— Сколько это еще продлится… — скорее утвердительно, нежели вопросительно сказал инженер Шумский, владелец ксерографической мастерской «Дельта» на улице Словацкого. Из ксерокса новейшей конструкции плавно выползали копии моего свидетельства о рождении. — Сто, от силы сто двадцать лет.
— Уже так скоро конец? — сказал я. — Вы уверены?
— Да вы что! — возмутился он.
Интонация знатока. После такого «Да вы что!» у меня не должно было остаться ни малейших сомнений. Инженер Шумский не впервые давал мне понять, что хорошо знает, о чем говорит. Крах западной цивилизации был его коньком. Он уже все проанализировал. Все подсчитал. Все проверил. Когда он начинал лекцию на свою любимую тему, я никоим образом не мог его прервать. В прошлый раз он полчаса убеждал меня, что Содом и Гоморра существовали на самом деле, а смешение языков строителей Вавилонской башни было не только наказанием за грех гордыни, но также и шансом — да, шансом, которым последующие поколения не сумели воспользоваться.
Я давно уже смотрел на инженера Шумского как на литературный персонаж. В его внешности было что-то демоническое: белые волосы, падающие с затылка на воротник, умные выразительные глаза, характерный жест, которым он крутил на пальце большой золотой перстень. Кого-то он мне напоминал. Уж не Воланда ли из «Мастера и Маргариты»? Да. Воланд вполне мог бы так выглядеть. Когда Шумский разглагольствовал о событиях, изложенных в Ветхом и Новом Завете, меня не покидало впечатление, что еще минута, и он, наклонившись ко мне, доверительно прошепчет: «Дело в том… что я лично присутствовал при всем этом… но только тайно, инкогнито, так сказать, так что прошу вас — никому ни слова и полнейший секрет!.. Тсс!»
— Не задумывались ли вы, — инженер Шумский барабанил пальцами по ксероксу, — не задумывались ли вы когда-нибудь, в чем чудо Пятидесятницы? Сошествия Духа Святого? Обретения иных языков?
— Я постоянно об этом думаю, — ответил я.
— Ну видите. А я думаю о том, что мы, народ, сделали с даром речи. С даром изъясняться даже не на чужих языках, а на своем собственном. Вы считаете, что мы продолжаем говорить, что еще способны говорить? Нет, думая так, вы заблуждаетесь. Нашей речи пришел конец, мы уже только издаем звуки, произносим слова, содержащие все меньше и меньше смысла. Этот страшный ор вокруг нас — тишина, это море слов — пустыня. Мы как…
— Болтливые немые, — подхватил я.
— Вот именно! — Инженер Шумский протянул мне готовые ксерокопии. — И цена будет страшной. Страшную цену придется нам заплатить. Да вы и сами прекрасно это знаете, я за вами наблюдаю. Повторяю: сто, от силы сто двадцать лет, и все будет кончено.
Я поблагодарил, расплатился.
Инженер Шумский проводил меня до двери.
— Я одного только не понимаю, — сказал я еще на прощанье. — Почему вы назвали свою мастерскую «Дельта»?
— В математике дельта означает приращение. Пусть у меня прирастает, — с улыбкой объяснил он.
Прямо из мастерской инженера Шумского я отправился в столовую районной управы — райсовета, как я ее называл подобно многим другим обитателям Старого Жолибожа. В столовке райсовета я уже лет пятнадцать обедал по будням.
В тот день заведующий столовой пан Чеслав, солидный мужчина, страдающий гипертонией, был на редкость благодушен.
— Что с ней случилось, как вы думаете? — заговорил он со мной, вставляя бумажный ролик в кассу. — Что с ней дальше могло случиться?
— С кем? — не понял я.
— Как — с кем? С Мадам[49]! — пан Чеслав извлек из-под стойки нашумевший роман писателя, который у него столовался. На обложке мелькнула знакомая картина Пикассо — «Жаклин с поджатыми ногами».
— Спросите у автора. Он сегодня уже приходил?
— Последнее время он приходит все позже.
Я заказал протертый суп, филе минтая без картошки и салат из квашеной капусты.
Электронное табло на башенке часов марки «Сони» показывало тринадцать двадцать.
Доигрывание на биржевой сессии особых изменений не принесло. Спрос не сильно превышал предложение. Предложение — спрос.
Равновесие.
Unch.
Нумероманьяки снова дали о себе знать. «Универсал» выступил с предложением купли семидесяти семи тысяч семисот семи акций (К 77777).
Я посмотрел на горы загромождающих комнату газет и невесть в который раз подумал, что, если б только захотел, мог бы за месяц от всех от них избавиться. При одном условии: я посвящаю им не менее двух часов в день.
Делать вырезки из газет — у нас семейное. Дед с матерью долгие годы увлеченно этим занимались.
Дедушку, сколько я помню, интересовали стихийные катастрофы. Он вырезал из газет информацию об ураганах, наводнениях, землетрясениях и прочих катаклизмах на суше, в воде и воздухе. Каждое воскресенье он просматривал скопившуюся порцию и подводил еженедельный баланс потерь. Человеческие жертвы: отдельно погибшие, отдельно раненые, отдельно потерявшие крышу над головой и лишившиеся всего своего добра… Потом размышлял над этой статистикой, сверялся с Новым Заветом и качал головой, как будто бы все сходилось:
«Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зеленая сгорела…»[50]
Из множества вырезок, сделанных моей матерью, сохранились только две. Я нашел их в конверте с надписью «Любовь и смерть».
Первая вырезка была записью беседы корреспондентки журнала «Пари матч» с французской киноактрисой. Тема беседы — любовь к одному мужчине, любовь на всю жизнь.
«Любовь, подобно религии, везде находит смысл и всему его придает», — сказала актриса, и эту фразу мать дважды подчеркнула и рядом поставила восклицательный знак.
Вторая вырезка была фрагментом репортажа о шахтере, который, когда в шахте случился обвал, чудом выжил, проведя в засыпанном отсеке семь дней, пока его не вытащили из-под земли спасатели. У него была лопата, и он каждый день съедал кусочек деревянного черенка. Репортеру он признался, что его спасла мать, которая умерла, когда он был ребенком, но отказался ответить на вопрос, каким образом она это сделала и как он просил ее о помощи. «Этого я вам не скажу. Об этом вообще нельзя рассказать словами» — эти фразы моя мать тоже подчеркнула дважды и снабдила вопросительным знаком.
В конверте с надписью «Любовь и смерть» кроме двух газетных вырезок я нашел еще кое-что: расписку, выданную матери мастерской «БЕТОННЫЕ РАБОТЫ — Казимеж Неговский и Ежи Децик, Зелёнка, Длугая ул., 41».
26 июня 86
Получен аванс на изготовление терразитовой плиты и букв.
Сумму 13200 (тринадцать тысяч двести злотых) получил
Поспишиль
Я знал, что на кальвинистском кладбище на Житной улице мать установила плиту на могиле мужчины, которого любила. Но почему плита была изготовлена в мастерской «БЕТОННЫЕ РАБОТЫ» в Зелёнке? Возможно, это не имело значения.
Я расчистил место на письменном столе, достал из ящика ножницы и картонную папку для вырезок, а потом подошел к самой высокой груде, снял с нее верхнюю стопку газет, на глаз сантиметров сорок толщиной, и с твердой уверенностью, что на этот раз мне достанет терпения, приступил к делу.
Несколько лет назад мне пришла в голову идея: раз уж я не могу написать книгу о жизни в Польской Народной Республике, попробую прибегнуть к помощи ножниц и клея — составлю текст из газетных вырезок.
Уже гораздо позже я узнал, что о подобной книге мечтала Лизавета Николаевна в «Бесах» Достоевского.
Литературное предприятие было такого рода. Издается в России множество столичных и провинциальных газет и других журналов, и в них ежедневно сообщается о множестве происшествии. Год отходит, газеты повсеместно складываются в шкапы или выбрасываются, рвутся, идут на обертки и колпаки. Многие опубликованные факты производят впечатление и остаются в памяти, но потом с годами забываются. Многие желали бы потом справиться, но какой же труд разыскивать в этом море листов, часто не зная ни дня, ни места, ни даже года случившегося происшествия? А между тем, если бы совокупить все эти факты за целый год в одну книгу, по известному плану и по известной мысли <…>, то такая совокупность в одно целое могла бы обрисовать всю характеристику русской жизни за весь год. <…> Конечно, все может войти: курьезы, пожары, пожертвования, всякие добрые и дурные дела, всякие слова и речи, пожалуй, даже известия о разливах рек, пожалуй, даже и некоторые указы правительства, но изо всего выбирать только то, что рисует эпоху; все войдет с известным взглядом, с указанием, с намерением, с мыслию, освещающей все целое, всю совокупность. И наконец, книга должна быть любопытна даже для легкого чтения, не говоря уже о том, что необходима для справок! Это была бы, так сказать, картина духовной, нравственной, внутренней русской жизни за целый год.
Я с жаром принялся за работу, но справиться с обилием материала оказалось не так-то просто. Собрав с полсотни папок с вырезками, я вынужден был признать свое поражение. Впрочем, идея не перестала меня привлекать. Иногда я воображал, что книга опубликована и получила похвальные рецензии, а самую интересную, в «Тыгоднике повшехном», блестящий фельетонист завершил замечательной фразой:
Различие между Хинтцем и Лизаветой Николаевной в том, что он не ограничился намерениями и скомпоновал произведение, много говорящее о духовной, нравственной и внутренней жизни Польши последних лет.
Кстати, любопытно, что выбросить однажды уже прочитанную газету до того как, вооружившись ножницами, я просмотрю ее второй раз, у меня не поднималась рука. Случалось, конечно, что во внезапном приступе отчаяния я начинал запихивать газеты в полиэтиленовые мешки с твердым намерением выкинуть их на помойку, но мне никогда не хватало решимости сделать этот последний шаг. Я не мог избавиться от ощущения, что, поступив так, лишусь чего-то, что в будущем может оказаться для меня крайне важным.
Взять хотя бы фрагмент репортажа из России — каких-то несколько строк о психически больном человеке, который задумал изобрести новый язык и выразить на нем невыразимое.
Если бы кто-то подобный стал героем моей книги, он бы изучал в Москве теорию Николая Марра[51], знатока кавказских языков, который силился создать марксистскую лингвистику и, до того как был раскритикован Сталиным, считался в Советском Союзе высочайшим авторитетом в своей области. Марр утверждал, что живая речь — черта обществ, разделенных на классы, и в будущем бесклассовом обществе живой язык отомрет, а на смену ему придет единый всемирный умственный язык. Герой моей книги подозревал бы, что теория Марра вовсе не бред, как принято считать, и доказывал, что у Сталина были основания ее опасаться.
В папке с газетными вырезками, которую я озаглавил «Язык», собралось уже много прелюбопытнейших материалов — например, заметка из какого-то медицинского журнала о необъяснимом случае излечения врожденной немоты или статья о победителе конкурса на чтение от конца к началу, молодом ирландце, который на два часа сорок минут улучшил собственный мировой рекорд, а его подвиг было предложено внести в Книгу рекордов Гиннесса.
Я внимательно просматривал газету за газетой, а закончив эту стопку, снял с груды вторую, сантиметров эдак в двадцать толщиной. После того как я справился и с нею и вынес обработанные газеты в прихожую, на столе осталась одна небольшая вырезка — заметка из «Супер-экспресса», заглавие которой было набрано крупным шрифтом:
ХОЧЕШЬ БЫТЬ МОДНЫМ?
СТАНЬ ЧЕЛОВЕКОМ ДВУЯЗЫЧНЫМ!
Серьги и татуировка уже не производят впечатления — сегодня, если хочешь обратить на себя внимание, ты должен разрезать себе язык. Между тем некоторые считают, что новая мода, обретающая все большую популярность, есть не что иное, как нанесение себе телесного повреждения.
Законодательные власти Иллинойса собираются ввести запрет на подобные практики. С начала нынешнего года этот запрет кое-где уже действует.
Офицеры с военно-воздушной базы в Северной Каролине рассказывают, что в феврале один солдат вынужден был заново сшить язык, поскольку иначе его бы уволили с военной службы.
Некоторые из тех, кто решается надвое разрезать язык, утверждают, что это колоссальное удобство, другие — что это духовное переживание, а есть и такие, которые говорят, что делают это, дабы шокировать окружающих.
Я дважды прочитал заметку и, нисколько не сомневаясь, что рано или поздно она мне пригодится, спрятал вырезку в папку.
В комнате зазвонил телефон. Я подождал и после четвертого звонка снял трубку.
— Да, я слушаю.
— Это я, — раздался голос отца, куда более твердый, чем утром. — Ты меня слышишь?
— Прекрасно слышу. Как дела? Хорошо прошло?
— A-а, ерунда! Директор сказал пару слов. Не о чем говорить. Послушай, у меня к тебе просьба.
— Какая?
— Я получил немного цветов. Надо с ними что-то сделать. Если б ты мог приехать… Но, может, тебе не с руки?
— С руки, пап, с руки, — сказал я. — Я приеду самое позднее через полчаса.