В конце 1931 года общественная организация I ЛМИ направила меня и еще трех сотрудников в Узбекистан - «в помощь хлопкоуборочной кампании». Мы весело сели в вагон, шутили, но на душе было как-то беспокойно. Я только что начал писать мою первую монографию «Болезни печени», вез рукопись с собой; но без достаточного количества литературных материалов не мог рассчитывать на успех этой работы. Мы должны были разъехаться по различным районам («кишлакам»?), да и неизвестно, когда нас отпустят, может быть, и вообще задержат.
В Ташкенте была теплынь, сухие листья чинар покрывали тротуары, низкие здания прятались в садах, и только в центре был город как город. Узбеки в местном Наркомздраве молча сунули нам направительные бумажки - кто куда. Я получил направление в город Каракуль, М. В. Кузнецов и хирург Линденбратен - в Ферганскую долину, а молодой Дмитриев (он заканчивал ординатуру у Тушинского) - в Гузар, ближе к Таджикистану. Распрощались и разъехались.
В Каракуль я приехал ночью, город от станции в двух-трех верстах; никто не встречал, какой-то восточный человек подвез меня на своей арбе. В больнице провели меня в кабинет врача, горело электричество, и я подумал, что это, очевидно, оазис культуры в среднеазиатской трущобе.
Утром пришел главный врач, молодой парень, недавно окончивший институт в Ростове, хирург. Я поселился с ним в неубранной комнате, в узбекском доме с внутренним двором (снаружи - четырехугольник серых глиняных стен без окон, с плоской крышей). Мылись из чайника, есть ходили в столовку (давали лепешки на хлопковом масле и гуляш). На улицах - липкая грязь, дойти до больницы - целое испытание в ловкости.
Небольшая районная больница занимала новенькое светлое здание. Я сразу же занялся терапевтическим отделением (20 коек). Больные были преимущественно малярики с огромной селезенкой, а то и печенью, бледные и истощенные; поступали и больные в бессознательном состоянии, в коме, что требовало экстренной терапии: хинином в вену. Запасы хинина в аптеке все время бывали на исходе, что затрудняло лечение амбулаторных больных (лечение малярии требует больших доз и систематических повторных курсов). Позже я выезжал в очаги малярии; то были полумертвые селенья с полумертвыми людьми, похожими на скелет, с выпирающим вперед животом, занятым селезенкой. Я находил в крови возбудитель тропической малярии и для исключения лейшманиоза пунктировал костный мозг. Именно там тогда и возникло у меня желание изучить висцеральную малярию, что и осуществилось позже в Новосибирской клинике.
На прием являлись узбеки из селений в цветистых халатах и тюбетейках. Привозили и женщин. Некоторые молоденькие были более или менее красивы, хотя и не в моем вкусе, старые - сухи, черны и грязны. Многие еще закрывались паранджой, по крайней мере, кутали ею лицо, а все прочее можно было свободно открывать. Объяснялись через переводчика. Частенько по Каракулю проходили караваны верблюдов. По грязи ловко перебирали своими ножками ослики - несмотря на сдавливавшие их спины огромные тюки. Городок располагался среди плоской равнины, занятой хлопковыми полями или пастбищами овец с жесткой скудной травой; вблизи - река Зеравшан («дарительница») в берегах, заросших тростником. Мутная вода ее катится не спеша, величаво, точно понимает, что именно от нее здесь зависит жизнь.
Молодому хирургу здесь скучно, он пьет, пьет, пьет…[94]
Г. Ф. Ланг не выражал по поводу моей «профессуры» ни одобрения, ни возражения, но был настроен сердечно (мнение об его «сухости» или «холодной сдержанности», сложившееся у некоторых знавших его издали, для меня было давным-давно отвергнуто).
Левик остается в квартире с матерью, перебравшейся из Красного Холма. Он работает по акустике у профессора Андреева.
В апреле 1932 года я приехал в Новосибирск. Меня встретил замдиректора института профессор Б. Я. Жодзишский; вечером у него был в честь моего приезда ужин, на котором присутствовал заведующий крайздравом Трахман и некоторые профессора. Любезная хозяйка оказалась терапевтом, моим будущим ассистентом.
Наутро поехали в клинику за городом (за Ельцовкой) - большую, новую, светлую. Так начался новый период жизни. Мы получили квартиру, пайки, крайисполкомовские обеды, особый распределитель - словом, все блага советского специалиста высшей марки.
Итак, я - профессор и директор клиники. Конечно, мне нравилось мое амплуа, нравилась перспектива быть руководителем научных работ, увлекательно читать лекции, ставить, может быть, блестящие самостоятельные диагнозы, иметь большое число сотрудников и, может быть, учеников - и все это на тридцать первом году жизни (в Наркомздраве мне сказали, что я - самый молодой из профессоров-клиницистов в СССР).
Сотрудники оказались приятными. Доцент Краснопольский был из Ленинграда, болезненный, культурный человек, через год он уехал на кафедру в Самарканд и там вскоре умер. А. E. Степанов - сибиряк, из числа ученых, которые всю жизнь изучают один вопрос, всегда увлечены им, но недовольны результатами, занимался проблемой отека.
Вскоре я перевел в ассистенты двух способных ординаторов, один из них, Г. М. Шершевский, очень интеллигентный молодой врач, быстро воспринимавший все, что мне казалось интересным и правильным, сразу стал моим близким помощником. В организации новой клиники ему принадлежала большая роль - и было естественным, при отъезде обратно в Ленинград через несколько лет, оставить клинику именно ему. Г. М. Шершевский, между прочим, пытался найти эндогенный фактор, выделяемый органами пищеварения, который бы был необходим для образования кровяных пластинок (наподобие фермента Кастла) и недостаток которого мог бы лежать в основе тромбопении (болезни Верльгофа); доказать эту интересную гипотезу ему удалось только частично.
С Г. М. Шершевским мы организовали в Новосибирске терапевтическое общество. По нашей инициативе была созвана в клинике научная конференция терапевтов Западной Сибири.
Другой ассистент - Ф. К. Меньшиков. Это бывший фельдшер, черемис по происхождению, с простецкой, немного мутной речью, зато с большой напористостью и хваткой. Нельзя было не отдать должное его работоспособности и стремлению выйти вперед. Занимался он витамином С: по соседству с клиникой находился Институт питания, где он получил для своей работы лабораторию. Тогда среди больных было еще немало цинготных. Ф. К. и меня заинтересовал своей работой. В дальнейшем он выпустил книжку об авитаминозе С. Хотя душа его тянулась к наблюдениям над морскими свинками, но все же и большие люди, по крайней мере, в части их желудочно-кишечного тракта, являлись неизбежным объектом его опытов. Потом Ф. К. решил покинуть Сибирь, сделался профессором в Курске, членом обкома партии и, как мой бывший ученик, был привлечен в Москву заведовать клиникой лечебного питания - после смерти З. И. Певзнера. Как ассистент он был человек покладистый и терпеливый к замечаниям шефа, младшего на десяток лет.
Врачи женского пола, кроме вкрадчивой Б. М. Жодзишской, были довольно простыми молодыми дамами, которые окружили меня милым вниманием. О. П. Баранова - умная особа, жаль, что потом она застряла на военной службе; возможно, впрочем, что ей льстят погоны полковника (в юбке - это карьера!). Е. В. Пономарева заведовала лабораторией, отличный гематолог, человек душевный, немного мечтательный. Ее муж - хирург из соседней клиники В. М. Мыш[95]: после смерти В. М. Мыша клиника осталась за ним, хотя он так и не может защитить диссертацию. Ох уж эти диссертации! Из опыта работы в ВАК я знаю, какова их ценность, и аплодирую не имеющему формальной докторской степени М. Д. Пономареву. Лучше уж пусть меня учит хирургии и меня оперирует опытный и умный кандидат, чем выскочка доктор.
Из Москвы в клинику прикатила в качестве ассистента окончившая аспирантуру во II ММИ М. И. Гарфункель - дева в очках и в чистых кофточках. Ее интерес ко мне как ученому, видите ли, привлек в эту сибирскую глушь. Впрочем, она оказалась хорошей и преданной сотрудницей.
Среди ординаторов выделялась своей женской привлекательностью К. М. Шустер. Это была двадцатипятилетняя женщина с округлым лицом, пышными светлыми волосами и красивыми синими глазами. Правда, можно было пожелать ее фигуре большего изящества; она была слишком плотной, а походка хотя и плавной, но не слишком легкой. К. М. мне нравилась, хотя и не вполне; я чувствовал на себе ее взгляды и думал, что у меня милая жена и было бы нехорошо изменять ей. Жена задерживается в Ленинграде (она поступила в Медицинский институт и должна закончить третий курс), но все равно.
Институт для усовершенствования врачей в Новосибирске тогда был неплохо укомплектован кадрами профессорско-преподавательского состава. Часть профессуры переехала из Томска - этих сибирских Афин, к тому времени захиревшего.
Мы являемся все время свидетелями запустения одних городов и развития других. Как много бывших оживленных городских центров (даже когда-то столиц) превратилось в «мертвые Брюгге», и еще больше родилось и процветает новых, возникших или из ничтожных селений, или на пустом месте. Томичи (которые всегда, где бы их ни встретить, продолжают любить свой город) говорят, что роковую роль сыграло проведение Сибирской железной дороги на 30 верст южнее города; железнодорожная ветка как бы отодвинула город на задний план, в тупик; будто бы купцы поскупились на взятку, которую надо было вовремя дать начальству или строителям-инженерам. Но едва ли это так. Одними из инициаторов проведения линии Сибирской железной дороги южнее, через Крищеково и местечко Обь на реке Оби, были такие выдающиеся люди, как писатель (инженер-путеец) Гарин-Михайловский (чьими романами «Детство Темы», «Гимназисты», «Студенты» мы когда-то зачитывались) и академик Карпинский, геолог, будущий президент Академии наук. Так предопределилось создание на месте пересечения великого сибирского железнодорожного пути с великой сибирской рекой Обью нового городского центра - Новониколаевска, в дальнейшем переименованного в Новосибирск.
Новосибирск рос исключительно быстро, застраиваясь большими современными зданиями. Я застал период этой активной стройки уже в момент ее временной ремиссии. Но потом стройка возобновилась с новой силой. Широкий Красный проспект, пересекающий город, всегда настраивал меня на приподнятый лад: вот жизнь на ваших глазах быстро идет вперед, гнилые избы царского времени исчезают. И надо выезжать из Москвы или Ленинграда, чтобы оценить пафос нового строительства.
Из Томска переселились в Новосибирск «старики»: профессор В. М. Мыш, хирург; его клинические лекции по урологии впервые показали мне, как актуальна эта область (до той поры, несмотря на интерес к урологии таких выдающихся хирургов, как С. П. Федоров и И. Ю. Джанелидзе[96], я считал эту специальность второстепенной и «низкой», обслуживаемой малокультурными практиками); профессор Н. И. Боголепов - дерматовенеролог, доказывавший, между прочим, нелепую точку зрения о близости между сифилитической спирохетой и туберкулезной бациллой; он опирался при этом на исследования чисто внешних особенностей «циклоштаммов» кокковой палочки и на смутную фантазию об изменчивости видов, о переходе одних микробов в другие, предваряя этим жульническую эпопею Бошьяна[97]. Профессор Н. И. Горизонтов, милейший акушер-гинеколог, любивший походы по горам Алтая (у него была очень славная дочка Таня, с которой мы бродили по алтайским горам и купались в горной речке Белокурихе); профессор А. Н. Зимин, отоларинголог, живший, как и другие томичи, поблизости от клинической больницы, но которому судьба уготовила умереть внезапно от сердечного приступа в номере Центральной гостиницы в городе (во время осмотра какого-то приезжего пациента из начальства, заболевшего пустяковой ангиной).
Пришли также и молодые: В. М. Константинов, с которым мы быстро наладили сотрудничество и регулярно собирались для обсуждения на клинико-анатомических конференциях секционной казуистики - разумный и сдержанный специалист, прошедший школу в лаборатории Н. Н. Аничкова; Ф. И. Фукс - хирург, остроумный и резкий человек и другие.
Кроме меня, были и еще ленинградцы. Один из них - А. В. Триумфов[98], невропатолог, ученик Аствацатурова[99] и Бехтерева. Блестящий специалист и лектор, он в дальнейшем выпустил превосходный труд об исследовании нервной системы. Потом, в Ленинграде, он стал одним из видных невропатологов, был избран членом-корреспондентом Академии. Другой ленинградец, Арон Абрамович Коле, окулист, отличный ученый и милейший человек, дружба с которым продолжается и до сей поры.
Вообще в Новосибирске сразу сложилась приятная частная жизнь с хождением друг к другу в гости, что никак не выходило в Ленинграде и позже не вышло и в Москве, за малыми исключениями. Жизнь в столице в этом отношении беднее и скучнее, нежели жизнь в периферийных городских центрах. Там круг интеллигенции уже, да и «нагрузки» (дела) меньше. Любитель театра и музыки профессор Я. О. Бейгель вечно приглашал к себе в связи с приездом какой-нибудь пианистки или певицы. У Триумфовых моя жена подружилась с Марией Николаевной, дамой, говорившей ругательским резким тоном, но по существу доброй. У толстяка С. С. Кушелевского, врача с частной практикой, мы пили вкусные вина, Инна смеялась заразительным смехом в виде эквивалента легкого опьянения; молоденькая жена хозяина показывала набор модных туфель, которые коллекционировала. Вера Дмитриевна Колен угощала нас вареньем (она преподавала английский язык в каком-то вузе; мы с Триумфовым пробовали заниматься с ней, но я помню от этих уроков только первые слова «Old Coskosh», так как тут же мы переходили к чаю). Собирались и у нас и даже танцевали фокстрот и румбу - или, вернее, учились им у приехавшей в Новосибирск веселой и славной Вали, младшей сестры моей жены.
Я по приезде в Новосибирск закончил свою книгу «Болезни печени» (писал ее периодически, главным образом во время летних каникул; все последующие книги я также писал обычно в летнее время, а зимой только дополнял или исправлял; писал я всегда по заданному числу страниц в день, напишу одну - похожу, погуляю, потом вторую и т. д.; норма восемь страниц в сутки, но часто ее недовыполняешь, а иногда перевыполняешь). В 1934 году книга была выпущена Медгизом.
Монография, книга - это, конечно, всегда приятно, а тут еще она первая. В предисловии Г. Ф. Ланга стоит фраза: «Написать такую книгу мог только сравнительно молодой ученый; ведь, к сожалению, чем старше мы становимся, то тем больше наша мысль - по крайней мере, у большинства - идет по старым путям или таким путям, которые встречают меньше сопротивления». Эта фраза как бы фиксировала оригинальность представлений, мною высказанных, в этой сложной области медицины.
Вскоре в короткой рецензии был дан положительный отзыв, но такой, из которого следовало сделать заключение, что новое в книге не было понято, - и только потом, при ее переиздании, оно стало доходчивым, но тогда оно уже перестало быть новым и даже потеряло определенную связь с автором. Постепенно высказанные в книге представления стали настолько известными, что последующие авторы стали делать даже вид, будто ничего нового в этих представлениях и нет, что они-де имеют своих предшественников в трудах даже прошлого (а может быть, и позапрошлого) столетия, что то же пишет и немец Рессле (на самом деле - на год-два позже и притом далеко не совсем то же) и т. д. и т. п. Наконец, нашелся видный профессор, который публично, на одной из Всесоюзных конференций, предложил классификацию хронических гепатитов, полностью повторяющую мою, хотя та была дана на двадцать лет раньше и изложена в трех моих последующих изданиях книги, притом совершенно умолчал об авторе, несмотря ни на то, что этот автор председательствовал, и ни на то, что авторство этого автора ему и всем присутствующим было, конечно, хорошо известно.
Монография «Болезни печени» явилась первой и на протяжении последующих тридцати лет единственной книгой (в переизданиях), трактующей данный важный раздел внутренней медицины. Мое имя стало широко известным во врачебном мире как «специалиста по печени». Я считал себя специалистом не по печени, а по внутренней медицине вообще, ибо тогда еще отстаивал идею о единой внутренней медицине и был против ее дробления на кардиологов, гастроэнтерологов, эндокринологов и т. п.
Книга послужила основанием для присуждения мне ученой степени доктора наук без защиты диссертации, и я был утвержден в звании профессора (1935). Об этих формальных, но приятных постановлениях в Москве мне сообщил любезной телеграммой в Новосибирск М. П. Кончаловский[100].
Клиника была полна больных с тяжелыми формами малярии - результат плохого ее лечения в те годы за недостатком снабжения импортными хинином, атебрином и плазмоцидом. Вскоре советской фармацевтической промышленностью было налажено производство отечественных препаратов - акрихина и плазмохина; положение круто изменилось, но тогда еще можно было наблюдать те картины спленомегалий, нефритов, анемии, гепатитов, отеков и асцита. Мои сотрудники изучали состояние печени, почек, костного мозга, гемолиз и т. п. у таких больных. Я решил систематизировать эти данные, что составило вторую мою монографию «Висцеральная малярия», выпущенную Ленинградским отделом Медгиза в 1936 году. Писал я книгу в 1934 году, также, конечно, летом, на курорте Белокуриха.
Белокуриха находится в предгорьях Алтая, в 70 верстах на юг от Бийска. Мы ехали эту дорогу на каком-то разбитом грузовике, переправлялись на пароме через мутную многоводную Катунь, потом тряслись в объездах, по пыльной степной дороге или по засасывающей грязи через село Смоленское. Впрочем, бывали поездки и на легковой машине: однажды даже на машине, покрышки которой, вместо воздуха, были набиты бумагой. Тогда, как и теперь, - не было резины. Путешествовали мы туда и на лошадях, поездка эта была с остановками для еды - напоминала она давно прошедшие времена и поэтому была поэтичной. Наконец, позже можно было перелететь и на маленьком самолете.
Белокуриха - живописный уголок. Радиоактивные теплые лучи дали основание для организации сперва примитивных, потом более современных условий для курортного лечения больных с заболеваниями суставов, ревматизмом, сердечными заболеваниями, некоторыми гинекологическими формами[101].
Мне предложили быть научным руководителем этого курорта, и мы жили там четыре лета подряд, потом еще раз приехали уже из Ленинграда. Я стал заниматься дебетом воды, измерением махе-единиц[102], альфа-бета частиц гамма-лучей; мы вырабатывали показания к лечению, противопоказания, схемы процедур и т. п. Сотрудники клиники стали вести специальные работы, что в дальнейшем составило два сборника трудов, вышедших под моей редакцией. Червь скепсиса меня все время точил, я вспоминал «Лурд» Золя или «Монт-Ориоль» Мопассана. Все больные выписывались «с улучшением», некоторые, прибывшие на костылях, к концу лечения бросали костыли и отбывали с бойко двигавшимися конечностями.
Мы измеряли показатели функции кровообращения (например, скорость тока крови) до ванны и после ванны - радоновой и пресной для контроля. В ванном корпусе мы задыхались от «эманации» (попросту - от влажности), потели - но удовлетворенно отмечали «разницу», «динамику» и т. д. Вода действует специфически, это показывают объективные, клинические способы. Исследовали и биохимические показатели, ставили эксперименты - купали кроликов и морских свинок или оставляли их на ночь дышать радоном. Собирали научные конференции, читали больным лекции об осторожном отношении к процедурам, «сильнодействующим». Слово «радий» говорило само за себя и способствовало доверию и послушанию больных. И все же, несмотря на личный опыт, у меня и до сих пор гнездится где-то подозрение насчет суггестивной природы эффекта лечения водами.
К Белокурихе с юга подходят горы, покрытые смешанным лесом; в логах, спускающихся к долине, по которой сверкает речка, пышные заросли высоких алтайских трав с крупными, яркими, но не пахучими цветами. Речка Белокуриха скачет по огромным глыбам гранита; брызги, пена и шум воды наполняют ущелье. Мы отправляемся верхом - к Синюхе. Это великолепная гора, верстах в 25 от курорта. Надо проехать маленькие алтайские деревеньки, пасеку, на которой нас славно угощали медовухой; можно переночевать на сеновале и утром, чуть свет, начинать взбираться по склону горы, по тропинке, теряющейся в травах между вековыми деревьями. Наконец, альпийская зона - низкорослые кустарники, сочная изумрудная трава, а дальше - голые скалы причудливой формы, напоминающие развалины старой крепости. Мы - на вершине, перед нами Алтай, море сумрачных, точно волны, темно-синих гор, утопающих на горизонте в тумане облаков (это все же север). Назад возвращаемся в лунную ночь, зеленый свет обливает наш путь, тени наши закрывают и без того запутанную тропу. Едва идешь - после непривычной верховой езды все болит, но приятно.
Другой маршрут - на Шиши, горы, в виде полукруга охватывающие наши ближние, знакомые и исхоженные горки. Поход пешком - 20 верст. Идем по гребням вершин, как в фантастическим запущенном парке, где на фоне яркой лиственной зелени чернеют пихты и краснеют гроздья кислицы (дикой смородины); спускаемся весело с горы Церковки с криками: «Все выше, выше и выше стремим мы полет наших птиц!» Наш Леник уже бежит за нами, он хорошенький мальчишка, играет с ребятами в «Чапаева».
В Новосибирске два-три раза в год повторяются циклы врачей для усовершенствования; обычно на четыре месяца приезжают врачи из разных областей Сибири, даже из Якутии, из Владивостока, с Камчатки, но большей частью - из промышленных центров Кузбасса. Обычно это небольшая группа - от пяти до пятнадцати человек, изредка до двадцати. Все врачи разные, хотят разное, понимают по-разному - как им читать? Но они народ вежливый и благодарный; расстаемся друзьями, фотографируемся. Повторять одно и то же столь часто - не страшно; я всегда читаю без подготовки и без плана: просто демонстрация больного и его разбор с более или менее обширными экскурсами в теорию. Но нет того подъема, который создает многочисленная и молодая студенческая аудитория. Вот если бы был здесь мединститут! И он должен быть в таком крупном центре. И перейдет сюда учиться Инна (а то она уже бросила институт - не жить же на два дома).
И действительно, институт открывается. В 1936 году в Новосибирск переводят студентов третьего курса из Омска и Томска на кафедру Института для усовершенствования врачей, который одновременно становится и Новосибирским медицинским институтом, с общим директором. Я привлечен в качестве замдиректора по учебной части. Прихожу в канцелярию, правда, на короткий срок, дела решаю, сидя на столе, болтая в нетерпении ногами; но быстрота моих действий нравится и преподавателям, и студентам; готовили к открытию кафедры как старшего, четвертого, курса (это легко, так как клиники имеются), так и младшего курса, первого - новый набор в будущем году. Необходимо пригласить преподавателей анатомии, гистологии и других предметов. Перед моим отъездом из Новосибирска молодой институт уже в полном составе, полон студентами, празднуем третий выпуск - и я рад, что небольшая доля участия в создании нового медицинского вуза внесена и мною.
В новом институте я читал двум курсам: сперва - диагностику, потом - факультетскую клинику. Кафедра пропедевтики внутренних болезней была создана в советских медицинских вузах для преподавания двух, ранее самостоятельных, дисциплин - диагностики и частной патологии и терапии. Первая, диагностика, была посвящена методам исследования, вторая, частная патология, представляла собой систематический курс внутренних болезней в теоретическом плане, без практической работы у постели больного. Таковы были эти кафедры, когда я учился, но позже в медвузах обе кафедры слились в одну - кафедру пропедевтики. В разных институтах это слияние было осуществлено различно; одни сохранили на одной кафедре две самостоятельные дисциплины и читали их или параллельно, или последовательно, другие пытались слить обе части курса, но в официальных программах точно не указывалось, как это сделать, - да и такого учебника (пропедевтики), по которому можно было преподавать на новой единой кафедре или учить студентам, не было. Когда я начал читать пропедевтику студентам третьего курса, мне бросилось в глаза, что подлинной новой дисциплины нет, что ее надо еще создать.
Что идея была правильной, не вызывало у меня сомнения. Едва ли логично говорить о методах исследования в отрыве от объекта этого исследования: нельзя обучать выслушиванию порока сердца студента, не знающего, что такое порок, в чем состоит и чем вызывается. С другой стороны, скучно абстрактно читать «частную патологию» - все равно, параллельно дисциплине или вслед за ее окончанием, - раз в руках студентов нет еще методов исследования, позволяющих обнаружить эту «частную патологию». У меня возникла потребность осуществить изложение нового курса так, чтобы методы исследования и болезни, являющиеся предметом этого исследования, давались в наивозможно более тесном сочетании, одновременно. И читал я курс, все время стараясь претворить это слияние на практике; я был очень увлечен этим делом и уже тогда решил, что должен быть для третьего курса написан специальный учебник.
В 1935-1936 годах в Западной Сибири наблюдались вспышки массового заболевания, вначале возбудившего страхи - не чума ли? В районе Итима, между Тюменью и Омском, стали вдруг умирать жители определенных сел при картине болей в горле, кровотечений и лихорадки. С перепугу район оцепили войсками, поезда, следующие через железнодорожную станцию, быстро пропускали, не позволяя никому выходить из вагонов; медперсонал надел маски и т. п.; из Москвы была прислана группа инфекционистов и патологов.
И. В. Давыдовский[103] как будто был первым, снявшим противочумное одеяние и заявившим, после вскрытия трупов больных, что болезнь ничего общего с чумой не имеет. К москвичам присоединились и мы. Теплым майским днем я вылетел вместе с И. В. Давыдовским на маленьком открытом самолете в один из районов Алтая, где свирепствовала эта болезнь. И. В. едва удерживал обеими руками шляпу, готовую сорваться с его круглой бритой головы; в уши он вставил толстые куски ваты. Мы приземлились на зеленой поляне в селении Старая Барда; кругом возвышались миловидные лесистые холмы, уступами переходившие в более основательные горы.
Село казалось безлюдным, мертвым. В больнице мы застали человек тридцать умирающих, исходивших кровью. Первое время умирали все. Притом, казалось, болезнь приходила молниеносно: боль в горле, некрозы миндалин, дужек, языка, геморрагическая сыпь, кровотечение из слизистых рта, кровавая рвота, кровавый стул, температура 39-40 градусов, погибают в полном сознании. В палатах - какой-то особый запах (от крови ли, от некротического распада во рту), ни вздохов, ни крика; переходишь от одного к другому больному, расположенному то на топчане, то на койке, то на полу - этот еще жив, а этот уже труп. Исследование крови показывает почти полное отсутствие белых кровяных телец и кровяных пластинок - геморрагическая алейкия, или, как я предложил именовать болезнь, острый агемоблатоз (или ланмиэлопарез, то есть прекращение выработки кровяных телец костным мозгом).
В дальнейшем выяснилось, что это отравление. Само население подсказало нам причину болезни. Болели только люди, съедавшие хлеб или кашу из просяного или пшеничного зерна, собранного на полях ранней весной после того, как стаял снег. В эти годы осенью население не поспевало убирать урожай, он оставался частично на корню. Сдавать же государству полагалось по размерам запашки. Неудивительно, что к весне крестьяне стали испытывать недостаток в хлебе - и ринулись подбирать в поле перезимовавшие колосья («болезнь неубранных полей», как остро выразился наш гигиенист профессор В. А. Пулькис, много сделавший в расшифровке заболевания). Позже удалось выяснить, что в зернах, пролежавших под снегом, под влиянием особого вида грибков из семейства фузарий появляются токсические вещества, обладающие действием, парализующим функцию костного мозга; некрозы ткани, кровотечения и лихорадка - следствия поражения крови. Инфекция развивается вторично, носит неспецифический характер (microbes de sertie, «микробизм»). Все же вскоре оказалось возможным бороться с этой ошеломляющей болезнью (введение сальварсана, а позже - сульфидина, переливания крови, витамины, а особенно введение лейкоцитарной эмульсии или пасты из простерилизованного гноя и т. п.). Собранные с полей зерна приказано было изъять, их сожгли, в пораженные районы были направлены эшелоны с зерном. «Чума» стала слабеть и к осени прошла - с тем чтобы потом опять повториться с теплыми днями мая - июня. «Агранулоцитарная ангина злакового происхождения», или «алиментарная ангина», наблюдалась в те годы и в других областях. В Ленинграде созывалась конференция, издавались сборники, в том числе с моим участием. Чего только не увидишь, уехав из столицы и окунувшись в жизнь страны!
В Новосибирске был организован Институт соцздравоохранения, главными секторами которого был профгигиенический и профпатологический. Директриса Голубева - большевик с 1909 года - была из той категории кончивших медицинский институт, которые никогда не лечили ни одного больного и не запомнили ни одного описания больного, но зато у них был правильный социально-политический фарватер, по которому они и шли без рассуждений (по крайней мере, собственных). При всем том это была справедливая женщина, даже способная приветливо улыбнуться. Молодой профессор мог взять на себя еще одну задачу: заведование клиникой профессиональных заболеваний; пусть это будет хотя бы две палаты в моей основной клинике: в качестве сотрудников были даны доктора Шубины (муж и жена) и аспиранты, которые должны были учиться, прежде всего, терапии и, конечно, участвовать в научной работе по специальности (то есть профилактике).
В Новосибирске с профпатологической точки зрения привлек внимание мясокомбинат. Мы открыли, что сотрудники этого вкусного учреждения почти поголовно заражены бруцеллезом, у большинства протекавшего скрыто, и только у отдельных работников - в активной форме с болями в суставах, гепато-лиенальным синдромом и лихорадкой (но шедшей под диагнозом малярии). Эти наблюдения послужили отправной точкой к изучению бруцеллеза: клиника стала заполняться такими больными, стали изучаться отдельные проявления болезни - наподобие того, как это делалось в отношении малярии. Позже я собрал истории болезни бруцеллезных больных и материалы наблюдений сотрудников и уже в Ленинграде написал мою третью монографию «Клиника бруцеллеза», в свое время получившую хороший прием и до сих пор достаточно часто и широко цитируемую.
Таким образом, сибирский период моей научной работы позволил мне закончить первую и составить две новые книги.
Поучительны были также поездки в Кузбасс с сотрудниками по сектору профпатологии. Мы побывали в шахтах Ленинска и Прокопьевска. Я познакомился как со старыми, дореволюционными, сырыми и тесными шахтами, и новыми, просторными, залитыми электрическим светом шахтами социалистическими. В некоторых забоях добывали уголь еще так примитивно, что мы с облегчением вылезали на свет божий, и нам было неловко измученных людей еще «обследовать» - измерять у них там, в этом аду, кровяное давление и т. п. Но в других работали врубовые машины, ходили поезда, работала вентиляция; и вместо черных от угля людских фигур с багрово-грязными лицами из-под спецодежды даже белели чистые рубашки.
Затем мы побывали на Кузнецком металлургическом заводе в Сталинске - одном из первых капитальных сооружений советского времени, созданных под руководством академика Бардина[104]. Нам показывали, чем был до революции этот заводик и этот захолустный маленький городишко Новокузнецк - и мы видели, чем уже стал этот великолепный завод, мощное, уверенное дыхание которого как бы возносило гимн новым хозяевам, строителям и рабочим, а огни доменных печей озаряли сибирский морозный воздух. Мы жили в новом огромном городе с проспектами и трамваями - пока еще, впрочем, новостроечными, но явно рассчитанными в недалеком будущем служить одному из крупнейших городских центров восточной части нашей страны.
В горячих цехах меня удивила выносливость людей (я плохо переношу жару). В этом пекле надо было пить не престо воду, а воду с поваренной солью (физиологический раствор), так как пот вымывает из тканей хлористый натр, что усиливает жажду и способствует утомлению. Ставились опыты с заменой соленой воды раствором сахара (глюкозы). Было поразительным также, что, несмотря на крайние колебания температуры (в цеху - раскаленный воздух, на улице - тридцатиградусный мороз, окна открыты, рабочие полуодеты), простудных заболеваний было меньше, чем среди обычного контингента городских жителей, как будто бы лучистая энергия убивает вирус гриппа.
Ужасно понравился мне рельсопрокатный цех своей поразительной механизацией (толстая огненная болванка стали, получаемая из печи, шустро бежит по конвейеру, ее жмут и давят прессы, она вытягивается, дальше - больше, а единичные рабочие наблюдают ее бег и нажимают рычаги механизмов).
Посетили мы и Белевский цинковый завод, где наблюдали у отдельных рабочих «меднолитейную лихорадку» (периодические вспышки температуры с общим недомоганием, якобы грипп), а также коксохимический комбинат в Кемерово.
Кемерово еще недавно было жалким селением на берегу реки Томи. Мы застали большой город с населением около 150 тысяч; стандартные дома, впрочем, мне не понравились, к тому же весь город пропах тяжелыми запахами химии. Новая больница была так хороша, что могла бы быть базой институтской клиники, да и врачи оказались опытными, особенно хирурги, не хуже каких-либо ассистентов (а может быть, и с большим опытом).
Первые годы жить на новом месте интересно, но в дальнейшем вас начинает сосать «охота к перемене мест» - весьма мучительное свойство. Все чаще вспоминался чудесный город Ленинград - мы не могли смотреть на его виды в кино без чувства плаксивого восторга. Правда, ежегодно мы бывали там всем семейством; на Петропавловской благополучно жили мать и брат; брат женился, появились дети - мальчишки. Мы ходили по театрам и концертам, к Лангу, к друзьям по клинике. Мы говорили, что живем хорошо, довольны и все такое; да и действительно, мы жили хорошо, но вот довольны ли - это другой вопрос. Собираемся ли мы навсегда остаться в Сибири? Когда какому-нибудь молодому ученому министерство предлагает кафедру на периферии (или он под напором приглашения и обстоятельств подает на конкурс), он считает, что едет на периферию на время, на три-пять лет, а потом рассчитывает возвратиться домой. Но у большинства, естественно, такой уверенности быть не может - да и надо же, чтобы периферийные вузы обеспечивались не временными, а постоянными руководителями кафедр. К тому же в те годы уже стало складываться положение, когда переехать из центра на периферию было легко, а вернуться домой с периферии - крайне трудно, хотя бы ты и был избран «по конкурсу». «Не отпускают местные организации» - вот тебе и «избран по конкурсу». Это обстоятельство сильно тормозило (и тормозит) поездку на периферию молодых ученых - и многие предпочитают торчать до старости ассистентами или доцентами клиники в Москве или Ленинграде, прекращают даже работать в научной области, бросают докторскую диссертацию, лишь бы не ехать на периферию. Я не боялся «застрять на периферии» и был в глубине души уверен, что, несмотря на «блокаду» на местах, я получу в свое время кафедру в дальнейшем в Ленинграде или в Москве (просто потому, думал я, что буду там нужен).
Поездки в железнодорожном вагоне занимали до Ленинграда в прямом поезде N 93, через Вологду, пять-шесть дней (поезд зимою обычно сильно опаздывал, тянулся от станции к станции), до Москвы в скором поезде через Казань и Красноуфимск - трое суток или на проходящем курьерском двое с половиной суток (в этот поезд было трудно попасть, а из Москвы редко давали билеты, так как будто бы для данного поезда три тысячи до Новосибирска было слишком близко - на самом же деле билеты тогда распределялись в зависимости от важности организации, по брони или по блату). Ленинградский поезд имел обыкновение задерживаться перед мостом через Обь на несколько часов, покуда не пройдут другие, более высокие по чину; из вагона уже видишь свой дом, освещенные окна, там ждет Леник, а на станции, встречая, мерзнет Инна, но не идти же пешком! И вот, наконец, дотащились. А раз в поезде, скором из Москвы, мы ехали всей семейкой, и у Леника заболело горло. Он горит, на коже красные точки - скарлатина! Но не сходить же (мы ехали в двухместном купе международного вагона). Наконец - Новосибирск. И, должен со стыдом вспомнить, мы быстро выскочили с поезда, забыв даже предупредить проводника о заразной болезни.
Ездили мы и на Черноморское побережье. У новосибирцев была мода - непременно «лечиться» на Кавказе, добрую половину своего отпуска тратя на переезд. Наше трио успевало объездить все Сочи, Гагры, Рицы, Красные Поляны и т. д. Почему-то надо было подыматься на машине на Ахун всякий раз, как очутишься в Сочи.
Между тем Алтай представлял красивую горную страну, в которую мы не углублялись, воображая, что ее знаем по Белокурихе. Только раз мы с Н. И. Горизонтовым проехали на легковой машине по Чуйскому тракту, побывали в Чамале, любовались Катунью в русле гранитных берегов, проехали дальше - к Белухе. У подножия Белухи мы переночевали в чистенькой районной больнице, которой заведовала молодой доктор, наша ученица.
Природа Алтая красива, но сурова. Бесконечны просторы гор и долин (в отличие от стесненного Кавказа, там горы и долины не ограничивают пространства, а только лишь его усложняют, к тому же безлюдность также создает впечатление простора). Хороша трава, сочная, яркая. Забавно сочетание горных видов, напоминающих юг, с флорой Севера. Мы побывали в «чумах» горных алтайцев - конусовидных хижинах с отверстием вверху для дыма, стены из деревьев, наскоро составленных и покрытых сухими сучьями; внутри посередине очаг, по бокам валяется темная грязная одежда, домашняя утварь, спят на сене, покрытом кожами. Алтайцы плохо говорят по-русски и хорошо улыбаются своими широкими скулами. С эстетической и исторической точки зрения, думал я, эта жизнь должна была бы быть сохранена, но с точки зрения социальной она должна быстро сгинуть в мрачное прошлое.
В Чамале мы остановились у А. И. Нестерова - профессора-терапевта из Томска. Он жил тогда летом в Чамале в качестве научного консультанта, как я в Белокурихе. Чамал - красивый климатический курорт. Кругом синие скалы, в серебряную Катунь вливается какой-то другой темный, мощный поток. Алтайские ели и пихты наполняют горный воздух живительным ароматом.
Там - дом отдыха ВЦИК под руководством Е. И. Калининой, прежней жены М. И. Калинина[105]. Профессор Нестеров оживлен и любезен, мы отправляемся верхом на какую-то гору, с вершины которой открывается чудный вид.
Утром перед отъездом на Белокуриху я выхожу из флигеля, вижу картину. Н. И. Бухарин[106], тогда редактор «Известий», только что возвратился с охоты. Он сидит на крыльце в окружении секретарей и председателей различных «комов» и дразнит подбитую красивую птицу - дрофу; та скачет на одной ножке, другая ножка на веревочке. Все подобострастно умиляются. В это время и сам Бухарин, в сущности, уже был подбитой птицей и вертелся на тонкой нити связи с жизнью; скоро и она оборвется.
Политический небосклон стали закрывать грозовые тучи.
Для нас, врачей, особенно симпатоматичной стала история с Д. Д. Плетневым. Вдруг объявили, что он - профессор-садист. Будто бы на одном из своих частных приемов он укусил в грудь какую-то пациентку. Его сняли с кафедры и подвергли общественному суду. Пострадавшая бросала в его адрес невероятные обвинения, которые странным образом находили официальную поддержку. Терапевтическое общество поспешно исключило садиста из числа своих членов, а профессор Лурия[107] громил его в газете и в докладах как лжеученого, которым не место в среде честных советских специалистов. «Укушенная» была препротивная немолодая особа. Казалось странным, чтобы такой интересный мужчина, имевший к тому же чудесных поклонниц, мог польститься на эту «рожу» и на ее грязную черствую грудь. Он сам, конечно, отрицал обвинение, но «советская общественность» должна была от него отвернуться.
Через год выяснилось, для чего нужна была вся эта история. Умер Максим Горький. Вскоре было опубликовано сообщение, из которого следовало, что великого русского писателя… отравили лечившие его врачи - Д. Д. Плетнев и Л. Г. Левин. Будто бы они его травили лекарствами - прописывали большие дозы и назначали слишком много лекарств одновременно. Д. Д. Плетнева сослали, а Л. Г. Левина потом расстреляли. Я не поверил фальшивке. Я отказался выступать по поводу врача-отравителя, врача-убийцы. Тогда я имел смелость так поступать (к сожалению, я не знал, что история повторяется, и во второй раз я окажусь более малодушным). Я знал, что Д. Д. Плетнев, как бы он ни относился к советской власти в душе, никогда не мог бы пойти на убийство писателя России, которую он любил (да и писателя если не любил, то уважал). К тому же казалось бессмысленным убивать Горького, не имевшего тогда ни малейшего политического значения. Кроме того, и сама идея, что врач может сознательно убивать пациента, казалась безумной, дикой - и не могла найти отклика в сознании медика. Ссылки на времена Борджиа не были, конечно, убедительными. Чудовищность всей этой истории была ясна и ее авторам, потому и было, очевидно, необходимым еще за год раньше превратить Плетнева в зверя.
Мне известно было, кроме того, одно важное обстоятельство: Плетнев не лечил Горького последние дни его болезни - его лечил Г. Ф. Ланг. Именно Ланг был привлечен по указанию Сталина в Горки и десять дней подряд находился там неотлучно; под его личным наблюдением и проходило лечение М. Горького. К счастью, постановщикам трагедии тогда не нужен был Ланг, на него не распространялся ее сюжет, имя Ланга не фигурировало и на «процессе», как будто его там и не было. Следовательно, Д. Д. Плетнев не несет ответственности даже за ошибочное лечение, даже если допустить, что оно в чем-либо было ошибочным.
Я был свидетелем последующего разгрома как ленинской партии, так и кадров советских специалистов.
Вслед за уничтожением Зиновьева, Каменева[108], Бухарина, Рыкова[109] и других очередь дошла и до сообщников. Нашли очаг правобухаринского заговора и в среде партийного и советского начальства в Новосибирске. Заведующий крайздравом Трахман, который так весело за ужином распевал «Моряк был с крейсера «Аврора», он был без страха и позора» и потом играл в преферанс с профессорами, вдруг был арестован. Одновременно арестовали председателя крайисполкома Грядинского и некоторых других видных местных советских работников. Нам сказали, что они предатели.
Вскоре были объявлены выборы в Верховный Совет. Новосибирску предложили выбрать двух депутатов - Эйхе[110] и Антонова[111]. Антонов - командующий Сибирским военным округом - был человек новый, его никто не знал, а потому было за него голосовать просто. Но Эйхе? Эйхе был первый секретарь Западно-Сибирского крайкома. Этот высокий, тощий латыш производил впечатление идейного партийного деятеля; авторитет его был велик, его считали наместником Сталина в Сибири. Роберт Генрихович Эйхе был, нам казалось, честным, несгибаемым ленинцем. Ни о каких уклонах, ни о каких оппозициях его никто никогда не слышал. Лично мне (я неоднократно его смотрел как пациента, старый пневмосклероз) он импонировал, был деликатен, прост, прям. Но Грядинский, Трахман и другие арестованные - это его близкие сотрудники и друзья. Как провести между ними грань? Может ли она быть? Я, правда, не верил в заговоры; уже тогда, как и многие, мы считали, что просто идет расправа Сталина с прежней партией (которая могла мешать ему в укреплении личной диктатуры).
Случаю было угодно поручить мне быть «доверенным лицом» на выборах Эйхе. «Доверенное лицо» - плод той фальшивой демократии выборов, которая установилась в нашей стране (можно сочувствовать идеям коммунизма и всячески работать на благо советского народа, но выборы, или лучше сказать «выбора», - это всеми молчаливо принимаемый универсальный обман, превращение себя в роботов, выбирающих одного… из одного, по команде). Правда, Эйхе знали все новосибирцы. Мы величали его «верным соратником великого Сталина» (бурные, несмолкаемые аплодисменты). Кстати, он был передвинут из кандидатов в члены Политбюро.
Вскоре мы узнали, что наш дорогой избранник уезжает из Сибири, он назначен министром (земледелия). И вдруг он - уже не член Политбюро, и не член ЦК. Более того, его вообще нет, исчез, сидит? Говорили, что он застрелился. Как стало известно уже много лет спустя, Эйхе в тюрьме истязали; в письмах к Сталину он говорил об измене в партии, об ужасах, испытываемых в застенках старыми, верными членами партии, взывал о помощи - он не знал, что Сталин не мог помочь ему против самого же Сталина; Эйхе помогли, может быть, лишь тем, что вскоре убили.
Затем в городе пошли аресты. Инженеры, врачи, ученые, советские служащие. Всем давался для подписи обвинительный акт. Должны были признать себя виновными: одни - в том, что систематически заражали реку Обь холерными и дизентерийными микробами (хотя ни одного случая заболевания холерой не было десятки лет), другие - что они подсыпали яд в молоко, предназначенное для детских яслей, третьи - в том, что заразили скот бруцеллезом, и т. д. и т. п. Фантастичность, нереальность вины не играла никакой роли: к тому же было некогда сочинять что-нибудь более правдоподобное.
Заключенных заставляли по суткам стоять на ногах, потом их били - по щекам, затылку, груди; их обливали ледяной водой. В прострации некоторые подписывали - их отправляли, но не домой, подальше, держали где-то - на работах или в тюрьме, кто знает, ибо потом они умирали. Более стойкие, по крайней мере, некоторые из них, освобождались (без подписи в том, что преступник сознался, процесс не получал формального доказательства, а следовательно, столь же преступные, сколь и трусливые следователи не могли в дальнейшем считать себя в безопасности). Через некоторое время, волею меняющегося вверху начальства, следователи сами переходили в категорию преступников.
Патофизиолог, профессор, милейший и культурный человек Пентман[112], когда-то работавший у Негели[113] в Германии, был арестован; его обвиняли в том, что он (еврей) - гитлеровский шпион и «готовил чуму в Сибири»; Пентман погиб. Доктор С. С. Кушелевский был также посажен; этот толстяк ничего не подписывал, претерпел все муки и был отпущен тощий, как жердь.
Нет, самая пора уезжать отсюда поскорее, как только можно! Наверно, думали мы, в Москве или в Ленинграде нет этих ужасов, в провинции утрируют и извращают. К тому времени я получил три приглашения занять кафедры: в Харькове, в Москве и в Ленинграде. Я подал на все три и на все был избран (в Москве это была небольшая клиника МОКИ[114], вскоре закрывавшаяся; в Харькове - клиника пропедевтической терапии, а в Ленинграде - факультетская терапевтическая клиника недавно открывшегося III Медицинского института). Я предпочел поехать восвояси в Ленинград. Мы стали готовиться к отъезду, хотя надо было иметь еще разрешение на отъезд (из Москвы). В Москве в Министерстве здравоохранения отделом медицинского образования ведал И. Д. Страшун[115]. Он, очевидно, был обо мне положительного мнения, а может быть, и директриса III Ленинградского медицинского института Марнус, сестра жены Кирова, была особа не без влияния; так или иначе я получил санкцию на переезд в Ленинград.
Последнее лето в Сибири. Белокуриха. Инна шьет распашонку. Она вышивает на приданом букву «О». Если будет девочка, понятно, это будет Ольга. А если мальчик? Какое же мужское имя на О? Что-то не припоминается. А-а! Олег! Ольга или Олег - древнерусские имена. На этот раз я не против девчонки, но если будет опять мальчишка, то Олег Александрович - это отлично! Но жене еще надо сдать государственные экзамены - тогда они были почему-то осенью (август - сентябрь). А тут переезд. Мне необходимо быть в Ленинграде к началу учебного года, следовательно, я должен ехать один, «а ты уж сдашь, родишь и переедешь».
Я желаю Инне успешно родить, сдать, переехать (ее мать, вызванная из Ленинграда, ей, конечно, поможет; Елена Калинишна - человек верный и практичный), а сам сажусь в скорый поезд в Москву, а оттуда прибываю в Ленинград. Сибирь кончилась! Пожили там хорошо, впереди - волнующие перспективы дальнейшей работы. Мне уже 38 лет (август 1938 года) - через месяц будет 39. Мало? Много?
3 сентября я получаю телеграмму: Олег Александрович!
Через несколько дней я встречаю нового доктора - мою жену, с маленьким чудным новым бебе, с двумя вагонами книг и вещей и с дипломом об окончании института.