Лев ВЕРШИНИН (Одесса) САГА ВОДЫ И ОГНЯ

МАРГАРИТЕ…

…и хотя сами мы не знаем, правда ли эти рассказы, но мы знаем точно, что мудрые люди древности считали их правдой.

Снорри Стурлусон «Круг земной»

I

Я, Хохи, прозванный Чужой Утробой, сын Сигурда, владетеля Гьюки-фиорда, расскажу о том, что было со мною и спутниками моими после того дня, когда направили мы на север бег коня волны. Вас зову слушать, братья мои Эльдъяур и Локи, сыновья моего отца, не любившие меня. И вас, побратимы, что пошли со мною, не принужденные никем. И тебя, Бьярни Хоконсон, скальд, последний из нас, кто еще жив, не считая меня самого. Трудно говорить о необычном: ведь много серых камней-слов хранят люди, но не каждому дан премудрыми асами[3] дар слагать из них кёнинги[4], сверкающие на струнах подобно алым каплям в венцах конунгов[5] Юга; оттого мало саг говорю я, Бьярни, спутник мой, рожденный от семени славного скальда Хокона: возьми детей языка моего и уложи их по-своему, как подскажет тебе кровь отца, уложи одно к одному, чтобы под небом фиордов засияла новая сага, сага Воды и Огня…

II

Отто Нагеля пригласили в кабинет рейхсфюрера немедленно по прибытии. Он даже не успел удивиться; увидев же лицо Гиммлера, — испугался. Видимо, что-то случилось. Но что?

За свой отдел Нагель был спокоен: спецкоманда для того и существует, чтобы быть готовой в любую минуту. Так что сам по себе срочный вызов не сулил неприятностей. Однако в таком состоянии Нагелю видеть железного Генриха еще не доводилось. Глаза, обычно мертвенно-спокойные, жили сейчас какой-то особой, непонятной жизнью.

— Нагель! — Рейхсфюрер вышел из-за стола и подошел почти вплотную. — Вы хорошо знаете Норвегию?

— Я служил там полгода в сороковом, рейхсфюрер!

Быстрота и четкость понравились. Здесь любили определенность. И ценили умение сохранить выдержку.

— Очень хорошо, Нагель. Приказываю: срочно подобрать участок побережья севернее Бергена, выделить охрану и затребовать строительную команду. Из тех, кого потом не придется жалеть. Ответственный — лично вы. Остальные дела сдайте заместителям.

— Яволь, рейхсфюрер.

— Далее. Сотрудник, непосредственно руководящий охраной объекта, должен быть очень… — близорукие глаза Гиммлера скользнули по лицу замершего Нагеля, — вы понимаете, очень надежен.

— Понимаю, рейхсфюрер.

— И еще. Любая дополнительная информация, касающаяся объекта, необходима лично мне. — Гиммлер помолчал и с нажимом повторил: — Лично мне. Вам ясно, мой Друг?

— Так точно, рейхсфюрер!

Рубашка на спине промокла насквозь и, казалось, прикипела к коже. Если этот человек просит информацию у подчиненного, значит, всех данных не имеет никто. И, следовательно, кому-то выгодно, чтобы Гиммлер знал только то, что знает. Но если так… О Господи, храни раба твоего…

Не сводя с побелевшего лица Нагеля глаз, вновь ставших тусклыми и равнодушными, рейхсфюрер подошел ближе и, протянув узкую ладонь, добавил почти участливо:

— Идите, мой друг. И запомните, за любую неудачу вы, именно вы, а потом уже все остальные, ответите головой…

…Из Управления бригаденфюрера Отто Нагеля выпустили только к вечеру, когда дежурный врач счел, что сердечный приступ купирован.

III

Финнбогги, погибший от данской секиры, был сыном Аудуна, сына Гунтера, сына Эйрика, от отца же героев Одина сороковым. Третий сын его, Инге, за буйный нрав прозванный Горячкой, убив в поединке Фрольва Бессмертного, бежал от кровавой мести из родительского фиорда и, уходя, взял по согласию отца одну ладью на пять пар гребцов и тех викингов, что признали его ярлом[6]. Тридцать зим и еще семь прожил он и оставил сыну Бальгеру Гьюки-фиорд, взятый по праву меча у прежнего владельца, и три ладьи, носившие пять десятков гребцов, а также горд, сложенный из прибрежных камней, с очагом и полями. Бальгер Ингесон приумножил нажитое отцом и, породив Агни, завещал ему пять ладей с веслами на тринадцать десятков гребцов, причем ни один рум в походе не пустовал[7]. Сыном же Агни Удачника стал Сигурд, родивший меня, тот, которого на восемнадцатой весне нарекли Грозой Берегов, а ныне; вспоминая, говорят просто: Сигурд Одна рука. Матери же своей я не помню.

Чужой Утробой прозвали меня люди Гьюки-фиорда, но нет в этом моей вины, как нет и лжи в прозвище. Валландской рабыней рожден я, Хохи, рабыней и пленницей, и рождение мое стало смертью матери моей. Потому не видел я ее, но знаю: Сигурд-ярл любил валландку и, не велев трудиться в усадьбе, поселил ее в своем доме и приходил к ней по ночам, наскучив надменностью жены своей Ингрид, дочери Улофа Гордого из южных свеев. Зная об этом, Пустым Ложем прозывали меж собой свейку люди фиорда, и гневна была Ингрид на мою мать; после смерти ее, не простив, перенесла свой гнев на меня. Признанный Сигурдом, рос я, как один из сыновей, но жизнь моя не была легка, ибо от зимы до зимы бродил ярл по путям волн, люди же фиорда сторонились меня и не мешали Ингрид говорить недобрые слова, иные — из страха перед долгой памятью дочери Гордого, а многие из неприязни к валландской крови, половиной доли разбавившей мою. Злее же прочих были братья мои Эльдъяур и Локи: ведь обида матери стала их обидой, как и положено для добрых сыновей. Локи, острый на язык, назвал меня впервые Чужой Утробой, и смеялась Ингрид, и окликали братья меня так, не боясь моего гнева, ибо их было двое, а я один, возрастом же Эльдъяур превосходил меня на зиму и лишь на две зимы уступал мне Локи. Люди же фиорда, глядя на воду жил, текущую по моему лицу после встреч с братьями в укромном углу, судачили, смеясь: «Видно, охота была пошутить асам, если залили они в жилы валландке кровь цвета нашей!» Отцу же, когда приводил он на зиму коня морей, не говорил я о своих обидах, думая так: и вправду ведь я — Чужая Утроба; за что ему упрекать сыновей? И еще думал я: пусть говорят Эльдъяур и Локи; придет время и моему гневу.

Двадцатую зиму встретил я, когда раньше времени вернулся из похода Сигурд-ярл, вместо добычи привезя с собой правую руку, завернутую в мешок из тюленьей шкуры. Притихли было люди Гьюки-фиорда, не зная, что будет теперь, когда проведают соседи об увечии? Не придут ли со злом? Но смеялся Сигурд: «Что с того? Со мной моя рука, вот лежит она в мешке. А что не на плече, так это и удобнее: рукавица не нужна!» И поняли свою ошибку соседи, когда пришли, но для многих уже не было выгоды в мудрости: головы их остались на столбах у моря даром вороньему роду, детям священного Мунира, Птицы Одина, отца героев. Обилен был пир, и долго благодарили вороны нас отрывистым криком, когда, отягченные пищей, улетали с побережья.

Но, хоть и смеялся Сигурд-ярл, иссякали силы его; сваны-оборотни, приходя незримо, сушили отца. И, почувствовав предел жизни, призвал ярл людей фиорда, и пришли они на зов, толпой став у крыльца, опершись на мечи. Когда же стих говор, вышли к ним старейшие, ведя Сигурда; сам не мог уже стоять прямо. И вызвал ярл из толпы нас, сыновей. Эльдъяур первый подошел на зов, по праву старшего, видевшего два десятка зим и еще две. Сказал Сигурд: «Старшего право — лучшая доля!» И, сказав так, отдал Эльдъяуру ведьму щитов, секиру отца своего Агни Удачника, с насечками на древке, и было этих насечек ровно сто, по числу побед, принесенных ее деду моему. Когда вернулся к викингам Эльдъяур, шагнул я к крыльцу, ибо вторым был по старшинству, но опередил меня Локи, младший, — и не по закону был такой поступок. Но не возразили викинги, и промолчали старейшины, и усмехнулась Ингрид-свейка, взглянув на меня; Сигурд же ярл также не отослал Локи на его место, видя, что люди фиорда не встанут за валландского выкидыша: так еще называли меня за спиной. Сказал Сигурд: «Младшего доля — верный защитник». И, молвив так, отдал Локи луну ладьи, щит, сохранявший еще прадеда моего Бальгера, сына Инге, и изгрызен был обод щита: известно ведь, что, унаследовав нрав Горячки, берсеркером[8] был Бальгер, забывавший в гневе боль и изгрызавший в ярости свой щит. С торжеством усмехнулась Ингрид, люди же сказали: «Поистине, велика любовь ярла к младшему сыну: старшему славу недавних дней передал Сигурд, для Локи же древней славы не пожалел». И посмотрели на меня, ибо мне пришло время идти к отцу, даром же мне мог быть лишь меч, поданный старейшими. Хороший меч, тяжелый, в ножнах, изукрашенных серебром, славный меч отца моего Сигурда, принесший ему славу Грозы Берегов, — но с предками не связывал обладателя; потому младшим оставался я навсегда, получив его.

Сказал Сигурд: «Ярла желанье — Одина воля, сыну любимому — доля по праву!» Удивились люди фиорда длинной речи, но уже принял ярл у старейшины меч и, обнажив, мне подал. И вскрикнули стоящие толпой, ибо не Сигурдов меч поднял я! Ворон это был, славный Ворон, черный клинок предка Финнбогги, взятый им из рук Аудуна Убийцы Саксов, принявшего меч тот по воле Гунтера; Ворон, клык руки, держал я, черный меч, что сорок и четыре поколения предков хранили бережнее жены и надежней весла, ибо откован клинок отцом героев Одином и Один же дал ему имя Ворон, в честь и на радость чернокрылому Муниру, вестоносцу Валгаллы[9].

Умолкли викинги, глядя на меч, и не смеялась уже Ингрид, и братья мои молчали, потеряв слова; отец же, Сигурд, шагнул вперед, желая говорить с людьми Гьюки-фиорда, — и упал, и уронил голову к ногам стоящих, а когда подняли его, лишь тело лежало на руках слуг, душа же стремилась к воротам Валгаллы. Так отдал фиорд свой сыновьям Сигурд-ярл, сын Агни, сына Бальгера, сына Инге, сына Финнбогги, сына Гунтера, сына Эйрика, от прародителя Одина сорок четвертый; в ряду же владетелей Гьюки-фиорда четвертый по счету, но не последний по славе. Так ушел он в Чертог Асов, оставив сыновьям своим Эльдъяуру, Локи и мне, Хохи, прозванному Чужой Утробой, людей фиорда и ладьи, которые еще предстояло делить.

IV

Веселым людям жить легко, а смешным трудно. Как жить? — каждый выбирает сам. Юрген Бухенвальд сделал свой выбор в тот день, когда, закончив вчерне расчеты, понял, что он — гений. С тех пор над ним смеялись все и всегда. Кроме Марты, разумеется. Но Марта умница, золотая душа, именно поэтому Юрген посмел сделать ей предложение и никогда не имел повода пожалеть о своем решении.

Коллеги на кафедре едва не заболели от смеха, когда Юрген рискнул предложить их вниманию свои наметки. Они даже не пытались спорить, они хохотали, утирая глаза платочками. Отсмеявшись, профессор Гейнике сообщил ассистенту Бухенвальду, что университет дорожит своей репутацией и он, заведующий кафедрой, не считает себя вправе пользоваться услугами прожектера и («уж простите старика за прямоту, герр Бухенвальд…») потенциального шарлатана. На бирже труда тоже изрядно веселились, когда в дверях возникала нескладная фигура, уныло выклянчивающая любую работу. Непризнанные гении, как правило, не умеют работать руками, а времена были нелегкие. Кризис! Без работы маялись тысячи специалистов, и на фоне их, бойко потрясающих перед агентом блестящими рекомендациями, Юрген Бухенвальд был смешон вдвойне. Боже, Боже! Марта вытянула его из петли; она разрывалась между орущим Калле и случайными клиентками с их дурацкими выкройками. Милая Марта, счастливый билет! Только она верила в Юргена и в наступление лучших времен.

Потом работа отыскалась. С казенной квартиркой, с жалованьем — небольшим, но стабильным. Листки с формулами прочно осели в столе; Марта не позволяла их выбросить, но Юрген знал, что все это уже в прошлом. Бывают ли гениями преподаватели гимназии? Преподавал же он добросовестно, но уныло, отчего и стал посмешищем для учеников. Правда, дети смеялись беззлобно. Что делать, если учитель и впрямь похож на циркуль! А так, что ж? Все наладилось. Калле подрастал. Ах, сын… В кого только пошел? Ни в мать, ни в отца — это уж точно. Ладный, смелый, не давал себя в обиду; в доме вечно шум, друзья, девушки. Никто не смеялся над Калле, и отец подумывал уже показать ему пожелтевшие тетрадки. Да, это была неплохая жизнь, но Калле призвали, а вскоре Марта вынула из почтового ящика коричневый конверт с рейхсадлером вместо марки.

С того дня причуды Циркуля усилились: физик мог подолгу искать неснятые очки, иногда застывал, глядя в одну точку, среди урока. Отдадим должное: сотрудники с пониманием отнеслись к горю семьи Бухенвальд и постарались окружить герра Юргена вниманием и заботой. Чуткости в рейхе пока что хватало, ведь похоронки были еще редкими птичками. Но знать, что Калле больше нет, было невыносимо. Юргена спасли формулы; они возникали перед глазами везде: на улице, в гимназии, дома. А дом и держался-то на хозяине. Марта с сентября тридцать девятого лежала пластом и молилась, прося Господа покарать поляков и, если можно, вернуть сына.

Марта и формулы. Формулы и Марта. Больше ничего. Дивизии рейха резали Европу, как нож масло; обрезки этого масла появились в лавках, но Бухенвальд не сопоставил причины и следствия. С него было достаточно того, что масло полезно жене. Жизнь ползла, как мутный сон: гимназия, аптека, лавка, дом; масло, картофель, сыр, сердечное, компрессы, счет от кардиолога. И формулы, чтобы не думать о сыне, чтобы найти силы жить во имя жены.

Когда в дом постучался улыбчивый толстяк и попросил Марту проследовать с ним для выяснения некоторых («…поверьте, фрау, весьма незначительных…») деталей, Юрген помог супруге подняться, одел, застегнул боты, закутал в платок и проводил до самого отделения гестапо. Час, и два, и три сидел он, ожидая, но Марта все не выходила. Дежурный не располагал сведениями. Наконец, уже к семи, все тот же толстяк выглянул и предложил герру Бухенвальду идти домой.

Что было дальше? Все — сон. Он, кажется, кричал, умолял, требовал. Она арийка, ручаюсь! Вы слышите, арийка! При чем здесь прапрадед, господа? Мы честные немцы, мы преданы фюреру, наш сын отдал жизнь во славу нации в польской кампании! Где моя жена? У нее больное сердце, вы не имеете права! Уберите руки, мерзавцы! С ним пытались говорить — он не слушал. Видимо, в те минуты, не сознавая ничего, Юрген позволил себе дурно отозваться о фюрере. Во всяком случае, его повели в отделение и долго били. Били и смеялись.

Но смешнее всего было лагерному писарю.

Упитанный, рослый, из уголовной элиты, он прямо-таки катался по полу. Нет, это же надо: Бухенвальд в Бухенвальде! Скажите-ка теперь, что на свете нет предопределений!

Писарю вторила охрана.

Живой талисман!

Ясное дело: промысел божий!!

Его надо беречь, ребята!!!

А Юргену было все равно. Он замолчал. Терял вес. Оставленный при кухонном блоке, заключенный № 36792 даже не пытался пользоваться выгодами своего положения. С метлой в руках, бессмысленно глядя в пол, шаркал по бараку, затверженными движениями наводя чистоту. По ночам ему снились формулы. Только формулы. И Марта.

В один из дней его вызвали в управление. Там некто в сером костюме спрашивал о чем-то. Какие-то бумаги, какой-то реферат… Юрген Бухенвальд не отзывался. Он стоял перед столом в положенной позе — руки по швам, носки врозь — и глядел в стену отрешенными глазами. Серый костюм горячился, бранил коменданта, тот оправдывался, справедливо подчеркивая, что этот заключенный находится в достаточно привилегированном положении, охрана его балует, а по уставу лагерь не богадельня, и никаких особых инструкций относительно номера 36792 не поступало. Комендант, сильный и уверенный офицер, говорил тоном человека, сознающего свою невиновность, но не смеющего настаивать. Видимо, приезжий из Берлина располагал немалыми полномочиями.

Юрген помнит: по багровому лицу коменданта катился крупный горох пота. Да-да, это он помнит отлично, потому что сразу вслед за этим человек в сером вышел из-за стола и, подойдя вплотную, протянул ему фотографию:

— Вы узнаете, герр Бухенвальд?

И тогда формулы, наконец, исчезли, потому что на фотографии была Марта. Исхудавшая, измученная, но безусловно Марта!

— Где моя жена?

За полгода это были первые слова, произнесенные Юргеном Бухенвальдом.

— Она в полной безопасности и довольстве. Только от вас, профессор, зависит ее и ваша собственная судьба.

Гость из Берлина прекрасно знал, что стоящий перед ним недоумок никогда не поднимался выше ассистента. Но за красноречие ему платили, равно как и за сердечность интонаций. Приказ найти в Бухенвальде заключенного Бухенвальда («…ваши ухмылки неуместны!») и склонить его к сотрудничеству был категоричен и исходил из инстанций наивысочайших. Неисполнение исключалось категорически.

Юрген слушал и постепенно принимал к сведению. Марта жива, это главное. Происхождение ее прапрадеда может быть забыто, это, в сущности, чепуха, равно как и непродуманные высказывания самого герра Бухенвальда. Неужели?! Он попытался поцеловать руку господину в сером, тот ловко отшатнулся и, протянув портсигар, предложил «профессору» присесть и серьезно поговорить.

Впрочем, беседа была недолгой. Все что угодно, добрый господин. Все, все! Разумеется! Да, этот реферат принадлежит мне. Написан давно. Да, единодушно отклонен кафедрой. Нет, вполне уверен, что теоретическая часть верна. Практика? Но у меня никогда не было подобных средств. Не знаю, наверное, много. Думаю, в течение полугода. Да, конечно, готов служить, готов, готов, искуплю, понимаю, как виноват, но я искуплю, клянусь всем святым…

Простите, ради Бога, один только вопрос: позволят ли мне повидаться с женой?

…В комнате нудно пахло сердечными каплями. Марта спала неспокойно, изредка тяжко всхлипывая. Потихоньку, стараясь не делать резких движений, Юрген Бухенвальд опустил ноги на пол и нащупал войлочные туфли. Подошел к окну. Раздвинул шторы.

Серый рассвет медленно выползал из-за холмов, стекая по прибрежной гальке к свинцовым волнам, опушенным белыми кружевами. Море негромко рокотало. Сквозь размытую предутреннюю пелену с трудом различались очертания катера, покачивающегося вблизи от берега, и темная громада главного корпуса. Когда выглянет солнце, позолота на фасаде засверкает, а пока что это просто пятно, черное на сером. Любопытно, что сказали бы рыбаки, выселенные отсюда год назад, поглядев на главный корпус? Позолота и граненое стекло; подделка, но какая! Еще бы: полмиллиона марок только на оформление. Как один пфенниг… А во сколько обошелся сам проект? И ведь затраты еще предстоят…

В человеке, стоящем у окна, вряд ли кто-то признал бы прежнего Циркуля. Удивительно, что делают деньги! Не дурацкие бумажки, но материализованное признание твоей исключительности. Сегодня Юрген Бухенвальд знал себе цену: в десять миллионов по смете оценила родина его гениальность. Дубовые головы с кафедры, если бы вы могли полюбоваться на проект! Вы смеялись? Так извольте же взглянуть на дело рук изгнанного вами «шарлатана». Только взглянуть, понять все равно не сможете! Куда вам… Нужно иметь прозорливые умы вождей, чтобы оценить в полной мере мое открытие! На базе Юргена именовали «профессором», и он имел право, минуя эсэсовцев из охраны, проходить всюду. Без исключений! Он шел, заложив руки за спину (проклятая лагерная привычка…) и высоко подняв, голову. Ее, право же, стоило нести гордо.

К сожалению, первый опыт был не вполне удачен. Что ж, случается. В аппаратуре, видимо, что-то разладилось. Это проверяется быстро. Главное: теория полностью подтверждена практикой и, следовательно, Юрген Бухенвальд доказал рейху, что он и Марта вполне лояльны. Здесь, в Норвегии, хорошо и спокойно: ни налетов, ни перебоев с продуктами. Марта рядом, она окрепла и уже выходит гулять. Доктор Вебер прекрасный кардиолог, и если он говорит, что к осени жена поправится, значит, так оно и будет. Да и письмо от Калле сыграло свою роль.

Бухенвальд приоткрыл окно и осторожно закурил, выпуская дым в щелку. Святая ложь! Этот грех он возьмет на себя во имя Марты; она не должна страдать. Милый Руди был очень удивлен просьбой, но — умный человек! — понял и кивнул. Письмо пришло спустя две недели. Рваное, мятое, но почти настоящее: почерк Карла-Генриха Бухенвальда копировали истинные профессионалы. Сын сообщал через добрых людей, что был ранен, попал в плен к русским на востоке Польши, что сейчас в лагере, бедствует, но не слишком и умоляет матушку крепиться и ждать победы. Марту это письмо оживило, она словно забыла пережитый ужас, за который, впрочем, уже были принесены извинения, а виновные строго наказаны. С каждым днем жена становилась все бодрее.

Когда солнце взошло над фиордом и серая гладь воды замерцала сине-зелеными переливами, персонал аппаратной был уже в сборе. Профессор Бухенвальд, накинув на плечи синий отутюженный халат с монограммой на нагрудном кармашке, сидел за столом, изредка прерывая выступающих короткими ясными вопросами. Он был доволен и не считал нужным скрывать это. Неудача первого эксперимента — частичная, но все-таки… — оказалась на поверку всего лишь следствием халатности дежурного техника. Тупица забыл проверить напайку клеем третьего блока. Что ж, во всяком случае, аппаратура доделок не требует. Бледный до синевы, техник попытался оправдаться — Бухенвальд отмел невнятный лепет взмахом руки.

— Об этом, Крюгер, вам придется говорить со штандартенфюрером. Все. А что показывает блок слежения?

Одетые в одинаковые рабочие халаты, сотрудники были молоды и вдохновенны. Они-то хорошо понимали, под чьим руководством работают! Кандидатуры утверждались лично Юргеном Бухенвальдом и, разумеется, Руди Бруннером. Но штандартенфюрера интересовала главным образом надежность кандидата, профессионализм же во внегласном конкурсе всецело оценивался профессором. Только таланты! И только молодежь. Старикам не постичь благородного безумия, сделавшего возможным воплощение проекта в жизнь. После проверки и утверждения счастливчиков доставляли сюда. И Бухенвальд с радостью видел, насколько был прав: молодые люди включались в работу безоглядно, с восторгом. Среди этих ребят в синих халатах Юрген Бухенвальд был богом. Но, как ни странно, ему это оказалось не слишком по нраву.

Ровно в десять заглянул Бруннер. Поздоровался. Осведомился о самочувствии фрау Бухенвальд. Выслушал жалобу на дурака-техника, нахмурился и пообещал примерно наказать. Профессор поговорил с Руди не без удовольствия: штандартенфюрер вне службы становился чудесным молодым человеком, скромным и почтительным. Женись Бухенвальд на двадцать лет раньше, у него мог бы быть такой сын. Во всяком случае, они с начальником охраны неплохо понимают друг друга. Не то, что с сухарем фон Роецки, директором проекта. Тот — просто жуткий тип, у Марты болит сердце, когда она видит его бороду.

Когда штандартенфюрер ушел, профессор приступил к анализу сводки. Судя по всему, повторный эксперимент мог начаться в любой момент, и к этому следовало быть готовым. Что-то подсказывало, что ждать оставалось недолго, а интуиция гения, господа, что-нибудь да значит! И действительно: сразу после полудня на столе мелодично заворковал телефон. Дежурный техник проинформировал о сигнале готовности номер один.

Спустя несколько минут Юрген Бухенвальд занял место у главного пульта. Сотрудники, прекратив разговоры, напряженно следили за показаниями датчиков, заставляя себя не отвлекаться, не смотреть на экран, по которому медленно ползла только что появившаяся в правом верхнем углу точка. Она продвигалась вниз, по диагонали. Профессор, не глядя на экран — казалось, он один здесь совершенно спокоен, — сутулился на стуле, и лицо его было беззащитным и немного смешным. У дверей сипло дышал фон Роецки, спешно вызванный в аппаратную из директорского коттеджа. Он, видимо, бежал, а человеку с его привычками это довольно трудно.

— Профессор… это они? — скрипучий, неприятно-высокий голос.

— Полагаю, да.

— Но на этот раз… Вы гарантируете?

Бухенвальд досадливо дернул плечом. Бессмысленный разговор. Сейчас он не имеет права отвлекаться. Поймите же, наконец! И директор понял, замер у дверей, похожий на статую Одина в прихожей главного корпуса, но Одина худого и бледного, как раковый больной. Застыл. Проглотил слова. Правильно, барон. В эти минуты здесь главный не вы.

— Начинайте отсчет!

— Три. Два. Один. Ноль! — эхом отозвались операторы.

Две белые линии скрестились на экране, поймав в перекрестье ярко-синюю точку. Худая рука, вся в желтых пятнах преждевременной старости, легла на пульт и, секунду помедлив, рванула рубильник. Вот так! Гордись мужем, Марта! Калле, сыночек, спи спокойно под проклятой Варшавой: ты погиб не даром. Твой папа встал в строй и сумеет отомстить за тебя — за тебя и тысячи других немецких мальчиков. Ну-ка, глядите, люди: вот она, история — перед вами! Кто сказал, что ее нельзя изменить? Можно! Если очень сильно любить и очень крепко тосковать…

Разве есть невозможное для гения?

Нет!

Так говорю вам я, Юрген Бухенвальд, смешной человек!

V

Высок был погребальный костер отца моего Сигурда-ярла, Грозы Берегов, и любимая ладья его, «Змееглав», повезла героя в дальний путь. Жарко пылали дрова, и в пламени извивались связанные рабы, служившие отцу при жизни вернее других. Достойные, они заслужили право сопровождать ярла, чтобы прислуживать ему и там, в высоком чертоге Валгаллы, где у стен, украшенных золотым узором, ждут викинга, ломясь от яств, длинные столы. Я, Хохи, валландская кровь, поднес факел к бревнам, обильно политым смолой и китовым салом, ибо это — право любимого сына, в праве же моем никто усомниться не мог: ведь не другому из сыновей отдал меч-Ворон отец, готовясь уйти в чертоги героев. И долго пылал костер; когда же истлели последние головни, собрали мы втроем — я, Эльдъяур и Локи — пепел, отделив его от угольев, и бросили в море, чтобы слился благородный прах со слезой волны.

А люди фиорда, выбив днища бочек, пили пиво, черпая резными ковшами и, мешая ветру рыдать, пели песни недавних дней, вспоминая по обычаю славу Сигурда-ярла. Говорили иные: «Громом гнева был Сигурд для Эйре, зеленого острова. Я ходил с ним там, и хороша была добыча», прочие же подтверждали: «Хороша!»; вновь пили и вновь говорили, в утеху душе отца: «Мы ходили с ним на саксов; страшен был саксам Гроза Берегов!». И полыхали костры вокруг бочек, трещали поленья, прыгали искры — это душа Сигурда-ярла пировала вместе с людьми фиорда, радуясь хорошим словам.

Хохон Седой, скальд, тихо сидел у огня, не теша себя ни пивом, ни сушеной рыбой. Лучшие слова он и укладывал, шевеля губами, в ларец кёнингов: ведь должно родиться новой саге, саге о Сигурде Грозе Берегов, и в этом долг побратима-песнопевца.

Рекой лилось пиво, падали с ног прислужники, силясь угодить пирующим, и не утихала жажда в утробах, ибо много пива нужно викингу, провожающему своего ярла туда, где встреча неизбежна. И сказал некто, чье лицо не заметил я в пляске искр: «Страхом сердец был Сигурд-ярл для жителей Валланда. Ходил я с ним в те края и видел, как покорялись они ему!» И засмеялся сидевший рядом: «Хейя! Все видели: каждую ночь покорялся Валланд Сигурду-ярлу!» И смеялись люди фиорда, глядя в мою сторону, ибо мне упреком было сказанное; я же молчал. Ведь тот, кто насмехался, был Хальфдан Голая Грудь, берсеркер, свей родом, вместе с Ингрид пришедший в Гьюки-фиорд. У порога покоев Ингрид спал Хальфдан, и сыновей ее он учил держать меч; никому, кроме ярла, не уступал дорогу берсеркер, прочие же не становились на его пути, зная, как легко ярость затмевает разум Голой Груди и как коротка дорога в палаты Валгаллы тому, кто обратит на себя гнев безумца. Потому не услышал я злой шутки, но понял: не на моей стороне Хальфдан, но на стороне Эльдъяура и Локи; прочие же не скажут, кого хотят, боясь ярости Хальфдана. И верно: сидевшие рядом отошли, сели у других костров, и один остался я; только Бьярни, сын Хокона-скальда Седого, остался со мною, но Бьярни был другом моим со дней короткого роста и вместе со мной разорял птичьи гнезда, когда еще малы для вражды были мы с сыновьями Ингрид. Да, лишь Бьярни не ушел от меня, но что за поддержка юный скальд, когда против Чужой Утробы сказано слово берсеркера?

Трижды по смерти Сигурда-ярла садились люди фиорда на берегу и пили пиво, поминая отца; на исходе же третьей ночи Хокон-скальд, прозванный Седым, запел сагу об ушедшем, рожденную в ларце песен его; восславил Хокон Сигурда Грозу Берегов, странника волн, ужас саксов и англов беду, сокрушителя зеленого Эйре, и блестели кёнинги в ночи, как сталь секир, взметнувшаяся к солнцу, как золотой узор палат Валгаллы; сияли они на радость Сигурду, и говорил отец тем, кто пировал с ними в обители Одина: «Слышите ли? Жива в Гьюик-фиорде память обо мне!» И, выслушав сагу о Грозе Берегов, разошлись люди фиорда, ибо теперь ушедший получил положенное и пришло время живым думать о живых. Тинг созывали назавтра старейшие и, собравшись, должны были решить люди фиорда: кого назвать ярлом-владетелем?

Утром, когда поднял Отец Асов свой щит, сделав серое зеленым, сошлись люди на лугу за гордом; не малый тинг, круг старейших, но большой, алль-тинг[10], созывали мудрые и, ударяя в натянутую кожу быка, звали всех мужей Гьюки-фиорда; ведь всего раз за жизнь поколения собирается алль-тинг, где каждому дано право говорить, что думает, не страшась мести или злобы. Собрались мужи: молодые и старцы, викинги и немногие бонды[11], что жили близ горда и, в море не уходя, брали добычу со вспаханной земли: сегодня и им возволялось говорить. Лишь женщин и детей не допускал обычай; только Ингрид явилась по праву жены и дочери ярлов, матери сыновей Сигурда, а также потому, что этого захотел Хальфдан Голая Грудь, молочный брат ее; он привел свейку за руку, и среди мужей не нашлось желающего оспорить.

Сказали старейшие: «Вот, покинул нас Сигурд Гроза Берегов, славный владетель. Скажет ли кто, что плохо было нам с ним?» И не нашлось таких. «Назовем же нового ярла, — сказали мудрые, — ведь трех сыновей оставил Сигурд, ярл же может быть один, иным — простыми викингами быть, с местом на руме и долей добычи по общему праву». И сказал Хальфдан Голая Грудь, берсеркер: «Эльдъяур ярл!».

Промолчали люди; ведь каждому ясно было, что, ярлом названный, станет глядеть сын свейки глазами матери и говорить ее языком; женщине же подчиниться для мужей позорно. Тогда посмотрели люди фиорда на меня, и впервые не видел я насмешки в глазах, но никто не назвал моего имени, потому что Хальфдан, подбоченясь, стоял в кругу и глядел, запоминая. И вновь сказал Голая Грудь: «Эльдъяур ярл!», озираясь по сторонам: кто возразит? Снова промолчали люди. В третий раз открыл рот берсеркер, чтобы по закону Одина утвердить владетеля, но помешал ему Хокон-скальд, подняв руку в знак желания говорить. Сказал Хокон: «Хорош Эльдъяур, не спорит никто. Но можем ли забыть: меч-Ворон у Хохи на ремне!» И растерялся берсеркер. Слово скальда — слово асов; кто поднимет руку на певца? И безумцу такое не придет в голову, ибо убийце скальда закрыт путь в чертоги Валгаллы; а что страшнее для викинга?

И заговорили люди фиорда, когда умолк Хальфдан; день спорили они и разошлись, не сговорившись, и следующий день спорили, и вновь разошлись, на третье же утро решили: «Пусть в поход пойдут сыновья Сигурда: первым — Эльдъяур, старший; вторым — Хохи; третьим же Локи пойдет. Чья добыча больше будет — тот ярл». И было справедливо. Но сказал Локи, наученный матерью: «Эльдъяур-брат, что мне с тобою делить? Ты ярл. Вместе пойдем. Мою добычу тебе отдам». И смеялся Хальфдан Голая Грудь: ведь две ладьи больше одной и гребцов на них больше; за двоих привезет добычи сын Ингрид, мне же не сравниться с ним. Но не нарушил Локи закон, и решение тинга подобное не возбраняло.

Потому остался я ждать возвращения сыновей свейки, они же, снарядив две ладьи, ушли по пенной тропе на север, к Скаль-фиорду, владетель коего, по слухам, стал охоч до пива и не думал о незваных гостях; глупец! — ведь золотом, добытым предками его, был известен Скаль-фиорд.

И долго не возвращались братья. К исходу же первой луны пришел по суше на ногах, стертых до крови, один из ушедших с ними, Глум, и, дойдя до ворот горда, упал. Внесенный в палаты, долго пил пиво Глум, а выпив — спал. Когда же проснулся, рассказал, что не вернутся братья мои Эльдъяур и Локи, и те не вернутся, кто пошел с ними, ибо взяли их асы в чертог Валгаллы. Странное говорил Глум. Так говорил: «Плыли мы вдоль берега уже три дня, правя на Скаль-фиорд; к исходу же третьего, уже во мраке, сверкнуло впереди. Дверь была перед нами, блестела она и сияла, и вокруг была ночь, за дверью же открытой — день, и близок был берег; на берегу, видел я, стояли ансы[12] в странных одеждах, а дальше высился чертог. Горд Валгаллы то был, и золотом сияли стены его. И сказал Эльдъяур: правь к берегу, кормчий. Меня же взял страх, сердце заморозив, и прыгнул я в воду, когда приблизилась Эльдъяура ладья к кровавому порогу, за которым был день; прыгнул в воду во тьме и поплыл к берегу, где чернела ночь. И видел я, как вошли ладьи в день и закрылась дверь, и только ночь окружала меня…»

Никто не усомнился в правде рассказа: ведь сознался Глум, что из страха покинул рум и весло, лгать же так на себя викинг не станет. Словно птица у разоренного гнезда, крикнула Ингрид, дослушав трусливого, и, крикнув, упала наземь без чувств. Хальфдан же берсеркер стоял в растерянности, не ведая, чем помочь, ибо далеки боги и не страшен асам благородный гнев.

Молчали люди фиорда, и понял я: вот пришел мой час, иного не будет; решится ныне — быть ярлом мне или навеки идти гребцом. Ведь долг викинга — встать за брата, пускай даже сами асы обидчики; забывший же обиду презрен. К богам пойдя, братьев вызволив, — над кем не вознесусь? И сказал я: «Хочу идти искать братьев. Наши обиды пусты, если кровь Сигурда в беде!» Ответил Хокон-скальд: «Правду сказал ты, Хохи. Иди. Сына посылаю с тобой, Бьярни, радость седин». И сказал берсеркер Хальфдан Голая Грудь, свей: «Хохи-викинг, Сигурдов сын ты — воистину. Сам с тобой пойду. Чужой же Утробой впредь никому называть тебя не позволю!» Ингрид же, дочь Гордого Улофа, очнувшись, сказала так: «Вернись с удачей, сын…»

И отплыл я, взяв боевой отцовский драккар[13], лучших из людей взяв, отплыл на север. Спокоен лежал путь воды, и когда угас третий день, открылась пред носом друга парусов круглая дверь. День был за нею, и сияла она, окаймленная багрянцем. И направил я драккар, заложив руль направо, из лунного света в солнечный, и сомкнулась за кормой нашей сияющая дверь…

VI

Все — ложь. Все — тлен.

Лгут жены. Лгут друзья. Лгут старики.

Прахом опадают башни, и в тлен обращаются знамена.

И только руны[14] не могут лгать. Только они нетленны.

Пяти лет не было Удо фон Роецки, когда, забредя в отдаленный покой отцовского замка, он увидел картину. Огромная, в потемневшей раме, она нависла над головой, пугая и маня. Рыжебородый воин в шлеме с изогнутыми рогами, отшвырнув кровавую секиру, протягивал к мальчику руки. На темных мозолях светлели граненые кости. Странные знаки кривились на гранях, и в глазах воина стыла мука.

Прямо в глаза Удо смотрел воин, словно моля о чем-то. О чем? Мальчик хотел убежать, но ноги онемели и морозная дрожь оцарапала спину. Прибежав на крик, испуганный барон на руках вынес из зала потерявшего сознание сына.

Картину сняли в тот же вечер, и Удо никогда больше не видел ее. Но изредка, когда вдруг начинала болеть голова — от висков и до темени, воин приходил к нему во сне, садился на край постели и молча смотрел, потряхивая костяными кубиками.

Став старше, Удо нашел в библиотеке замшелую книгу. Целый раздел уделил автор толкованию рун. И ясен стал смысл знаков, врезавшихся в детскую память.

Вэль. Гагр. Кауд.

Сила. Воля. Спасение.

Но и тогда еще не понял Удо своего предначертания. Много позже, студентом уже, забрел фон Роецки в лавку дядюшки Вили, антиквара. Оставь Вилли пять марок — ответишь на пять. Традиция! И вот там-то, под стеклом, лежали они — четыре граненые кости, желто-серые с голубыми прожилками, меченые священными рунами.

Какова цена, дядюшка Вилли? Ого! Ну что ж, покажите…

И он бросил кости.

Легко упали они на стекло.

Покатились.

Замерли.

Вэль. Гагр. Кауд.

И четвертая: норн.

СУДЬБА!

Так спала пелена с глаз. И предначертанное открылось ему.

Порвав с приятелями, Удо уединился в доме, выходя лишь в библиотеку и изредка, по вечерам, на прогулку. Он бросил юриспруденцию, посвящая дни напролет пыльным рукописям. Часто болела голова, но боли были терпимы: они предвещали сон и приход Воина. Ночные беседы без слов были важнее дневной суеты. И не хотелось просыпаться. Спешно вызванный теткой отец ужаснулся, встретившись взглядом со взором наследника рода Роецки.

Почтителен был сын и говорил разумно, но голубой лед сиял в глазах и сквозь отца смотрел Удо, словно разглядывая нечто, доступное ему одному. Врачи прописали покой и пилюли. На покой юный барон согласился, снадобья же выбрасывал. Он здоров. Не только телом, но и духом.

Больна нация. Нацию нужно лечить.

В одну из ночей Воин, не присев, встряхнул кости, и одна из них, блеснув в лунном луче, упала перед Удо.

Вэль!

На следующий день кайзер издал приказ о всеобщей мобилизации.

Воспрянула германская Сила, прибежище Духа. И, с потеплевшими глазами, фон Роецки сел писать патриотическую поэму, которой суждено было остаться недописанной. Кайзер лопнул как мыльный пузырь. Германский меч, рассекший было прогнившее чрево Европы, завяз, и безвольно разжалась рука, поднявшая его.

Калеки и вдовы.

Голод и стрельба по ночам.

Весь мир оскалился на воинов Одина — и одолел.

Ибо чего стоит сила, лишенная воли?

Горе побежденным!

Разгром и позор Удо фон Роецки воспринял спокойнее, чем ожидал лечащий врач. Барон предполагал нечто подобное. Лишь волей будет спаяна Сила. И Волей же спаянный и вспоенный, возродится Дух.

Это следовало обдумать. Это надлежало понять.

И поэтому вновь — книги. Старошведские. Старонорвежские. Легенды германцев? Сказки для детей. Нет, саги! Только они. В чем была тайна непобедимости викингов, воплотивших славу и дух Севера? Где истоки ее? Как влить юную кровь в дряхлые жилы нации?

Аристократию Удо перечеркнул сразу. Не им, сгнившим заживо обрубкам генеалогических древ, поднять такую глыбу. Вырожденцы! Даже лучшие из них прожили жизни, торгуясь и выгадывая. Барон стыдился своего герба. Презренная порода. Все — мелки. Все — сиюминутны.

Фридрих? Оловянный солдатик!

Бисмарк? Грубый бульдог!

Чернь же, уличная пыль, — вообще не в счет.

И все же: они немцы. А значит, они — Сила.

Сила без Воли…

В одну из лунных ночей Воин вновь бросил кости.

Гагр!

Спустя несколько часов, прогуливаясь, Удо вышел к воротам парка. На площади ревела толпа. Вознесенный над головами, вещал, заглушая рокот, человек, и люди рычали в ответ, но только ледяные глаза фон Роецки узрели вокруг чела оратора синее сияние Воли.

Воля и Власть истекали от него, зажигая толпу единой страстью.

Что же! — руны не лгут.

Пришел вождь.

…Ранним утром явился Удо фон Роецки туда, где собирались сторонники человека с синим сиянием аса на челе. Присутствующие недоуменно переглянулись. Но что было фон Роецки до них, смертных, если он шел к вождю, приход которого предрек в своих статьях? Обрывок фразы («…карету, что ли вызвать…») скользнул мимо слуха. На Удо давно уже оглядывались прохожие. Он привык не замечать жалких.

Высокий, иссохший человек с ледяными синими глазами, одетый в странную меховую накидку на голое тело, преклонив колено, вручил фюреру меч предков, состояние отца и кипу статей о Духе, не увидевших свет по вине завистников. Это был первый аристократ, открыто признавший вождя. Что с того, что барон оказался со странностями? Зато он был богат!

Опекуны перестали докучать Удо. Новые друзья прогнали злых стариков. Фон Роецки водили на митинги. Темнобородый, лохматый, он впечатлял толпу, даже молча. К чему слова? Ему не сказать так, как фюреру. Его дело — найти истоки Духа. И помочь вождю возродить в смраде и гнили здоровое дитя!

И когда должное свершилось, Удо фон Роецки по велению фюрера принял руководство над Институтом Севера. Теперь он мог заниматься настоящими исследованиями: лучшие молодые умы направила партия на великое дело Познания Истины. Одно лишь беспокоило директора, мешало сосредоточиться: все сильнее становились головные боли, и викинг с бородой цвета огня приходил наяву, не дожидаясь ночи.

Все чаще входил он в кабинет и садился напротив, заглядывая в глаза: тем чаще, чем медленнее двигались армии рейха. Вторично увязал в мясе врага германский меч. Теперь Удо фон Роецки было вполне ясно: его народ, увы, болен неизлечимо. Даже стальная Воля вождя в синем сиянии своем оказалась бессильна спаять Силу, возрождающую Дух. Где же выход? Где?! Отец Один, скажи!

И в черный день, когда траурные флаги плескались на улицах и Сталинград перестал упоминаться в сводках, опять бросил священные кости Воин.

Кауд!

И никто иной, а Удо фон Роецки стал директором проекта «Тор»!

Знакомясь с бумагами, он понял: свершилось. Если даже Сила и Воля не смогли вернуть германцам величие, значит, начинать нужно сначала. Открытие Бухенвальда откроет дверь в прошлое. И в этом — спасение.

Абсурдно?

Но бароны фон Роецки всегда верили в невозможное.

Возможно все, что угодно Одину!

В девственном мире, мире сильных страстей и чистых душ, мире крови и стали, германцы должны возвыситься над всеми — изначально! Их Сила не разжижена вековой спячкой. Им не хватает подлинного вождя. Зигфриды и Аларихи — всего лишь аристократы, не ощущающие зова крови. Значит, нужно спасти фюрера. И грядет великий поход…

Прибыв в Норвегию, директор Роецки трудился не покладая рук. От работы над сценарием, к сожалению, отвлекало слишком многое. Никак не удавалось сосредоточиться. Но и мелочами пренебрегать не следует, если хочешь строить Храм!

Немало труда стоило очистить от грязи базу, начиная с верхушки. Профессора Бухенвальда директор забыл сразу после знакомства. Недочеловек. Запуганная мышь, несущая крошки в норку. Тля. Военного коменданта Бруннера — патологически возненавидел. Животное. По его милости двух сотрудниц группы «Валькирия» пришлось списать по беременности. Бруннер пытался скандалить, но Удо быстро поставил его на место. Остальные — чернь. Бедный фюрер! Как можно надеяться на победу с таким материалом. В них мертв Дух!

Все реже с континента поступали хорошие новости.

Титулованные подонки подняли лапы на фюрера. Грязные саксы высадились в Нормандии, земле героев. Варварский вал неудержимо наползал с Востока на границы Империи.

Все гибло. Все рушилось.

И значит — кауд.

Спасение.

Спасти вождей — спасти все.

И начать снова!


Первые две ладьи из прошлого не оправдали надежд. Что-то не получилось у Бухенвальда, и, поднявшись на борт, Удо фон Роецки нашел лишь мертвецов. Еще теплые, с удивленными лицами, викинги будто спали, но ни одну грудь не вздымало дыхание. Мускулистые руки и в смерти сжимали оружие — тяжелые прямые мечи, двулезвийные секиры. Восторг, великий восторг испытал Удо. Ни с чем не сравнимое чувство: ласкать ладонью оружие, косматые кудри, шершавое дерево весел. От всадников рума пахло настоящим мужским потом: едким и сладким одновременно.

Одно из лиц потрясло директора. Юное, загорелое, оно было прекрасно даже в смерти и напоминало лицо Воина. Вот только муки не увидел Удо в широко распахнутых серых глазах. Там обитал Дух, который так давно искал барон фон Роецки. На коленях стоял директор, моля юношу пробудиться хотя бы на миг. Но молчал викинг, Удо же не в силах был расстаться с ним.

И тогда, вдохновленный Одином, сделал он то, что подсказал Отец Асов…

А после, когда было собрано оружие и образцы одежды, когда, облив бензином, поджигали ладьи с мертвыми телами, он стоял у самой кромки воды, обнажив голову и вдыхая запах горящего дерева, прорывающийся сквозь тяжкий смрад дымящихся героев. Порой ветер, усиливаясь, бил в лицо, и дышать становилось невозможно, но директор не отворачивался. Слезы текли по его щекам, и это удивляло. Он не прятал их от подчиненных. Кого стыдиться? Не те, горящие, мертвецы. Мертвы стоящие рядом. Пусть же смотрят, жалкие, как Удо фон Роецки провожает в последний поход героев своей мечты…

Образцы, собранные в ладьях, после должной обработки ушли специальным рейсом в Берлин. Да будет известно вождю, что избранный путь ведет к цели! Себе директор оставил лишь секиру и щит. Он знал толк в дарах Одина и понял, увидев, что расстаться с ними не в силах. В спальной комнате повесил он луну ладьи и ведьму щитов прикрепил к ней наискось, как учил старый оружничий в отцовском замке. Самое же заветное, волею Одина взятое с ладьи, установил в кабинете, дабы глядеть не отрываясь.

Больше ничего не взял себе Удо фон Роецки.

Он жил и ждал. И ожидание не затянулось. Когда зажглась сигнальная лампа, возвещая начало нового эксперимента, директор не медлил. Скинув презренные чужие одежонки, облачился он в пурпурно-черную безрукавку с нашитым поверх скрипучей кожи солнечным диском и набросил на плечи сине-зеленый, цвета свирепой волны, плащ. Рогатый шлем из легированной стали надел на голову, укрепив жестким ремнем. Пояс, снабженный роговой пряжкой, затянул потуже. И жезл с агатовым вороном взял в правую руку, прежде чем выйти на берег.

Все смертные, свободные от дежурств, уже толпились у кромки прибоя, жадно рассматривая приближающуюся ладью. Но не просто ладья вплывала в фиорд! Драккар, зверь воды, величаво рассекал багровую полосу двери сквозь время. Красив был он! Даже из решетчатого загона, где ютилась особая команда, донеслись удивленные возгласы. Шел драккар из ночи в день, и языки волн, обходя его, рвались в бешенстве к берегу, дробясь о подводные камни. Хищноклювый ворон смотрел с круто изогнутого носа, и весла путали кружева пены на бурунах. Люди же, замершие на берегу, жадно вглядывались туда, в тысячу или больше лет назад, но ничего не могли разглядеть, кроме светлой северной ночи и краешка луны, выглядывающего из-за багрового порога.

Шел драккар, вырастая с каждым мгновением. Двадцать пар весел мерно взлетали в воздух, искрящийся радугой, и, чуть помедлив, слаженно, почти без брызг, падали в густую, обрамленную искристой пылью пены, гладь. Надменно плыл вороноглавый конь бурунов, постепенно смиряя свой бег, и не видно было гребцов, укрытых щитами, что плотно прижались один к другому вдоль бортов. И запах мчался к берегу, опережая ход драккара, тяжелый запах смолы, пота и крови, загустевшей в пазах боевого корабля. И слышен был уже размеренный, слаженный крик: «Хей-я! Хей-я!», когда взметались и падали тяжкие весла.

А на носу, возвышаясь над вороньей головой, стоял человек в рогатом шлеме, и светлые космы, выбиваясь из-под кожи и железа, развевались, на ветру. Одной рукой держался он за воронье темя, другой опирался на обнаженный меч. И не блестела сталь под лучами солнца.

— Хей-я! Хей-я! Хей-я!

Удо фон Роецки очнулся. По ладони, свободной от железа, текла кровь: не сознавая себя, впился он ногтями в руку. Вот, Удо, смотри: уже заводят катер, чтобы идти навстречу драккару. Он приближается, вымечтанный тобой. На тебе — куртка, подобная безрукавкам викингов, черно-багровая с золотом, как повествуют саги об одеянии Мунира, вестника асов, и золотой жезл в твоей руке, знак службы Мунира. Иди же в катер, Удо! Сделал свое дело недоносок Бухенвальд. Завтра начнет исполнять долг червь Бруннер. А ныне — твой день. Иди и заставь простодушных героев поверить, что им воистину выпала честь живыми вступить в чертоги асов!

Удо фон Роецки медленно двинулся к катеру. Ему было легко идти по осклизлым камням, и он не оступался. Ведь рядом с ним, поддерживая, шел Огнебородый и смеялся, сотрясая нечто в правой ладони. И знал Роецки, что увидит он, когда распахнет викинг пальцы.

Кость со знаком.

И будет этот знак — НОРН.

Судьба!

VII

Правду говорил Глум, но не всю правду; малодушный, остался он во мраке, не вступил за кровавый порог, оттого не увидел воочию Валгаллу. Мы же — узрели и первым — я, ибо стоял на носовой палубе у клюва Мунира, чье имя имел драккар. Фиорд открылся нам; лицо его обычным было, от лиц иных фиордов отличалось, как отличаются лица людей, не более. Близок был край земного круга, и умерили гребцы размах: ведь прежде чем ступить, разумно увидеть.

Истинно: Валгалла открылась нам! Вдали высился Золотой Чертог, сияя узорами, вьющимися вдоль стен: медведи и волки, кракены и вороны сплелись в вечной схватке, и окна чертога сияли, залитые твердой водой. Ларцу из южных земель подобен был Дом Асов; рядом тусклым казался горд, ансов обитель, хотя в стране смертных не всякий ярл имел дома, равные красотой и размером. Сказал Хальфдан Голая Грудь, что греб один парой весел, не прося подмоги: «Поистине, дом ярла — хижина перед жилищами ансов; не ярлы ли прислуживают богам?» И ответил Бьярни Хоконсон: «Половинна правда твоя, Голая Грудь; подобны ярлам прислужники богов, но не ярлы. Героев место в чертоге; подле асов кормятся, там же и спят. Всякому известно!» И промолчал Хальфдан, потому что истину сказал сын Хокона.

И еще увидел я: страж-башня царит над гордом, но необычен ее облик; сияет она под солнцем, как гладкое железо, сложена же из тонких бревен. Подсилу ли людям такое? Нет, лишь бессмертным доступно. И стояли боги на берегу толпою, глядя на нас, и был их вид, как вид смертных, лишь одежды отличались. От берега же к драккару плыла ладья и песню пела на ходу, подобную грохоту камней в миг обвала; шла ладья без паруса и весел, дыша дымом, и прыгали руки солнца по бортам, отскакивая в глаза. Да! — стальная ладья плыла к нам, и невиданным дивом было такое для людей фиордов; даже саги не поминают подобное, а кто, как не скальды, знают о необычном все, если случалось оно в круге земном? Хальфдан сказал: «Всегда жалел, что страха не знаю; быть может, ныне устрашусь?» И ответил Бьярни Хоконсон: «Не проси страха, берсеркер; кто знает — на добро или зло послана Могучими стальная ладья?» И молчали викинги, подняв весла, пока не приблизилась ладья к нам.

Мунир, вестник асов, стоял на палубе, приняв облик смертного; клюв сбросив и черные перья, накинул на плечи куртку багряно-черную, свежей кожей пахнущую. Еще раз скажу: доступно ли смертному, хоть и умельцу из умельцев, подобное? Ведь окрась кожу, пахнуть свежатиной не станет; запах сохраня, багряной не будет. Всем известно! И сияло обильно золото на вестнике Одина, как и сказано в сагах: диск солнечный на груди и жезл враноглавый в руке; на второй ладони заметил я следы крови, и не говорили о таком скальды. Сверкающим шлемом покрыл голову ас Мунир, рога же шлема сверкали; где такие быки водятся? Только в лесах небесного круга!

Сказал вестник: «Кто ты, ярл? Назовись!» Ответил я: «Хохи имя мое, Хохи сын Сигурда, прозвища же своего назвать не желаю; и не ярл я, но сын ярла, названный викингами вождем в этом походе. Со мною же побратимы мои; их имена просты и не нужны приславшим тебя. Скажу лишь, что плывут со мною Хальфдан свей Голая Грудь и Бьярни, семя Хокона скальда Седого, младший сын его и последний живой из семерых. Что до драккара, то имя ему „Ворон“».

Сказал вестник: «Зачем в Валгаллу пришел, Хохи хевдинг?[15] Отчего не повернул? Говори!» Ответил я: «Живым в обитель асов кто рад уйти? Нет таких. Но и назад повернуть не мог: братьев ищу, Эльдъяура и Локи. Глум Трусливый Пловец сказал: вами взяты. Верните братьев, бессмертные. Без них не уйду!» Смехом ясным, как сталь ножа, рассмеялся Мунир: «Здесь братья твои, здесь; желанными гостями вошли в чертог, ныне же пошли в поход по воле Одина. Хочешь увидеть — дождись; столы ждут!» И сказал Хальфдан: «Хочу отведать пищи богов!» Прочие же согласились: «Хотим!»

Укрепив весла, покинули мы драккар; на твердую землю сошли, и не отличалась она от нашей земли: тверда и покрыта травой. В чертоги вошли, где стояли столы, ломясь от обилия яств, как и сказано в сагах. И сели мы к столам по слову Мунира, не робея более, ибо голодны были и не терпелось отведать, что за еда на столах Валгаллы. Блюдо к блюду стояли там, покрывая доски, и на всякой гортани вкус пища манила взгляд скитальца морей: привычное, дымилось мясо, мягкое кабанье и жесткое медвежье; рыба желтая, сухая, и с каплями жира алая, и мелкая зернь, цветом подобная смоле и рябине. Все это знакомо; чему дивиться? Иное изумляло: белый песок, тающий меж губ, как снег, но снег сладкий; сладкие же камни многих цветов; не для мужей такая еда, но, правду сказать, подобной сладости не ведают смертные. Ели викинги, блюд же не убывало: сновали меж столами прислужники, заменяя опустевшие; иные из ансов стояли вдоль стен недвижно: черны были одеяния их и жезлы из темной стали висели на шейных ремнях, прильнув к каждой груди.

И пили викинги от щедрот асов, напитков же не перечислить; назову немногие: пиво светлое, подобное нашему, лилось ручьями, но редкие из нас подставляли кубки; и темное было, сходное с напитком алль, гордостью островных саксов; и ромейских ягод кислый сок, что мудреет с годами; и с каплями воска мед, привозимый на торжище русами. Мало испили мы всего, о чем сказано, ибо по нраву побратимам пришлось иное, невиданное: вода на вид, на вкус же огонь. Хлебнувший неосторожно, терял дыхание и не скоро мог вдохнуть всей грудью; глотнувший с умом, весельем сердце наполнял, и огонь воды стекал в жилы, очищая разум, но связывал без ремней руки и ноги.

И молчал Мунир, ласково глядя, но голосом его вещали круглые рты, те, что щитам подобно висели вдоль стен: «Ешьте и пейте, воины Одина, ведь радостно будет асам увидеть вас, живых, за своим столом, ведь почетно для ансов прислуживать вам!» Взглянув на сомкнутые уста Мунира, удивился я: «Как говоришь?», и ответил мудрый вестник: «Не говорю; то дух мой вещает!» Когда же уставал говорить Муниров дух, медь гремела из ртов и плакали струны, словно многие скальды сидели на языках стен; но не было, видел я, скальдов. И спросил я: «Но где же асы, Мунир? Где Один, Отец Богов, и мудрый Хорд, и Норн, дева судьбы, и хранитель весны Бальдур? Где их давние гости: Сигурд, родитель мой, и Агни-ярл Убийца Саксов, отец отца, и иные предки, мои и чужие; не здесь ли их место?» И еще добавил я: «Где братья мои, Эльдъяур и Локи? Не ты сказал разве, что здесь?» Но смеялся в ответ солнечным смехом вестник Валгаллы: «Что толку печалиться, когда время ликовать? Что толку грустить, когда время радоваться? Ешь, Хохи хевдинг, и пей; ныне ты гость, завтра же беседовать станем!»

Когда же переполнились утробы побратимов, сменили рты стен медь на свирели, хлопнул в ладоши Мунир — и вбежали в чертог девы-валькирии; лишь волосы медвяные, лишь косы соломенные прикрывали их красоту, рассыпаясь по плечам, и полные груди манили голодный взгляд; пахло же от розовых тел так, как не пахнет и от цветов в лугах круга земель. Смело к викингам на колени садились божественные, с великим уменьем шелковыми бедрами шевеля; плечи руками обвивали, смеясь. Помню Хальфдана: рыча, опрокинул берсеркер валькирию на подстилку из шкур и владел ею, воя в восторге, подобно волку; она же смеялась громко и стонала, змеей оплетая могучее тело, содрогаясь в страсти. Хватали викинги дев и любили здесь же, у столов; каждому досталась валькирия, усталых же сменяли новые искусницы и оттого не было причин для ссор. Там, на скамьях Валгаллы, изведал и я страсть неземных дев; скуп мой язык, но скажу: как плевок в лицо после их ласк любовь жен во фиордах; ведь душиста кожа валькирий, сладки губы и бесстыдны руки, лоно же сладостнее последнего удара. Среди крика и смеха уснул я, наутро же чисты были столы и вновь полны блюда, но исчезли, словно не были, напитки; лишь немного светлого пива стояло в кувшинах из твердой воды.

Вошел Мунир и встал на пороге, говоря: «Вот для чего впустили вас в чертог свой бессмертные асы! Оборвала нить пряжи своей Норн-Судьба и, полны коварства, двинулись войною на фиорд Валгаллы силы тьмы: лесные боги русов и распятый, коему поклоняются саксы; с ними и духи Валланда. Близится Рагнаради, дети фиорда![16] Земной круг защищая, бьются асы, но вот — изнемогли. Крепка ведь сила чужих. В помощь себе призвал Один героев и пошли они, все, кто пировал здесь: там ныне и отец твой, Сигурд-ярл, и дед Агни, и прочие, коих долго перечислять. Но и герои слабеют, ибо в злобе своей смертных колдунов призвали злые; колдуну же не страшен небесный меч. Лишь смертный викинг сразит колдуна. И бьются там, за багряной тучей, смертные братья твои, Хохи, со смертными властелинами чар. Что скажете, коли и вас призовет Один?»

Умолк Мунир, и погасли свечи, словно ветром пахнуло на них; на миг мрачно стало в чертоге, затем вновь вспыхнуло: две звезды зажглись наверху, у балок; одна синяя, другая алая, и мигали они, уступая дорогу одна другой.

И сказал я: «Один Отец, мы дети!», и викинги подтвердили мои слова, крикнув: «Хей-я!», Хальфдан же берсеркер добавил: «Хочу видеть колдуна; посмотрю, страшен ли?»

Ответил Мунир: «Радостно слышать; но в бой не пошлю вас. Иная судьба выпала вам; прежде чем узнать ее, надлежит людям фиордов познать силу асов. Вложите в ножны мечи и секиры привесьте к поясам, ибо ныне, по Одина воле, вручу вам жезлы быстрого грома!» Так сказав, велел привести раба. И привели; Мунир же, взяв у черного анса жезл, навел на приведенного. Полосатая куртка была на рабе, и окрасилась она кровью во многих местах, когда в руках Мунира грянул гром, частый, как невод, снаряженный на ловлю трески; гром прогремел, и упал раб, весь в крови, и умер у ног наших. Сказал Хальфдан: «Вот страшная смерть: не видеть, откуда, не знать, кто. Воистину, жестоки асы!» Но усмехнулся Мунир: «Что жалеть раба; муж ли он? — нет. Вам, отважным, громы даю по воле Отца Асов. Наставит же вас в искусстве быстрого боя Врун; чтите его!»

И ушел Мунир. Брун же, сияя серебряными листьями, повел нас из чертога вдоль воды, к одному из низких домов. Шли мы, топча траву, и великий гнев загорался в сердцах, гнев и ярость: ведь Один, Отец наш, изнемогает в битве, мы же здесь и бессильны помочь; роптали викинги, и белым огнем пылали глаза Хальфдана Голой Груди. Так подошли к дому, и отпер двери Брун малым ключом, но не позвал нас туда; слуги его в одежде с рунами из серебра вошли внутрь и, вынеся сундуки, распахнули их. Жезлы быстрого грома лежали там, и каждому из нас, никого не пропустив, дал Врун по одному…

VIII

Больше всего в этой суетной жизни Руди любил пиво и девочек, причем пиво предпочитал светлое, а девочек, наоборот, темненьких. Более всего не любил Бруннер гомосексуалистов и аристократию; впрочем, особенной разницы между ними, на его взгляд, и не было. Очень не нравилось ему также рубить головы топором, но — что поделаешь! — приходилось. Правда, не часто. Раза четыре, максимум пять. Он тогда возглавлял образцовую команду в Югославии, а балканских туземцев, как выяснилось, лучше всего убеждали бифштексы с кровью. Поработав, Рудольф подолгу полоскался в лохани, отплевываясь и безбожно матеря проклятые горы и сволочей-диверсантов, из-за которых он, веселый Руди, вынужден пластать живых людей, как свиные туши. А вообще-то штандартенфюрер СС Рудольф Бруннер, Руди для девочек из шантана и Руди-Муди для очень близких друзей, был совсем не злым парнем.

Изредка наезжая в Штутгарт, Руди выгуливал матушку по аллеям Грюн-парка: вперед-назад, калитка-пруд, пруд-калитка. Старушка семенила, крепко держа сына под руку и часто останавливаясь. Гутен таг, фрау Мюллер. Гутен таг, Аннемари. Это ваш мальчик, милочка? Какой славный сынок у вас, Аннемари, и как похож на бедного покойного Фрица… Ты вылитый папа, Руди! М-да. В Штутгарте Бруннер выдерживал не более трех дней: беседы со старыми маразматичками дурно влияли на потенцию. Бедный Фриц, бедный Фриц… да сколько же можно, в конце концов?! Вспоминать отца Рудольф не любил. Фридрих Бруннер весь век копил марки, а когда накопил, наконец, достаточно для спокойной старости, идиот-кайзер просрал войну и бумажки с его усами стали годны разве что на растопку. Узнав о крахе рейхсбанка, старый колбасник не перенес удара. Он выпил бутылку мозельского, написал супруге записку («Все дерьмо, а ты — в первую очередь!») и прыгнул с пятого этажа, завещав сыну клетчатый выходной костюм, Библию с закладками и тяжелые кулаки.

Много позже, сжигая подрывную литературу, Руди наскоро пролистал книжку из общей кучи. Так, для интереса. История трех ребят с автомобилем не увлекла, но удивила.

Ведь это про Руди говорилось! Это он мотался по голодной стране, подворовывал и приторговывал, увлекся было кокаином, но быстро понял, что на «пудре» долго не протянешь, и соскочил, бегал на посылках, бил морды клиентам, если те обижали кисок, и сам бывал бит конкурентами. Впрочем, не сильно: Руди-Муди многое прощалось за радостную готовность жить самому и другим не очень мешать. Только полицейские вели себя по-скотски: они работали сапогами, а убедить их в своей безобидности стоило слишком дорого. Ничего удивительного, что молодой Бруннер одним из первых записался в штурмовики. А что? Форма задаром, пиво с сосисками ставит партия, да и деньжат перепадает, хотя и немного. Подружкам же Руди не платил из принципа, полагая, что они сами могли бы приплачивать за море удовольствия.

Впрочем, те, кто видел в Бруннере жизнерадостного кретина, сильно ошибались. Могучий нюх потомственного штутгартского колбасника безошибочно находил выход из любых передряг. Во всяком случае, вовсе не страсть к тряпкам заставила его натянуть черную форму еще в те дни, когда люди Рема обзывали эсэсовцев «угольщиками» и «негритосами». Старые приятели оскорбились. Руди был даже побит, но быстро прощен. Приятные парни! Бруннеру было совсем не по вкусу расстреливать их на пустыре, когда фюрер решил очистить партию от зажравшихся свиней в коричневых рубашках. Он стрелял от бедра и старался думать не о работе.

Ах, Руди-Муди-весельчак! Всем известно: безотказен, исполнителен, не скуп. Жизнелюб, но не извращенец. Доведись Бруннеру заглянуть в личное дело, он, право же, был бы польщен, но не удивлен. Все верно! Только насчет «бесстрашен» явный перебор; просто Рудольф верил в свою звезду. Парнишки, выжившие на голодных улицах послевоенного фатерланда, непросты, о нет! Это живучие скотинки, черт возьми! Вот почему на призыв ехать в оккупированные районы для организации правопорядка именно он откликнулся едва ли не первым, причем абсолютно добровольно!

И не прогадал: руководство запомнило бойкого парня, а менее шустрые все равно поехали, но уже по приказу — и под Смоленск. Что касается Бруннера, то он попал в райский уголок с видом на море и горы, населенный премилыми дикарками. А работа — лентяю на заказ: чистить территорию приходилось зеленым, черные[17] отвечали только за профилактику. Бруннер не подвел. За интересную идею о топоре как средстве психологического воздействия оберштурмбаннфюрера досрочно представили к очередному званию. Правда, за то же самое местные бандиты приговорили его к смерти, но как-то обошлось; срок командировки истек, и Рудольф отбыл в Штутгарт радовать фрау Аннемари кленовыми листьями на мундире.

Новым местом назначения оказалась Норвегия. Надо думать, именно репутация добросовестного профессионала, славного парня и полнейшего дебила, старательно взлелеянная лично Рудольфом, сыграла главную роль в назначении именно его комендантом и ответственным за охрану базы проекта «Тор».

На освоение стрелковых премудростей рыжикам потребовалось меньше трех недель. Конечно, не все шло гладко, но меньше семи мишеней из десятка на контрольных стрельбах не выбил ни один. С холодным оружием ребята и так умели обращаться. Основные занятия теперь шли по подрывному делу и, как ни странно, по тактике. Образцовый телохранитель обязан уметь атаковать, рыжие же парни никак не могли усвоить принцип наступления цепью. Сомкнутым строем — сколько угодно. А врассыпную — никак. Инструкторы выходили из себя, но старались сдерживаться. Нарываться не стоило. Глядя в прозрачные, очень спокойные глаза рыжиков, обижать их не хотелось. Впрочем, парни старались. В их личные дела Бруннер с удовольствием вписывал наилучшие отзывы наставников.

Итак, дело шло на лад. Построившись в цепь, рыжики уже не разбегались в разные стороны, паля в кусты наобум длинными очередями, как случалось поначалу. Две неприятности со смертельным исходом заставили их быть осторожнее и прислушаться к полупонятным объяснениям анса Бруна: так пареньки нарекли Рудольфа. Еще пару недель — и ребятишек не стыдно будет вести на дело. Стрельба по неподвижной цели, по цели движущейся, по цели сопротивляющейся — это, можно считать, отработано. Атака и залегание — тоже. Дошлифовать можно и после, тем паче, что мишеней второго уровня почти не осталось. Отработаны. Удивительная морока: оприходовать материал из особой команды. Но, увы, иначе никак. Комендатура Освенцима затаскает по инстанциям, если не дать полного отчета о представленной в распоряжение базы группе заключенных.

Потягивая пиво из маминой фарфоровой кружки, Рудольф Бруннер неторопливо размышлял. Жить можно: главное — не желать зла другим, чтобы другие не желали зла тебе. Вот и весь секрет! Покладистый парень пролезет в любую дырку. Вот ведь и рыжики: дикари дикарями, а взгляни ближе — ребята хоть куда, не чета боснийским бандитам. И выпить не дураки, и с бабой не теряются. И никакой зауми, что главное! Бруннер с ними быстро сговорился, особенно с Хальфданом. Вот парень! Такой не пропадет в голодуху. На той неделе Руди затащил громилу к себе, и они чертовски славно повеселились, особенно когда подключились котятки из группы «Валькирия». А любопытно, какие глаза сделал бы герр Роецки, загляни он в тот вечер на квартиру коменданта!

Куда там! Не сунется. Отношения с директором сложились прескверно, и плевать… Он, Рудольф Бруннер, штандартенфюрер СС, может назвать педика педиком в лицо, и пусть ему будет хуже. А то, что барон из этих — тут Руди готов заложить свою бессмертную душу и век пива не пить. У него на такую мерзость особый нюх. Навидался. И вообще, фон этот самый с придурью, самую малость, однако заметно. Как это он над жмуриками в лодках стоял? Смердит, как на помойке, то ли мочой воняет, то ли не разобрать чем, — а этот козел слезами обливается. Нет, право слово, ну педик же! Иное дело, скажем, профессор Бухенвальд: солидный человек, уважительный. И супруга у него приятная дама, жаль, что сердцем хворает. Ну, так уж всегда: хорошим людям вечно не везет.

Нарушив медленные мысли, за окном ударил колокол. Один. Два. Три. Четыре. Шестнадцать ноль-ноль. Личное время. Рыжие парни отобедали и сидят сейчас, небось, на камнях под часами. Дались им эти часы! От катера уже не шарахаются, к радио привыкли, а часы никак в толк не возьмут. Дети и дети.

Штандартенфюрер выбил пробку из восьмой бутылки и направил в кружку тугую светло-желтую струю. Это когда ж Хальфи придет? Ага, к семи, договорено так. С валькириями тоже разговор был, подойдут. Мне, значит, Лорхен, а Хальфи, как в тот раз, двоих. Или сразу уж четверых заказывать, чтобы без мороки? Ладно, там поглядим, в конце концов, сбегают, позовут.

Рудольф Бруннер крепко надеялся на сегодняшний вечер. Под пивко с Хальфданом можно будет, наконец, поговорить серьезно. Хватит играть кретина! Там, в Берлине, зря надеются, что Бруннер обслужит начальство и утрется. Не-е-т! Он, добряк Руди, никогда не давал себя в обиду, а теперь и подавно не даст. Скоты! Устроили бойню на весь мир, нагадили — и в кусты? Как заведено? Ясно. Они-то ноги унесут, да так, что не достанешь. У кайзера научились. А отвечать простым парням. Вот только Руди-Муди не «бедняжка Фриц» и с ним такие штучки не пройдут! Много ума не надо, чтобы понять, кому это нужны телохранители по классу «А». Тем более, если Роецки каждый вечер перед рыжиками концерты устраивает. Вокруг портретов заставляет плясать! А на портретах-то — фюрер, отец родной, и начальничек наш, мразь очкастая, и вся свора. Да не просто так, а под рыжиков одетые. А одежка-то, кстати, где? Да здесь же она, в первом блоке, за оружейной! И какие выводы из всего этого?

То-то, братцы. Вы, ясное дело, на Руди плюете. А зря!

Справедливости ради отметим, что самому Рудольфу такие выводы делать было все же не по разуму. Очень помогли неспешные беседы за чашкой чая с профессором Бухенвальдом; фрау Марта пекла к приходу гостя замечательные крендельки с тмином и накладывала в розетку побольше варенья. Ешьте, Руди, ешьте, наш Калле так любит этот сорт, если хотите, я запишу рецепт для вашей матушки. Руди искренне привязался к старикам и с постоянным сожалением думал о пометке «икс» в их личных делах. Чету Бухенвальд надлежало ликвидировать немедленно по завершении операции. Нет уж, пусть живут милые люди. У Руди-Муди иные планы. Он не намерен еще раз наведаться в Боснию, но уже в тюремном вагоне. А ведь могут еще и летчиков припомнить… эти сволочи англосаксы злопамятны, а шила в мешке не утаишь, свидетели остались. Нет уж, не надо! Зачем висеть, если можно без этого обойтись? Вождики смыться хотят? Сколько угодно! Но только вместе с Руди. Как там Роецки блеял? «И фюрер возглавит мир, и мир станет германским!» Пожалуйста. Меня ваши дела не касаются. Но жить хочу и буду. Я ни в чем не виноват. А что приказы исполнял, так все исполняли. Вот Роецки ваш, чистюля чистюлей, а загляните к нему в кабинет… Бр-р-р… Да меня бы там на второй день удар хватил!

Итак, решено: он переговорит с Хальфи. Тот, вроде, по корешам с шефом ихним, этим самым Хохи (тоже, кстати, скотина: ходит надутый, ни здрасте, ни до свиданья, второй Роецки; может быть, из той же публики? Плевать! Мне с ним не жить, мне б только там, у рыжиков оказаться. Пригожусь. Устроюсь как-нибудь. Что, Руди Бруннеру больше всех надо, что ли?).

После пяти ударов и еще одного Бруннер поднялся и заправил койку. Семнадцать тридцать. С минуты на минуту Лорхен подойдет. Все же вечеринка какая-никакая, приготовить нужно. Да и размяться не грех для разгону. Руди-Муди, понятно, не жадный, но рыжики совсем обнаглели: что ни вечер, тянут девок в кусты, да если бы еще по одной на брата, так нет же, во вкус вошли. А о людях подумать — мозгов не хватает. Мало того, что охранники без баб звереют, так еще и коменданту раз в неделю перепадает, разве что Хальфи притащит, как тогда…

Ага. Стучит. Умница Лорхен, кошечка Лорхен… иди сюда, моя девочка. Вот так. М-м-м-м. Хорошо тебе? Соскучилась по старому Руди? Вот и ладно, лапушка, вот и чудненько. Еще немножечко… а это что за синячище? A-а., ну свиньи, что со свиней спрашивать…

Так. Хватит. Оставим кое-что на потом. Семь уже, сейчас Хальфи придет. Что у нас есть? Шнапс для рыжика, это само собой, шампанское для девочек, святое дело, дюжинка пива, как положено. Полный арсенал. Будем ждать.

Хальфи так и не соизволил явиться. До трех ночи Руди рассеивал досаду, затем отключился и проснулся лишь тогда, когда по лицу хлестнуло брызгами щепок и стеклянным крошевом. За окном стреляли. Еще не успев понять, что происходит, Бруннер скатился с койки и увидел, как ползет по стене, мучительно изогнувшись, Лорхен; рот ее был распахнут в беззвучном вопле, синие глаза выцветали с каждой секундой, коротенький фартучек набухал красным, а в руках как-то очень ровно держался поднос, и над чашечками вился медленный прозрачный дымок.

С берега били по окнам. Подобные штучки были знакомы: боснийские бандиты обожали расстрелять в упор честно отдыхающего солдата и подло уйти в горы. Но здесь? Тонко звякнуло стекло: Лорхен, наконец, упала, и капли горячего кофе обожгли порезы на щеках Рудольфа. Впрочем, боли не было. Не до того. Стараясь не высовывать голову выше подоконника, штандартенфюрер дотянулся до стула, сорвал со спинки автомат и, всем телом распахнув дверь, кинулся вниз по лестнице к выходу, где уже ни на секунду не стихала перестрелка…

IX

Уже полную луну сражался свет с мраком, изгоняя его с моря богов, а мы обитали в чертоге Валгаллы, и все было там так, как говорят саги, и сверх того многое увидели мы, о чем неведомо мудрейшим из скальдов: ведь с чужих слов слагают они кёнинги в ожерелья песен, мы же узрели воочию.

Знаком нам стал круг небесный не хуже Гьюки-фиорда, был же он таков: холмы, заросшие кустарником и луг под холмами; меж морем и лугом берег, усыпанный камнями до самой пристани, где прыгала на волнах железная ладья. У подножия холмов высился чертог; поодаль дома ансов теснились, числом два больших и один малый, обитель Мунира; и еще один, облитый каменной кожей, серой, как рассвет. Загон же для рабов, быстрому грому обреченных, в счет не беру, ибо опустел он к исходу луны.

Невелик был фиорд и мало ансов насчитал я; Мунир и Брун властвовали тут в отсутствие Одина, под рукою же их ходили ансы-воины с быстрыми громами на ремнях, числом дважды по десять и еще пять, да еще один, что обитал на страж-башне. И валькирии подчинялись воле Вруна; было же дев семь десятков без двоих. И юные служители, чьи накидки цвета вечерней волны: эти внимали словам старца без волос. Спросили Вруна: «Кто старик сей?» Брун же ответил: «Страж двери».

На третий день от прихода собрав нас, сказал Мунир: «Худые вести в устах держу; сразу говорить не хотел, пир портить гостям недоброе дело. Но свершилось: пришел час Рагнаради и побеждены асы; герои же пали вторично и не возродятся вновь; с ними и смертные легли. Плачь же, Хохи хевдинг, сын Сигурда, ведь не увидишь ты больше братьев своих». И, повысив голос, вскричал: «Но живы асы и скоро придут! Велено сказать: изгнанные с круга небесного, в круг земной уйдут. С вами жить будут в Гьюки-фиорде. Готовы ли, дети Одина, Отца своего встретить и от бед хранить?» И ответил я за всех: «Можем ли иначе? Не для того ли вручен нам быстрый гром?». Тогда показал Мунир лик на щите, сказав: «Вот прислал Один тень лица своего; смотрите!» И иные щиты показал, говоря при этом: «Вот юный Бальдур, а вот Хорд Слепец, а это Тор, ярость битвы!» Так скажу: иначе видел я во снах своих лики асов и саги иными их называли. Мыслимо ли: толст Бальдур? Возможно ли: худосочен Тор? Но что толку в сомнении? — ведь невиданной работы были тени-лица, живые на щите: глядели с улыбкой и сияли глаза. Что ж: увидев невиданное, узнали неслыханное. На то асов воля.

Быстрым громом владеть учили нас ансы и твердые плоды раздали; бросивший такой плод вздымал землю к небу, и там, где оседала земля, засеяна она была железом. И старательно подчинялись мы Бруну-оружничему, он же не был горд и снисходил к смертным, особо выделяя Хальфдана, сильнейшего: валькирий делил с ним и огонь воды подносил; побратимы же не завидовали Голой Груди — ведь и вправду из всех первым он достоин был дружбы анса.

Не жалея тел своих, познавали дети фиордов тайную мудрость божественной битвы и уменье хранить асов от злых козней также постигли, заплатив жизнями двоих: имена же неудачливых таковы: Рольф Белые штаны, сын Бьягни Скаллагримсона, и Гондульф Безродный, что пристал к дружине Сигурда-ярла в стране англов. Когда пробегали часы ученья, проводил время каждый по-своему: иной к валькириям шел, другой у столов садился, требуя мяса и сладких камней; ни тем, ни другим не препятствовал я.

Бьярни же Хоконсон, уйдя в холмы, бродил до тьмы, шепчась с духами земли и воды, и не звали его к себе друзья, видя: ищет скальд кёнинги для саги, ибо первым из певцов увидел он чертог Валгаллы и последним: ведь настал час Рагнаради и время пришло асам уйти с круга небес. И не тревожили. Что нарушит уединение вещего? Сами ансы, чтя обычай, не препятствовали скальду видеть, что желал; лишь к обители Мунира не было ему пути, и еще от серокаменного дома отогнал служитель, грозя быстрым громом: там, говорили, лежит ключ от сияющей двери, видеть же его заповедано смертным.

И вот пришел ко мне Бьярни, говоря: «Сагу сложить хочу; твоя сага будет, Хохи! Кто другой, не став ярлом, сагу имел? Нет таких. Сплел я слова в венок, кёнинги огранил; и сверкают. Но нет среди них одного и распадается цепь. Хочу видеть жилище Мунира; помоги, ярл!» Так назвал меня Бьярни, с которым разорял я в детстве птичьи гнезда, и не мог я отказать. На отшибе от прочих стояла обитель аса: невысока, в один накат; окна плотная ткань прикрывала и твердая вода, дверь же вестник богов запирал: без засова, без замка стояла дверь, но не играл ею ветер. Сказал Бьярни: «Кинжалом сломать запор нетрудно; прошу тебя войти со мною. Ушел Мунир, и мы войдем и уйдем; коли вернется ас и увидит меня одного, проклянет; тебя же простит, ибо ты Сигурда сын и Одину не чужой». И правда была в словах Бьярни, разумного не по числу пройденных зим, но по воле богов.

Решив, сделали: кинжалом открыли дверь обители Мунира и вошли; мрака полог разогнали, засветив звезду в потолке. Скудно жил вестник богов, но скудость жилища была достойна мужа: много железа, мало золота. Три двери предстали взору; первой ближнюю открыл Бьярни, но не было в малой палате чудес: стол да табурет, да ящик, умеющий говорить. И огорчился Бьярни: «Что в сагу вплести? Дверь сломали, стол увидели; беден, вижу, Мунир ас». Ответил я:

«Горевать не спеши: ведь еще одна дверь пред нами, а вот третья. Не там ли чудеса?» Вторую дверь распахнул Бьярни; и вошли. Узкое ложе открылось нам, покрытое серой тканью; над ложем лик Одина, подобный виденному нами в руках Мунира, но больший, и в странных одеждах был Отец Асов. Другая стена не видна оказалась, укрытая тканью багряной; в середине отметина, белый круг, на белом же — черный знак, схожий с пауком. На третьей стене оружие висело и, не поверив глазам, трижды закрыл я их и открыл: ведь знал я эту радость битвы.

Спросил: «Бьярни, что видишь?» И ответил Хоконсон так: «Вижу то, что говорят глаза: секиру брата твоего Эльдъяура, взятую им из рук Сигурда-ярла; от Агни Удачника счет зим той секире. Вижу и щит брата твоего Локи; не спутать его с иными: ведь изгрызен край зубами Бальгера Злого Воина, пращура твоего. Вот что вижу». Говорю я: «Значит, правда: странно, откуда они здесь? Спрошу Мунира». Третью дверь отворил Бьярни; и переступили порог. Странным был третий покой: полки вдоль стен, на полках же, тесно одна к другой теснясь, шкатулки слов, писаные не рунами. Такие видел я в походе на Эйре: ценят их тамошние и полезно взять такую добычу, ибо придут черные слуги креста, прося: «Верни». И вернет викинг, взяв выкуп, ведь нет пользы мужу от шкатулок слов. Говорю я: «Что за нужда асу в подобном?» Бьярни же ответил: «Постичь ли?» И не было чудес; лишь на краю широкого стола стояло нечто, укрытое тканью. «Что ж, — говорит Бьярни, — коль и здесь ничего, не сплести сагу». Так сказав, откинул покров.

И взглянул мне в лицо брат мой Эльдъяур! Чаша из твердой воды скрывалась под тканью, наполненная водой обычной; крышкой была накрыта чаша и плавала в воде светлокудрая голова сына Ингрид-свейки. Раскрыт был рот брата, словно кричал сквозь воду Эльдъяур нечто, и так громок был крик, что не слышал я сквозь него слова Бьярни, лишь видел: шевелятся губы скальда. Бьярни же, поняв, приблизил рот к плечу моему и укусил; так сумел заставить меня не слышать жалобу брата. И сказал Хоконсон: «Что стоишь, Хохи, словно замерз? Не видишь разве: обман вокруг и смерть; не чертог асов здесь, но сванов[18] берлога, оборотней, рожденных слюной Фенрира, волка зла. Ведь викинг, голову врагу отделив, с почетом ее воронам отдаст; глумиться же не станет. Кто, если не сван, оружие похитив, надругается так над мужем ладьи?» Еще сказал: «Слышал же: не наш язык у тех, кто в личинах ансов; лишь Мунир ясно говорит, да Врун немного. Видел же: лики богов поддельны, не таковы, как в сагах описаны. И кровь у Мунира красна: помнишь ли встречу? Видно, ждет нас зло; спасемся ли? Пора уйти, но не выпустят!» Ответил я: «Не выпустят — убьем. Сам поведу».

И, покинув логово поддельного аса, послал я Бьярни сказать побратимам обо всем. Вернулся, говоря: «Сказал. Согласны они с тобой. Хорошо придумано, сказали». Придумал же я вот что: сванам вида не подавать до утра; утром же, приняв пищу, убивать. Руками, пока не ждут; после — быстрым громом. Ключнику же так говорить: за дверь — жизнь; откроет — пощадим его и дев. И откроет, гнусный; кровь своих жен и свану дорога. Вот что придумал я; викинги, по словам Бьярни, ответили, подумав: «Умно»; Хальфдан же добавил: «Я начну; страж-башню обезглавлю. Хохи мой ярл». Да, так он сказал, и было мне приятно слышать это.

X

Рыжики бродили по берегу, стаскивая тела своих в одно место и укладывая их штабелем. Одиннадцать штук осталось их, а вдоль побережья, на шестах, укрепленных меж камней, скалились головы. Какая выше, какая ниже. Тридцать пять голов, и вокруг каждой — драка. Тяжелые иссиня-черные птицы, хрипло бранясь, суетились в воздухе, отталкивая одна другую, и на месте глаз у многих голов алели провалы. Руди Бруннер вздрогнул и, отойдя от окна, вновь сел на пол, прислонившись к пульту. Тридцать пять за двадцать восемь. Хороший расклад. Особенно если учесть, что эти скоты начали резать без предупреждения, все разом. Страшно подумать, что было бы, сумей они пробраться в оружейную. Могли ведь! Но решили сначала с огнем побаловаться…

Казарму рвануло уже тогда, когда Руди ввалился в аппаратную и запер за собой дверь. Зазвенело в ушах, качнуло, посыпались стекла, но не больше: бетонный щит удержал взрывную волну, и стальные жалюзи тоже сделали свое дело. Удача опять, в который уже раз, не оставила Руди Бруннера. Если и было место на базе, где вполне можно было отсидеться, так это именно аппаратная. Еще надежнее, конечно, было бы в огневой точке на холме, но поди добеги до нее в этом аду. Кто попытался, лег. Так что спасибо и на этом.

Перед любым судом Рудольф Бруннер может быть спокоен: он не нарушил присягу. Драться до конца? Таков долг. И штандартенфюрер кинулся в аппаратную только тогда, когда умолкший автомат пришлось выбросить. Драться до смерти? А зачем? Кому будет хорошо, если славный парень Руди Бруннер ляжет на камни, как остальные ребята, и из его глаз будут кормиться вороны? Ни в какой присяге об этом нет речи. Он сделал, что мог. Теперь нужно ждать. Наверняка рыжики добрались в радиорубку уже после начала стрельбы, ведь казарма держалась до самого взрыва. Значит, радист дал сигнал. Помощь придет, это несомненно. Просидеть в аппаратной пару часов — пустяки, этим скотам сюда ни за что не добраться. А там пускай выясняют, с чего это вдруг рыжикам вздумалось бунтовать…

За спиной заворочался профессор. Он уже был здесь, когда в аппаратную ввалился Бруннер. Вместе с ним сидел парень в синем халате. Халат свисал клочьями, и из-под плеча на грудь сбилась кобура парабеллума. Техник трудно дышал, ему прострелили грудь, и жить оставалось недолго. Мучительным шепотом, отхаркивая кровавую мокроту, он просил штандартенфюрера сберечь профессора. «Это гений, господин Бруннер… это гений… таких больше не будет…» Сейчас парнишка умолк. Крупные мухи ползают по застывшим зрачкам, но техник не чувствует. Конец. Что ж, лучше мухи, чем вороны. Бруннеру пришлось ударить профессора: тот рвался наружу и бормотал что-то про Марту. Бил Руди, конечно, не сильно, но умело: получив по затылку, Бухенвальд обмяк и перестал действовать на нервы. Теперь он медленно приходил в себя, пытаясь поднять голову с колена техника, куда, удобства ради, пристроил ее Рудольф.

На берегу продолжалась работа. Притащив канистру с бензином, рыжики сноровисто обливали трупы своих, уложенные слоями. Точно так, как учили инструкторы поступать с движущимися мишенями по окончании стрельб. Научили на свою голову! Закончив дело, рыжие парни отошли в сторону, оставив у костра двоих; прищурившись, Бруннер поглядел в щель. Точно: Хохи, скотина. Факел держит. А кто с ним? Нет, не различить. Песню поет. Ну, давай-давай, певун, разоряйся, пока наши не прилетели.

— Ма-арта… Где ты?

Так. Профессор очнулся окончательно. Сейчас опять начнет проситься наружу. Да пойми ты, чудак-человек, мне ж не жалко тебя выпустить, мне тебя самого жалко. Или тебе на шест захотелось?

— Ма-а-арта!

Кричит. Понятно, горе такое, но зачем по мозгам долбить? И так на пределе. Бруннер протянул руку, ухватил Бухенвальда за ворот и подтащил к окну.

— Смотрите, профессор! Какая, к дьяволу, Марта? Мужайтесь…


Удо фон Роецки бежал по камням, спотыкаясь, падая, вновь поднимаясь и снова оскальзываясь на мокрых валунах. Рюкзак он бросил почти сразу, бежать с тяжестью на плечах было невозможно. За холмами, где только что утихла беспорядочная стрельба, вздымались в небо густые языки дыма, и среди черной пелены прорезывались порой желтобагровые проблески. Горела база.

Проклятие!

В последние дни все сильнее мучили директора головные боли; сквозь радужное стекло, застилающее глаза, неясным силуэтом маячил Воин. Он приходил с недавних пор очень часто и не просто так, нет! — он хотел сказать что-то очень важное, но головная боль мешала не только понять, но и услышать. Ни в коем случае нельзя было принимать таблетки. Стоит принять — и боли уйдут, но уйдет и Воин. Надолго. Так уже было, давно, когда еще Удо подчинялся опекунам и глотал всякую гадость, прописанную шарлатанами.

Нет, у него есть иное лекарство! Небо, и море, и камни, поросшие мхом. Собрав самое необходимое: немного еды, медвежью накидку, чтобы постлать на время сна, меч (без него он не выходил никуда уже очень давно), фон Роецки покинул базу. Вперед, только вперед; шагать и не думать ни о чем, вдыхать прозрачный соленый воздух и видеть перед собою желто-зеленые холмы, освещенные неярким северным солнцем. И так до тех пор, пока голова не станет чистой, как лунный свет.

Он зашел далеко, много дальше, чем когда-либо. Мысли становились яснее, и сверлящий звон в висках сменился тупым нудным шорохом. Еще немного — и можно возвращаться. У костра провел Удо ночь, то задремывая на несколько минут, то встряхиваясь. Огонь потрескивал на ветвях, сырое дерево разгоралось неохотно, дым щипал глаза, но все это, взятое вместе, становилось лучшим лекарством, единственным достойным мужчины. Когда же рассеялась короткая ночь, Удо фон Роецки аккуратно скатал шкуру, уложил ее в рюкзак и, съев галету, запил студеной водой из фляги.

Ветер дул с моря, швыряя в лицо брызги. И в его хриплом вое не сразу различил Удо отдаленное потрескивание. А потом над холмами взвился дым, растекшийся по небу, и медленное солнце стало серым, запутавшись в темной кисее.

Да, это горела база. Там гибнут викинги! Проклятые охранники, тупоголовые мерзавцы… они ответят за каждую драгоценную жизнь детей Одина! Они ответят — или он не потомок Роецки, никогда ни о чем не забывавший!

Как трудно, оказывается, бежать по прибрежным камням, именно бежать, а не идти… сбивается дыхание, пот заливает глаза, а остановиться нельзя… и брошен на месте ночлега альпеншток, который так помогает удержаться на скользких мхах.

Отец Один, помоги! Братья гибнут там, а я, одинокий, здесь и нет сил добежать, и ничем не могу помочь… Один, услышь!

И услышал Отец Асов мольбу Воина своего и, в дымной пелене, пронизанной молниями, опустились на плечи Удо белоснежные крылья, упруго затрепетав на ветру.

И помчался Роецки, не касаясь земли, паря над валунами, словно песчинками они были, каких тысячи тысяч на дне.

Все ближе база, все горше дым. Но не деревом пахнет воздух, но горящим мясом. Гибнут, гибнут викинги, братья мои, я же не с ними… Горе мне, позор мне и печаль! Скорее несите меня, крылья!

Когда же приблизился чадный смрад, оглянулся по сторонам Удо фон Роецки и увидел: стоит он на холме. Нет больше крыльев. И нет базы. Черными пятнами лежат обгорелые стены, и кровля Валгаллы, провалившись, вмяла в песок позолоту. Обезглавленные тела валяются повсюду, и нагие девы бредут к серому дому, гонимые викингами.

Кто совершил зло, ответь, Отец?

Но молчал Один, молчало море, ветер молчал, и лишь синий крик рвался из глаз Воина на холме. А на траве, светлая, лежала кость, помеченная руной. Нагнулся Удо взять ее, но не далась, священная. И лишь темнел отчетливо знак, ясный, как знамение.

И смысл знака был: норн.

СУДЬБА!


Одну за другой рыжики ставили девушек на колени, и меч падал на нежные шеи, прикрытые лишь спутанными волосами. Рудольф Бруннер сдержанно рычал, прильнув к щели. Многих из этих девочек он обнимал, они ласкали его грудь тонкими пальчиками, а сейчас их убивают — и он ничем не может помочь. Когда очередная голова падала в красный слипшийся песок, подонок Хальфи делал знак — и обезглавленное тело оттаскивали прочь, подведя другую. Боже, эту кровавую мразь я считал другом! Вновь поднимался меч, и, прежде чем Хальфи опускал его, Хохи, стоящий прямо против окна, разевал поганую пасть. Море пыталось заглушить слова, но рыжая свинья вопила слишком громко и даже скудный запас норвежских слов, которым располагал Бруннер, позволял понять, чего хотят скоты.

— Дверь! Дверь! Дверь! И — жизнь!

Прижавшись к Рудольфу, смотрел в щель профессор Бухенвальд. Он уже вполне пришел в себя, хотя и выглядел очень скверно. При первом взмахе меча его вырвало прямо на пол, но он не отходил от окна, словно завороженный. В профиль он казался высохшим и остроносым, похожим скорее на труп, нежели на человека. Девушки плакали, вырывались, звали на помощь, но это было бесполезно: их держали руки, откованные из стали. Ну ничего, зверюги, погодите, наши придут… Дверь вам? Смыться хотите? Как же! Я — ответственный за охрану объекта. Если вас не будет, кто ответит? А? А если останетесь — выкручусь. То-то. Поэтому рубите, детки, рубите, пока не надоест. А мы потерпим.

— Дверь! Дверь! Дверь!

И — истерически:

— Юуууургееен!!!


Дым, черный дым окутал развалины. Угасшее пламя не кормило его, и рассеивался дым по фиорду, прижимаясь к воде и не поднимаясь ввысь. Удо фон Роецки, глядя прямо перед собою, шел с холма к пепелищу, и дым отступал, сталкиваясь со льдом неслезящихся глаз. Дым и пламя. И тела на траве. Судьба!

Он шел, не разбирая дороги, но камни казались гладью, словно сами по себе поудобнее подставляясь стопе. Отделившись от остальных, один из викингов двинулся навстречу, на ходу поднимая секиру. И когда солнечный луч, ударив в глаза, растопил лед, Удо фон Роецки очнулся.

Вот — правда. Вот — суть.

Смеясь, скинул он куртку и потянул из ножен меч предков, снятый со стены отцовского замка.

Иди ко мне, брат, и убей, и погибни сам, чтобы возродиться вместе со мною в чертогах истинной Валгаллы, и вновь сразиться, и вновь пасть, и вновь…

Да!

Удо взмахнул мечом, но меч вырвался из руки, словно столкнувшись с летящим валуном, и мертвенный холод, мимолетно коснувшийся лба, проник в мозг. И исчезло все, лишь открылись взору врата Золотого Чертога; девы, изгибаясь, манили Удо к себе, и ясная тропа вела к широким воротам.

И шагнул Удо вперед…

Хальфдан Голая Грудь отшвырнул секиру, оскверненную кровью свана, и неторопливо пошел назад, к побратимам.


Самолет прилетел ближе к вечеру, когда творящееся на берегу стало зыбко-расплывчатым. Он сел, и его не стало видно, но Рудольф Бруннер отчетливо представлял, как в распахнувшийся люк прыгают ребята из спецкоманды и, едва коснувшись сапогами земли, рассыпаются в цепь, паля от животов веером по всему живому. Рыжики рассыпались по камням. В их автоматах больше не было патронов и поэтому им оставалось лишь бежать, бежать к воде. Только друг Хальфи кинулся в другую сторону — туда, откуда наступали спасители. Бруннер видел, как он сделал несколько шагов, подняв меч над головой, — и остановился, и стоял долго-долго (или это показалось, что долго?), а пули рубили его на куски, вырывая клочья мяса, и, наконец, голова разлетелась, как орех в маминых щипцах, и обезглавленное тело рухнуло в песок, извиваясь и пытаясь ползти.

Руди возился с замком и хохотал. Вот так! Только так! Мы, колбасники из Штутгарта, живучий народ! Профессор Бухенвальд глядел в спину смеющемуся штандартенфюреру стеклянными глазами, и разбухший язык виднелся меж редких зубов, словно старик решил подразниться напоследок. Сам виноват! Когда рыжики вытащили к окну старую суку и она заверещала, этот маразматик кинулся к пульту. Как же, как же… Дверь — жизнь! Чья жизнь, позвольте узнать? Этой дуре все равно недолго оставалось, а спросят за все с парня Руди! Нет уж. Он отшвырнул кретина в угол, но было поздно: дырка над фиордом уже сверкала, будто лампочка. Как выключить? Как?! Как?! Профессор молчал и только хихикал. Честное слово, он сам напросился… Парень Руди добряк, но у всякой доброты есть разумные границы. Под пальцами хрустнуло, профессор дернулся и показал язык, а Бруннер схватил табурет и что было сил ударил по проклятой коробке. Еще раз, посильнее! Еще!

И щелкнуло! И дырка пропала!

Пропала, не оставив никаких шансов рыжим извергам, зато вернув хоть какую-то надежду Рудольфу Бруннеру.


…Из одиннадцати рыжиков до моря добежали пятеро. Сейчас их головы покачивались на воде, приближаясь к длинной лодке, на которой они приплыли. Эсэсовцы, выстроившись вдоль берега, посылали очередь за очередью вслед плывущим. Вот один из них нырнул и не вынырнул. Еще один. Руди Бруннер выкарабкался из двери и пошатываясь побрел к десантникам. Только сейчас он понял, как устал и, чего уж там, насколько перепугался. Шнапса бы…

— Эй, парни!

Ребята в черном продолжали свое дело. Лишь один, оглянувшись на голос, опустил автомат и двинулся навстречу Бруннеру. Черт возьми, ну и сюрприз… Отто Нагель! Дружище Отто, здравствуй… Вот мы и в расчете. Помнишь, когда продулся в покер, кто тебя выручил? А? Вот-вот. Все, приятель, ты ничего не должен старине Руди. Отто, Отто, молодчага… ты что, не слушаешь меня? Что? Извини, я не слышу…

Очень редко терял Рудольф Бруннер осторожность. Но сейчас у него уже не было сил следить за собой, а то бы он увидел, что Отто Нагелю вовсе не до нежностей, а увидев, постарался бы ответить на вопросы поподробнее.

— Где профессор? Где барон фон Роецки?

Штандартенфюрер Рудольф Бруннер медленно попятился.

Отто, похоже, не узнавал старого приятеля. Лицо шефа спецкоманды было серым и твердым, как бетон. И голос тоже оказался чужим, сдавленным и ненавидящим:

— Что с аппаратурой?

Рудольф Бруннер в ужасе мотнул головой и попытался упасть на колени.

— Стоять!

— Отто…

В горле защемило, захотелось высунуть язык, чтобы не мешал вздохнуть. Вот почему профессор поступил так… Он вовсе не дразнился. Нет сил. Мамочка… мама… Боже, какой большой у меня язык! О-о, мне худо. Не надо, Отто, не надо, дай дохнуть…

И Отто Нагель дал Рудольфу вздохнуть, прежде чем выпустил поперек живота ублюдку длинную-длинную, на весь магазин, очередь.

XI

Да, это была славная буря стрел, сладкая битва; подобных не видел земной круг от начала фиордов. Открылась сияющая дверь и закрылась она; тогда те, кто сомневался, духи ли зла вокруг, утратили сомнения: ведь только оборотень не пощадит женщин своей крови. Я, Хохи Гибель Сванов, говорю: скоро идти нам в последний поход, и не найти спасения. Отцовский драккар качает волна, зовет в путь; но куда плыть, если лишь четыре руки у нас двоих, весел же двадцать пар? Мы бились и разбиты; против железной птицы разве устоит смертный? Вот небесные сваны стоят на берегу, готовя ладью. Я же безоружен, и побратимы мертвы. Идите спокойно в Валгаллу, мужи весла: в ясном костре сгорели ваши тела, и не осквернить сванам благородных голов, как сделано ими с моим братом. Нас же некому проводить. Так что ж: пусть кремень и кресало породят искру; ярка и голодна, пойдет пировать дочь огня, и пищей ей станут смоленые ребра коня волны. Спешат сваны, снаряжают свою ладью; смеюсь над ними, жалкими: ведь не успеть им. Бежит по бортам огонь, по рунам бежит, ползет огонь по веслу, тщась поджечь море, и гаснет, шипя, в паутине пены. Гудит пламя, стеной скрывая берег, и не кричать нашим лицам в чашах из твердой воды. Запевай же песню, Бьярни-скальд, сын Хокона, сплетай кёнинги — сколько успеешь; пусть раньше наших душ взлетит в небо песня твоя, тревожа богов. Пой, Бьярни, громче пой, а я помогу тебе, как сумею; мы вплывем в Валгаллу на пылающем драккаре, и это будет новая сага, сага Воды и Огня; в ней не будет ни слова лжи и поэтому ее никогда не споют…


Загрузка...