14 Speak to me…

Помочь с приглашением я попросил отца. Он обещал посмотреть, что сумеет сделать. Когда? Трудно сказать. Надо набраться терпения. В свое время я все узнаю.

«Трудно сказать», «набраться терпения»… Ничего хорошего это не сулило. Почему нельзя сразу взяться за дело? Мать говорила, что, хотя отец никогда в жизни ничего не устроил, именно то, о чем я попросил, в виде исключения отвечало его возможностям.

Приглашение в Англию? Да ведь достаточно просто позвонить Радванскому. Неужели так сложно поднять трубку и набрать номер? Уж кто-кто, а Радванский — тот человек, к которому отец может обратиться без стеснения.


Стефан Радванский давно жил в Англии. Лучший друг отца, еще по кадетскому корпусу! На войне они в тридцать девятом оба попали в плен к немцам, пять лет провели бок о бок в лагере для польских офицеров в Вольденберге. «Лагерь», «барак», «нары» — когда отец рассказывал о Радванском, эти три слова, в особенности «нары», повторялись непрестанно: «на одних нарах», «двухэтажные нары», «соседние нары».

После освобождения из лагеря Радванский, в отличие от отца, не захотел возвращаться в Польшу. «Почему? Потому что был не дурак. Сразу почуял, чем дело пахнет», — объясняла мать. Он поехал в Англию и, хотя поначалу, похоже, бедствовал, потом, видимо, прочно встал на ноги, поскольку купил дом в Лондоне. Отцу он впервые написал только через десять лет. С тех пор из года в год, на каждое Рождество, Радванский присылал нам поздравительные открытки. И не простые: стоило раскрыть открытку, раздавались первые такты «Ночь тиха…», «Поспешают к Вифлеему пастушки…» или еще какой-нибудь известной колядки. Мать тогда радовалась как дитя. Музыкальная открытка! В Польше долго еще нельзя было достать ничего подобного.

Я заметил, что несколько лет подряд открытка из Лондона приходила в незаклеенном конверте, который кто-то — я не знал, кто, где и когда — вкладывал в прозрачный полиэтиленовый мешочек. Возле марки с головой английской королевы или на обратной стороне конверта красовался штемпель с надписью: «Внимание! Почтовое отправление поступило из-за границы в поврежденном виде!».

— Смотри и учись: вот так в Польше обстоит дело с тайной переписки, — повторял отец и объяснял мне, что все письма и бандероли с Запада у нас контролируются. — Этим мерзавцам, — говорил он, — которые вскрывают чужие письма, роются в них, читают, ищут доллары, отправленные бедным родственникам и знакомым, часто неохота снова заклеивать конверты, но ведь нужно соблюсти приличия, вот их и упаковывают в полиэтилен и ставят штемпель — без тени стыда вбивают людям в голову, будто это не наша, а зарубежная, западная почта работает спустя рукава, и во благо польских граждан приходится компенсировать ее вопиющую небрежность.

Мне было двадцать лет, когда Стефан Радванский с женой, шведкой, на целую неделю приехали в Польшу. Они приплыли на пароме, захватив с собой автомобиль. «Вауксхолл» с автоматической коробкой передач — никогда раньше я не видал машин этой марки. Руль справа, желтые номерные знаки, наклейка с буквами «GB»[41] на заднем стекле — будь то даже не «вауксхолл», а польский «фиат», все равно на варшавских улицах он бы сразу привлек внимание. Я сам видел, как на Краковском Пшедместье около гостиницы «Европейская», где остановились Радванские, народ со всех сторон обступил их машину, заглядывая внутрь.

Мать, желая принять гостей на уровне, продала в «Десе» серебряный подносик — еще одну чудом сохранившуюся семейную реликвию. На покупки в «Деликатесах» и на рынке у нее ушел целый день. На следующий день она с утра готовила ужин. Холодные закуски: селедка под майонезом, селедка с яблоками, маринованная селедка, ветчина, шейка, карбонад в малаге; затем суп из сушеных белых грибов, зразы с гречневой кашей и красной капустой, а на десерт клубника со сливками и — гордость матери — темный кофейный торт, пропитанный спиртом, так называемый «негр».

Радванские пришли ровно в шесть. Мне сразу бросилось в глаза, что у обоих очень белые зубы и что они беспрерывно широко улыбаются, и не думая прикрывать рот рукой.

Они принесли подарки: пачку чая «Липтон» и маленькую зеленую коробочку с мятными шоколадками «After Eight».

Радванскому в нашей квартире ужасно понравился паркет.

— Дуб? — спросил он и с видом знатока провел носком ботинка по нескольким половицам.

Отец отрицательно замотал головой. Накануне он дважды на корточках намазывал мастикой пол, а потом долго натирал его до блеска суконкой.

— Ясень? — продолжал допытываться гость из Лондона.

— Сосна, — сообщил отец.

— Сосна? Подумать только! А я был уверен, что дуб, — не мог надивиться Радванский и минуту спустя добавил, что в Англии паркет в таком превосходном состоянии — сущая роскошь.

Мать вмешалась в разговор и сказала, что в нашей бывшей, довоенной, квартире — в доме старой постройки — был дубовый паркет такого высокого качества, что в него можно было смотреться как в зеркало, да что толку: соседка, которую к нам подселили, моментально испоганила пол.

Шведка, которая совсем недурно говорила по-польски, спросила, что значит выражение «соседка, которую к нам подселили». Отец начал разъяснять ей принципы жилищной политики коммунистов, говорил долго и сбивчиво и под конец совершенно запутался в своих рассуждениях, так что мать попросила его замолчать.

— Объяснять это бессмысленно, — сказала она, — человеку, живущему в нормальном мире, таких вещей никогда не понять.

— Почему ты так думаешь? — шведка явно почувствовала себя задетой. — Почему ты считаешь, что мы не способны чего-то понять? Ведь Рудек минуту назад прекрасно все объяснил. Варшава после войны была разрушена, верно?

— Да, — кивнула мать.

— На восстановление требовалось много времени, верно?

— Верно.

— Правительство хотело, чтобы люди с большими квартирами помогли тем, кому вообще негде жить, верно?

— Ну, допустим… — мать саркастически усмехнулась.

— Если б у меня была большая квартира, например, четырехкомнатная, я могла бы уступить одну комнату какой-нибудь женщине. Соседке.

Какой-нибудь женщине? Уступить? — мать иронически смотрела на жену Радванского. — А на каких условиях? И на какой срок?

— Смотря по обстоятельствам, — сказала шведка. — Наверно, если б она мне не понравилась, ей бы сразу пришлось съехать.

Мать беспомощно развела руками. Ее взгляд говорил нам: «Ну вот, теперь сами видите».


Прежде чем отец связался по телефону с Радванским, прошло три недели. Якобы он много раз пытался, но никого не заставал дома. Я не слышал, что он говорил, когда наконец дозвонился, но наверняка разговор был для него мукой.

Во-первых, он звонил из дома, а стало быть, думал об оплате, волновался, что телефонный разговор с Англией дорого обойдется, что счетчик отбивает каждую минуту, — но нельзя ведь с места в карьер приступить к делу, сперва нужно спросить, как Радванский себя чувствует, как жена, дети и тому подобное.

Во-вторых, всякий разговор, когда отцу приходилось кого-то о чем-то просить, был для него ужасно тягостным. Скорее всего, он без конца повторял: «Правда, мне б не хотелось тебя утруждать», «Помни, если это слишком большие хлопоты…» и еще что-нибудь в этом роде.

Я объяснял отцу, что приглашение — простая формальность, что если Радванский напишет бумагу и заверит ее в консульстве, его это абсолютно ни к чему не обяжет; по приезде я возмещу ему все расходы, а моего присутствия он никоим образом не ощутит, поскольку в Лондоне мне уже гарантировано жилье, работа, вообще все.

Все, кроме приглашения. Если бы мне его прислал знакомый, у которого я собирался жить, вряд ли я получил бы паспорт. Когда в Польше коммунисты ввели военное положение, Войтек как раз находился в Лондоне. Он давно мечтал перебраться на Запад, а тут подвернулся исключительный случай. Ему мгновенно продлили визу, да и с разрешением на постоянную работу не возникло особых затруднений.

Я познакомился с Войтеком несколькими годами раньше, когда учился водить машину. Мы вместе занимались на курсах и даже экзамен сдавали вместе. Войтек работал в Министерстве культуры, референтом в Главном управлении по делам кинематографии. Работу свою он терпеть не мог, считал ее бессмысленной и вообще не видел на родине перспектив на будущее. Права он хотел получить, чтобы бросить службу и на машине отца, в одночасье скончавшегося от инфаркта, ездить по городу и левачить. В Варшаве все еще не хватало такси, на стоянках в час пик выстраивались длинные очереди, и такое — естественно, нелегальное — занятие могло приносить немалый доход.

Однажды, после занятий на курсах, Войтек ни с того ни с сего спросил, есть ли у меня «Мысли» Паскаля и не могу ли я ненадолго дать ему эту книгу. Я дал. Он вернул ее через две недели. Сказал, что книга потрясающая и что он хотел бы обсудить со мной одну проблему, которая не дает ему покоя. Как я считаю: что, собственно, случилось в тот вечер, 23 ноября 1654 года, когда между десятью тридцатью и половиной первого Паскаль окончательно убедился, что Бог существует?

Вопрос Войтека в первый момент показался мне таким странным и удивительным, что я подумал, уж не шутит ли он. Однако, похоже, это его в самом деле интересовало, и он искал, с кем бы поговорить. А может, я ему просто нравился?


Прожив несколько лет на Западе, Войтек занялся предпринимательской деятельностью, и небезуспешно. В Лондоне он руководил строительной фирмой — именно там я мог бы поработать три месяца. Звонить мне домой он не хотел — боялся, что телефон прослушивается, — и предложил, чтобы я сам ему позвонил поздним вечером из какого-нибудь безопасного места.

Я позвонил из уличного автомата на Брацкой около «Детского мира»; было тогда в городе несколько автоматов, за два злотых соединявших с любым городом за границей: брось монету в два злотых и разговаривай с Парижем, Лондоном или Мюнхеном сколько влезет. У автомата всегда стояла очередь посвященных, и, хотя почти каждый говорил очень подолгу, как правило, никто никого не подгонял.


Когда Стефан Радванский прислал мне приглашение, я приступил к самому трудному.

С паспортом — о чудо! — возни оказалось гораздо меньше, чем с визой. Британское посольство мне правда не отказало, но я был приглашен в консульский отдел для беседы. Опытные друзья посоветовали, чтобы я заранее, лучше всего на английском, подготовил ответы на все вопросы, которые мне наверняка будут заданы. Подобных вопросов следовало ожидать и в лондонском аэропорту. Если у тамошнего чиновника возникнут подозрения, что со мной что-то нечисто, меня могут отправить обратно в Польшу.


Какова цель моего визита в Великобританию?

Исключительно туристическая.

Сколько я собираюсь там пробыть?

Три месяца. Авиабилет я куплю в оба конца.

Кто меня пригласил в Великобританию?

Стефан Радванский.

Год рождения…

1915-й.

Адрес? Номер телефона?

26 Templeton Place, London S.W. 5; 370-69-44.

Кем мне приходится мистер Радванский — родственник, знакомый?

Лучший друг отца.

Как давно они знакомы?

С восемнадцати лет. Во время Второй мировой войны мой отец спас жизнь мистеру Радванскому, вытащив его, тяжело раненного, на своих плечах из-под обстрела. Попав к немцам в плен, они пять лет провели в лагере для польских офицеров в Вольденберге, где спали на соседних нарах.

С каких пор мистер Радванский проживает в Великобритании?

С 1945 года.

Собираюсь ли я во время пребывания в Великобритании работать или учиться?

Нет. Как я сказал, цель моего визита исключительно туристическая.

Кто я по профессии? Где работаю? Получил ли на службе отпуск на три месяца?

Нет, мне не понадобилось брать отпуск. Я человек свободной профессии. Пишу… Публиковался во многих журналах.

А книги у меня тоже есть?

Пока нет. Первую я как раз готовлю к печати.

Когда она выйдет?

Надеюсь, что скоро.


Не все тут было неправдой — ведь я действительно занимался литературным трудом. В течение трех лет, до тринадцатого декабря достопамятного года[42], я даже работал на полной ставке в редакции популярного еженедельника. В первый год работы я опубликовал на его страницах тридцать восемь текстов, не считая заметок, подписанных только инициалами; в следующем году количество публикаций сократилось почти вдвое, а на третий год не превысило даже десятка.

— Опять ничего твоего не было, — с упреком говорила мать, привыкшая, что фамилия Хинтц регулярно появляется в журнале, а редакционные коллеги замучили меня вопросами, как случилось, что я утратил легкость пера.

Как это случилось? Легкости пера я утратить не мог, поскольку никогда таковой не обладал. Но писать мне действительно становилось все труднее, и, когда после введения военного положения выпуск еженедельника был приостановлен, я почувствовал истинное облегчение.

Почему я не мог писать? Почему на каждую вымученную страницу смотрел с отвращением, чувствуя, что это не то? Причиной тут вряд ли была цензура. Когда в Польше коммунисты потеряли власть и цензура перестала существовать, мне это нисколько не помогло. Почему же в таком случае я не занялся чем-нибудь другим? Почему по-прежнему хотел писать и надеялся, что когда-нибудь смогу? Почему все мои попытки оставались бесплодными?

Вот это было самое удивительное.


Беседа в консульском отделе прошла совсем неплохо. Я получил визу. Купил билет на самолет в оба конца. И полетел в Лондон.

Войтек ждал меня в аэропорту Хитроу. Я сразу увидел, что он какой-то вздрюченный. Неприятности на работе? Увы, да. Он потерял кучу денег — из-за паркетчика. В овальном салоне, где они меняли паркет, тот слишком тесно уложил дубовые плашки, и через двадцать четыре часа весь паркет вздыбился.

— Знаешь, на что это было похоже? — рассказывал Войтек по дороге из аэропорта. — На шатер визиря.

Я слушал, стараясь показать, как горячо я ему сочувствую.


Для поляка, приехавшего в Англию работать «по-черному», условия в квартире у Войтека были просто-таки роскошные.

Одно меня только заботило: справлюсь ли я. Мне никогда не приходилось работать на стройке, и физический труд по двенадцать часов в день при моем пороке сердца мог оказаться делом рискованным. Войтек пообещал на первых порах дать мне что-нибудь полегче.

Мы работали в фешенебельном районе — в Челси. Сын египетского мультимиллионера купил там дом, и бригада Войтека осуществляла капитальный ремонт. Мне поручили покраску проемов — дверей и окон. Дом был четырехэтажный, и проемы, которых на каждом этаже было не счесть, я мог красить до конца своего пребывания в британской столице.

По понедельникам и пятницам, около полудня, владелец дома появлялся на стройке в сопровождении девицы вызывающего вида, и вместе они обходили все этажи, проверяя, идет ли работа как положено.

Я заметил, что у хозяина дома есть пунктик: он обращает особое внимание на то, закрыты ли навески окон и дверей специальной бумагой, чтоб ни одна капля краски не попала в щели.

Всякий раз, когда наступало время инспекции, парень, который красил стены в одном помещении со мной, провожая девицу взглядом, повторял сквозь стиснутые зубы: «Как бы я ее отшворил, как бы я ее отшворил», а я, вооружившись рулоном бумаги, с превеликим тщанием маскировал петли. Сын мультимиллионера однажды меня похвалил и даже распорядился выдать мне премию — пятьдесят фунтов.

Три месяца промелькнули совершенно незаметно. Каждый день после двенадцати часов работы и разговоров с Войтеком за бутылкой виски я валился на кровать и спал как убитый.

Последние три дня в Англии у меня были свободны. Я решил отправиться за покупками, приобрести кое-что для родных и для себя. Список я составил заранее: по воскресеньям бродил в центре по магазинам и все уже присмотрел. В детстве у нас с отцом была любимая игра: мы подходили к магазину с инструментами или канцтоварами, и каждый выбирал на витрине одну вещь, которую купил бы, будь у него деньги. Я запомнил, что отец однажды выбрал приспособление для прочистки канализационного стояка.


Туфли марки «Рэйвел» из фирменного магазина на Хаммерсмит значились в первых строках моего списка. Я много раз останавливался перед витриной и много раз заходил внутрь, прежде чем в конце концов выбрал подходящую пару.

Когда-то я уже покупал туфли за границей, в Вене. Это было мое первое серьезное приобретение на Западе. Я вошел в шикарный магазин и, указав продавщице на приглянувшуюся пару, сказал по-немецки: «Ich möchte diese Schuhe kaufen»[43]. Хотя я изо всех сил старался, чтобы это прозвучало непринужденно, продавщица, вероятно, уловила в моем голосе неуверенность, а то и страх, потому что, поглядев на меня сочувственно, ответила как врач, желающий успокоить крайне нервного пациента: «Aber kein Problem. Bitte, nehmen Sie Platz!»[44].


Войдя в фирменный магазин «Рейвел» на Хаммерсмит, я заметил в дамском отделе двух девушек, которые, рассматривая туфли, громко переговаривались между собой по-английски. Мое внимание привлекла одна из них: высокая шатенка с красивым лицом, на котором выделялись чувственный рот и густые, сросшиеся на переносице брови. Наши взгляды на мгновение встретились. Я быстро отвернулся, но присутствие девушки с этой минуты не давало мне покоя.

Я украдкой наблюдал, как, собираясь примерить модные коричневые туфли на высоком каблуке, она разглаживает колготки, характерным жестом проводя ладонями от щиколоток до колен и чуть выше, а затем, закидывая ногу на ногу, поочередно надевает туфли, подходит к зеркалу и, выгибая в подъеме то одну, то другую ногу, поворачивает их, чтобы посмотреть, как туфли выглядят с разных сторон.

Вторая девушка, коротко стриженная блондинка, смотрела на подругу весьма критически.

— They look very uncomfortable, — вдруг донеслась до меня знакомая фраза, и, неожиданно для самого себя я рефлекторно, точно собака Павлова, произнес вслух:

— They are very uncomfortable. But women always wear uncomfortable shoes.

— Pardon? — сказала «моя».

— They are very uncomfortable, — повторил я уже менее уверенно.

Блондинка расхохоталась.

— Я вижу, ты учился по Александру? — сказала она по-польски.

Землячка! Землячка пришла мне на помощь! Я почувствовал облегчение, но и некоторое разочарование. Однако радость моя была недолгой. Вторая девушка, та, что так меня притягивала, не знала польского. Ее странный акцент выдавал иностранное происхождение. Она была американкой. Обе, как оказалось, работали на Хаммерсмит в кафе.

Я набрался смелости и, временно отложив покупку обуви, пригласил девушек выпить по коктейлю.

Поначалу я обращался к обеим — тут мне пригодилось знание нескольких английских анекдотов и поговорок, — но чуть погодя, исчерпав весь свой запас, перешел исключительно на польский.

— Так как же все-таки обстоит дело с твоим английским? — спросила полька.

— Могу объясниться, — уклончиво ответил я.

— Точно? Спроси у меня, умею ли я плавать.

— Что?

— Спроси, умею ли я плавать.

— Can you swim?

— На воде держусь, — ответила она по-польски. — Знаешь, что это значит? Это значит, что я плаваю как топор. И через минуту пойду ко дну. Утону.

Американка, которая не могла понять, о чем идет речь, вдруг взяла меня за руку.

— Speak to me… — с нажимом сказала она.

— What? What about? — выдавил я.

— About you. Your country. Your job. Your life. Who are you?[45] — выпалила она.

— Ну же, поговори с ней, — подбадривала меня полька. — Ты ведь кое-как объясняешься по-английски. Можешь, наверно, сказать, кто ты и чем занимаешься. Не видишь, что ты ей понравился? Неизвестно, впрочем, почему, — язвительно добавила она.

Американка продолжала держать меня за руку.

— Speak to me, please! — повторила она.

Армия английских слов, квартирующая у меня в голове, моментально бросилась врассыпную.

Полька попала в точку.

Я чувствовал, что иду ко дну. Тону.

Я молчал.

Загрузка...