всякого греха. Лучи света Божия уже озарили их, ведя к радости. На их просветленных лицах едва заметна ангельская улыбка.

Готический человек был личностью. В Реймсе среди святых, апостолов, рядом с Богоматерью, недалеко от похожего на нее Христа, в совершенном смирении предстает служанка из сцены Сретения Господня. Появляется свободный человек, отвечающий за свои поступки. Появляется совесть. Христианин XII века, привыкавший к ежегодной исповеди, к вопросам, обращенным к себе самому, к обнаружению причин, побуждавших искать корни ошибок, упражняется в самоанализе, о котором говорил Абеляр. Теперь учителя школ помещают на фасадах не некие абстрактные фигуры мужчин и женщин, но изображения зрелого человека, свободного от слепых порывов, владеющего собой. Он омыт любовью, которая так же, как и разум, позволяет достичь просветления. Поэтому губы его дрожат, а глаза, посредством которых происходит общение и возможен обмен любой информацией, открыто взирают на мир. Через глаза приходит божественное озарение в сердце, где раздувается огонь милосердия. Взгляд становится живым. Наконец, взгляд, приобретающий основное значение в наполненных светом богословских метафорах, заставляет человека готики стать символом судьбы. Существо рождается и умирает, грешит, проживает столько, сколько отмерено звездами. Теперь мысль богословов стремится вырвать человека из-под влияния предопределенности, случайных изменений, происходящих в подлунном мире, освободить от действия разрушительных сил и видит его жизнь движущейся в едином ритме небесного времени, в согласии со своим предвечным образцом. Как Христос, вочеловечившийся, чтобы изменить ход человеческой истории, но бывший прежде Авраама, существовавший и царствовавший во веки веков.

*

Категория времени действительно исчезла в мистическом круговороте, который в богословии Дионисия Ареопагита управляет движением творения по двум разнонаправленным осям. Это милосердие, которое изливает Господь на свои создания, и любовь, которой они Ему отвечают. Святой Фома Аквинский говорит:

Мудрость и великодушие Господа изливаются на Его творения, но этот процесс может быть рассмотрен также и как причина возвращения к высшей цели (это выражается в дарах, которые единственно приближают нас к Богу) — всё освящающей милости и славе. В эманации живых существ, действующих в соответствии с первым принципом, есть некое движение или дыхание, возникающее из-за того, что все существа возвращаются к своей первопричине как к источнику, откуда они произошли. Следует соблюдать правила в возвращении так же, как в движении вперед.

Святой Фома ищет причины и опирается на Аристотеля, но свои размышления он прилагает к теории Дионисия. В своем стремлении к ясности доминиканским и францисканским магистрам, в середине XIII века преподававшим в парижских школах, удалось примирить рациональные приемы схоластики и душевные порывы святого Бернарда. Они пытались логическими методами установить законы этого живительного дыхания и, изучая явления, происходившие в мире, обнаружить Бога природы, идентичного Богу сверхприроды. Но они уступали уносившему их потоку любви.

И вот, как пламень кверху устремлен

И первое из свойств его — взлетанье

К среде, где он прочнее сохранен, —

Так душу пленную стремит желанье,

Духовный взлет, стихая лишь тогда,

Когда она вступает в обладанье[128].

На грани слияния любви и разума, при встрече исходящих и возвращающихся потоков света, тварного и нетварного мира, природы и сверхприроды, вечности и истории, находится Христос, Бог, ставший человеком, «свет от света», но облеченный плотью. С основания Сен-Дени готическое искусство посвятило себя изображению воплощения, приближалось к созданию точных образов, самые совершенные образцы которых можно видеть в соборах XIII века. Корнями они уходили в Евангелие и были ростками первых усилий христианского народа создать близкий ему образ Бога, который мог прогнать его тревоги. Так, миланские патарены[129] около 1050 года обратили взгляд ко кресту, олицетворявшему для wax победу над смертью и темными силами. Первые группы паломников, с наступлением 1000 года без оружия отправившиеся в путь к Иерусалиму и расчистившие дорогу крестоносцам, также подготовили расцвет готических изображений воплощенного Слова. Уже реформаторы 1100 года ссылались не на патриархов Ветхого Завета, но на апостолов, находили пищу для размышления в Деяниях, Евангелии от Матфея, говорившем о бедности.

Различные пути, описанные братьями и называемые уставом святого Василия, святого Августина или святого Бенедикта, не могут быть основанием религиозной жизни; это лишь саженцы. Не корни, но крона. Есть лишь один устав, ведущий к спасению, первое и главное правило, из которого остальные вытекают, как ручейки из одного источника: святое Евангелие, полученное апостолами от Господа. Прилепитесь ко Христу, истинной лозе, — вы ее побеги. Пытайтесь в той мере, в какой будет вам дано, следовать заповедям Евангелия. Итак, если будут спрашивать вас о вашем положении, уставе, ордене, отвечайте, что следуете первому, и главному, правилу христианской жизни — Евангелию, источнику и основе любого устава.

Монах, составивший в 1150 году это вступление к уставу гранмонов, выразил то, что пока еще смутно чувствовали самые чуткие рыцари и горожане. Пьер Вальдо открыл свое призвание через Евангелие. Сам Христос побудил Франциска Ассизского отречься от богатства и проповедовать нищим. Папа Иннокентий III, убежденный, что получил власть прямо из рук Христа, оправдывал свои действия волей Господа. Течение, возникшее в недрах народа благодаря тому, что чувства становились острее, а культура развивалась, поставило в центре искусства соборов фигуру Бога живого. Напрашивается вывод, что успеху катарской ереси во многом способствовала двойственность тех слов, которыми пользовались проповедники сектантов: на их речи была как бы наброшена завеса евангельского духа, скрывавшая полное отрицание Воплощения. Романская церковь сорвала этот покров, чтобы отвратить народ от еретиков. Тогда толпы пошли за Франциском Ассизским, мастерившим первые рождественские ковчеги. Католичество окружило Рождество Христово ни с чем не сравнимым поклонением.

На самом деле богословы, создавшие готическое искусство, представляли Христа не младенцем, но царем, Владыкой мира. Памятники, строительству которых покровительствовали французские короли, изображали Его Учителем, увенчанным короной, а вскоре — восседающим на престоле и возлагающим венец на главу Богоматери — Его Матери, но также и Невесты, женщины и в то же время Церкви. Учитывая роль Марии в воплощении Христа, создатели догмы окончательно утвердили главенствующее место, которое Богоматерь в XII веке незаметно заняла в верованиях мирян. Они пожелали, чтобы Ее поместили рядом с Иисусом в центре их богословской системы — в центре соборного декора. Так же как и в первой половине XIII века, художник не рассчитывал на то, что среди его зрителей будут дамы из куртуазных салонов, а повиновался владыкам Церкви, королю, его епископам и богословам. Он изображал не скорбящую или умиленную Богоматерь, но представлял Ее во славе. Воплощение — не народный праздник, это таинство. Скульпторы и мастера витража отводили тем более высокое и почетное место изображению Девы Марии, что для ученых Она была воплощением Нового Завета и завершением Ветхого. В Ней человечество воссоединилось с Богом. Через Нее совершился мистический брак души и Творца. Она символизировала единое тело Церкви, ибо Невеста, в чьем чреве Бог стал плотью, не сама ли Церковь, укрепившаяся против ереси? Коронация Девы Марии в соборе торжественно славит суверенность Римской Церкви.

Иконография Девы Марии развивается и продолжает свое победное шествие. В 1145 году королевский портал в Шартре был хвалебным гимном во славу могущества романского Бога. В самом центре было помещено изображение Господа, торжествующего над тьмой во славе Судного дня. Но, словно в ответ торжествующим катарам, это изображение также утверждало, что Бог явил себя людям во плоти, — на одном из боковых тимпанов размещались евангельские сцены Рождества. Первое скульптурное изображение Богоматери появилось в городе Бос, это означало победу над древними традициями, восходившими еще ко временам Каролингов, обильными всходами духовности, которые еще франкские короли и монахи посеяли в Нейстрии. Карл Лысый пожертвовал шартрской церкви прекрасные отрезы полотна, привезенные с Востока. С тех пор они символизировали одежды, в которых была Мария, когда архангел Гавриил принес Ей Благую весть. Ослепленные величием, толпы воинов и крестьян простирались ниц перед этим чудом. Спускаясь в крипту вслед за проводником, они видели сидящее на престоле величественное изваяние Девы Марии. Когда, последовав примеру Сугерия, раки с мощами вынесли на свет из мрака подземелий и поставили в лучах божьего света, открытые взглядам и сияющие, прелат, автор замысла королевского портала, приказал воспроизвести в камне эту статую-реликвию на тимпане западных дверей, посреди сцен, повествующих о детстве Спасителя. Этот рассказ всегда передавался с большой сдержанностью. Смиренные статисты, пастухи области Иль-де-Франс, казались ослепшими от сияния невероятного видения, вневременного лика Богоматери, который проступил сквозь таинственную завесу. Иератическому, как в Торчелло, но теперь сидячему изображению Девы Марии — «трона Соломонова», «престола Божия», поклонялся клюнийский аббат Петр Достопочтенный. Позднее ланские мастера использовали для прославления Девы Марии символы богословия соответствий, используя для повествования о девстве Богоматери библейские метафоры — неопалимую купину, руно Гедеона, еврейских отроков в огненной пещи.

Решающий этап был преодолен в Санлисе в 1190 году, когда действие папской карающей десницы начало ужесточаться. Церковь вступила в сражение, провозгласив догмат о вочеловечении Бога. Она возвеличивала Деву Марию, ставшую орудием этого таинства, и стала отождествлять себя с Ее образом. Впервые портал собора был целиком посвящен Богоматери, повествуя о Ее Успении, или, скорее, о переходе от земной жизни к вечной славе. По восточной традиции, которую приняло латинское христианство, Богоматерь не умерла, а заснула. Ангелы спустились на землю и унесли Ее тело, избавив от обычной участи, общей для всех творений, облеченных в плоть. Наконец, духовенство Санлиса замыслило поместить на вершине тимпана Деву Марию и Христа, вместе восседающих на царском престоле; Христос держит Свою Мать за руку, вводя Ее в Свое Царство. Это скульптурное изображение было иллюстрацией к литургиям праздника Успения, когда пели две секвенции из псалмов: «Царица в золотых одеждах сидит одесную Его» и «Увенчал короной из драгоценных камней главу Ее». Возникшая в эпоху, когда Папа Иннокентий III добивался всемирного господства для Церкви, сплотившейся вокруг него, эта тема получила широкое распространение. Наивысшее развитие она получила в 1220 году в соборе Парижской Богоматери.

Но и здесь она занимала пока лишь один из боковых порталов. Тридцатью годами позже, когда завершилось строительство Реймсского собора, в нем повсюду можно было увидеть множество скульптурных изображений Девы Марии. Жан д'Орбэ, первый мастер, руководивший работами, оставил план портала, центральная часть которого должна была быть освящена в честь святых покровителей епископской церкви. Портал был изменен, и Богоматерь, царственная Заступница, вытеснила второстепенных посредников между Богом и верующими. Святые были перемещены на северный портал, и Она стояла посреди них, поддерживая усилия, которые они совершали для спасения людей. Богоматерь вновь появляется на южном портале, в сцене Страшного суда, где Ее присутствие усиливает мистический смысл апокалиптического видения. Теперь, как и в Санлисе, весь ансамбль, изображавший Истину, расположенный на фасаде собора и откраивавшийся глазам верующих, группировался вокруг Богоматери. Дева Мария стояла над простенком центральных дверей. Ее окружали монументальные сцены Благовещения, Посещения Елизаветы, Сретения, фигура Давида, из колена которого происходила Богоматерь. Своды были покрыты картинами Ее земной жизни и изображениями, символизировавшими девство. Соломон и царица Савская служили прообразом Ее брака с Царствующим Христом. Розе со сценой Сотворения мира соответствовала западная роза, изображающая Успение. Наконец, на вершине стрельчатого фронтона Христос вручает Своей Матери знаки суверенной власти. Новый Адам, он возлагает венец на главу новой Евы, своей супруги. Не представляет ли собой Его Воплощение знак того, что Церкви уготована победа над миром?

*

Картина Сотворения мира и Воплощения Бога, сложившаяся у богословов XIII века, очищает мир от греха, освобождает от чувства вины и страха. По крайней мере, для части западного христианства, которая вышла из грубой деревенской среды, грех нельзя было искупить более одними обрядами, превратившимися в некие сделки, совершавшиеся по установленным расценкам; не помогало более и магическое вмешательство Всемогущего Господа, позволявшее при помощи испытания огнем отличить преступника от жертвы. Теперь человек знал, что к спасению его могут привести собственные дела и, в еще большей степени, благие намерения, любовь и разум, которые свидетельствуют о том, что он создан по образу и подобию Божию, и призывают его вернуться к Нему, подражать Ему с большим рвением. Однако грех по-прежнему существовал. Из-за него материя теряет прозрачность. Тело становится тяжелым и не пропускает лучей нетварного света. В этом мире грех сумел победить один Христос. Лишь Он может спасти человека. Значит, нужно следовать за Добрым Пастырем, подобно Ему нести свой крест.

Подвижники обновленной веры, нищенствующие ордена повсюду распространяли эту весть: «Не говорите мне, — сказал святой Франциск Ассизский, — ни о каком образе жизни, кроме того, который показал и дал мне милосердный Господь; устав меньших братьев заключается в соблюдении заповедей святого Евангелия Господа нашего Иисуса Христа». Евангелия в его простоте, sine glossa, без комментариев. Святой Доминик прежде всего желал быть «евангельским человеком». Проповедь истины, увещевая теперь принять радость, делает, однако, упор на раскаянии. В конце пути раздается призыв разделить мучения Страстей Господних. Святой Франциск преуспел в этом в Альверно. «Спустя некоторое время мы увидели нашего отца и брата словно распятого, а на его теле — раны, подобные стигматам Христа». С первыми лучами солнца святой Франциск, преклонив колени, воздев руки и устремив взор на восток, обращался к Господу с молитвой:

О, Господь мой Иисус, двух милостей прошу у Тебя, прежде чем наступит мой час. Первая — желал бы, сколь возможно, испытать страдания, которые Ты, о сладчайший Иисусе, перенес на Кресте. Вторая — хочу, сколь возможно, почувствовать в сердце моем безмерную любовь, которой сжигаем Ты, Сыне Божий, из-за которой претерпел столько мучений за нас, несчастных грешников.

Пятьдесят лет спустя король Людовик Святой решил следовать по тому же пути. По словам Жуанвиля, «он любил Господа всем сердцем и подражал Ему; так же, как Господь принял смерть, любя Свой народ, наш святой король неоднократно ставил свою жизнь под угрозу, любя своих подданных». Для всех, кто участвовал в дележе новых сокровищ, XIII век был временем радостных открытий. Все было проникнуто эйфорией, вызванной победами. Проповедь покаяния шаг за шагом следует за этой радостью, чтобы никто не впал в заблуждение и чтобы народ Божий не свернул с пути, ведущего в Землю обетованную. Как в грамотах, призывающих к крестовым походам, в скульптурном декоре соборов часто встречается крест. Он - центральный элемент сцен, изображающих Страсти Господни. Не следует забывать, что теперь крест стал символом победы, утверждал, что Бог, приняв человеческий образ, претерпел смерть. В триумфе Воскресения Христос увлекает за Собой все человечество к истинному блаженству, которое не от мира сего.

Размышляя о страданиях Господа, латинское христианство следовало течению религиозной мысли, которое ранее охватило Восток. Начиная с XI века византийское духовенство призывало верующих видеть в таинстве литургии конкретное изображение смерти, погребения и Воскресения Христа. Литургия представляла все сцены из жизни Спасителя; евхаристическое таинство стало кратким изложением всего Евангелия, собрало воедино все эпизоды, которые в скором времени зримо предстали в иконографии периода Македонской династии. Эхо этих изображений мы видим в Чефалу. Крестоносцы видели эти образы, когда обнаружили в Святой земле Иерусалим, оказавшийся более реальным, чем эсхатологические символы, призрак которых вызвал волну паломничеств в 1095 году. В 1204 году толпы франкских воинов захватили Константинополь. Это было решающим событием — все верили, что оно положит конец расколу и будет способствовать воссоединению двух частей Тела Господня. Во всяком случае, эта победа позволила Западу завладеть сокровищами, орудиями Страстей, хранившимися в храмах Византии. Робер де Клари был ошеломлен, увидев эти богатства — две частицы Креста, наконечник копья, два гвоздя, тунику, терновый венец. Орудия Страстей перестали быть чем-то абстрактным, они приобретали реальность. Крестоносцы покупали или крали эти вещи, забирали их с собой. Так, граф Бодуэн Фландрский привез в свой замок в Генте несколько капель Крови Христовой. На протяжении многих веков в сельских районах Запада вера подпитывалась сомнительными реликвиями, заключенными в раки, стоявшие в криптах аббатских церквей. Реликвиям, привозимым рыцарями из крестовых походов и казавшимся совершенно подлинными, подобало храниться в месте, которое соответствовало бы их значению. Возобновилось строительство часовен, старые же обновлялись.

Король Людовик Святой владел терновым венцом Господа нашего Иисуса Христа, а также большой частицей Креста, на котором был распят Господь, наконечником копья, которым Он был ранен, и многими другими драгоценными святынями. Он приказал выстроить для них часовню Сент-Шапель в Париже, пожертвовав на это более сорока тысяч турских ливров. Он повелел украсить золотом, серебром, драгоценными камнями и прочими сокровищами места и ларцы, предназначенные для хранения святых реликвий, и все полагали, что на украшение пошло более ста тысяч ливров.

Ларцы со святынями были украшены изображениями, повествовавшими о происхождении, значении и достоинствах заключенных в них чудесных останков. Лихорадочное стремление украшать все, что только можно, ознаменовавшее первые годы XIII века, стало прямым следствием разграбления Константинополя.

Художники, приглашенные почтить новые святыни, должны были придумать что-то новое. Они позаимствовали иконографию из Византии, только что опустошенной крестоносцами. Чтобы представить страдания Господа на Кресте не абстрактными образами, а картинами, способными тронуть душу и обратить ее к покаянию (ибо речь теперь шла о том, чтобы воздействовать на целые толпы, и воинствующая католическая Церковь, проповедующая репрессивные меры, стремилась затронуть самые глубины народного сознания), разработчики художественных программ обращались к живому повествованию синоптических Евангелий и в XIII веке, как несколькими поколениями раньше это сделали восточные мастера, начали иллюстрировать скульптурными и витражными изображениями сцены Страстей Господних. В альбомах Виллара де Оннекура можно увидеть Никодима, омывающего ноги Христу. Известно, что первоначальный план портала Реймсского собора был изменен и на нем впервые появилось изображение Голгофы. С этой же целью были усилены исправления, привнесенные Сугерием в романскую трактовку Страшного суда, значение которого, таким образом, принципиально изменилось. После 1204 года скульпторы в Шартре изображали Христа во время Второго пришествия не как осиянного славой Владыку, но в смирении обнаженного человека. Он показывает свои раны, его окружают орудия Страстей — согласно Евангелию от Матфея, символы Сына Человеческого — копье, терновый венец и древо Креста. Однако несут их не палачи, не Сам Христос, но ангелы. Они представляют их как реликвии — создания света не дерзают коснуться святынь, словно вокруг них проведена граница. Богослов, задумавший эту сцену, не стремился передать физические страдания Спасителя и, в еще меньшей степени, немощь истерзанного тела. Крест для него не был древом, на котором распяли Спасителя, и Его раны не напоминали о страданиях. «Они провозглашали Его силу, — говорил святой Фома Аквинский, — Он победил смерть».

В то время мысль учителей воинствующей Церкви не останавливалась на Страстной пятнице, а сразу обращалась к торжеству Пасхи. В Реймсе на внутренней стороне портала, украшенного витражами, пропускавшими лучи божественного света, дикие заросли и виноградники окружают фигуры сцены Воскресения, переставшие бытъ символами и ставшие персонажами. Но это еще и не действующие лица драмы. Эти скульптуры должны были олицетворять духовные добродетели, символом которых стала Голгофа. Изваяния символизировали евхаристические аналогии. Христианство XIII века более чем когда-либо было церковным и обращало силу священства против еретиков. Готическое искусство было создано духовенством. Реймсские статуи изображают причастие, высшее таинство, поднимавшее священников, совершавших обряды католического богослужения, над совершенными катаров и проповедниками вальденсов. Скульптурные изображения переносят события смерти Христа в вечную реальность церковных обрядов, в покой. Над их чистым ансамблем, на уровне розы — высшего иконографического достижения 1260 года — галерея царей, предусмотренная первоначально, в последний момент была заменена другой. Это были статуи свидетелей, видевших воскресшего Христа. С высоты, находясь на пике движения вверх, которое возносит к небу все здание собора, они провозглашали, что смерть повержена и что каждый должен радостно славить это чудо. Они говорили о надежде, обретенной искупленным человечеством. Римская Церковь прекрасно понимала, что миряне томимы тревожным неведением о том, что происходит в загробном мире. И вот она стремится уверить их в том, что там ожидает избавление, предлагает им утешение более действенное, чем то, которое могут предложить совершенные. Тому, кто согласится встать под ее защиту, Церковь обещает, что он легко преодолеет тесный проход, ведущий к свету. В «Песнопениях» святой Франциск славил Господа «за сестру нашу, телесную смерть, которой не избежит ни один живой человек; несчастен тот, кто умрет в смертном грехе, счастлив, кто соблюдал святые заповеди, так как вторичная смерть им не угрожает». Смерть более не имеет значения. Воскресение лишило ее власти.

Церковь позволила самым могущественным людям того времени устраивать гробницы внутри храмов и украшать их собственным изображением. Мастера принялись украшать гробницы. Около 1200 года, начиная с лондонской молельни ордена тамплиеров, открылась длинная вереница изображений великих усопших Европы, простертых на смертном одре. В Сен-Дени Людовик Святой решил превратить базилику Сугерия в мавзолей, где будут собраны надгробные памятники королевских предков. Пьер де Монтрей получил приказ обустроить здание и поместил на пересечении трансепта гробницы, напоминавшие парадное ложе. Надгробные изображения, однако, не обладали сходством с умершими, лики их были совершенно анонимны и исполнены безмятежности царей иудейских. По ту сторону смерти короли и королевы примкнули к находившемуся вне времени роду Христа. Разве перед очами Предвечного крестные муки и Воскресение не были лишь мигом? В этих исторических событиях следует видеть знак, пророчество. В действительности воскресение людей, каждого из них, с начала времен заключено в Воскресении Христа. Оно заключено в их собственной смерти, которая означает возвращение света к своему источнику, обратное движение творения к своему божественному образцу. Вот почему лежачие надгробные статуи XIII века не имеют ни возраста, ни лица: освободившись от всего случайного, они вернулись к своему первообразу, иными словами, к Богу, воплотившемуся в человеке. В них, наконец, находит выражение экстаз, к которому стремился святой Бернард. В Реймсском соборе в просветленных лицах воскресших, которые, еще дрожа, выходят из тени смертной, угадываются черты самого Сына Человеческого, Христа, указующего на раны и в то же время сияющего славой, черты Бога-Творца. Судьба рода человеческого завершается искуплением. Но свое наивысшее выражение Сотворение мира и искупление находят в вочеловечении Бога.

3 Счастье 1250-1280

Лучшее оружие для борьбы с ересью ковали в Парижском университете. Сюда приезжали учиться прелаты всего христианского мира, университету покровительствовали епископы Скандинавии, Венгрии, Мавритании, Сен-Жан-д'Акра, Никосии, а также бывшие ученики — Папы Римские. Студенты, как и остальное городское население, встречали триумфальный кортеж, с которым после Бувинской битвы в Париж везли в клетках пленников французского короля. Король победил императора и присвоил себе титул Августа, он окончательно восторжествовал над своими соперниками. Добродетели Людовика IX усилили ореол святости, окружавший победы Капетингов. Людовик Святой выступал судьей в спорах между владетельными особами; он был владыкой Лангедока, где его именем усердствовали инквизиторы, уничтожая последние ростки ереси. Брат короля, Карл Анжуйский, правил в Провансе, Неаполе, Сицилии. Королевский трон был центром Европы. Знати всего мира он предлагал образец нового рыцарства, «благородных воинов», смелых в бою, галантных с дамами, проникнутых страхом Божиим. Очарованный рыцарь Бамберга явил миру свое лицо. Все правители христианского мира желали говорить на его языке. Вымышленный мир бретонских романов, чувственность трубадуров уступали свежим аллегориям «Романа о Розе» и его ясному видению мира. Благодаря просвещению и распространению королевской власти в середине XIII века Париж, а вместе с ним — и искусство Франции, занимали главенствующее положение.

Французское искусство покоряло новые области по мере того, как их, подобно Нормандии, Артуа или Анжу, присоединяли к королевскому домену или же они, как Шампань, Бургундия и Фландрия, признавали превосходство короля. Епископы принесли в Тронхейм, Кастилию, Франконию формы, которые за годы учения приняли как максимально соответствующие богословским построениям. Монахи орденов святого Доминика и святого Франциска сменили цистерцианцев в деле распространения нового языка искусства: Ассизская базилика, Санта-Мария-сопра-Минерва[130] в Риме были готическими церквами. Борьба с ересью разрушила множество преград, стоявших на пути распространения эстетики французских соборов. Теперь они насильственно насаждались на покоренном Юге, в Тулузе, Клермоне, а по прошествии короткого времени — в Лиможе, Нарбонне, Байонне, Каркассоне и во всех оплотах катаров. Французские скульпторы присваивали лучшее, что можно было найти в искусстве побежденных, и развивали свой успех за счет трофеев. В скульптурный декор Реймсского собора проникли формы, заимствованные у романских гробниц, маасских купелей и античных камей, копии которых изготавливали теперь в Париже. Искусствоведы задаются также вопросом о том, какую роль сыграли заимствования из греческого искусства.

В середине века в Париже, в центре торжествующей эстетики, чувствовались глубинные течения, которые начали изменять облик мира. В 1248 году были завершены основные работы в часовне Сент-Шапель, в 1250-м — закончен собор Парижской Богоматери, в 1269-м — Амьенский собор, в 1260 году завершено скульптурное убранство Реймсского собора. Не эту ли последнюю дату Иоахим Флорский в пророческом видении о судьбах человечества назвал поворотным пунктом истории? Он предсказал наступление в 1260 году третьего периода земной истории: после царства Отца, после царства Сына наступит царство Духа[131]. Люди узрят, как вечное евангельское царство, описанное в Апокалипсисе, золотой век, восторжествует над миром, когда народ Божий достигнет в радости полной нищеты. Не будет больше нужды в Церкви: человеческий род, состоя исключительно из монахов и святых, создаст новую Церковь, очищенную, духовную. Иоахимитские писания нашли повсеместное распространение, многие начали видеть в святом Франциске предтечу наступления этих светлых времен. В Парижском университете францисканский теолог Герардо да Борго Сан Донино составил комментарий к трудам Иоахима Флорского. Другой профессор, Гийом де Сент-Амур, составил чуть позднее 1250 года направленный против Иоахима трактат «Об опасностях нового времени». Он обличал нищенствующие ордена, этих лжепророков, соперников белого духовенства. Через их головы удар был направлен против их покровителя — Папы Римского.

То, что выражал Гийом де Сент-Амур, было реакцией общества на чрезмерно узкие рамки, ограничивавшие его порыв, и реакция эта проявлялась двояко. Во-первых, общество сопротивлялось тирании романской монархии и тех, кто ей служил. Папство стремилось управлять миром и держать его в своей власти. Папа Римский уже прибавил к своей тиаре второй венец с украшениями в виде цветов — корону земных владык, «знак могущества». Папа Римский утверждал, что ему по праву принадлежит перешедшая от Константина Великого верховная власть надо всем Западом. Покоренная Византия была оккупирована латинскими рыцарями. Папа Римский победил императора Фридриха II. После смерти Папы, последовавшей в 1250 году, Римская курия не назначила его преемника, положив начало значительному провалу во времени, именовавшемуся междуцарствием. Римская курия претендовала на главенство в мире. Она присвоила безграничную власть над христианским миром, требовавшую, по ее утверждению, неизбежного уничтожения губительных ересей. В 1252 году Папа Иннокентий IV разрешил инквизиторам применять пытки. Однако, и это было очевидно, репрессии принесли определенные плоды. Монсегюр[132] пал. Ни один катар не заявлял открыто о своем вероисповедании. К чему теперь была такая концентрация власти вокруг Папского Престола? Она была необходима лишь для того, чтобы способствовать осуществлению земных интересов Церкви, удовлетворять алчность кардиналов. Рим погряз в мирских искушениях, которые обличал еще святой Бернард. Церковь стала служанкой маммоны, блудницей Апокалипсиса.

О Константин, каким злосчастьем миру

Не к истине приход твой был чреват,

А этот дар твой пастырю и клиру![133]

Приговор папской тирании звучал в пророчествах Иоахима Флорского, в мечте о воцарении в мире Святого Духа, которое отменит необходимость в институте духовенства. В 1252 году Святой Престол запретил в Париже чтение «Вечного Евангелия». Но на юге христианского мира, в областях, вырванных из-под влияния катарской ереси, где, однако, не были искоренены ростки духа нищенства, целая часть францисканского ордена начала возмущенную проповедь против Рима, призывая следовать Poverello[134] в его полном отречении от мирских благ и отстаивать духовную свободу. Уже Людовик Святой, вернувшись из крестового похода, слышал в Йере нищенствующего монаха-проповедника, поносившего священнослужителей, живших в придворной роскоши. Был среди слушателей и Жуанвиль. Он также не терпел ханжей, но по другим причинам. Упреки в том, что он слишком богато одет, Жуанвиль считал лицемерными, и, кроме того, даже в его собственных владениях служители епископа всегда обращали правосудие в свою пользу. В укрепляющихся государствах, на которые теперь была разделена Европа, усиливалось сопротивление Римской Церкви. Так же, как итальянские коммуны, как Рим XIII века, Град Божий был разделен на изолированные и враждебные друг другу владения, крепости, откуда каждый правитель следил за противником и готовился перейти в наступление. Приближалось время великих войн. Цельность туники без единого шва, которая в символике соборов воспевалась в образе Девы Марии, представлялась теперь мифом, Небесный Иерусалим становился объектом надежд, сожалений, воспоминаний, а не пережитой реальностью. Реальностью в 1250 году была Церковь и молодая армия ее функционеров, полных рвения защищать права своего господина, от авторитета которого зависело их собственное положение. В рядах этих служителей закалилась отвага Гийома Ногаре, который вскоре от имени короля Франции наградит Папу Римского пощечиной[135]. Уже в середине XIII века каждый правитель желал быть хозяином в своих владениях и смеялся над мирскими притязаниями Римского Престола. Сам Людовик Святой, готовый служить Христу, но не Его римскому наместнику, защищавший Фридриха II, помогал своим вассалам противостоять посягательствам Церкви.

Причины, побуждавшие общество сопротивляться церковным требованиям, коренились в развитии, увлекавшем Запад ко все возраставшему материальному благополучию. Феодальные противоречия усиливались. Бедняки все глубже погружались в безысходность, состоятельные члены общества восставали против морали духовенства, стремившегося ограничить светские развлечения. Мессианские образы, смутная надежда на наступление золотого века, который восстановит детей Божиих в равенстве первых дней творения, волновали угнетенные массы, жителей предместий, в среде которых нашли последнее пристанище преследуемые ереси, суконщиков, ткачей, красильщиков, «голубые ногти» фламандских городов, которые в 1280 году организовали первые в истории забастовки. Они волновали в сельской местности пролетариев с туго затянутыми поясами, побуждая их внезапно объединяться вокруг какого-нибудь взбунтовавшегося монаха или похожего на архангела ясновидца. Толпа в ослеплении отправлялась на поиски Спасителя, опустошая по пути церковные амбары. Таковы были восставшие в 1251 году «пастушки». Вслед за пророком, которого называли «учителем из Венгрии», они шли по деревням области Иль-де-Франс, желая вырвать доброго короля Людовика Святого из рук неверных, заточивших его в тюрьму. Для этих странствующих толп, которые вела вперед нищета, Папа Римский и епископы, благословлявшие их преследователей, призывавшие рыцарей потопить в крови восстание и внезапный порыв надежды, были олицетворением Антихриста. Для знати же Папа, епископы и нищенствующие монахи были лишь досадной помехой веселью. Разве не собирались они завладеть богатствами, которыми Господь наделял людей благородного происхождения, обещая взамен какие-то расплывчатые блага? В самом прелестном романе, написанном в то время, юный Окассен боится заскучать в раю и не найти там иных развлечений, помимо пения литаний, и уж если прекрасным дамам суждено попасть в ад, он предпочитает также отправиться туда[136]. Таковы были противостоявшие силы, крепнувшие с наступлением нового времени.

Еще одна утопия потерпела крах — мечта о скором завоевании вселенной, сплоченной единой верой во Христа. Эта мечта увлекла Европу после первых побед над исламом. Теперь же она очнулась, недоумевая. Пережитое разочарование породило, быть может, самые коварные сомнения: нелепыми стали казаться четкие пропорции соборов, в которых была воплощена вся история Сотворения мира. Иерусалим, к которому были обращены все чаяния Запада, выскользнул у крестоносцев из рук. В 1190 году они предприняли еще одну безуспешную попытку отвоевать Гроб Господень. В течение длительной осады Сен-Жан-д'Акра рыцарям пришлось привыкнуть к тому, что среди сарацин также много доблестных воинов, достойных уважения. Затем последовало возвращение на родину — больные, жалкие, с пустыми руками, рыцари на этот раз подвергли грабежу христианские области. Они нападали на Нарбонну или же, ведомые итальянскими купцами, на Византию. Сам Людовик Святой попал в плен и должен был платить выкуп. Ему не удалось завершить паломничество у Гроба Господня. В 1261 году раскольники выгнали франков из Константинополя, но в 1270 году Людовик Святой пожелал снова вести своих вассалов в Святую землю. «По моему мнению, — пишет Жуанвиль, который отказался примкнуть к экспедиции, — на тех, кто посоветовал королю предпринять это путешествие, лежит смертный грех». Действительно, король, образец рыцаря, должен был погибнуть, потерпев поражение в обреченном на неудачу предприятии. В Леванте осталось множество переселенцев, епископов и латинских монахов, новые поколения рыцарей продолжали мечтать о крестовых походах. Однако с радостными настроениями было покончено. Надежда, что все народы мира, движимые общими чаяниями, однажды сплотятся вокруг Гроба Господня, умерла. Армии Запада больше не продвигались вперед. Превосходящие силы сдерживали их, оттесняли и гнали с аванпостов. Угроза нависла непосредственно над Европой. На нее надвинулась вся Азия, о могуществе которой Европа лишь начала догадываться. Она чувствовала мощь толчков, вновь исходивших от нее, подобных тем, которые некогда разрушили Римскую империю. Из глубины степей явились монгольские орды. В 1241 и 1243 годах в Польше и Венгрии христианство должно было отражать нападения захватчиков со странными лицами. Испуганная Европа узнавала в пришельцах народы Гога и Магога, всадников Апокалипсиса, предвестников конца света.

Церковные деятели осознали, что области, где удалось насадить христианство, представляли собой лишь часть вселенной, причем часть незначительную, и что не было никаких оснований надеяться на скорый триумф христианства, которое, постепенно расширяя сферу своего влияния, наконец сможет охватить весь мир. Люди, глаза которых раскрылись благодаря новым знаниям и развитию культуры, должны были признать: тварный мир гораздо шире, чем казался их отцам, более разнообразен, менее покорен; он полон людей, не слышавших Слова Божия, отказывавшихся внимать ему и нелегко покорявшихся силе оружия. В Европе безвозвратно ушла эпоха крестовых походов. Наступило время исследователей, торговцев, миссионеров. Действительно, зачем сражаться с неверными, показавшими себя прекрасными воинами? Гораздо лучше открыть с ними торговлю и проникнуть в эти неприступные царства вместе с практикой ведения дел и мирной проповедью. В 1271 году Марко Поло отправился по Великому шелковому пути, о котором узнал из рассказов своих соотечественников — венецианских купцов и нищенствующих монахов. На смену активности французских рыцарей пришла деятельность итальянских купцов. Кроме того, чтение Евангелия с каждым днем приводило к более ясному осознанию, сколько варварства и, в целом, несоответствия учению Христа заключалось в стремлении уничтожить иноверцев или же мечом принудить их принять крещение, как это делалось во времена Карла Великого. С неверными следовало говорить, собственной жизнью показывая пример христианских заповедей. Прелаты сняли шлем Турпина[137]. Многие из них облачились в грубую рясу францисканцев. В Дамиетте святой Франциск сам увидел, что армия крестоносцев не многим отличалась от толпы язычников и также нуждалась в обращении. Вместе с несколькими монахами он встал между двух лагерей, и султан позволил ему проповедовать Евангелие среди мусульманских воинов. Это не принесло немедленного успеха, однако надежда вновь возрождалась. Стало известно о существовании несторианских общин в малоизвестных областях Азии, которые находились под властью татарских ханов, оставивших эти общины в покое. Это позволяло думать, что означенные области будет легче привлечь к истинной вере, чем находящиеся в руках общего врага — мусульманства. С этого времени монголов воспринимали как добрых язычников. Теперь они были не бичом Божиим, предвещавшим гнев Всевышнего, но возможными союзниками, позволявшими одержать победу над исламом, атаковав его с тыла. Монахи-минориты пустились в трудное предприятие. Людовик Святой послал ко дворам азиатских правителей

<...> переносную часовню алого сукна и, чтобы привлечь их к нашей вере, приказал выткать на ней сцены Благовещения, Рождества, Крещения Господа нашего, Страстей Господних, Вознесения и Сошествия Святого Духа. К этому он присовокупил чаши, книги и всё необходимое для мессы, которую должны были совершать два брата проповедника.

Против неверных Европа отправляла теперь не вооруженных людей, а лучших проповедников, давала им в помощь средства, которыми они привыкли наглядно подкреплять свои речи, — новый изобразительный ряд, украшавший соборы. Однако следовало признать, что это оружие оказалось столь же малоэффективным, как и прежнее. Христианский мир все еще оставался частью вселенной.

После 1250 года, в то время когда христианский Запад осознал свое истинное положение, ему открылось и истинное значение христианской истории. До сих пор время представлялось единым отрезком, в котором Промыслом Божиим прошлое и будущее были связаны с настоящим, соединены с ним мистическими нитями. Рядом с вечностью Сотворение мира и конец света смешивались с мигом настоящего. Святой Августин и Дионисий Ареопагит изложили подобное понимание течения времени. На этой теории основывалась идея соответствий Сугерия, библейские примеры Петра Едока и всё символическое построение, в котором искусство соборов сводило время к космическому круговороту витражных роз. События прошлого не объясняют настоящего, они предвещают его и в то же время завершают. Во второй половине XIII века эта теория была поколеблена. Глава доминиканцев Гумберт Римский получил от Папы приказ изучить историю греческого раскола. Велась подготовка к Собору, на котором предполагалось предпринять попытку объединения отошедших друг от друга Церквей, для этого было необходимо вести дискуссию, опираясь на исторические факты. Такой подход был новшеством. В небольшом «Трактате в трех частях», составленном в 1273 году, Гумберт попытался найти событиям своего времени объяснения, которые имели бы не только сверхъестественную природу. Он оставил попытки исследования мистических нитей, соединявших исторические события с текстом Писания, и попытался установить истинные связи между явлениями, найти то, что связывало их с изменениями в окружающем материальном мире и психике людей. Отношение Гумберта к истории полностью противоположно позиции Иоахима Флорского, и заключалось в следующем: время Святого Духа не впереди, оно в прошлом; настоящее же принадлежит Церкви. Такое отношение еще более решительно отрицает понятие продолжительности времени на определенном отрезке: созидательный порыв движет историю, тот порыв, который во времена молодости Гумберта вел вперед культуру области Иль-де-Франс и послужил причиной возведения соборов. Оптимизм и стремление к завоеваниям, которым были охвачены нищенствующие братья, отправлявшиеся в бой в реальной жизни, проживаемой, а не вымышленной, принимавшиеся изучать арабский, чтобы наконец попытаться обратить исламский мир, наполняет книгу Гумберта. Вместе с тем автор обладает и реальным жизненным опытом, то есть опытом поражений и тщетных попыток. Он долгое время жил в окружении советников Людовика Святого. Он видел возвращение побежденного короля, его новый поход навстречу поражению и мучениям, видел падение императора Фридриха II и последовавшее за этим крушение Латинской империи в Константинополе. Он имеет смелость утверждать, что греки не еретики, но отделившиеся братья, и что ответственность за этот раскол лежит не только на них. Он не верит более ни в единство христианской истории, ни в то, что это действительно необходимо. Она предстает перед ним полной случайностей, относительной, человеческой.

Наконец, Гумберт, как все его современники-ученые, прекрасно сознает, что не только представители отколовшейся восточной Церкви и ислама, но и огромное множество языческих народов Азии составляют единое целое, существующее за пределами западного христианского мира. Столкнувшись с арабской и греческой наукой, ученые Европы должны убедиться в относительности собственного богословия. Потрясающее открытие, которое, несомненно, гораздо радикальнее ставит под вопрос существование мира соборов. Папские запреты, стремившиеся изгнать из школ трактаты Аристотеля, не касавшиеся логики, оказались бессильны. Альберт Великий свободно комментирует «Естественную философию». В 1252 году англичане, обучавшиеся в Парижском университете, вносят в программу обучения на факультете искусств чтение книги «О душе». Сами доминиканцы, обосновавшиеся в епархиях, которые были основаны в византийских областях, подчиненных западному христианству, трудятся над прямым переводом с греческого всей Аристотелевой «Метафизики». Наконец, в Париж начиная с 1240 года проникают обладающие еще более разрушительным действием произведения Аверроэса, комментатора Аристотеля. Быть может, самая большая опасность нового времени — восхищение, вызванное у представителей тесного мира профессиональных мыслителей, людей, создававших интеллектуальные модели для художественного творчества, этой целостной системой мышления, которую следовало принять в ее единстве. Она давала ключ к пониманию мира во всем его многообразии, к его полному и ясному объяснению. Вначале труды Аристотеля были необходимым инструментом, самым действенным из всего имеющегося арсенала развивающейся мысли. Они были путеводной нитью при исследовании тайн природы, помогли классифицировать роды и виды, упорядочить их, иными словами, приблизиться к Богу. Но вслед за более полным пониманием его философии приходило осознание ее истинной, антихристианской сущности. Аверроэс как бы вынес на яркий свет основополагающую антиномию догмы и Аристотелевой системы со всеми ее соблазнами.

В Аристотелевом учении нет места творению. Изначально ум движим Богом, перводвигателем небесных сфер. Ни материя, ни космос не имеют начала. Нет здесь места и человеческой свободе. Не существует ни личности, ни индивидуальной судьбы, есть лишь род человеческий. Каждое тело, как любая вещь, стареет и умирает. Далее речь идет о разуме, но об общем для всех, который, будучи отделен от телесной оболочки, растворяется в безличном. Воплощение и искупление не имеют смысла в этом голом и абстрактном универсуме. Тем не менее эта философия вызывает уважение и обладает какой-то особой силой, что и служит главной причиной смятения, внесенного в умы. Как разложить эту систему на составные части, разбить, победить ее? Конечно, логика, которой университеты вооружили католичество, победила ересь катаров, но она не многого стоила против философии Аристотеля, так как эта система мысли основывалась на тех же приемах, на которые с самых первых шагов диалектики опирались рассуждения христианских учителей. Богословие позаимствовало основу у Аристотеля. Как теперь противостоять его философии? Приходилось сомневаться, что богословию хватило бы мощи присоединить ее к себе, привести эту строго упорядоченную, казавшуюся нерушимой систему в соответствие со Священным Писанием, трудами святого Августина, теорией Дионисия Ареопагита о движении света. Несомненно, влияние Аристотеля и Аверроэса распространялось в очень узком кругу. Оно поколебало стержень, объединявший проводников высокой культуры. Молодежь, студенты факультета искусств, со страстью принимались за изучение трудов Аристотеля, и ничто не могло удержать их от этого. После 1250 года врагом не был больше совершенный, им стал Философ. Теперь сражаться нужно было с ним. Это сражение также возглавило Папство, мобилизовав свою армию, нищенствующие ордена. Папа Римский осудил Иоахима Флорского, а в университетах оказывал поддержку доминиканцам и францисканцам, противостоявшим нападкам Гийома де Сент-Амура. В 1255 году Александр IV приказал Альберту Великому опровергнуть положения Аверроэса. Три года спустя Папа назначил на две главные кафедры парижского богословия Фому Аквинского и Бонавентуру, проповедника и минорита, двух монахов-итальянцев.

*

Между 1250 и 1280 годами в Европе продолжался экономический подъем, но основные направления его развития постепенно изменялись. Развитие началось с сельской местности. Возглавили его области, в которых сложилась наиболее благоприятная обстановка для сельскохозяйственной деятельности. В авангарде встал Иль-де-Франс. Затем общее движение охватило города. В тех же самых областях города просыпались от долгого сна. Городские агломерации продолжают расти в течение всей второй половины века, но сельскохозяйственные успехи на севере Франции достигли пика. Остановилась расчистка земель. Под поля распаханы все плодородные земли. Кое-где они даже зашли чересчур далеко, распространившись на скудные земли, которые быстро истощаются. Разочарованные земледельцы покидают участки, которые вновь зарастают кустарником. Начинается обратное движение. Технический прогресс остановился. На слишком долго используемых землях снижаются урожаи. Демографический рост, однако, нигде не прекращается. В деревнях увеличивается число безземельных крестьян, не знающих куда приложить свои силы и готовых работать за ничтожную плату. Этим пользуются крупные землевладельцы, которые нанимают работников за гроши, с легкостью продают зерно и увеличивают собственное благосостояние. В это же время толпы крестьян влачат нищенское существование и голодают. Перенаселение порождает тревожные настроения, вызывает вспышки недовольства. Начинаются выступления с неясной целью, «крестовые походы детей», время от времени пытающиеся повторить отчаянную авантюру «пастушков». В областях, где возникло готическое искусство, все определенней чувствуется противоречие между деревней, на которую наступают первые волны голода, эпидемий и страха, и окруженным стенами городом, активность которого продолжает возрастать, жители которого едят досыта и пьют вино и куда постоянно течет денежный поток. В конце XIII века фортуна обратила свой лик к городам. Она улыбалась ростовщикам, патрициям, скупавшим владения слишком расточительных аристократов, берущим за горло их должников, привлекающим в городские мастерские крестьянских сыновей, которым можно меньше платить. В Париже, на ярмарках Шампани, в центрах суконной промышленности Фландрии богатели деловые люди. Самые удачливые старались вырваться из мрака невежества. Некоторые взяли в жены бесприданниц из хороших семей, старались подражать манерам рыцарей. Кроме того, они начали оказывать покровительство поэтам; для развлечения аррасских банкиров песенники и актеры создали комический театр. Однако если в конце XIII века во Франции горожане по-прежнему сохраняли некоторую неотесанность, то в Италии, истинной стране городов, все было иначе.

Издавна крупные северные негоцианты самые удивительные товары, за которые получали наивысшую цену, покупали по другую сторону Альп. Это были специи, перец и индиго, драгоценные ткани, которые можно было предложить самым знатным дамам и архиепископам, шелка из Лукки, флорентийское сукно. Из Италии поступала и золотая монета. Экономическая мощь французских областей увеличивалась в краю, где драгоценный металл встречался все реже, оседал в сокровищницах церквей, расходовался на украшение алтарей и бесчисленных гробниц, на сверкающие одеяния, в которых любили щеголять сеньоры. В торговле ощущалась нехватка денежных средств для оплаты сделок, и эти средства поставляли итальянцы. Из Асти и Пьяченцы приезжали люди — они останавливались со своими мешками на ярмарках, разбивали на торговых площадях палатки, где меняли деньги и предлагали ссуды под проценты. Эти иностранцы вызывали подозрение, внушали зависть. Их ненавидели так же, как евреев, но правители защищали их как своих кредиторов. В Париже ломбардцам принадлежали целые улицы около Гревской площади. Через их руки проходили финансы короля и все перемещения капиталов в городе. Когда к середине века в Европе снова начали чеканить золотую монету, большая часть новых денег выходила из мастерских Генуи и Флоренции.

Денежное превосходство итальянских городов можно считать одним из последствий крестовых походов. В Италии крестовые походы не привлекли большого числа рыцарей, но пробудили в морских авантюристах тягу к приключениям. Их корабли достигали восточных берегов Средиземного моря, процветавших портов и базаров, полных соблазнительных товаров. В XI веке, когда набожность христиан Запада обратилась к Иерусалиму, в приморских городах Италии начали строить корабли, чтобы перевозить ко Гробу Господню первые группы паломников. Паломники платили за перевозку. Они продавали свои владения монастырям или закладывали их, получая взамен некоторую сумму. Часть этих денег доставалась морякам и участвовала в первых коммерческих операциях. Затем наступило время крестовых походов. Огромные толпы достигали Святой земли пешим путем, однако корабли Пизы и Генуи также способствовали покорению Палестины. Они неустанно поддерживали движение рыцарей Христовых. В XIII веке многие их них в Пизе, Генуе, Венеции поднимались на суда, которые благодаря успеху предприятия становились все более многочисленны и совершенны. Судовладельцы и моряки получали все больше прибыли. Правители, возглавлявшие походы христиан, оставляли в их руках целые состояния. Они уступали им право торговать и беспошлинно провозить товары в новые города, перешедшие в руки христиан. Если крестоносцы не могли расплатиться с перевозчиками иным способом, то оказывали им услуги во время путешествия. Самая большая удача выпала на долю венецианцев — желая защитить свои торговые привилегии, они заставили изменить маршрут крестового похода. В 1204 году крестоносцы взяли для них Византию, сокровищницу мира.

Горожане доверяли свои капиталы мореходам, чтобы те торговали в портах Леванта, играли на разнице курса, привозили товары, за высокую цену расходившиеся на французских ярмарках. Папа Римский запрещал торговлю с неверными. Купцы игнорировали этот запрет. Многие из них тонули в море или умирали от лихорадки, но другие копили звонкую монету, которую их компаньоны помещали в банки, находившиеся по ту сторону Альп. К середине XIII века генуэзские корабли увеличились в размерах и могли теперь отправляться в дальние путешествия. Один из них в 1251 году перевез в Тунис двести пассажиров и двести пятьдесят тонн товаров. Другой в 1277 году впервые обогнул Испанию и достиг портов Фландрии. Так был проложен новый маршрут, который позже привел к разорению ярмарки Шампани и изменил направление многих торговых путей, служивших процветанию Франции. Это движение, набиравшее мощь на протяжении двух веков, в 1250 году поставило итальянских купцов во главе мировой экономики. Оно незаметно передало в их руки рычаги культуры. В то время как повсюду продолжали торжествовать по поводу перехода из Греции в Рим, а затем и в Париж света мысли и искусства, начался новый процесс. Движение это было еще нечетким и продвинулось недалеко. Парижский университет еще долгие годы занимал главенствующее положение, и ни один из итальянских памятников не мог сравниться с собором Парижской Богоматери или с соборами Реймса. Однако величайшим святым XIII века был не король Франции Людовик, а сын ассизского купца.

В городах Италии развитие коммерции вызвало к жизни новое общество. Уже давно горожане свели полномочия городского духовенства к отправлению богослужения и освободились от власти баронов. Но во французских городах коммуна состояла только из горожан, а в Италии в нее входили и аристократы. Знать покорила коммуну с первых дней ее существования. Однако в XIII веке в самых процветающих городах активная часть населения оспаривала власть у аристократии и начинала теснить ее. Во всяком случае, стена, разделявшая рыцарство и горожан, была там гораздо менее высока, чем в других областях. Вскоре она стала еще ниже. Многие знатные люди, по собственной воле или вопреки ей, включались в коммерческие отношения, участвовали в торговле, в банковских операциях, а возвысившиеся до них горожане перенимали их образ жизни, строили башни, носили оружие и стремились принять участие в куртуазных турнирах. Франциск Ассизский провел молодость в рыцарских развлечениях. В 1200 году в Италии деловые люди из верхушки городского общества начинали щеголять аристократизмом.

Из этого сплава родилась культура, своеобразие которой с особой силой проявилось в 1250 году. В первую очередь она выразилась в чаяниях бедноты, которая сначала утопала в трясине ересей, а затем с энтузиазмом последовала за святым Франциском. В итальянских коммунах духовенство по-прежнему относилось к нему с недоверием. Большая часть епископских школ влачила жалкое существование. Благочестие знати и простого народа неожиданно повернулось к просветленным отшельникам, восхвалявшим Бога в пещерах, или к монахам нищенствующих орденов. Город исповедовал пылкое, но поэтичное христианство, выражавшееся в эмоциональных порывах. Что касается интеллектуальной деятельности, она протекала вне Церкви и заключалась в практических исследованиях. Изучение права готовило к судейской деятельности, а знакомство с точными науками давало возможность вести коммерческие дела. В портах Средиземноморья сыновья купцов изучали арабский язык. Многие овладевали им достаточно хорошо, чтобы читать трактаты по арифметике. В 1202 году житель Пизы Леонардо Фибоначчи изложил в своей «Liber abaci» всю систему мусульманской алгебры. Однако описанные в этой книге математические правила использовались больше счетоводами, чем строителями церквей. Новая культура действительно медлила проявиться в художественных формах.

Деньги активно участвовали в торговых операциях. Полученные в ссуду королем Франции и его епископами, они содействовали возведению соборов. В самом же городе они в очень малой степени способствовали распространению произведений искусства. Власть, которую купцы получили в коммуне, а также мощь евангельских настроений препятствовали распространению роскоши. В недалеком будущем должны были появиться строки, в которых Данте бичевал чрезмерное изящество флорентийцев. Но пока во Флоренции, как и в остальной Европе, декор, которым была окружена повседневная жизнь, оставался крайне строгим. Что же касается церквей, в их украшении не было заметно особой изобретательности. Мозаичники и художники следовали византийским образцам, скульпторы и архитекторы — римским. Единственным источником колебаний, первых изменений была францисканская святость. Влияние Древнего Рима еще не проявилось: юристы уже открывали максимы римского права, но римских поэтов читали мало, а величие античного искусства было погребено под культурными слоями, образовавшимися со времен конца империи, давление которых еще более увеличили возобновившиеся отношения с Востоком. Папа Римский был учеником французских школ. В искусстве Франции он находил формы, лучше всего способные восславить его могущество и величие Церкви. Он содействовал их распространению, и античное искусство в его глазах было виновно в том, что возвеличивало светскую власть его соперников — императоров. Первое возрождение римских форм произошло не в городах Ломбардии или Тосканы, и даже не в Риме, а в той части Италии, где был последний оплот императорской власти, перед тем как она пала под натиском Папы, иными словами — в Сицилийском королевстве.

*

Странный мир. Была ли это Италия? Был ли этот мир латинским? Он находился по другую сторону границы, отделявшей в древности греческий мир от римского, которую не изменили все потрясения, произошедшие в раннем Средневековье. Находившиеся на перекрестке новых морских путей Сицилия, Калабрия, Апулия, Кампания были в 1250 году открыты трем средиземноморским культурам — греческой и арабской в той же мере, что и культуре западного христианства. Ислам частично колонизировал эти области. Затем в середине XI века предводители вооруженных толп, пришедших из Нормандии, сумели утвердиться здесь, создали государство, основанное на знакомых им феодальных институтах и вассальных обязательствах, а также на верховной власти короля. Нормандцам удалось сохранить налоговую систему, прерогативы и установления власти, служившие опорой деспотичным правителям, на смену которым они пришли. Таким образом они основали одну из самых могущественных европейских монархий. Новые правители приблизили к себе латинских священнослужителей и монахов и стали верными союзниками Папы Римского. Однако под их тяжелой пятой покоренные народы продолжали вести привычный образ жизни, сохранили свой язык и традиции. Сицилийские короли принимали при своем дворе трубадуров, писали и говорили по-гречески и по-арабски, следовали советам мусульманских врачей и астрологов. В гораздо большей степени, чем Регенсбург и Антиохия, правителями которой, кстати, были сицилийцы, в гораздо большей степени, чем аванпосты, выдвинутые Генуей до берегов Понта Эвксинского[138], более, чем Венеция, накрепко связанная с Византией, более, чем сам Толедо, Палермо был местом встреч, приносивших богатые плоды, местом, где Запад утолял свое любопытство. Речь теперь шла не о нескольких колониях, насажденных в перерывах между кровавой резней и окруженных враждебностью, не о бастионах искателей приключений, не об избранных городах, куда бароны-завоеватели возвращались на отдых между грабежами. Палермо, столица древнего государства, мощный и просторный город, мирно открывался морским далям. Пожертвования его правителей пополнили казну Клюни. Европейские государи останавливались здесь на обратном пути из Святой земли. Здесь они чувствовали себя как дома — среди единоверцев, среди людей, чья речь была им понятна. Но в то же время это был Восток. Принцессы, новые Феодоры, благоухающие и одетые в шелка, гуляли в садах среди апельсиновых деревьев. Теперь Восток был действительно покорён, подчинён, но сохранил блеск своих достоинств. Дворцовые чиновники переводили на латинский Гиппократа и Птолемея. Когда в XII веке здесь начали строить бенедиктинские монастыри, их романские аркады тут же были покрыты буйной сказочной растительностью. Они отступали на второй план, как бы исчезали на фоне чеканок медресе, растворялись в сверкании мозаик.

В начале XIII века волей случая сложилось так, что дедушкой юного короля Сицилии был Фридрих Барбаросса, и Папа Римский возвел правителя Сицилийского королевства на трон цезаря. Фридрих Π Гогенштауфен не был немцем. В его лице Римская империя возвращалась к Средиземноморью. Рядом с Людовиком Святым, современником, двоюродным братом и союзником, король Сицилии предстает совершенно иной фигурой, столь же удивительной, как и его королевство. Он был нервным, тщедушным — «за такого раба не дали бы и двухсот су», в его взгляде сверкал ум. Он вызывал беспокойство. Смертельный враг Святого Престола, неоднократно отлученный от Церкви (хотя что значило в то время отлучение?), среди всех христианских правителей только он смог вновь открыть паломникам дорогу к Назарету и Иерусалиму. Stupor mundi, изумление мира, но также и immutator admirabilis, чудесный хозяин, поддерживавший Божий порядок в мире. При его жизни о нем слагали множество удивительных историй. В глазах гвельфов он представал Антихристом, «чудовищем, выходящим из моря, с пастью, полной проклятий, с медвежьими когтями, телом леопарда и яростью льва». Гибеллины же видели в нем Царя конца времен. Чувствуется, что Данте с сожалением помещает его в Ад. Вскоре его образ слился с образом Фридриха Барбароссы, чье тело унесли воды восточной реки. Умерев побежденным, как Зигфрид, он превратился в старца Киффгейзера, который однажды восстанет ото сна и чье пробуждение будет знаменовать возвращение Империи[139]. Даже историкам трудно отделить факты от вымысла. Говоря о нем через сто лет после его исчезновения, флорентиец Виллани уже находился под впечатлением легенды:

Это был человек удивительных добродетелей и большого мужества. Он был мудр и всесторонне образован, знал латынь, нашу простонародную речь, немецкий, французский, греческий и сарацинский; он был благороден, щедр, знал толк в оружии и внушал бесконечный страх. Он был самого распутного нрава, наподобие сарацин содержал огромное количество любовниц и мамелюков. Желал получать все доступные плотские наслаждения и вел эпикурейский образ жизни, словно для него не существовало будущей жизни. Он сам и его сыновья правили, окруженные великой мирской славой, но в наказание за грехи их ожидал плохой конец и род их угас.

Безусловно, Фридрих II любил женщин и не стеснял себя в этом отношении, но следует напомнить, что в то время подобным образом вели себя все правители, за исключением Людовика Святого. Бесспорно, он приказал выколоть глаза своему канцлеру, однако это не было особой жестокостью, а лишь обычной в этих областях пыткой, заимствованной у Византии. Мавританская стража охраняла его крепость в Лучере, он называл другом египетского султана, обменивался с ним подарками и посвящал в рыцари послов неверных. Можно ли считать его безбожником или циником? Его вера в Христа не вызывала сомнений. Крестовый поход не был для него развлечением. Но он был любопытен от природы и желал, чтобы ему объяснили, в чем разница между Богом евреев и Богом мусульман. Однажды он пожелал увидеть Франциска Ассизского. Он подвергал гонениям еретиков и поддерживал инквизицию более ревностно, чем кто-либо другой, а перед смертью облачился в сутану цистерцианцев. Противоречивый нрав, душа, открытая всему многообразию мира, характер, вызывавший недоумение, — всё это заставляло духовенство XIII века думать: это сицилиец!

Нужно отметить, что он любил науку, но отличавшуюся от той, которой занимались парижские богословы. Его наука заключалась в трудах Аристотеля и других книгах, которые на средства императора переводили с греческого и арабского. Эта наука основывалась на опыте. Сам Фридрих написал «Трактат об охоте», в котором попытался изложить всё, что знал о животных. Говорили, что однажды он умертвил человека в закупоренном сосуде с единственной целью узнать, что представляет собой душа после смерти. Действительно, Южная Италия была удивительным краем с особой научной культурой. Она принадлежала к христианскому миру благодаря духовенству и инквизиторам; благодаря юристам, вышедшим из школ Болоньи, она была знакома со схоластической методой размышления. В то же время Аверроэс, Евклид, вся мудрость исламской и греческой мысли была для нее не инородным знанием, но поднималась из ее собственных глубин. Король присутствовал на диспутах, подобных тем, что устраивались в Оксфорде или Париже, и проводимых в соответствии со строгими правилами диалектической системы доказательств, с постановкой вопроса и вынесением сентенции, но на этих диспутах речь шла об алгебре, медицине, астрологии. Тревожась о своей дальнейшей судьбе, Фридрих II, как восточные султаны, обращался к магам, алхимикам, составителям гороскопов, некромантам. Он стремился разрешить свои недоумения, и к его услугам из тьмы восточной ночи поднимались все тайны оккультизма. Подобно эмирам, он увлекался исследованием свойств предметов и живых существ. Петр из Эболи составил по его заказу поэму о водах Пуццоли и их свойствах. Его шталмейстер написал трактат об уходе за лошадьми, а астролог привез из Толедо «Астрономию» Аль-Битруи и «Зоологию» Аристотеля.

Император и придворные ученые наблюдали за явлениями природы с тем же упорством и стремлением к ясности, каким отличались парижские магистры. Но, в отличие от последних, они не были движимы желанием прийти к Богу в конце своих исследований тварного мира, их физика не растворялась в богословии, она оставалась самостоятельной и светской. Эти люди безусловно верили в божественную природу Христа и силу таинств Церкви. Они считали безбожниками Аристотеля, Аверроэса и всех сарацинских и еврейских учителей, у которых учились, чьим заботам вверяли свое тело и которым поручали исследовать звездное небо. Но их религия, как и религия тосканских городов, сохраняла лиричную окраску. Она не обладала полной властью над движениями их ума, не ограничивала любопытства, которое вызывали тайны видимого мира. В эпоху, когда строились Шартр и Реймс, итальянский юг держался на расстоянии от догматического синтеза соборов Франции. Обращая все внимание к реальности, он пытался обнаружить скрытые силы, управляющие ростом растений, повадками животных, движением небесных тел. Но изыскания эти совершались свободно, как в исламских школах. Быть может, это происходило потому, что христианство для него оставалось не столь ориентировано на воплощение Бога в человеческом образе, что Богу приписывалась трансцендентность Аллаха, всемогущество, неизмеримо возвышавшее его над природой. Как бы то ни было, именно в окружении Фридриха II впервые в христианском мире получила развитие наука о природе, которая не была наукой о божественном. Усилилось понимание конкретного, которое столетие спустя отразилось в искусстве итальянских городов. Источником этого реализма, отличавшегося от реализма готических соборов, был не буржуазный дух, как это слишком часто повторялось, но благосклонное внимание правителя, которого в Европе сравнивали с султаном.

Ни один монарх того времени, за исключением Людовика Святого, не заказывал такого количества произведений искусства. Став в 1218 году единовластным правителем Германии, а двумя годами позднее — императором, Фридрих II приказал мастерам, работавшим на него, порвать с византийскими традициями, которым следовали его палермские предки. По отцу он был швабом и опирался на орден тевтонских рыцарей. Он мечтал об имперском искусстве. Он не отказался от адаптации французского искусства, прославлявшего королей из династии Капетингов, от искусства, которое считала своим папская Церковь. Императору предложили художественные формы, возникшие в землях империи — Лукке, Модене. Их дальние корни уходили в леса оттоновской Германии. В первые годы его правления эстетика Ломбардии окончательно покорила Южную Италию: для палатинской часовни Альтамира скульпторы изготовили зооморфные капители, отличавшиеся удивительным сходством с пармскими. В Битонто сам император был изображен в образе дарителя, напоминавшего чертами романского идола. Но молодой император начинал все яснее сознавать силу, которой его наделила коронация, совершенная в 1220 году. Ему воздавали почести как «Цезарю, дивному свету мира». Он жил в окружении юристов, исповедовавших максимы Юстиниана. Его армия теснила ополчения объединившихся против него ломбардских городов; он приказал с триумфом поднять на Капитолий добытые трофеи. Отныне ему посвящались изображения орлов и факелов. Искусство епископов Тосканы и Эмилии вскоре уже не могло должным образом отражать его достоинства. Он изгнал Папу из Рима, его могущество освободилось от власти литургии, оно становилось военным и светским. После 1233 года он приказывал возводить не церкви, а замки, символы своего величия. Выстроенный в форме восьмигранника, как каролингская часовня в Ахене, Кастель-дель-Монте изображал императорскую корону, или Небесный Иерусалим. Восемь его граней, совершенное изображение вечности в соответствии с символикой чисел, возведены не для того, чтобы окружать хор, распевающий псалмы, или гробницы с мощами. Они являют всему миру земную мощь христианского цезаря, истинного наместника Бога на земле. На стенах крепости изящный, утонченный декор Шампани повсюду пришел на смену романским фантазиям. Наконец, в то время когда Людовик Святой собирался возвести Сент-Шапель во славу Господа, Фридрих II велел построить в Капуе свою собственную статую — изваяние Августа. Теперь из глубины времен победно поднялся античный Рим. В 1250 году великий император умер, а вместе с ним и империя. Современникам это падение показалось одним из самых явных знаков обновления мира. Вскоре умерли все потомки Фридриха И. Однако брат Людовика Святого Карл Анжуйский, которого папская власть возвеличила и посадила на трон в Сицилийском королевстве, не смог уничтожить всю культурную поросль, принесшую множество плодов, семена которой бросил в землю Гогенштауфен. Государь, избравший символом цветок лилии, в свою очередь поддержал амбиции предшественников, нормандских королей, правивших в Палермо, и их завоевательные стремления на трех фронтах Средиземноморья. Он оставил при своем дворе астрологов, врачей и переводчиков. Пьер де Марикур, «мастер опытов», строил для него астролябии, и вскоре появилось скульптурное изображение нового правителя, выделявшееся тяжеловесным величием римских статуй. Новый король желал казаться мудрым, обладающим познаниями в светских науках, подобно правившему по другую сторону Средиземного моря Альфонсу Мудрому, который сам писал книги «О познаниях в астрономии». В царствование Карла Анжуйского скульпторы Кампании продолжали заимствовать у античных гробниц изображения земного величия. Ими восхищались, их копировали. В коммунах Центральной Италии их считали более соответствующими новому мироощущению, чем романская или византийская символика или образцы, предлагаемые искусством Франции. Еще не был завершен декор Амьенского собора, когда Никколо Пизано уже трудился над кафедрой для Пизанского собора. Среди надвигающихся опасностей искусство нового времени зарождалось у южных пределов Европы, на почве, подготовленной Фридрихом II.

*

Ко второй половине столетия французские мастера, участвовавшие в строительстве соборов, понемногу утратили способность создавать что-либо новое. Они использовали формы, доведенные до совершенства, всё более подчиненные логике, расположенные так, чтобы как можно больше света проникало внутрь здания, но которые постепенно покинуло их духовное содержание. Причин такого опустошения было много. С одной стороны, это произошло из-за нового направления, которому теперь следовали центры школьной культуры. Университет отдавал все силы совершенствованию диалектических приемов, подлинная культура иссушалась. В школах теперь готовили только технических работников размышления. Холод силлогизмов захватил богословие и повлиял на подчиненное ему искусство. Кроме того, высокое искусство целиком посвятило себя воспеванию славы Божией. Священнослужители не принимали теперь в творчестве такого непосредственного участия, как прежде. Священников становилось все больше; как правило, их выбирали из нищенствующих монахов. Многие были выходцами из народа. «Сын простолюдина и простолюдинки» — так Жуанвиль обращается к францисканцу Роберу де Сорбонну, который искал с ним ссоры, и продолжает, упрекая его в том, что он забыл о низком происхождении своих родителей. Действительно, многие из этих священников, достигшие с помощью епископов вершин сеньориальной власти, не могли сопротивляться соблазну роскоши. Они были ослеплены ею — в соборе их больше всего поражало совершенство изображения, эффекты, хитрые строительные приемы. Лучшие из них, те, чья жизнь действительно основывалась на принципах нестяжания, старались больше проповедовать, чем строить, и если размышления приводили их на новый путь, то это был путь смирения и набожности. Медитация приводила к равнодушному отношению к формам монументальных сооружений. Святой Бонавентура не занимался строительством соборов. Он предоставил это королю Франции, который, безусловно, представал в то время образцом святости, но не был, однако, богословом. Таким образом, постепенно творческие обязанности перешли к специалистам — пришло время подрядчиков.

Эти люди теперь занимали ступень над простыми ремесленниками, которыми им было поручено руководить. Они больше не таскали камни и даже перестали сами их обтесывать. Они работали с компасом. Представляли каноникам план здания, в мельчайших подробностях изображенный на пергаменте. В то время один проповедник говорил:

Труд некоторых заключается лишь в том, чтобы отдавать приказы. На больших стройках обычно есть главный мастер, который делает распоряжения и редко или вообще никогда не прикладывает руку к работе. Мастера, поставленные над каменщиками, с компасом и линейкой в руке, говорят прочим: «Обтеши здесь». Они не трудятся, однако получают самое большое вознаграждение.

Эти люди прекрасно знали свое дело. Они были близко знакомы с докторами богословия, которые считали их равными себе и приобщали к науке чисел и диалектических построений. Но они не были священниками, не совершали Евхаристию, не проводили часы в размышлениях над Словом Божиим, не искали в Писании темных мест. Они выполняли работу, но, в отличие от Сугерия или Мориса Сюлли, не черпали вдохновения непосредственно в созерцании небесных иерархий. Их больше занимали проблемы динамики и статики. Занимаясь изобретательством, они оставались виртуозами, а не мистиками. Их достижения заключались в том, что им удавалось преодолеть сопротивление материала, а не проникнуть в какую-либо тайну. Те, чей разум склонялся к логике, ставили свой успех в зависимость от точности геометрических построений. Наиболее проницательные стремились достичь не истины, но милости.

В Сен-Дени великий Пьер де Монтрей в 1250 году не занимался новшествами. Он совершенствовал. Владея техникой, позволявшей ему свести здание к его каменной структуре, он распределял потоки света так, чтобы они радовали глаз. Две розы трансепта, в одной из которых движение света направлено к центру, а другая, напротив, излучает свет, иллюстрируют возможности совершенной математики, двойное движение вперед и в обратную сторону, которое богословие святого Фомы Аквинского заимствовало у Дионисия Ареопагита. С равновесием между структурой здания и декором покончено. Камень маскирует индивидуальные функции архитектурных масс поисками изящества. То же самое произошло и со скульптурами часовни Сент-Шапель — их пропорции гармоничны, но души в них нет. Это те же реймсские статуи, но лишенные одухотворенности. В самом Реймсе Гоше, последний из мастеров, руководивших строительством собора, устанавливая у портала огромные скульптурные фигуры, не следует первоначально предусмотренному расположению статуй, строго соответствовавшему учению Церкви. Он нарушает невразумительный порядок богословов, не чувствуя больше необходимости соблюдать его, и размещает изваяния, руководствуясь их пластическими особенностями, а не значением. Скорее всего каноники не осудили выбор мастера. Они сами становились восприимчивыми к изящному. Теперь художник старался понравиться. Фигура, изображающая Синагогу, переносит весь свой вес на одну ногу, становится заметным движение, постепенно вовлекающее Деву Марию и святых в танец куртуазного общества. Это направление начинает прослеживаться на витражах и покрытых миниатюрами страницах рукописей, в изменениях, которым подвергалась нарисованная линия, чтобы доставить удовольствие взору. Верующие и духовенство, ведущее народ к спасению, теперь почитают прекрасными Бога Живого и Его Мать.

Поворот к эстетизму отражает кризис, который переживает в Париже богословская мысль, а также те глубинные течения, которые этот кризис вызвали. Святые Фома Аквинский и Бонавентура по приказу Папы вели борьбу с новыми отклонениями от доктрины. Святой Фома опирался на доводы разума. Споря с Аристотелем, он противостоял Философу и Комментатору в диалектическом диспуте, стремясь загнать их в тупик. Его коллега из ордена францисканцев признавал за логическим инструментарием лишь подготовительное значение: «Философская наука — лишь путь к другим наукам. Тот, кто желает ограничиться ею, остается впотьмах». Возвращаясь к святому Августину, он призывал различать знание, добытое при помощи науки, которая способна ухватить лишь поверхностную сторону события, и более глубокое знание, прозревающее славу будущего мира. Его «Описание пути души к Богу» — или, скорее, «в Боге» — шаг за шагом ведет вперед, движимое порывом любви. Зачем выдвигать аргументы против Аристотеля? Гораздо больше способствует спасению совершенствование в созерцании света. Последнее наставление, очерчивающее границы интеллектуальных усилий: «Созерцая, остерегись думать, что ты понимаешь недоступное пониманию». Эта тактика в большей степени, чем действия святого Фомы, соответствовала требованиям нового времени и порывам наивных душ, полагавшихся в поисках Бога на озарение, даруемое Святым Духом. Она восторжествовала над томизмом, положения которого Бонавентура формально начал опровергать в «Беседе о дарах Святого Духа». В 1270 году напуганное дерзостью диалектики, чутко следящее за волнениями, тревожащими народное сознание, католическое богословие решительно встало на путь мистицизма.

Однако Иль-де-Франс, утопающий в роскоши Париж Филиппа Смелого, столица университетских профессоров и прекрасных дам, которым поклонялись рыцари, не был для мистицизма землей обетованной. Именно потому порыв, поднявший к небу башни Лана, Тура и Реймса, в этой области сошел на нет и во второй половине XIII века вновь набрал силу на востоке, в долине Рейна, в краю, где начинали складываться небольшие мистические общины бегинов и бегинок[140]. В Германии того времени наблюдался подъем коммерции, способствовавший развитию торговых путей. Повсюду возникали города; освобождая для них место, вырубали леса. До наступления 1250 года Альберт Великий покинул Париж и отправился преподавать в Кёльн, новый центр образования, немало сделав для того, чтобы прославить его. Он комментировал труды Дионисия. Вслед за ним доминиканец Ульрих Страсбургский развил некоторые свои теории, ставившие рациональные приемы на второе место после озарения, прокладывая таким образом путь, на который вскоре должен был вступить Майстер Экхарт. Наследницей искусства соборов стала Германия братьев Свободного духа и миннезингеров[141]. В Страсбурге началась последняя из великих строек готики. Росток реймсской скульптуры прижился в Наумбурге, посреди лесных чащоб.

Мастера, вдохновлявшиеся здесь готикой, направили ее в сторону экспрессионизма. Близ сцен Страстей Христовых они возводили сияющие красотой статуи принцесс. На этих поросших лесом землях, по соседству с обителями монахинь, одержимых видениями, искусство Франции тоже стало более насыщенным. Чудовищный бестиарий древних романских корней обогатился миром фантазий и сил, не подчиняющихся ничьей власти, облеченных в искореженные, вычурные формы, которые германская душа воспринимала как производную от византийских образцов. Лишенная логической основы, эстетика Сугерия в церквах Тюрингии и Франконии растворилась в игре полумрака, в нежности Девы Марии. Она изменилась в соответствии со вкусами верующих, искавших душевного мира в награду за жар сердца.

В это же время Париж предлагал иной путь. Это по-прежнему был путь разума, но теперь он вел к земному счастью. Столичные интеллектуалы с возросшим пылом отстаивали право заниматься философией, и поворот богословия к мистицизму лишь укрепил их на этих позициях. Христос пришел, чтобы Своей жертвой спасти людей. Достаточно полностью отдаться Его любви, чтобы достичь неземного блаженства; зачем запрещать себе в этой жизни свободно размышлять о светских предметах, зачем лишать себя мирских радостей? Профессора-миряне на факультете искусств не принимали участия в богословских диспутах. Их задачей было толковать труды Аристотеля. Они комментировали их перед аудиторией, состоявшей из совсем юных учеников, многим из которых была уготована карьера в миру. Профессора заявляли им, что мысль — привилегия человека. Мысль свободна. Положение философа более почетно, чем любое другое, оно ведет к высшему блаженству. Какова на самом деле его миссия? Открывать законы Природы, то есть истинный порядок. Если признать в Природе инструмент Промысла Божия, отражение мысли Господа, дело Его рук, разве можно в таком случае считать ее несовершенной? Проникать в ее тайны означает находить правила совершенной жизни, соответствующие планам Господа. «Грех есть человек, — писал Боэций Дакийский, — но истинные пути установлены естественным порядком». Пусть же человек стремится следовать этому порядку, таким образом он может быть уверен, что угоден Богу. Кроме того, он проживет земную жизнь в равновесии и радости. Молодая школа предлагала человеку счастье.

Счастье, единственный творец которого — он сам и которого может достичь своим умом. Наша госпожа Дама Природа обещает тем, кто служит ей, что они достигнут здесь совершенного блаженства. Таков урок, заключенный во втором «Романе о Розе», написанном Жаном де Мёном около 1275 года близ парижских школ. Жан де Мён обличал пороки, пытавшиеся нарушить божественный порядок: стремление к власти, а также вычурные куртуазные манеры и ложную проповедь нищенствующих монахов. Он напоминает о совершенном порядке начала времен:

Некогда, во времена наших праотцев и праматерей, по свидетельству древних, люди питали друг к другу утонченную и преданную любовь и не были движимы жаждой наживы или грабежа и счастье царило во всем мире. Земля не была возделана, она сохраняла наряд, дарованный ей Богом, но каждому давала достаточно пропитания.

Все было испорчено Ложью, Гордостью и Притворством. Эти идеи были порождены аверроизмом. Но также они были очевидным результатом антиеретической пропаганды, в противовес катарам реабилитировавшей тварный мир. Эти положения коренились в богословии творения, которое развивало искусство соборов. Они также не противоречили наивному оптимизму первых времен францисканства, от которых по приказу Святого Престола отвернулись минориты. Наконец, они сочетались с дикими верованиями о конце света, с ожиданием бедняков, которым говорили, что Бог создал своих детей равными. Парижская философия 1270 года предстает как новый этап в постепенном открытии вочеловечения Бога. Поистине, это был кардинальный поворот — мысль духовенства десакрализуется и поворачивается к мирской жизни.

Действительно, лишенное церковных ограничений обещание материального благополучия было адресовано прежде всего рыцарям, влюбленным в жизнь, дамам, тем, кто отказался сопровождать Людовика Святого в последнем крестовом походе («в то время не было никакого паломничества, никто не покидал свой край, чтобы исследовать дикие страны»). Жан де Мён писал на языке, которым пользовались при дворе. Это произведение по-своему воспевало радость, наполнявшую куртуазные поэмы. Оно приглашало открытыми глазами смотреть на красоту творения и просто радоваться. Эта радость звучала в детском смехе Избранных из Бамберга[142], в иронии Рютбёфа, в свежих мелодиях Адама де ла Аля, которые были проще, естественней и непосредственней, чем схоластические полифонии Перотена Великого. Этой радостью был охвачен молодой Людовик Святой, в то время когда он еще любил 11гутить. Теперь этой радостью был движим улыбающийся антиклерикализм знати при французском дворе и вся свободная и здоровая молодежь, для которой лжепророки и провозвестники конца времен были не преподавателями-диалектиками или трубадурами, а лишь ханжами и святошами, чьи призывы к покаянию препятствовали возвращению к свободе золотого века. Изящество новой скульптуры было эхом этих настроений. Оно давало живительный сок, питавший распускавшуюся на солнце флору последних капителей. Повинуясь зову блаженства, Воскресшие из Буржа встают, являя в свете Господа нежность юного тела. Радость ведет к осуществлению стремления к телесной красоте, в которой в Париже растворилось религиозное искусство соборов.

*

Три века непрерывного развития привели к тому, что в области Иль-де-Франс возникла философия счастья. Италия деловых людей была готова принять ее. Однако в стране, где церковные структуры были менее прочны, эта философия могла способствовать окончательному разложению христианства и погружению в безбожие, которое уже приписывали Фридриху II. Следует ли верить Бенвенуто д'Имола, говорящему, что «вскоре более ста тысяч знатных людей, занимавших высокое положение, мыслили так же, как Фарината дельи Уберти и Эпикур, полагавшие, что рай следует искать только на земле»? Действительно, Данте прошел в «Аду» круг, где находились

...Эпикур и все, кто вместе с ним,

душой и плотью гибнут без возврата[143],

и Фарината открыл ему, что:

Здесь больше тысячи во рву;

И Фредерик Второй лег в яму эту...[144]

Однако Данте Алигьери именно в «Раю» поместил «вечный свет» Сигера Брабантского, величайшего из парижских философов, родоначальника новой школы. В своей теории об устройстве мира Данте помещает в виде двух параллельных, несоприкасающихся, рядов Церковь и Государство, Милость и Природу, Богословие и Философию, подобно тому как это делали преподаватели факультета искусств. Философия учит,

...Что естеству являются истоком

Премудрость и искусство божества.

А в Физике прочтешь, и не в исходе,

А только лишь перелистав едва:

Искусство смертных следует природе,

Как ученик ее, за пядью пядь;

Оно есть божий внук, в известном роде[145].

«Божественную комедию» можно считать последним собором. Данте возвел его на том, что доминиканские монахи, проповедовавшие во Флоренции, рассказали ему о схоластическом богословии, изучив его в Парижском университете. Как и великие соборы Франции, поэма ведет за собой, в соответствии с насыщенной светом иерархией Дионисия Ареопагита и при посредничестве святых Бернарда и Франциска и Девы Марии к любви, которая движет небесные тела. Проникнутое поэтикой воплощения Бога, искусство соборов воздавало удивительную хвалу телу Христа, торжествующей Церкви, иными словами — всему миру. На заре треченто подъем, незаметно способствовавший освобождению европейской мысли из-под власти духовенства, отвращал тех, кто жил на Западе, от сверхъестественного. Теперь люди шли другими путями к иным завоеваниям. «Природа — божественное искусство». Искусство, которое должно вести к счастью. Сам Данте и его первые почитатели устремились к другим берегам.

Загрузка...