Я подъезжал к Петрограду в ясный сентябрьский день. На станции Любань к вагону несли огромные букеты осенних цветов - астр, георгин; мальчишки совали кулечки с брусникой.
Старый Николаевский вокзал показался грязным и беспорядочным. Стояла осень 1922 года, а в последний раз я был в Петрограде в 1915 году. За несколько лет войны и революции изменилось многое. Невский, теперь проспект 25 Октября, казалось, был тот же, но дома облупились и облезли; вместо блестящей публики - разодетых модных дам, ярких офицеров, черных господ в шляпах - шли, как и в Москве, обычные «граждане»: женщины в виде мешков и с мешками, мужчины, приземистые в своих кепках и бурых пиджаках; рубашки темного цвета совершенно вытеснили белые воротнички; штанины брюк, широкие и мятые, довершали картину пренебрежения к внешнему виду. Большие магазины оставались заколоченными, но там и сям, особенно в старом коммерческом гнезде, по Перинной линии или в Апраксином дворе, уже открылись лавки нэпа. Нэп предпочитал пока вести торговлю в подъездах и на углах - он еще жался, боязливо озираясь: не обман ли новая экономическая политика, только что возвещенная Лениным?
Так как извозчика нельзя было найти (а такси тогда, конечно, еще не было), мы с моим братом Левиком пошли пешком с вещами, частенько останавливались, чтобы отдышаться; впрочем, до Моховой недалеко. Там мы временно остановились у отдаленных родственников, а через несколько недель переехали на Пантелеймоновскую в отличную квартиру какого-то еврея, у которого «все уехали» (куда, мы не спрашивали). Он нам сдал комнату и зало с отоплением за 40 рублей в месяц, очень дорого по тогдашним деньгам, и мы стали искать другое пристанище.
Тогда в Петрограде квартиры пустовали. Можно было и купить их (просто владелец квартиры вам передавал ее за тот или иной куш, не помню какой, а сам выделял себе часть ее с отдельным ходом; управдомы и жилотделы обычно не чинили препятствия, если, конечно, они были в этом определенным способом заинтересованы сами). Но у нас не было для такой покупки ни денег, ни умения.
Вскоре нам помогла найти комнату А. А. Тхоржевская. Она жила на Сергиевской улице и, за отсутствием других занятий, сделалась управдомшей. Тхоржевская нас сосватала к некому Шарфману, который жил один, занимая шестикомнатную барскую квартиру, и он сдал нам за пустяковую плату удобную комнату; ему было скучновато одному; он предоставил в наше распоряжение и зало с роялем. То был холостяк, богатый в прошлом коммерсант, не желавший в новых условиях ни служить, ни начинать вновь «дело» («не верю, это просто ловушка»); Шарфман был к тому же стар, хотя к нему частенько приходила какая-то молоденькая особа, якобы родственница, которая оставалась в квартире ночевать.
Первые месяцы я работал в Государственном институте для усовершенствования врачей (ГИДУВ)[60] на Кирочной, 41. Я пришел с рекомендательным письмом Д. Д. Плетнева к профессору Георгию Федоровичу Лангу, тогда заведующему терапевтической клиникой этого института. Профессор мне показался важным и властным; одет он был безупречно (всегда белые рубашки со сверкающими чистотой манжетами и воротничками и хорошо выутюженный костюм; к тому же он облачался в белоснежный длинный халат). Его глаза сквозь очки светились умом, проницательный взгляд заставлял как-то сразу подтягиваться, делаться как можно больше на высоте своих возможностей, стараться не уронить себя случайной глупостью. Большая фигура Г. Ф. Ланга всегда выделялась на обходах среди толпы врачей - точно слона окружали какие-то другие более мелкие и незначительные звери.
Профессор принял меня довольно сухо, хотя и любезно, и, почти ничего не сказав, направил к одному из своих ассистентов М. Э. Мандельштаму[61]. Я был принят как экстерн - работать в клинике бесплатно. В то время многие врачи работали в клинике экстернами. Одни из них - большинство - где-то служили (в амбулатории, в медчасти завода и т. п.); другие стояли на очереди в бирже труда (на Кронверкском проспекте) и жили на случайный заработок (уроки, разгрузка вагонов и т. п.) или на средства родителей. У Ланга врачей-экстернов было два-три десятка. Все выполняли одинаковую со штатными работу в соответствии с их степенью подготовки и стажем.
М. Э. Мандельштам принял меня также суховато, но любезно (как и шеф). Он дал мне двух-трех больных в своем отделении и предложил помогать ему в электрокардиографическом кабинете. Электрокардиограф был старый, конструкции Эдельмана, я ничего в нем не смыслил; меня просили только включать и выключать штепсель. Я включал или выключал штепсель и посматривал потом на схемы, которые были приготовлены для усовершенствования врачей.
М. Э. Мандельштам был небольшого роста, худощав, с розовыми щеками и черными волосами, он был похож на Иисуса Христа. Говорил он точно, делал все систематически.
Через некоторое время Мандельштам пригласил к себе домой обедать; как хозяин, он становился другим человеком - сердечным и разговорчивым. Каждое воскресенье он кормил меня обедом. Жил он один - с отцом, в большой квартире (позже он женился на молодой приятной даме и имел милых детей). М. Э. Мандельштам был специалистом по сердечно-сосудистым болезням; имел практику, которая давала ему возможность поддерживать высокий материальный уровень жизни. Прибавлю, что в последние годы жизни Сталина, когда многие профессора-евреи должны были поехать в периферийные вузы, он, будучи уже многолетним профессором терапии в Ленинградском педиатрическом институте, заблаговременно отказался от кафедры, а потом, когда времена изменились к лучшему, стал делать тщетные попытки вернуть свою кафедру (клинику). От огорчения ли, от возраста ли, он стал болеть и потом умер. Это был честный, образованный, европейского склада специалист, компетентно изучавший некоторые частные вопросы кардиологии (и я думаю, никогда не прибегавший к «преувеличениям», вольным или невольным).
Однажды я имел наконец честь докладывать Г. Ф. Лангу на разборе своего больного. Это был сложный случай селезеночного заболевания типа болезни Банти - с кровотечениями из желудка и прямой кишки. Г. Ф. Ланг слушал благосклонно и при обосновании диагноза как-то незаметно направил меня в неожиданную и весьма интересную сторону: нет ли у больного тромбоза селезеночной вены? Тогда еще эта форма ни в руководствах, ни в лекционном курсе не фигурировала (и, естественно, я о ней ничего не знал). Под конец разбора мне стало даже казаться, что данный диагноз был столь же Г. Ф. Ланга, сколь и моим (самонадеянность? педагогический прием учителя? или, вернее, и то и другое одновременно).
Параллельно я стал посещать кафедру бактериологии профессора Г. Д. Белановского[62]. Я сидел там за столом с платиновыми иглами и делал посевы на чашках Петри и т. д. и т. п. Профессор читал глухо и сбивчиво, но он работал в Пастеровском институте в Париже, и у него были своеобразные взгляды по важным вопросам его науки (не помню, впрочем, в чем они конкретно состояли, просто он всегда имел «свое мнение», якобы им доказанное, что особенно важно в глазах начинающих). Человек он был симпатичный, немного барин и лентяй; дома - очень любезная семья, меня просили играть Шопена, я, по молодости лет, играл, не стесняясь.
Вскоре мне была поручена - раньше, чем Г. Ф. Лангом - научная работа об антигенетике[63] для серодиагностики туберкулеза; я растил коховские бациллы на яичной среде и ставил пробы с этим антигеном с сыворотками больных по типу реакции Вассермана на сифилис. Вне зависимости от того, что получалось (данные в практическом отношении не очень определенные, а потому метод не нашел широкого применения), мне было полезно изучить методику (а скорее даже дух) бактериологической и серологической работы. Неожиданно быстро статья моя была напечатана во «Врачебной газете» - первый печатный научный труд, через год после окончания курса! Это было радостным событием, повышавшим меня в собственных глазах.
Забавно, что первая научная работа моя была не по той специальности, которой я занимался всю жизнь и написал в последующем соответствующее число статей и книг, - ни по бактериологии, ни по туберкулезу я больше никогда не работал.
Вскоре Г. Ф. Ланг решил уйти из ГИДУВ в I Ленинградский медицинский институт (I ЛМИ) (где он давно работал, начиная еще с ординатора Петропавловской больницы). Он предложил перейти туда и некоторым экстернам, в том числе мне. Ланг узнал, что я не очень-то материально обеспечен (нам с Левиком посылала деньги мать, продолжавшая жить в Красном Холму и принимать глазных больных после отца).
Штатных мест в факультетской клинике I ЛМИ пока не было; Г. Ф. предложил помогать ему на его частных приемах больных дома два раза в неделю по вечерам - за что он уплачивал мне по червонцу за прием (тогда уже была новая валюта). Так как зарплата ординатора клиники была около 80 рублей в месяц, то выходило, что он платил мне за восемь приемов в месяц ту же сумму. Г. Ф. принимал в кабинете; я сидел в соседнем зале. Пациент приходил сначала ко мне, я расспрашивал его о жизни, о болезни, заносил все эти краткие данные на карточку, измерял все: пульс, кровяное давление. Потом - пауза. Г. Ф. еще не отпустил предыдущего больного; через дверь слышен его императивный голос: «У вас я ничего не нахожу. Только нервность на почве переутомления. Вот вам микстура, принимать так-то и так-то. Когда прийти вновь? Не надо. Все пройдет». Действительно, обычно все проходило. Большинство пациентов были невротики, или мнительные, или кем-то (часто врачами) испуганные люди, им было важно побывать у знаменитого профессора, после чего они вскоре забывали о том, что считали себя еще недавно больными. На приеме Г. Ф. Ланга я убеждался в том, как велик суггестивный компонент в лечении. И мне с тех пор понятно, почему в век расцвета терапии (антибиотики, гормоны, витамины) все еще популярна гомеопатия. Маленькие блестящие зернышки, полученные из рук знаменитого гомеопата (по сути дела - абсолютного шарлатана) действует так же, как бром с валерианой, полученные по рецепту Г. Ф. Ланга.
Г. Ф. Ланг во время своих приемов проявлял еще одну важную черту: он избегал обманывать больных, он всегда находил слова, которые бы давали понять больному сущность болезни. И хотя в прихожей была вывешена такса гонорара, он никогда не пользовался своим авторитетом с точки зрения выгоды, не назначал больным зря прийти второй раз или не отправлял на излишние исследования и консультации, не принимал денег, которые ему больные совали для того, чтобы он их положил к себе в клинику.
Сколько замечательных людей из ленинградской интеллигенции повидал я на этих приемах! Шлиссельбурца Н. А. Морозова[64], основоположника советской оптики Д. С. Рождественского[65] и других.
Приходилось мне - в связи с консультациями Ланга по лечкомиссии - быть у Зиновьева[66] и Евдокимова[67], руководителя ленинградской партийной организации. Зиновьев был толст и зол, а Евдокимов искренне любил город, восхищался им даже как-то поэтически (он, кажется, тоже расстрелян?).
В перерыве между записями больных у Г. Ф. Ланга я читал медицинские иностранные журналы; Г. Ф. выписывал их около двадцати; кроме того, постоянно приходило по почте много бандеролей с иностранными марками с книгами. Вообще у Г. Ф. Ланга была превосходная библиотека, которой пользовались его сотрудники, они приходили читать журналы и книги в отведенную для этого специальную комнату. Г. Ф. Ланг отличался умением быстро улавливать самое главное, отличать нужное от ненужного; он обладал не только исключительной эрудицией, но и особым складом ума, позволявшим громадные литературные материалы быстро приводить в стройную и эффективную систему. Его критический ум не поддавался на моду, сенсацию, хотя каждую новую идею, новый метод он отмечал с интересом.
По окончании приема Мария Алексеевна, его жена (теперь - заведующая кафедрой патологической анатомии в I ЛМИ), приглашала нас к столу; это была приветливая и воспитанная дама, высокого роста, блондинка, с крупным полным лицом; детей у нее не было (у Г. Ф. Ланга были дети от первой жены, изредка приходившие навещать отца).
Через год я получил штатное место ординатора клиники.
Ходить на работу было далеко, и мы стали искать квартиру на Петроградской стороне. Сперва поселились у какой-то странной особы, которая одна занимала семикомнатную квартиру на Каменноостровском (улица Красных Зорь); комнаты были заставлены богатой мебелью, стоял адский холод; мы поставили буржуйку в своей комнате, рядом с кухней. Потом мы переехали на Большую Дворянскую и зажили хорошо и спокойно. У нас была большая, отличная, теплая комната, хозяева - милые люди; дочь их - молодая женщина, привлекательная с виду, была где-то артисткой, живая и остроумная особа, и мне немного нравилась (и я ей).
В клинике все годы шла интенсивная и увлекательная работа. Я ходил туда пешком к девяти часам и возвращался домой в шесть. Все молодые врачи активно участвовали в занятиях со студентами. Я довольно быстро стал замещать ассистента М. Я. Арьева[68], который приходил в клинику лишь по определенным дням. М. Я. Арьев, мой второй после М. Э. Мандельштама непосредственный руководитель, был красивый мужчина с мефистофельским обликом; он был также кардиолог и вскоре написал отличную монографию о мерцательной аритмии и ее лечении хинидином. Мы с ним находились в дружеских отношениях в дальнейшем.
Впрочем, в клинике Г. Ф. Ланга все относились друг к другу хорошо. Это была как бы одна семья, объединенная отношением к шефу и увлечением научной работой. Я не помню, чтобы кто-нибудь с кем-нибудь там ссорился или был в натянутых отношениях. Лишь позже стали выделяться группировки сотрудников, более тесно связанных друг с другом, нежели с другими, но не настолько, чтобы возникали личные нелады.
Старшим ассистентом была Н. А. Толубеева, требовательная особа, которую молодежь побаивалась, так как она могла сообщить оценку вашей личности и ваших проступков Георгию Федоровичу, а все мы хотели показать шефу себя с лучшей стороны отнюдь не из-за соображений карьеры, а из самых лучших побуждений (уважения, самолюбия).
Занятия со студентами четвертого курса, естественно, привели к тому, что молодой ординатор стал ухаживать за хорошенькими студентками, и, наоборот, студентки стали ухаживать за молодым ординатором; они даже преподнесли ему шутливый подарок - шнурки для штиблет (после того, как на обсуждении какой-то проблемы в палате увидели на одной ноге преподавателя вместо шнурка бечевку).
Весною мы ходили на острова, в белые ночи любовались на серебряную гладь Невы перед восходом солнца. Кира Кульнева, дочь одного из наших профессоров, писала стихи; это была милая девушка с тонким умом и горячим сердцем.
Если уже писать о романтических делах, то через два-три года после приезда в Ленинград у меня появились почти в одно и то же время сразу три приятельницы, среди которых ни одной я не мог отдать предпочтение.
Татьяна Сергеевна Истаманова[69], черненькая маленькая ординаторша клиники, начала со мной вести экспериментальную работу на кроликах. Мы вырезали у них селезенку и смотрели за кроветворением по кусочкам костного мозга, получаемым посредством резекции ребра. Маленькая комната, в которой велись исследования, получила название «крольком». Ловкие руки молоденькой девушки, ее пышные волосы, задевающие мое лицо, гибкие движения, живая острая речь сделали свое. Я стал получать от нее письма, она их оставляла в кармане моего халата или в тетрадке записей; это были пылкие излияния, очень милые и лестные; я отвечал. «Эпистолярный роман» вначале не сопровождался другими проявлениями; впрочем, мы встречались в Филармонии на бетховенском цикле концертов дирижера Оскара Фрида или вдохновенных концертах Отто Клемперера. Позже я стал заходить к Т. С. на квартиру, но тут я обнаружил, что в письме - одно, а на практике - другое. Я примеривал: хочу ли я, чтобы она стала моей женой. Нет, не хочу.
Ирина Скржинская была крупной, мускулистой девушкой с низким контральто; в клинике она сидела в рентгеновском кабинете. С наступлением весны все свое свободное время она проводила на Невке, занимаясь гребным спортом. Ирина жила на Крестовском острове; сад их дома выходил к реке. Загорелая, крепкая, полуобнаженная фигура ее казалась мне бронзовым изваянием какой-нибудь античной (правда, грубоватой) богини. На одноместной гоночной лодке она выглядела, впрочем, иногда довольно ребячливо. На женских состязаниях она занимала первое место. Вместе с тем она была очень интеллигентная девушка, цитировала Мицкевича и Анну Ахматову. «Не любишь, не хочешь смотреть? О, как ты красив, проклятый! И я не могу взлететь, а с детства была крылатой».
Я переболел желтухой (болезнью Боткина), и эта болезнь дала мне толчок к изучению вопроса о желтухе и пробудила интерес к патологии печени. Еще лежа в клинике, в маленькой палате, я перечитывал старые и новые работы по этим вопросам. Именно тогда и родился у меня план последующих исследований в данной области.
Всю зиму и весну 1924 года после острой желтухи я ощущал тупые боли в печени, она была увеличена - и летом мне посоветовали поехать в Ессентуки.
Мы отправились на юг с семьей Скржинских: Ирина с сестрой и матерью ехали в Крым, я решил их «проводить» и потом из Крыма морем через Новороссийск проехать на курорт.
В Джанкое Скржинские должны были пересесть на поезд в Феодосию (сестра Ирины была археолог и занималась генуэзскими башнями в Судаке), но дочь упросила мамашу отпустить ее со мной прокатиться до Ялты. Ялта была тогда малолюдной, заброшенной, что придавало городу особую прелесть (увы, исчезнувшую). Мы остановились в какой-то гостинице, попросив два номера. «Зачем же вам два?» - спрашивал насмешливо портье. «Не ваше дело», - ответил я, вспыхнув. Два номера оказались смежными, сообщавшимися между собою через балкон.
Утром мы купались в море, потом бродили по Воронцовскому парку, весело обедали. Вечером прибыл пароход, на котором я должен был плыть на Кавказ, а она - в Феодосию. На палубе мы встретили моего приятеля по Московскому университету - Виталия Архангельского. Он, как и раньше, смешил нас, мы весело проболтали, спасаясь всю ночь от июльского ночного холода у пароходной трубы.
Ирина сошла в Феодосии, а мы отправились дальше, в шторм; в Керченском проливе нас сильно качало. Добравшись до Новороссийска и сойдя наконец на землю, Архангельский посмотрел на море и, сказав: «Прощай, свободная стихия», плюнул в него.
В Ессентуках я скучно ходил по парку после грязевых лепешек на область печени. У источника N 17 я пил через соломинку горьковатую воду. На почте я получил два письма - от Ирины и от Татьяны. Первая писала, как она ждет встречи в Ленинграде, чтобы, наконец, все решить («Что решить?» - думал я с тревогой). Вторая сообщала, что едет в Тифлис и проездом собирается заехать ко мне. Я отправился ее встречать в Минеральные Воды, но опоздал. Тем временем Татьяна, не найдя меня на платформе, села в вагон курортного поезда и очутилась в Ессентуках. Найти меня там было, конечно, невозможно, и она оставила на почте «до востребования» заплаканное письмо, полное упреков вперемежку с нежными словами. Вернувшись в Ессентуки, я, конечно, не пошел «до востребования» и только через два дня получил письмо.
Бросив лечение, я поехал в Тифлис. Вновь Военно-Грузинская дорога. Милый Тифлис, где прошли годы гимназии, дружбы, любви. Меня встретили Татьяна и ее дядя-профессор; жара, холодная ванна, сочные персики, чудное вино и т. д. Потом мы бродили по Головинскому (теперь проспекту Руставели); дойдя до дома Ротинянц, зашли к ним - никого. Родители умерли, Катя за границей. Воспоминания о прежнем нахлынули на меня; я вспомнил, что такое любовь, и почувствовал, что ее со мной нет.
В Ленинграде мы все встретились в клинике. С Ириной мы продолжали часто встречаться - купались в Сестрорецке, катались на яхте в заливе. Она ждала моего предложения, а ее мать, почтенный психиатр, считала меня женихом. Но у Ирины стала повышаться температура, она стала кашлять - и у этой цветущей спортсменки открылся легочный туберкулез. Ее отправили в Детское Село, потом в санаторию «Халила» - по ту сторону границы с Финляндией. Часто я получал письма с финскими марками, письма, полные юмора и задушевности. Возможно, мои письма постепенно стали все короче и холоднее.
Наташа Белоногова появилась именно в этот период. Это была высокая блондинка с большими голубыми глазами навыкате; тощие ноги придавали ей легкость, она была худенькой, вся в длину. Душилась она крепкими духами («четырех королей»); запах духов смешивался с табачным, так как она безостановочно курила. Было в Наташе что-то такое, что привлекало внимание, хотя не было недостатка и в пренебрежительных эпитетах по ее адресу («базедовичка», «скелет» и т. д.). Она была капризна и привередлива, но очень хорошо отличала, что благородно, что пошло.
В отсутствие Левика она приходила на Большую Дворянскую; обнимая ее, я чувствовал, как она хрупка и костлява, как далека от моих мечтаний о любимой женщине, - и притом этот табак! Но ее живой ум привлекал меня. В конце концов, пришло время жениться, чего доброго. Какая же из трех? Заблудившись в трех соснах, я мечтал о какой-нибудь балерине, артистке, а это все коллеги по клинике.
В январе 1926 года я как-то был дежурным врачом. В комнате для сестер я заметил хорошенькую девушку, которая недавно поступила к нам и как-то раз работала и в моей палате N 4, похожую на Мэри Пикфорд[70] (тогда все любовались этой артисткой). Некоторые студенты, курировавшие больных, частенько останавливались у ее стола, и сестра улыбалась. Я увидел, что она надела шубку, очевидно, отправилась за лекарствами в аптеку. Я вышел вслед и догнал ее во дворе больницы. Оказалось, что ее звать Инна, ей 19 лет, отец ее умер, мать работала на фабрике, теперь - нет, у нее еще три сестры младше нее. Инна говорила весело, простодушно улыбалась. Рот, глаза, талия - мне все вдруг так понравилось, что я стиснул ее и поцеловал. Так начался - совершенно неожиданно - наш роман.
Вначале я считал все это просто забавой. Но Татьяна, Ирина и Наташа сразу куда-то отошли вдаль. Аппетит приходит с едой. В мае я уже чувствовал, что влюблен, а 2 июня мы уже шли в загс. Был теплый день, собиралась гроза, но опять засветило солнце. Потом мы были у нее дома, там собрались какие-то простые люди - после чего я привел ее на Дворянскую (Левик занял другую комнату в этой же квартире, он уже оканчивал университет). «Условимся, что это у нас пробный брак - через год разведемся», - сказал я. Инна, смеясь, соглашалась. Теперь, когда я это пишу, идет уже тридцать пятый год - и она тут стоит рядом.
Так я женился. Потом мы съездили в Красный Холм к матери. Та не была в восторге от случившегося. Ей хотелось бы, чтобы ее сын женился на принцессе или, по крайней мере, на талантливой пианистке или ком-нибудь в этом роде. А молодая не только не играла на рояле, она после обеда, встав из-за стола, подходила к хозяйке и по-простецки благодарила за руку. Только позже, со свойственной женщинам переимчивостью, она усвоила принятые в интеллигентном обществе манеры и заучила фамилии Шопена, Рахманинова и т. п. Нельзя сказать, чтобы Инна ничего не знала - она окончила школу второй ступени, немного учила даже французский, даже стишки писала, собиралась поступить в балетное училище или в театральную студию, но после смерти отца должна была, совсем девочкой, работать, чтобы получать средства к жизни. Она работала оспопрививательницей в Вологодском уезде, потом сестрой - и приехала наконец в свой родной город Ленинград.
Осенью я получил место ассистента в клинике Г. Ф. Ланга. К тому времени у меня появились научные работы по холестерину, одна из которых - холестерин в крови при атеросклерозе - была одной из первых по этому важному вопросу; ее я сообщил на съезде терапевтов, притом успешно (с этого доклада пошли мои дальнейшие, обычно успешные, выступления в научных обществах и съездах). Ее напечатали и в немецком «Zeitschrift fьr klinische Medizin»[71] и в дальнейшем в связи с этим стали цитировать в западноевропейской (а позже и американской) литературе. Хотя тогда работы по холестерину и очень меня увлекали (а Г. Ф. Ланг в шутку как-то назвал меня Cholesteringelehrter[72]), я не предвидел, что в будущем теория Н. Н. Аничкова[73] и проблема холестеринового обмена приобретет такую широкую популярность во всех странах мира и будет вновь изучаться и у нас - и именно с моим существенным участием. В другой работе я угощал яичными желтками студенток и врачей клиники и следил за холестеринемией. Затем изучался уровень холестерина в крови в зависимости от конституции, а также совместно с моим сотрудником Б. В. Ильинским[74] (в будущем - профессором) - о пути всасывания холестерина в кишечнике и т. д.
Позже, по поручению Г. Ф. Ланга, я переключился на работы по изучению сердечно-сосудистой системы. Мы, совместно со Скржинской, А. А. Мюллер и другими, изучали вопрос о так называемом периферическом сердце. Под этим термином М. П. Яновский (между прочим, в свое время начал Г. Ф. Ланг у него свою академическую карьеру) понимал способность артерий сокращаться перистальтически, то есть гнать активно вперед кровь (как кишечник гонит к заднему проходу свое содержимое) и тем помогать «центральному сердцу». Мы различным образом проверяли доказательства, выдвинутые школой Яновского в пользу своей теории, и не нашли им подтверждения. Все эти данные были сообщены на Всесоюзных съездах - сперва мною (тему доклада «Клинические данные о так называемом периферическом сердце» П. И. Егоров едко перефразировал: «так называемых клинических данных о периферическом сердце»), а потом - в обстоятельном докладе Г. Ф. Ланга, после чего вся эта кустарная концепция прекратила свое существование.
За описываемый период в Ленинградском терапевтическом обществе имени С. П. Боткина делались доклады, хорошо запомнившиеся по их значению в нашей науке. Так, выступал Г. А. Ивашенцов[75] с характеристикой описанной им (совместно с Кулешей) новой болезненной формы - паратифобациллеза, присоединяющейся к возвратному тифу («желчный тифоид» старых авторов, Гризенгера и др., впервые наблюдавшийся в Каире). Молодой, красивый Глеб Александрович всегда привлекал наши сердца (особенно женские). Прошло немного лет, и его не стало: как-то вечером он переходил Невский и попал под грузовой автомобиль.
М. Д. Тушинский[76] представил данные об успешном лечении гангрены легких салварьином[77]. Михаил Дмитриевич всегда пользовался общей симпатией за свою непосредственность, за прямолинейность. Иногда, впрочем, эти качества переходили через край. Он все время как-то вертелся, не сидел на месте, поминутно вскакивал помогать докладчику показывать таблицы, бегал выключать свет. Лекции этот профессор читал бессистемно, субъективно, но привлекал шутками. Он был, конечно, оригинальным человеком, наблюдательным исследователем и врачом, как говорят, с интуицией; он отмечал такие черты болезни, которые выходят за рамки стандартных академических данных (особый вид пальцев, вид мазка крови на стекле, запах больного и т. п.). Излюбленные его области медицины - гематология, болезни легких, острые инфекции.
М. И. Аринкин[78] сообщил о своем методе исследования костного мозга посредством пункции грудины. В настоящее время этот метод получил всеобщее признание как у нас, так и во всем мире и является одним из подлинных достижений советской медицины. Тогда, в 20-е годы, не было недостатка в скептиках (не опасно ли проткнуть грудину и попасть в органы средостения? отвечает ли составу костного мозга та жидкость, которая насасывается иглой? показателен ли счет кровяных элементов в этих каплях? и т. д.). Даже сотрудники Г. Ф. Ланга (да и он сам) не видели большого преимущества метода для диагностики по сравнению с исследованиями периферической крови - они выдвигали значение счета ретикулоцитов, определения гемолиза как более важных методов оценки регенерации и распада («обмена») крови. Ретроспективно нельзя не видеть, что такой подход односторонний; методы счета ретикулоцитов и определения гемолиза могли характеризовать лишь состояние красной крови; разработка этого вопроса гематологии в клинике Г. Ф. Ланга завершилась созданием направления «функциональной гематологии», что справедливо отмечается как заслуга Г. Ф. Но стернальная пункция в наиболее простой, наглядной и, как оказалось, точной форме характеризует кроветворение в целом, в том числе не только красной, но и белой крови и кровяных пластинок; кроме того, этот метод оказался ценнейшим способом диагностики многих атипических форм и разных стадий заболеваний системы крови, опухолей и т. п. и по значению своему в клинике стоит рядом с такими диагностическими методами, как, например, электрокардиография.
До М. И. Аринкина исследование костного мозга посредством трепанации грудины предложил производить немец Виктор Миллинг. Этот крупный гематолог приезжал в Ленинград, и мы имели удовольствие слышать его доклад на немецком языке. Но, конечно, метод пункции оказался непосредственно более удобным, простым и безопасным - и поэтому именно с Аринкина и началось практическое существование в медицине надежного способа динамического, повседневного исследования костного мозга (а следовательно - кроветворения).
Все работы, выполненные в клинике, сообщались сперва на клинических конференциях, проходивших, конечно, под руководством Г. Ф. Ланга. Обычно при этом устраивалось и чаепитие. Публика довольно активно обсуждала доклады, хотя и побаивалась сморозить какую-нибудь чепуху в присутствии шефа; Лангу же, естественно, принадлежало заключение, мне казавшееся всегда удивительно адекватным и, как сейчас сказали бы, конструктивным. Потом уже работы докладывались в обществе терапевтов или на съезде и печатались.
Обработка данных требовала элементарной порядочности. Сколько раз я ловил себя на желании отбросить какое-нибудь исследование, которое не давало тех результатов, на которые, казалось, нужно было рассчитывать. То цифра вместо повышенной оказывалась пониженной, то пониженной вместо повышенной. Переставить бы, а то получается какой-то беспорядок. Ведь отрицательные данные исследования (то есть отсутствие искомой закономерности) были не только разочаровывающими, но и невыгодными. Всегда хотелось иметь «убедительные данные». Хотя я находил в себе настолько порядочности, чтобы не искажать результаты наблюдений, все же могу по себе сказать, как велик соблазн к приукрашиванию своей работы. Особенно склоняет к этому порочное требование вышестоящих инстанций чрезмерно детализировать планы научных работ и фиксировать их сроки окончания, да еще и «ожидаемые результаты». Неустойчивый юноша может эти «ожидаемые результаты» просто взять с потолка, не считаясь с какими-то там цифрами, полученными наспех неточными методами. Вероятно, столь частое в научной литературе расхождение между фактическими данными, полученными различными авторами, отчасти объясняется не только фальшью методик, но и фальшью исследователей. Со временем я убедился в том, как трудно проверить материалы «научных работ» и вывести на чистую воду некоторых их «авторов». Конечно, я не сомневаюсь, что многие молодые и немолодые научные работники проводят свои исследования с достаточной точностью.
Доклады на Всесоюзные съезды (а я выступал на каждом съезде) я выучивал наизусть, а таблицы обычно чертил сам. Съезды 7-й в Москве, 8-й в Ленинграде, 9-й в Москве, 10-й в Ленинграде были замечательными событиями нашей жизни. Ленинградские съезды требовали организационной работы, я был секретарем их; московские были приятны поездкой в столицу, на Девичье поле, где еще недавно протекала моя студенческая жизнь. В 20-х -30-х годах съезды были многолюдными, торжественными, начинались со встречи на каком-либо концерте или в театре. Я вообще не вижу изменения характера и духа этих съездов на протяжении моей жизни. Меняется программа, меняются научные проблемы, несколько меняется техника съездов, но внутренняя суть этих событий остается незыблемой: это этапы развития нашей науки, ее смотр - смотр уровня, смотр деятелей.
Заседания Терапевтического общества были местом не только выступлений, прений, слушания новых данных, но и встреч. Мне всегда казалось, что врачи, с молодых до старых лет систематически посещающие эти заседания, делают это в угоду потребности встречаться друг с другом, даже в том случае, если нет между ними личного знакомства. Одни отмечают: «Как она постарела», другие ревниво следят, не умер ли кто-нибудь из тех, кто обычно ходит на заседания. Странно, что клиническая молодежь посещает эти общества, только если этого требует руководитель, или если выступает «свой», или, наконец, если ожидается спектакль - выступление видного профессора на особо интересную тему, может быть, дискуссионное. Оживление в работу общества вносит полемика между представителями «школ».
В то время в Ленинграде авторитет Ланга был безусловным, но все же представители Военно-медицинской академии (М. И. Аринкин) иногда выступали с острой и полезной критикой наших докладов.
М. И. Аринкин был умный, хитрый и властный генерал. Вместе с тем это была «русская душа». Мне нравилась его склонность к насмешливости. «Наши», то есть сотрудники клиники Ланга, готовы были считать его неискренним, даже злым; лично мне он нравился, я его считал, напротив, добрым - и вовсе не потому, что он ко мне относился хорошо.
Михаил Васильевич Черноруцкий[79] докладывал в обществе свои известные работы по конституции. Астеники, нормостеники и гиперстеники, измеренные по индексу Пинье и другим антропометрическим показателям, казалось, таили в себе «потенциал» свойственных им болезней; казалось, что между нормой («конституционной нормой») и патологией нет твердой грани, и, во всяком случае, имеются переходные формы или варианты. Эндогенные, наследственно-конституционные факторы в первую очередь определяют развитие одних заболеваний и особенности течения других. Эта общая концепция соответствовала тогдашнему духу времени и у нас, и особенно за границей. В дальнейшем она подверглась обвинению в «вейсманизме-морганизме», в «автогенетичности», а теперь не вызывает особых возражений, если не считать эндогенный фактор всегда главным, а лишь «одним из». Михаил Васильевич заведовал соседней с нами госпитальной терапевтической клиникой. Это был милейший, я бы сказал, обаятельный человек: сдержанный, спокойный, благожелательный, душевный. В его клинике все его, конечно, любили, но никто не боялся, и поэтому дела шли как-то бесформенно, расплывчато, сами по себе, без воспитывающего влияния шефа.
Странное впечатление оставил у меня Д. О. Крылов[80]. Это его сотрудник, доктор Коротков, описал аускультативный метод определения кровяного давления и тем обессмертил свое имя. Было ли то случайным открытием? Возможно, но свою роль сыграл и общий фон - изучение сосудистой системы, ее реакции на различные фармакологические агенты, которое проводили в то же время и другие сотрудники данной клиники Военно-медицинской академии. Сам же Д. О. Крылов в 20-х годах выдвинул концепцию о «хрониосепсисе». Он включил в круг подобных состояний не только описанный Шоттмюллером[81] затяжной септический эндокардит, но и другие инфекционные хронические болезни, в том числе ревматизм, холецистит, тонзиллиты, нефриты и т. д. Тезис Крылова о том, что при затяжном эндокардите поражается и сосудистая система (васкулит), был прогрессивным, но по мере своих выступлений Д. О. настолько расширил рамки «хрониосепсиса», что стал включать в него все болезненные состояния, протекающие с затяжной лихорадкой, и довел, таким образом, свое предложение до абсурда. Внешне это был пузатый коренастый здоровяк с длинными полуукраинскими усами и хриплым прононсом. Он жил в большой барской квартире один, как сурок.
Выступали у нас и видные представители других специальностей. Так, хирург С. П. Федоров[82], умно и иронически поблескивая стеклами пенсне, сообщил о результатах операций на нервах при грудной жабе. Он сказал, что эта операция не имеет под собой достаточно веского анатомо-физиологического обоснования: хирург не знает, что он режет и почему режет то, что режет. Неясно, имеет ли сердце чувствительные нервы. Неясно, проходят болевые раздражения через симпатический нерв и его ганглии или через блуждающий нерв и его ганглии. Неясно даже, полезна ли боль («сигнал стрелочника») или вредна - способствует спазму. С. П. Федоров привел один случай. Его сосед по квартире страдал ангинозными приступами при ходьбе; он жил на четвертом этаже и для предупреждения приступов поднимался обычно медленно и на каждой площадке садился на подоконник для отдыха. Слухи о радикальном хирургическом методе лечения грудной жабы (публика всегда считает хирургический метод радикальным, хирургию - настоящей медициной, а в лекарства - аптекарскую кухню - не верит, хотя постоянно их принимает и требует, чтобы лекарства не только помогали, а всегда излечивали) дошли до него, и больной стал настойчиво просить С. П. Федорова сделать ему операцию. Нехотя С. П. сделал ее. И что же? Не прошло и двух месяцев, как больной, освобожденный от припадков болей, как-то быстро шел к себе домой по лестнице, уже не задерживаясь на площадках, дошел до двери квартиры и, позвонив, упал мертвым в открываемую дверь. «Сигнал стрелочника» не сработал. Тихо и как-то подобострастно мы слушали Л. А. Орбели[83]. Нас оставляла тогда равнодушными его новая теория об адаптационно-трофической функции симпатической нервной системы, но зато опыты с получением клубочкового фильтрата при помощи микрохирургической техники и новые представления по запутанному (да и до сих пор не распутанному) вопросу о физиологии почек (что выделяют, а что всасывают клубочки или канальцы) нас прямо касались.
Из физиологов, сотрудников И. П. Павлова, я был тогда знаком только с Марией Капитоновной Петровой[84]. Она была наполовину терапевтом и работала в соседней с нами клинике в Петропавловской (или имени Эрисмана) больнице. Это была большого роста, плечистая, краснощекая особа, говорила громко, грубым голосом, смеялась, скаля свои крепкие зубы; одетая по-барски в манто, в элегантной шляпке дореволюционной моды, она олицетворяла собой своеобразную помесь здоровой деревенской бабы и культурной, бывавшей за границей барыни. От нее шел дух смеси французских духов и запаха павловского собачника. Мне она казалась жизнерадостной дамой, какие встречались когда-то в Красном Холме. Мария Капитоновна была замужем за известным священником Григорием Петровым[85], часто выступавшим в 1915-1925 годах в различных аудиториях с лекциями, в которых он очень увлекательно рассказывал о философии религии, о Возрождении, о сущности жизни и т. д. Священнический сан он с себя сложил.
Мария Капитоновна всегда дружески обращалась с молодежью. Однажды она сказала мне: «Пойдем к Ивану Петровичу». Я бывал иногда на публичных лекциях великого физиолога, но видел его лишь издали, поэтому, конечно, обрадовался. Она привела меня к нему после того, как в зале Академии каук Павлов только что окончил доклад. «Иван Петрович, вот талантливый юноша - он терапевт, работает по печени». Иван Петрович бросил на меня быстрый взгляд, потом как-то странно мазнул рукой, издал какой-то неопределенный, немного визгливый звук - и вдруг вскочил с кресла и куда-то умчался из кабинета. Вот и все личное знакомство «талантливого и юного терапевта» с гением физиологии. «Ничего, - сказала Мария Капитоновна, - это с ним бывает. В следующий раз».
Клиника Г. Ф. Ланга больше всего уделяла внимание разработке вопросов кардиологии. Классические работы Г. Ф. о гипертонии широко известны. Д. М. Гротэль[86] разработал основы электрокардиографии инфаркта миокарда и ревматического кардита. Правда, в этом направлении клиника не была пионером (английские авторы описали электрокардиографические отклонения при этих формах раньше), но для Советского Союза эти данные клиники имели большое практическое значение. (Давид Маркович Гротэль, между прочим, в документах был «Гробокопатель», но каково врачу носить такую фамилию?) Это был целеустремленный, трудолюбивый научный работник, с утра до вечера сидевший в кабинете; он был покладист и благожелателен; рано растолстел, рано облысел и рано умер. С ним вместе работала - без антагонизма, но и без особого содружества - А. Ф. Тур[87], маленькая, полненькая особа, также по характеру ровная и дружелюбная; в дальнейшем она получила кафедру в Калинине, но и туда не поехала (зато стала именоваться профессором).
С А. Ф. Тур я всегда был в приятельских отношениях. Помню, как в день 23 сентября 1923 года вечером разразилось наводнение, с залива дул ветер, палили пушки в Петропавловской крепости, был теплый осенний день; мы в приподнятом настроении ходили по улицам со студентами и молодежью из клиники. Нева вздулась, затопила набережные, ее волны залили Дворянскую, Каменноостровский; мы бежали по воде, догоняемые волнами, и спаслись в доме Туров. Отсюда, с балкона, мы смотрели на залитую Петроградскую сторону. Зрелище казалось нам нисколько не жутким, а веселым и красивым.
Колоритной была фигура Джангара Абдуллаева. Он прибыл к Г. Ф. Лангу из Азербайджана. Это был красивый человек с большим крючковатым носом и огромной черной шевелюрой. Девушки не могли на него не заглядываться, в особенности блондинки. Д. Абдуллаев вел экспериментальную и клиническую работу о влиянии дигиталиса на коронарные сосуды. Писать по-русски как следует он не мог, мне пришлось основательно исправлять его статьи. Между делом он болтал о конфигурации женщин, о том, что в них самое главное не цветок (лицо), а стебель. Потом, женившись и окончив аспирантуру, он уехал в Баку; сейчас он заслуженный деятель науки и профессор Азербайджанского медицинского института.
Тогда много было больных с висцеральным сифилисом; я изучал сифилис печени, сальварсановые желтухи и т. п., а М. И. Хвиливицкая, высокая горделивая блондинка, - сифилис аорты. Она заключала аорты - после секции - в цилиндры и изучала их модель упругости (в дальнейшем она защитила на эту тему докторскую диссертацию). Мы застали случай смерти от разрыва аневризмы, проникшей через узуру грудины на переднюю поверхность груди и лопнувшей: фонтан крови облил не только больного и его кровать, но и окрасил потолок; и в другом случае мы чем-то сдавливали аневризматический мешок, хирурги медлили с операцией (и не умели тогда ее делать), и больной умер на наших глазах от разрыва, залив нас своей кровью.
Я все больше и больше входил в работу по изучению патологии печени. С группой помощников я производил функциональные пробы путем биохимического исследования крови, мочи и испражнений. Мне стало ясно, что острая желтуха, которую тогда обычно считали проявлением застоя желчи из-за катара желчных путей, зависит от острого поражения паренхимы печени, а циррозы печени суть следствие главным образом гепатитов «эпителиальных» и «мезенхимальных». Вскоре я пришел к необходимости совершенно изменить представления об этих формах и отразил это в своей классификации. Даже на Пятой симфонии Чайковского в Филармонии Ф. Я. Чистович[88] в антракте сказал мне: «Что это за термин «эпителиальный гепатит» вы придумали? Эпителий не воспаляется». М. И. Аринкин возражал мне: «Всякий цирроз печени есть гематологическая форма; поражается ретикулоэндотелий». Даже в клинике неохотно принимали «мясниковские» данные, хотя Г. Ф. Ланг относился к ним благожелательно. Мне все указывали на лейкоциты в дуоденальном содержимом при «катаральных желтухах» как на якобы незыблемый довод в пользу старых представлений.
Семейная жизнь наша шла своим чередом. Мы переселились на другую квартиру - на Петропавловскую улицу, 8, против больницы имени Эрисмана - против клиники. Из трех комнат одну занимал Левик, одну - мы, одна - столовая. Это были холодные комнаты в первом этаже, зимою их не натопишь (большие изразцовые печи дымили), но они были хорошо расположены, просторны. Мы завели мебель, посуду и т. д. и т. п. Нэп облегчил нам жизнь: все можно было тогда легко купить.
Летом 1927 года мы поехали в Кисловодск, я работал там в санатории, жили мы весело, жена мне нравилась, и следующей весною через девять месяцев у нее родился сын Леонид. Пошли смешные и замечательные дни купания, кормления, рассматривания ручек, ножек, глазок, ротика, потом - зубки и т. п. и т. д. Летом 1928 года сперва жили в Красном Холме, Леник то и дело пищал и даже орал, особенно ночью, я спускался вниз, хватал его и бешено ходил вокруг комнаты, тряся его (укачивая). Мама говорила о неправильном кормлении, вызывающем колики в животике, а Инна обиженно отвечала, что она действует так, как ей советовали в консультации. Дискуссия о старых и новых методах, возможно, раздражала ребенка, но уж, во всяком случае, меня, и я ходил еще быстрее. Наконец все успокаивались, и утром взрослые пили кофе более или менее дружески, а Леник смотрел на них своими милыми глазками и улыбался.
На следующее лето мы отправились в Архипо-Осиповку. С полуторагодовалым малышом путешествие не особенно рекомендовалось, но все сошло хорошо. Мы переехали в открытой машине через лесистый Михайловский перевал и ночью прибыли; там уже были моя мать и Левик.
В Архипке хорош пляж, малыш купался (впрочем, главным образом в тазу); к нам присоединилась Леночка, жена моего двоюродного брата Гоги Григорьева, миловидная блондинка с голубыми глазами. Инна и Лена составили мне достаточно приятное общество, а тут еще артисты Большого театра - моя тетка Любовь Ивановна со своим новым мужем Л. Ф. Савранским[89], а также их приятель С. П. Юдин[90], красивый тенор которого по вечерам привлекал к его домику толпы восторженных слушателей - под аккомпанемент морского прибоя в сиянии луны.
Дома мы по временам немножко ссорились. Обычно начиналось с нового платья, которое жена примеривала перед зеркалом: ей хотелось бы, чтобы я сказал: «Замечательно, как идет», а мне платье не нравилось, и я мычал что-то неопределенное. Или шляпки. У моей жены хранится оттиск моей статьи с надписью: «Такой-то после шляпного скандала». Как был не прав Пушкин, когда писал: «А девушке в осьмнадцать лет какая шляпка не пристанет» (и дело не в том, что Инне шел двадцатый, двадцать второй, двадцать четвертый…). Только постепенно я понял, что хорошенькая женщина в большей мере, чем некрасивая, должна одеваться с особым выбором. Трудно было и с духами. Казалось, столько сортов! Между тем пришлось флакон самых дорогих духов, которые мне показались «противными», выбросить в окно прямо в реку Карповку. У меня выработалась практика пилить жену, слово за слово, с таким расчетом, чтобы довести ее до слез. И когда, наконец, ее милые зеленоватые глаза наполнялись слезами, я сразу «отходил». Мне казалось, что слезы ей очень идут, и все быстро кончалось нежностями. Это свинство моего характера - бормашины - сохранилось и в дальнейшем и в той или иной мере проявлялось и на работе, с сотрудниками.
В дальнейшем летние каникулы мы проводили не даче - на Сиверской. Мы жили в деревне Пески; за рекой Оредеж темнел лес, а там дальше пробивались пышные зеленые лужайки и лесистые обрывы речки Орлинки - это как раз те самые места, которые так поэтично отразил в своих этюдах художник А. А. Рылов[91]. Там много грибов - белых, красноголовиков, мы собирали их со старым Ф. Е. Туром[92] (отцом А. Ф.), физиологом, или с В. Д. Цинзерлингом, нашим прозектором по I ЛМИ - тот говорил, что ему летом необходимо проветриваться в лесу от вскрытий. Наконец, недалеко от нашей дачи поселилось веселое общество, в том числе и студентки нашего института Люда Рокицкая, дочка хирурга Обуховской больницы; эта красивая девушка отправлялась босая в лес чуть свет и приносила всегда полные корзины; если идти с нею вместе, вы останетесь в дураках: она грибы видит, а вы - нет. «И о чем вы, собственно, мечтаете?»
Семейная жизнь, как известно, требует денег, мне стало не хватать ассистентской ставки, и я нанялся в областную страхкассу так называемым консультантом: ходить по поликлиникам, сидеть у лечащих врачей и проверять, хорошо ли они работают; занятие оказалось фискальным и нудным, хотя мы с С. М. Рыссом[93] и воображали, что своими замечаниями очень помогаем поликлиникам. Едва ли врачи могли чувствовать эту «помощь», поскольку чрезмерная нагрузка больными не менялась, а «писанина» (историй болезни, справок, рецептов) только возрастала. Все же эта работа была не бесполезна, когда она касалась осмотра больниц, приемных покоев, медпунктов. Кстати, она привела к знакомству с фабриками и заводами Ленинграда, к изучению профгигиены и профпатологии. Я побывал на Путиловском заводе, на «Электросиле», на вагоностроительном заводе имени Егорова, на текстильных фабриках, на «Красном треугольнике» и многих, многих других. Мне открылся мир, который составляет основу нашей жизни; я только тогда почувствовал, как тяжел труд рабочих и вместе с тем как он велик и благороден и как правильно, что именно трудящимся принадлежит государство. Мои студенческие настроения менялись.