VIII

Обратное путешествие в Англию сопровождалось предчувствием неведомого несчастья. Оно было невыносимо тягостно и казалось бесконечным. Так как Энтони не медлил ни секунды, ему удалось попасть утренним поездом на первый отходивший пароход, и он даже успел дать телеграммы Маргарит и Робину. Он прекрасно понимал, что отец никогда не послал бы такой категорической телеграммы, если бы не было опасности и опасности такой, о которой он боялся даже думать. Он удивлялся своему спокойствию; было такое ощущение, точно он находится в сером безвоздушном пространстве и жизнь в нем вдруг сразу остановилась. Даже Маргарит казалась невероятно далекой. В Фолкстоне ему пришлось ждать местного поезда, который останавливался на каждой станции, затем часа полтора слоняться по платформе маленького разъезда и, наконец, ехать на лошадях семь миль до Вайн-Хауза.

После потрясения, которое он пережил, получив телеграмму, сердце его первый раз больно сжалось, когда он увидел, что дом погружен в темноту и никто не подошел отпереть парадную дверь, хотя стук колес был слышен в любой из передних комнат. Он расплатился с извозчиком и пошел кругом к черному ходу. В кухне тоже было темно; свет горел только в комнатах прислуги и в рабочем кабинете отца. Энтони с минуту постоял не двигаясь, чувствуя слабость и дурноту от тяжелого предчувствия, от усталости и голода, и в то же время его не покидало ощущение серости и отрешенности, как будто все это происходило с кем-то другим.

Он постучал тихонько, потом громче. Знакомый голос спросил испуганно:

— Кто там?

— Энтони. Впустите меня скорей, Мери.

Тот же голос в смятении крикнул:

— Джен, Джен! Мистер Энтони приехал! Боже, боже мой!

— Тише! — сердито сказал Энтони через дверь. — Впустите меня скорей и не шумите так.

Послышался скрип отодвигаемого засова, щелкнул ключ, и он очутился перед двумя заплаканными женщинами в серых фланелевых капотах; каждая держала в руке мигающую свечу. У него навсегда осталось в памяти, хотя он как будто и не заметил этого, красное, опухшее лицо кухарки и ее закрученные в папильотки волосы. Его встретили причитаниями, и ему были неприятны эти откровенные соболезнования и участие.

— Тише! Как мама?

— Скончалась, сэр! Ах, мистер Энтони, она умерла.

— Когда?

— Вчера, в четыре часа дня.

И это в то время, когда он был с Маргарит в Сен-Клу и не помнил себя от счастья!

— Так. Дайте мне свечу, Мери. Где отец?

— Наверху, у себя в кабинете, сэр. Он ничего не ел и не ложился спать с той минуты, как случилось несчастье. Заставьте его поесть. Не поставить ли ужин на стол?

— Нет, благодарю, Мери. Идите спать. Но не запирайте буфет, чтобы я мог достать ему что-нибудь.

Энтони три раза тихонько постучался в кабинет к отцу, но никто не ответил, и он осторожно приоткрыл дверь.

(Горела только настольная лампа под зеленым абажуром, и ее мягкий свет, всегда казавшийся Энтони таким мирным, сейчас представлялся мрачным и унылым. Когда он вошел, отец поднял глаза. Его бледное, бескровное лицо и остановившийся взгляд заставили Энтони похолодеть.

— Ты приехал, — сказал он, по-видимому просто для того, чтобы что-нибудь сказать.

Энтони задул свечу и осторожно поставил подсвечник на какую-то книгу. Он подошел к отцу, сел на подлокотник кресла, обнял его за плечи и обеими руками взял холодную, безжизненную руку.

— Мне сказали внизу, — промолвил Энтони тихо.

В комнате была глубокая тишина, нарушавшаяся только легким шипением лампы, которое смешивалось в ушах Энтони с шумом его собственной крови. Отец не шевелился и ничего не говорил. Энтони поймал себя на том, что машинально читает название какой-то книги на корешке и в то же время думает: «Неужели все это действительно происходит со мной, и я должен что-то сделать, чтобы заставить его лечь спать? Но что сказать ему?»

— Она… она велела что-нибудь передать мне?

— Она не приходила в себя.

Он почувствовал, как рука отца слегка стиснула его руку, и продолжал спрашивать:

— Как это случилось?

Оттолкнув руку Тони, отец порывисто встал.

— Не мучай меня вопросами! Иди спать и оставь меня одного.

Энтони тоже встал, бледный и с ощущением такой дурноты, что ему казалось, будто свет от лампы с яростным шипением надвигался прямо на него. Как бы то ни было, надо разбить это безмолвное отчаяние отца. Он сказал очень кротко:

— Не сердись на меня, папа. Я же ничего не знаю, кроме того, что было в твоей телеграмме, и внизу они мне успели сказать только несколько слов. Ведь она мне мать.

— Прости меня, Тони. Ну, пожалуйста, оставь меня теперь… Завтра…

— Можно мне пойти взглянуть на нее?

— Нет.

— Почему?

Лицо отца исказилось, но Тони не понял — от горя или от гнева.

— Потому что я велел сейчас же запаять гроб.

Энтони с содроганием понял, что она была изувечена. Он подавил слезы и сказал опять очень кротко:

— Я не могу уйти, пока не узнаю, что произошло.

Стиснув руки за спиной, Генри Кларендон прошелся несколько раз взад и вперед по комнате.

— Ты имеешь право знать, — сказал он наконец. — Она захотела поехать на новой лошади в шарабане, а грум плохо затянул подпругу. Одним словом, лошадь понесла, и экипаж разбился вдребезги о дерево. Фрэнсис умерла вчера днем. — Затем он добавил: — Кобылу пришлось застрелить. Бедное животное!

Энтони увидел слезы на глазах отца. Он достиг цели, хотя каждое слово вонзалось в него, как нож, причиняя невыносимую боль. Он быстро шагнул к отцу, обнял его и, поцеловав, прошептал:

— Ох, папа, папа! Что же мы будем теперь делать?

И вдруг с ужасом почувствовал, что все тело отца затряслось от рыданий и голова его уткнулась ему в плечо. Тони стоял неподвижно, крепко обняв отца и сжимая ему руку. Он уже не чувствовал себя посторонним и весь точно застыл. Голова мучительно болела. Он цеплялся за одну мысль, как будто только это и было важно, — заставить как-нибудь этого разбитого горем человека отдохнуть. Наконец после того, как прошла, казалось, целая вечность муки, рыдания прекратились, — это было так ужасно у мужчины, особенно у того, кто в его детском представлении был почти божеством. Энтони прошептал:

— Прости, отец. Я не хотел делать тебе больно.

Завтра, когда отдохнем, мы поговорим. А теперь пойдем спать.

Генри Кларендон слегка отодвинулся от него и покачал головой.

— Да, да, — настаивал Тони. — Ложись в моей комнате. Я лягу в другой, для гостей. Пойдем!

Он провел отца по коридору, держа в. свободной руке свечу, и посадил на кровать. При виде своей комнаты Тони почувствовал, как у него снова сжалось сердце, и ему стало мучительно больно при воспоминании о том, как он высокомерно вышвырнул когда-то обе картины Холмана Ханта. Он зажег еще две свечи.

— Подожди, — сказал он, — я сейчас вернусь.

Он спустился ощупью по лестнице, переступил через огромные колеблющиеся тени от свечи, не осмеливаясь взглянуть в сторону двери той комнаты, где находилось «это». Тони почувствовал слабый и страшный запах йодоформа, цветов и чего-то еще ему неизвестного, что заставило испуганно забиться его сердце. В кухне он нашел и откупорил бутылку кларета и залпом проглотил полстакана. Вино подбодрило Тони и прогнало мучительное ощущение холода и дурноты. Он нашел поднос и тарелку, положил ломтики холодного мяса и разорвал на куски цыпленка, так как пальцы его слишком дрожали, чтобы держать нож.

Он хотел съесть что-нибудь, но не смог. Положив один хлебец в карман, а два других на поднос и поставив туда же чистый стакан, вино и свечу, медленно поднялся по лестнице.

Отец сидел неподвижно на кровати, тупо уставившись в стену. Тони осторожно поставил поднос на маленький столик.

— Я немного поел внизу, а это принес тебе, если тебе тоже захочется. Не раздевайся, ложись прямо так. Ну вот. Я оставлю одну свечу зажженной, хорошо? Ну, покойной ночи.

Он нагнулся, поцеловал отца и почувствовал, как тот, сжав ему руку, прошептал:

— Милый мой мальчик.

Тони понял, что достиг цели.

В комнате для гостей (он выбрал ту комнату, которую никогда не занимала Эвелин) не было постельного белья, только серые полосатые одеяла.

Энтони не пошел за бельем, а застелил постель одеялами.

Загрузка...