12 Бог Солнца

Мороз немного ослаб. Термометр за окном кухни показывал минус пять. На безоблачном небе солнце светило ярко, как в разгар жаркого лета.

Я подумал, что еще не так давно отец пользовался каждым удобным моментом, чтобы ухватить чуточку солнца. Загар не сходил у него с лица круглый год.

— Как вы этого добиваетесь, пан Рудек? — допытывались соседки, безуспешно обнажающие на солнце свои анемичные тела.

Мать говорила, что отец в больнице часами поджаривается под кварцевой лампой, — вот в чем его секрет.

— Я? Под кварцевой лампой? На работе? Чепуха… — возмущался он и объяснял, что просто у него смуглая кожа; у людей с большим количеством пигмента в коже загар держится очень долго.

Когда, уже ранней весной, отец всерьез принимался загорать, все необходимые манипуляции он проделывал с едва ли не маниакальным педантизмом.

Каждое солнечное воскресенье, ровно в полдень, открыв выходящее на юг окно, раздевшись до плавок, тщательно натершись маслом для грудных младенцев, он примащивался на подоконнике и загорал с часами в руке, каждые десять минут меняя положение, пока солнце не пряталось за соседний дом.

Масло для грудных младенцев… По мнению отца, ничто, даже какаовое масло, так не способствовало загару.


В тот год, когда метеосводки пообещали нам лето столетия, в мае в Польшу пожаловал солнечный азорский циклон и много месяцев отказывался ее покидать.

В середине июля мы с отцом, как обычно, собрались на две недели в профсоюзный дом отдыха.

Пятнадцать раз подряд я ездил с ним в одно и то же место на Висле (пятьсот шестьдесят шестой километр вниз по течению, если считать от истока), в дом отдыха профсоюза работников здравоохранения, расположенный в деревне с таким непристойным названием, что мы даже стеснялись его произносить.

В первый раз с нами поехала мать, и уже через несколько дней стало ясно, что больше ноги ее тут не будет. В доме отдыха мать раздражало все: кормежка и общество, мухи и летящие на свет ночные бабочки, скрипучий сенник на кровати и выщербленный таз вместо умывальника, слабый чай марки «Улунг» и гнущиеся алюминиевые чайные ложки.

— Прости, но к таким условиям я не привыкла, — повторяла она. — Куда ты нас привез, скажи на милость? Грязь, вонь и кровавый понос!

— А, чушь собачья… — махал рукой отец. — Фешенебельный курорт мне не по карману. Чего ты хочешь за эти гроши! Здесь не так уж плохо. Воздух, тишина, покой. Идеальные условия для отдыха. Знаешь, сколько было желающих на одно место? Слава богу, что мне вообще дали путевку на троих. В следующий раз это может оказаться чертовски трудно.

Так называемые «чертовские трудности» с получением путевки даже для двоих — для нас с отцом — возникали якобы каждый год, но в последний момент каким-то чудом их удавалось преодолеть.

Провести часть каникул с отцом, отправиться на Вислу удить рыбу — много лет ни о чем больше я так не мечтал.

Пятнадцать раз подряд мы ездили в одно и то же место, пятнадцать раз подряд я две недели с утра до вечера рыбачил как одержимый.

Завтрак — и на рыбалку. Обед — и на рыбалку. Ужин — и на рыбалку. Навьюченный рыболовными снастями, я спускался по еловой аллее к реке и приветствовал ее, высоко вскидывая руку.

На пятьсот шестьдесят шестом километре от истока Висла была широкая, дикая и необыкновенно красивая. Я шел туда, где лучше всего клевало, и, пока устанавливал удочки, руки у меня тряслись от волнения. Река непрерывно мне что-то рассказывала на неведомом языке, без устали неся свои воды и с бульканьем прорываясь сквозь проломы в дамбах, распадавшихся от старости.

Все, что я каждый день видел и слышал на реке, ночью возвращалось ко мне во сне: удилища, воткнутые в берег и поддерживаемые подпорками, натянутая как струна леска, тарахтенье катушки, изящные поплавки из тополиной коры, колокольчики на донках, оповещающие, что рыба клюет, пахнущие смолой лодки, привязанные к валунам, красные буйки на реке перед мелью, везущие экскурсантов пароходы «Дзержинский» и «Мархлевский», громко молотящие колесами по воде, обрывки колючей проволоки и старые железяки, которые можно было выловить из воды в тех местах, где проходила линия фронта, но прежде всего усачи — сильные недоступные усачи, которые в особенно душные дни демонстрировали свои серебряные тела где-то посередине реки, на моих глазах выскакивая из воды с шумом, напоминающим хлопанье крыльев взлетающей с земли куропатки…

Рыбу мы с отцом отдавали деревенской женщине, которая работала в доме отдыха судомойкой. Она была немой от рождения, но слышала и понимала все, что ей говорили. С сеткой, полной плотвы, тарани и окуней, мы спускались по лесенке в кухонный подвал, пропитанный запахом затхлости, огурцов и квашеной капусты.

Стоявшая у огромной раковины над грудой кастрюль и тарелок немая приветствовала нас радостным «ааа… ааа… ааа…», завидев рыбу, гладила себя по животу, вытирала руки о фартук и знаками спрашивала, сколько она нам должна.

— Нисколько. Исключено. Ни гроша. Да что вы! — традиционно возмущался отец, и тогда немая, бормоча свое «ааа… ааа… ааа…», бросала рыбу в жестяную миску и возвращала нам, сполоснув под краном, сетку, в которой я почти всегда находил потом лишенные век глаза.


В то лето столетия, когда страна задыхалась от рекордной жары, сообщения о состоянии воды в главных польских реках пробуждали во мне дурные предчувствия. В конце мая уровень воды в Висле держался близ нижней границы среднестатистических данных и каждый день опускался на пару, а то и на десять-пятнадцать сантиметров. За весь июнь не выпало ни капли дождя, и Висла пересыхала, мало-помалу обнажая опоры мостов и песчаные отмели, на которые слетались водоплавающие птицы.

«В Завихосте двести двадцать четыре, за последние сутки уровень понизился на девятнадцать, в Пулавах двести семьдесят, за последние сутки уровень понизился на тридцать три…» Передаваемые по радио в полдень, сразу после хейнала[36] с башни Марьяцкого костела, сообщения становились все более тревожными.

Я чувствовал, что при таком низком уровне воды в Висле ловить рыбу с правого берега будет делом нелегким, и, когда мы с отцом в июле приехали в профсоюзный дом отдыха, в первый же день в этом убедился. Все лучшие места превратились в отмели, и даже в знаменитом омуте в излучине реки вода едва доставала мне до пояса. Проваливаясь в ил, я бродил по мелководью, забирался на камни и забрасывал удочки как только мог далеко, но глубина все равно была недостаточной, поплавки плашмя лежали на воде, а течение с каждым днем отдалялось к недоступному левому берегу.

Страшная жара свирепствовала целый июль. Отец чувствовал себя в своей стихии. Я был уже не ребенок, постоянного присмотра не требовал, оба мы ходили своими путями. Каждый день после завтрака отец, прихватив одеяло, куда-то исчезал и возвращался к обеду до такой степени обожженный солнцем, что его кожа казалась мне темно-синей.


В тот день зной лился с неба, как обычно, с самого утра. Я сидел на берегу с одной только удочкой и, хотя пробовал забрасывать ее в разные места, меняя наживки, рыба не желала клевать. Время приближалось к двенадцати, жара становилась нестерпимой. Сидеть и смотреть на поплавок, который даже ни разу не шелохнулся, не имело смысла. Я свернул удочку, уложил сумку и направился по берегу в сторону обрыва, к врытому в землю столбу с табличкой, на которой черной краской были выведены большие цифры: пятерка и две шестерки — пятьсот шестьдесят шестой километр реки, считая от истока.

Я слыхал, что в отдельные дни, при исключительно хорошей видимости, с обрыва можно разглядеть мост под Вышогродом — самый длинный деревянный мост в Европе.

Я взбирался наверх по крутой тропке, цепляясь за ветки деревьев и, когда земля осыпалась из-под ног, опираясь на удилище. Уже почти добравшись до цели, я услышал мужской голос. Осторожно прошел еще несколько шагов и вдруг увидел отца. В синих шерстяных купальных трусах, подвернутых на животе и закатанных на бедрах, чтобы как можно больше тела оставалось открытым, отец стоял на самом солнцепеке и что-то возбужденно говорил, обращаясь неизвестно к кому.

Спрятавшись за кустом боярышника, я следил за каждым его движением. Отец вел себя так странно, что поначалу я испугался, не хватил ли его солнечный удар. Повернувшись лицом к молодым сосенкам, ровными рядами выстроившимся на краю обрыва, он громко говорил по-немецки, попеременно резко взмахивая руками и ногами.

До меня не сразу дошло, что отец проводит воображаемые занятия по строевой подготовке. Сосны — солдаты, он же, их командир, отдает приказы и затем сам же их выполняет. Но почему он говорит не по-польски, а по-немецки? Этого я понять не мог.

— Achtung! Rührt euch! Achtung! Rührt euch![37] — раз за разом выкрикивал он и вытягивался по стойке «смирно», чтобы через минуту поменять позицию на «вольно».

— Gewehr abnehmen! Gewehr umhängen![38] — кричал он и приставлял к ноге несуществующую винтовку, чтобы тут же взять ее наизготовку.

— Augen… rechts![39] — воскликнул он, выполнил команду — я уже ждал, что за ней последует новая, — но внезапно прервал муштру и уставился в небо, прислушиваясь к чему-то, что по ошибке можно было принять за далекий раскат грома.

Я знал, что над обрывом пролегает воздушный коридор, по которому несколько раз в день на большой высоте проносятся пассажирские реактивные самолеты.

Мы с отцом любили смотреть, как самолет чертит на небе серебряную линию, которая на глазах постепенно расширяется, распухает и, приобретя наконец совсем уж расплывчатые очертания, будто подгоняемое ветром кучевое облако, исчезает где-то за горизонтом.

Ровно в полдень вместо советских машин Ту-114 или Ту-134, которые мы видели чаще всего, над обрывом пролетала французская «каравелла» — по мнению отца, самый красивый из пассажирских самолетов.

Рев двигателей приближался. Я подумал, что, когда «каравелла» наконец появится над обрывом, отец скомандует по-немецки «Воздух! Ложись!» и упадет на землю, закрывая голову, но ничего подобного не произошло. Напротив: отец, всматриваясь в небо, терпеливо подождал еще с полминуты и, увидав самолет, высоко поднял обе руки и стал ими размахивать, словно пытаясь помочь пилоту, сбившемуся с пути.

Французский самолет плыл по воздуху медленно и величаво, как альбатрос. Я не мог отделаться от впечатления, что пилот видит отца и, подчиняясь его указаниям, корректирует курс, чтобы безопасно провести машину над рекой.

Отец, торжествующе улыбаясь, не опускал рук, пока самолет не скрылся за горизонтом, — он будто прощался с «каравеллой», хотя, возможно, просто подставлял руки солнцу, чтобы они загорели равномерно со всех сторон.

В военной пилотке, лоснящийся от масла для грудничков, он походил на статую с обложки старинной книги о жрецах египетского бога Солнца.

Загрузка...