Сибирский рассказ-быль С. Бакланова
Тайга отпечаталась у Прохора на лице — угрюм Прохор, как тайга. Всегда угрюм, молчалив, строг: сыновья Прохора сказать слово поперек отцу не смеют; жена Прохора, Марья, на задних лапах перед мужем ходит.
Много воды утекло, времена переменились, революция пришла, а Прохор все такой же, как двадцать лет назад. Это где-то за стеной кедрача шумела революция, а Прохор сидел у себя на заимке, похаживал только по тайге за дичиной, пушниной. Скупщики привозили Прохору огнеприпасы, мануфактуру, керосин, — забирая дичину, пушнину.
Сидел Прохор на заимке. Его сыновья из малых ребят рослыми парнями стали, младший, Семен — ушел в Красную Армию, да и пропал. Пропал Семен, но не сгиб, нет-нет весточку пришлет, что служит он в авиаотряде, а тот авиаотряд находится в Москве. Про Москву писал Семен много удивительного — домов в Москве едва ли меньше, чем кедров в тайге, по улицам автомобили словно стрекозы носятся, только разинь рот— сейчас подомнут. Еще писал Семен, что юн учится на воздушного механика, что не раз уже он летал по воздуху.
Вести от Семена ехали четыре тысячи верст по чугунке, потом двести верст гужом; читал Семеновы письма Аким — грамотей из притаежной деревни Мшистой. Угрюмо слушал Прохор, и никак нельзя было разгадать — интересуется ли он вестями от сына. Московские письма прятал Прохор в кованный сундук, несокрушимый сундук, сбитый когда-то беглым каторжником, заглянувшим случайно на заимку.
Заимка Прохора — словно спичечные коробки, перед могучим войском хвойных гигантов. Недалеко, в десяти верстах от заимки, гора «Лысая» кажет свою каменную плешь над деревьями. На плеши Лысой творят пиршества орлы, разрывают добычу рыси. Испокон веков омыты кровью камни Лысой.
Итак, не часто баловал Семен родителей письмами. Раза четыре в год. Вдруг замолчал на пять месяцев. Получил Прохор последнюю весть на Илью. Такую весть, которая порадовала бы каждого отца, но с обычной угрюмостью слушал Прохор, когда читал Аким-грамотей, что Семен скоро намеревается приехать на заимку. В конце письма упоминал Семен, что давно бы он навестил родителей, да уж больно далеко от родных краев занесло его: весь отпуск ушел бы на дорогу, и только теперь начальник авиаотряда разрешил, не в счет отпуска, полмесяца попутешествовать.
Прохор замкнул письмо в «каторжный» сундук.
Догорали в августе летние зори, рушились в сентябре саженные таежные травы, рябковал по седой октябрьской тайге хмурый Прохор, щелкал пестрых рябков из своей мелкопульки.
В ноябре прокатился мороз по рекам, озерам, окнам болотным, сталью воду покрыл, начал мороз свирепо хвататься за нос и щеки, но надвинулись тучи, запушили белой мутью — и подобрел мороз. К декабрю навалило снегов — аршинами меряй.
Далеко в тайгу ушел Прохор за белкой. Ушел Прохор не один, а с сыновьями: Федором и Сергеем. Разбили они на кедровом становище, позади Лысой, зимний стан. Днем за белкой мотаются, вечером, в дымном тумане костра шкурки обдирают.
Густо валила белка и красовиты были их сизо-серые шкурки. У Федора и Сергея радовалась душа. Радовался ли Прохор— разве разгадаешь?
Марье на заимке днем со скотом забота, а вечерами сколько хочешь времени потосковать о Семушке, милом сыне. Глаза угрюмого Прохора не жгли Марью, и тосковала она вволю.
На третий день «советского рождества», утречком, когда солнце только что раскинуло по снегу драгоценные каменья, когда повеселела на закраине тайга, застучало в сенях Прохоровой избы, и на стук отозвалась Марья:
— Кто там?
— Я, да не один, принимай гостя! — весело крикнул за дверью Аким-грамотей.
Откинула Марья крючок. Дохнул морозный пар в избу. На пороге стояли Аким и неизвестный человек в дохе до пят.
— Вот оно какое дело, — сказал Аким, — забыл твой московский Семен, как и одеваются в Сибири. Степью — крутой мороз, а Семен, накося, в шинели переваливать через степь намеревался. Ожидал, что пуговки да ремешки его согреют! Спасибо мужики наши мшистые силком на Семена доху напялили, а то бы прокалил твово сына мороз, право слово.
Человек сбросил доху и оказался военным. На груди у Семена выплакала Марья слезами радости всю тоску…
По закраине тайги, около заимки Прохора, по осень бродят медведи. Беспокойный зверь — медведь: медовым августом приходит на пасеку, словно хозяин, колоды бьет; рогатую скотину дерет беспощадно. Только таежные жеребцы, конских косяков охранители, не боятся бурых зверей, и медведи не тревожат конские косяки, знают, что лют в тайге жеребец: всегда он готов и копытом бить и зубами грызть зверя. Но теперь под пухлым снежным одеялом спали в берлогах медведи и никаких бед не чинили.
Показал Семен Акиму щегольское ружье «винчестер», которое привез он из Москвы.
— Да, ружьецо у тебя — что надо, — заметил Аким, — восемнадцать зарядов— ух-ты! Слона сковырнуть можно. Но на берлогу, Сема, умеючи ходить надо. Если зря медведя поднять, он выскочит, ровно молния, и сгребет. Отца жди, Сема. Один не ходи. А берлог тут сколько хошь под Лысой.
На третий день после своего приезда заскучал Семен. Разрисованы морозом стекла, тихо ступает меховыми пижмами[37]) мать. Ей уже успел рассказать Семен про Москву, про полеты. Охала старуха; наохалась, стихла, и скука ужом вползла в избу.
— Завтра пойду на стан, чего они там канителятся, — сказал Семен.
— Пойди, сынок, пойди, — отозвалась Марья, — а то бы обождал. Слышь, белка тихо пошла.
— Отпуск короткий, мамаша. Отца, братьев смерть хочется повидать. Да ты не тревожься, не закружусь по увалам. Помню дорогу на стан. Они на четвертом за Лысой?
— На четвертом, сынок, на четвертом.
Опять ночью подобрел мороз. Пасмурна выглянуло последнее утро года. Комья снега лежали мертвые на лапах хвои, не играли алмазами. Задумчивая стояла тайга.
По руслу похороненной до весны речки от заимки Прохора протянул Семен лыжный след. Лыжи скользили мягко, неслышно.
Вдруг холодок страха обжег Семена: из-под самого носа лыжины, как черная бомба, вырвался старый глухарь и, загрохотав крыльями, нырнул в бело-зеленую стену леса.
— У-ух, шалавый! — вскрикнул Семен. Долго потом скользил он, улыбаясь. И качал головой. — И может же так напугать кополун![38])
Два кедровых становища Семен проехал — взопрел. Плешь Лысой закрылась-деревьями. Помнит Семен, отсюда до четвертого становища, вокруг которого белкует Прохор, верст шесть.
— Теперь покурить можно, — сказал Семен и зашмыгал лыжами к корням пихты, заметенным снегом.
Взлез Семен на корень, схожий с отростком морского чудища — осьминога, «Ирой» попыхивает, поглядывает по сторонам. Глядь, рядом из снежной отдушины пар валит…
— Вот тебе и ожидай нежданного! — подумал Семен, холодея, — на берлогу ведь я напоролся!..
И закружилось вихрем в мозгу Семена:
— Эх-ма! Стукнуть бы одному… Потом добежать до отца, до братьев: а ну-ка идем за медведем, родные. Эх-ма!
— Так что ли? — спросил себя Семен и сам себе ответил:
— Так…
Скинул и швырнул на снег доху. Винчестер звякнул на боевом взводе.
От первой посланной в берлогу пули не встал медведь: только шибче повалил пар. Видимо, зверь пробудился.
Тогда крикнул Семен:
— На тебе еще, если сразу не лезешь!
Хлестнул второй выстрел…
Зверь пошел не дыбком, а скоком. Близко перед Семеном открылась красная пасть в злобном оскале, но винчестер молчал— потянул Семен не спусковую скобу, впопыхах уцепился скрюченным пальцем за рукоять затвора…
Расщепленное ложе отлетело далеко в сторону. От новенького американского винчестера остались два погнутых ствола, на которых болтался исковерканный магазин…
Медведь сидел на Семене, левой лапой черпал из развороченного черепа мозг…
Прохваченная морозом земля не пускала лопату — трудно было могилу копать. Прохор сказал:
— На-ка, Серега, порой ты. У меня что-то руки замлели. Пойду наведуюсь на заимку, сердце болит, как там Марья.
— В город, не иначе, везти мать, — вздохнул Сергей, сильно нажав подошвой пижмы железо лопаты.
— Может, и не надо будет везть, может, она отойдет, когда похороним.
— Где отойти, тронулась она разумом!
Тут же пожалел Сергей, что сказал это. Упал старик на снег и застонал словно выпь…
Разнаряженная серебряными махрами стыла тайга…