ЧАСТЬ II (1920–1935 гг.)

Призыв в Красную Армию

В начале марта 1920 г. я чувствовал себя достаточно опытным и вполне сознающим ответственность помощником контролера Государственного контроля, только что преобразованного в Рабоче-крестьянскую инспекцию. Я уверенно выполнял свои обязанности. С грехом пополам продолжалась учеба в техникуме. Жизнь текла размеренно своим чередом и казалось, что вот-вот условия жизни постепенно улучшатся и будет совсем хорошо.

Отец в это время, уже проживший несколько месяцев после переезда на новом месте в селе Пречистое в 17 верстах от Судиславля, заканчивал с семьей первую тяжелейшую зиму на новом месте. Правда, уже безвыходного голода семья не испытывала, в деревне все же можно было выпросить немного продуктов на день и даже на недельку.

Около 10 марта 1920 г. установившийся порядок жизни был внезапно прерван. В Костроме на заборах и на витринах появилось объявление: «Да здравствует 1901 год в рядах Красной Армии!» Это объявление означало неожиданный призыв в армию. Мне только что стукнуло 18 лет и имелись надежды, что наш призыв состоится только через год, когда я как студент старшего курса буду иметь право на отсрочку. В марте 1920 г. надежд на отсрочку не было никаких. Да и какие надежды? Шла гражданская война. Порой было даже неясно, чья возьмет. Вокруг Москвы оставалось уж не так много места, все кругом было занято белыми деникинцами, врангелевцами, колчаковцами и другими прочими. Пришло для меня время завершать костромское житье и отправляться в необъятные просторы России в полнейшую неизвестность. Прежде всего, сходил за Костромку к тетке Авдотье. Она не без юмора комментировала события гражданской войны, ругала «Стульчака» (Колчака) и прочих. Поплакала, по своей доброте, когда узнала, что меня призывают в армию.

Отпросился в отпуск в Гос. РКП, сбегал за 60 верст в Пречистое повидать мать, отца и семью. Посмотрел на их в общем полудикую жизнь в полухолодной избе, освещавшейся по вечерам лучиной. Попрощался. Было страшно грустно, как будто прощался навсегда.

Сейчас я не помню уже процедуру призыва в Военкомате, кажется, ничего примечательного, что можно было бы запомнить, не было; все дело свелось к занесению в списки. Потом построили, дали указания, когда явиться на отправку. Вместе со мной были призваны некоторые ребята из нашего Чижовского общежития. Помню Петра Скороходова, были и другие.

Недавно я обнаружил в своих старых бумагах сохранившийся каким-то чудом призывной листок на желтой бумажке. Истершийся от времени, он сохранил лишь немногие данные. Датирован он 23 марта 1920 г. Далее стоят загадочные цифры: 28/28. Далее — «по списку — 46», «категория №…» (дальше неразборчиво), «Фамилия Фигуровский. Куда назначен: в Москву. Часть войск 5 зап. Полк». На обороте, кроме того, надпись: «Пропуск» и неразборчивая подпись.

На другой день после призыва уже была отправка. У дороги через Волгу стояла толпа народа. Многие плакали, женщины даже «ревели». В толпе провожающих стояла и моя мать. Она пришла за 60 верст проводить, но ничего в дорогу дать мне не могла, кроме полотенца с кружевами и куска хлеба. У них у самих в то время ровно ничего не было. Она благословила меня и обняла на прощанье.

Сколько раз после этих проводов мне приходилось уезжать с насиженных мест и часто в полную неизвестность? Десятки раз я отправлялся, то на фронт, то в лагери, то в командировки. Но никто меня уже не провожал так, как мать в 1920 г. Было так невыносимо грустно, что с тех пор я не люблю, чтобы меня провожали, стараюсь избежать проводов или, по крайней мере, сократить до мигов время для провожания.

Нас построили, но «нестройной» толпой мы отправились через Волгу на вокзал. Там нас разместили по вагонам. Это были не обычные для перевозок солдат «телячьи вагоны», а пассажирские, как тогда называли — вагоны 4-го класса. Я впервые ехал в Москву и, конечно, с любопытством наблюдал за дорогой, особенно на станциях, о которых до того времени лишь слыхал (Космынино, Нерехта, Ярославль и пр.). Впрочем, мое любопытство было разочаровано. Ничего примечательного на дороге и на станциях. К тому же на каждой станции наш поезд загоняли на самый дальний путь, откуда ничего интересного не было видно. Помню, мне очень хотелось есть. Кусок хлеба, который у меня был, был съеден почти немедленно, к утру второго дня пути. Если бы не Петька Скороходов, заботливая мать которого (имевшая неизмеримо большие возможности по сравнению с моей матерью) снабдила его гораздо основательнее, я, пожалуй, пропал бы с голоду.

От Костромы до Москвы и езды-то всего 8-10 часов, но в то время мы ехали трое суток. Стояли где-то безнадежно долго. Но вот, наконец, подмосковные места. Радонеж. Бывалые люди рассказывают о Троице-Сергиевой лавре. Все ближе и ближе Москва. И вот мы встали где-то далеко, откуда никаких признаков Москвы не было заметно. Долго сидели и ждали. Наконец, нам скомандовали: «Выходи!».

Нацепив на одно плечо свои тощенькие мешочки с веревками вместо наплечников, мы отправились по железнодорожным путям по направлению к Ярославскому вокзалу. И вот первое впечатление о Москве. Какая-то, еще сравнительно молодая женщина обратилась ко мне, солигаличанину с вологодским выговором на «о», с просьбой: «Памагите, пажалуйста, паднять картошку!». Она куда-то ездила и привезла, наверное, пуда два картошки в мешке, который она поставила на землю для передышки. Услышав такое явное аканье впервые в жизни, я, при всем своем грустном состоянии, рассмеялся, а потом уже взвалил ей на плечи ее мешок.

Наконец, Ярославский вокзал. Нас выстроили и «погнали» (как тогда выражались почти все о солдатах и арестантах), как оказалось, в «Спасские казармы» (в дальнейшем их называли «Перекопскими», теперь их уже не существует и даже конюшни снесли и на их месте стоят новые здания). До казарм было не особенно далеко, скоро мы пришли к воротам казарм, у которых стояло двое часовых.

Нас разместили на втором этаже в большой комнате казармы, окнами выходившей в переулок Сухаревской площади. Из окон была довольно хорошо видна часть Сухаревской площади с ее знаменитым в то время Сухаревским рынком. Я стал красноармейцем 2-й роты, Пулеметного взвода 5-го запасного стрелкового полка.

Первые месяцы в Красной Армии

Первую служебную книжку красноармейца я заполнил сам 16 апреля 1920 г. В то время я уже был красноармейцем 7-й роты 2-го взвода («Что рота на взводы разделяется, в этом никто не сомневается», К.Прутков). На обороте книжки какие-то странные штампы с датами 29.III и 24.IV.20. Может быть, это осмотры врача, связанные с контролем по поводу возможных венерических заболеваний? Поступление на службу по призыву обозначено 23 марта 1920 г. 30 марта я был зачислен красноармейцем в 5-й зап. полк (Приказ 93. 16). В дальнейшем переведен в 7-ю роту (Приказ 138. 30).

По прибытии в полк сначала я жил в угловой комнате казармы, углом выходившей на Сухаревскую площадь. Нары в казарме двухъярусные. Народу очень много, спать довольно тесно, приходилось спать на боку вплотную с товарищами с обеих сторон. При таком размещении, естественно, вши оказывались общими и свободно переползали туда, где им казалось вольготнее. Другой грязи также было достаточно. Сыпной тиф в нашей казарме был совсем не редкостью.

Первые дни очень не хотелось вставать по сигналу «подъем»! Уж очень рано его подавали — в 6 часов утра. Сразу после сигнала почти никто не выказывал стремления вскакивать и быстро одеваться. Наоборот, некоторые с неудовольствием, что их потревожили, переворачивались на другой бок и мгновенно засыпали, а некоторые, по-видимому, просто не слышали сигнала и не шевелились даже. Тогда начиналось: старшина (усатый фельдфебель старой армии) вставал первым и, одеваясь, кричал: «Подъем, давай, вставай быстрее!» Но этот призыв оставался «гласом вопиющего в пустыне». Старшина переходил на более резкие выражения и напоминал, что мы не у мамы дома, а на службе. Наконец, он начинал ругаться отборным матом, но и это не помогало. Кто-нибудь из наших остроумцев (а в роте у нас были подобраны студенты, народ был, что называется, «дошлый») поднимал голову и вежливенько замечал фельдфебелю, что у нас не старая армия, а Красная Армия и ругаться по-матерному в присутствии красноармейцев неприлично и осуждено по приказу. Старшина фельдфебель сразу после этого умолкал, накопляя при этом запас злости, которую он и вымещал на нас на занятиях.

В первые месяцы главное в занятиях составляла строевая подготовка. Нас гоняли по двору, то и дело перестраивая, добиваясь беспрекословного выполнения команд и, следовательно, беспрекословного повиновения начальству. Мои почти новые ботинки, которыми я так был доволен в Костроме, в эти весенние дни быстро сдали. Отвалились подошвы. О починке не могло быть и речи. Отсутствие обуви вовсе не причина для освобождения от строевых занятий. Пришлось впервые в жизни наряжаться в лапти. Сначала я никак не мог освоить технику надевания портянок и их закрепления на ноге с помощью завязок, состоявших у лаптей из двух толстых веревок, свитых из лыка. Вскоре все же привык и мне даже нравилось щеголять в лаптишках. Нога в них вполне свободна, нигде не давит.

Немало времени уделялось и словесным занятиям, которые просто назывались «словесностью». Большая часть этих занятий посвящалась изучению материальной части винтовки образца 1891 г. Политзанятий почти не было. Только по средам после обеда устраивался «политчас», общий для всего полка (на дворе).

Итак, мы жили в казарме в сожительстве с большим количеством вшей, часть которых были безусловно тифозными. Немудрено, что мы нередко наблюдали, как заболевал какой-либо товарищ и его в конце концов уносили от нас на носилках. Некоторые ребята из деревенских мужичков страстно желали заболеть тифом, полежать в госпитале, отдохнуть от строевых занятий, а потом получить длительный отпуск к себе домой в деревню. Они пересаживали себе с больных вошь, однако далеко не всегда с должным эффектом. Конечно, вшей пересаживали себе только «слабые духом». Более сильные духом предпочитали дезертирство. Трудно было удрать из казарм, у входа в которые стояли три пары часовых. Но удрать все же было можно. С одной стороны Спасские казармы были обнесены высоким забором, к которому были пристроены более низкие конюшни (не использовавшиеся в наше время). Вот через этот-то забор и производилось бегство из казарм.

В 5-м запасном полку в Спасских казармах весной 1920 г, насчитывалось до 8 тысяч солдат, которые проходили здесь предварительную подготовку перед отправкой на фронт. Большинство новобранцев были из Костромской губернии, и, конечно, ребята одной и той же волости прекрасно знали друг друга еще по совместным гулянкам до мобилизации. Если часовой у заднего забора казарм был из какой-то определенной волости, то все желающие уйти, из этой волости, ночью спокойно взбирались на крышу конюшни и перелезали через казарменный забор. Чтобы не попасться, они пешком шли километров 40–50 до какой-либо станции на Ярославской железной дороге и там спокойно садились на любой товарный или товаропассажирский поезд. Когда через забор перелезал последний, часовой обычно стрелял. На выстрел прибегал разводящий или караульный начальник, и ему докладывалось, что через забор перелез очередной дезертир. Особенно много бежало из казарм весной 1920 г. перед Пасхой. Они хотели встретить Пасху по традиции у себя дома, и многие успевали в этом намерении.

Описанные условия жизни в казарме, общность вшей, в том числе и тифозных, у некоторых молодых людей вызывали законную тревогу. Ведь каждый день можно было заболеть и случайно отправиться «на тот свет, без пересадки». Эффективных лекарств, да и вообще лекарств, в то время не было, на весь полк был лишь один врач и 2 фельдшера, поэтому лечить заболевших было некому.

Признаюсь, что и я, понаблюдав в свое время заболевание дизентерией всей семьи в Никольском, не без тревоги ждал: вдруг я заболею сыпным тифом! Я ведь был крайне истощен 4-летним голодом. Куда я попаду и чем кончу?

Такого рода мысли не свойственны молодому возрасту, но в данном случае они были навязчивыми. Однажды утром я встал с головной болью и слабостью во всем организме. Ну, думаю, готов тиф! Что делать? Терпеть, пока окончательно не свалюсь, или, может быть, записаться в околодок? Там хоть померяют температуру и посоветуют, что делать дальше. И вот я решил записаться в околодок (полковая амбулатория). Я был не единственным в роте записавшимся на прием к врачу. Нас оставили в покое, не потребовав выхода на строевые занятия. Часов в 10 писарь с книжкой, в которой были записаны наши фамилии, повел нас в околодок. К моему удивлению, там было довольно много народа из всех 16 рот полка, человек по 20–30 от каждой роты.

Врач был всего-навсего один, у него были два помощника: один выполнял роль аптекаря, другой писаря. Прием проходил так: нам всем было приказано раздеться до пояса. Затем все выстроились в очередь к врачу, который сидел и каждого подходящего к нему спрашивал, что болит, требовал показать язык, иногда дотрагивался рукой до лба очередного больного. После этого он кричал по-латыни фельдшеру название лекарства. Дошла очередь и до меня. Так как я еще чуть-чуть помнил латынь и случайно знал название питьевой соды по-латыни, то я понял, что после осмотра мне был прописан порошок соды (Натрум бикарбоникум). Я, конечно, знал, что это «лекарство» дано мне лишь в качестве символического средства (впрочем, в аптеке едва ли было что-нибудь более существенное), а отнюдь не реального действующего вещества, я сразу же успокоился: никакого тифа у меня не было. Вскоре после приема лекарства с соответствующими отметками в ротной книге мы возвратились в роту. До обеда мы ничего не делали (что было, в общем, приятно). После обеда вместе со всеми отдохнули и пошли на занятия «словесностью», которые не казались столь обременительными, как строевые занятия. Наконец, и эти занятия окончились и мы предвкушали вечерний отдых — время приятного ничегонеделания, когда можно сходить на двор, повидаться со знакомыми из других рот и покурить «без паники».

Но вместо отдыха нас ожидало совершенно иное. Взводный громко выкликает фамилии, в том числе и мою. «Становись с винтовками!» — командует он. Нас вывели на двор, подравняли, скомандовали «смирно». Потом: «На плечо!», «К ноге!». Раза три повторили это упражнение для четкости. Затем: «На плечо!», «Правое плечо вперед, бегом марш!». Мы побежали к забору вдали двора. У самого забора команда «Кругом марш!» и мы побежали вновь через весь длиннейший двор. И снова: «Кругом марш!» и так далее. Мы побегали таким путем с полчаса, может быть и побольше. Короткая остановка и отдых. Потом опять: «На плечо! Бегом марш!» — и снова бежим, уже несколько утомленные. В таких упражнениях прошло около двух часов. Только тогда нас, вполне измученных и запыхавшихся, остановили, скомандовали «К ноге!», подравняли. После команды «Смирно!» взводный обратился к нам с краткой и выразительной речью, которая сводилась к следующему: «Не будете больше, сукины дети (далее, в духе времени, следовало известное добавление), ходить в околодок, если вам еще не пришла смерть». Иначе сказать, он настоятельно рекомендовал нам в дальнейшем без крайней нужды избегать околодка и врачей.

Действительно, по этой ли причине, или потому, что я вообще редко болею, я за время своей солдатской и курсантской службы больше никогда не записывался в околодок. Но, независимо от моего здоровья, я не могу сейчас не отметить, что такой достаточно жесткий и наглядный прием воспитания в данном случае был вполне уместен и подействовал весьма и весьма эффективно. Он напоминал известный прием подвыпивших хулиганов, намазавших одно место коту горчицей, так что ему, бедному, пришлось вылизать и съесть невыразимо отвратительную горчицу. Когда в дальнейшем мы сами стали воспитателями, применение этого метода в умеренной дозе приносило несомненную пользу.

Первый месяц службы в армии в то время, как многие еще помнят по собственному опыту, несмотря на новизну впечатлений, был в общем довольно скучен. Вместе с другими моими товарищами я тосковал этот месяц по Костроме, по родным и товарищам. К тому же давило однообразие: все по расписанию, начиная от подъема и до отбоя. Экстраординарных событий было мало. Одно из них, пожалуй, следует назвать. В 5-м запасном полку было решено создать студенческую роту. Хотя в нашей 8-й роте было и так много бывших студентов, в других ротах они были одиночками и их перевели к нам, одновременно переведя в другие роты не студентов.

Организация студенческой роты (мы поняли, для чего это делалось, лишь несколько позднее) произошла после одного знаменательного события. В один прекрасный день в середине апреля нам вдруг приказали отправляться на склад и получить обмундирование. Это означало, что наша подготовка закончилась и мы отправляемся на фронт. Вопреки ожиданиям, это известие, в общем, было радостно встречено в нашей роте. На фронте, казалось, не будет того убийственного однообразия, которое давило нас, молодых ребят, в роте. В арматурном списке за мной числились одни лапти и один брезентовый пояс. А тут вдруг нам выдали английские коричневые шинели и шикарные ботинки (трофейные из Архангельска). Правда, штаны и гимнастерки были нашенские и не больно видные, так как были сшиты из материала, близкого к мешковине. Мы, естественно, с удовольствием сдали свои лапти, оделись, как положено, в новое обмундирование, явно форся в нем. Мы стали даже как-то смелей ходить, как уже бывалые солдаты. Хотя перспектива отправки на фронт означала возможность быть вскоре убитым, это нас нисколько не смущало. Вместе с такой перспективой, даже заглушая ее, возникала перспектива более свободной жизни уже не в опутанной колючей проволокой казарме с часовыми на каждом шагу.

Около 12 часов дня нам приказали строиться, и мы с винтовками на плечо и с песнями в несколько возбужденном состоянии пошли в центр Москвы и выстроились на площади Свердлова недалеко от Малого театра. Совершенно неожиданно на трибуне появился В.И.Ленин. Мы даже не успели прокричать «ура!». Ленин произнес краткую речь, помнится, он указал нам на опасность для Советской республики белогвардейцев и призвал нас сражаться за Советскую Россию (впрочем, эта речь была опубликована). Мы прокричали «ура», выступил еще кто-то с краткой же речью, и мы отправились обратно в казармы, ожидать приказа об отправке на какой-либо вокзал для погрузки. Мы гордо прохаживались в своем новом обмундировании по двору. Солдаты соседних рот, лапотники, откровенно завидовали нашему брату. Кое-где в связи со скорым и несомненным отъездом шла бойкая мена ненужного в походной жизни барахла.

Дело шло уже к вечеру и казалось, что вот-вот раздастся команда: «Становись с вещами!» и мы пойдем на вокзал. Но вместо этого старшина вдруг объявил: «Кто студенты, запишись у меня!». Мы без всякой задней мысли и подозрений тотчас же выстроились около него и записали свои фамилии в список. Многие при этом думали, что умеющих красиво писать студентов назначат скоро ротными писарями, или каптерами (каптенармусами), а может быть, найдут им и другие важные должности, что нелишне во фронтовой жизни; но, эх вы, мечты, мечты!

Вскоре раздалась команда, которая нас привела в полное недоумение: «Студентам сдать обмундирование!» Как, почему? — раздалось со всех сторон. «Сдать, без разговорчиков!». Что поделаешь, на военной службе рассуждения в расчет не принимаются. «Это тебе не университет!» — говаривал нам не без намеков усатый старшина во время занятий. А мы-то, дураки, думали о синекуре. Итак, пришлось раздеваться и вновь надевать лаптишки и другое барахло, случайно не выброшенное пока. Не без труда и грусти надевали мы старые наши разодранные лапти. Придется завтра идти в цейхгауз, менять их на новые. Так и закончилась неудачей наша розовая мечта!

На другой день снова занятия. Снова потекла жизнь уже приевшаяся и надоевшая. Правда, она разнообразилась иногда событиями, которые нас несомненно развлекали. Надо сказать, кормили нас очень плохо: суп селедочный, но мы в котелке получали только «следы» селедки в виде ржавчины, плавающей сбоку. А каша была то чечевичная, то толбяная, да и той-то давали с «гулькин нос». И ходили мы, здоровые молодые люди, всегда голодными, не упуская никакого, даже самого маловероятного случая, чтобы чего-нибудь пожевать.

В таких условиях в воскресенье мы иногда получали отпуск. Тогда вместе с двоюродным братом Федосьем (с которым мы вместе росли в Солигаличе и который очутился в соседней роте, так как призван был в той же Костромской губернии) ходили вместе в гости в Москву к Вере Аполлоновне на Плющиху (Б.Трубный пер., д. 5). Вера Аполлоновна — жена (а может быть, бывшая жена, меня это тогда не интересовало) Н.А.Молодцова, родственника Феодосья и солигаличанина из Яйцова, была женщиной приветливой. Она была коренной москвичкой и, кажется, даже владелицей дома на Б.Трубном переулке. Конечно, в то время она уже жила в нужде и не могла нас угостить ничем особенным, но уже сама обстановка семейного уюта, чаепития из самовара с вкусными вещами и т. д. — все это привлекало нас на Трубный. Иногда мы даже у нее оставались и на ночлег на полу. После этого, правда, Вера Аполлоновна, наверное, дня три-четыре проветривала одеяла и подстилки после нас, зараженные вошью. Тогда мы были у нее в гостях всего лишь раза два-три, и я не могу, однако, не вспомнить приветливость Веры Аполлоновны с благодарностью.

Развлекала несколько наше однообразное казарменное житье и дискуссия о перспективах демобилизации и продолжения образования в высшем учебном заведении. Кто-то пустил слух, что студентов мобилизовали неправильно, что им должна быть предоставлена отсрочка до окончания учебных заведений. Находились действительно ловкачи, которым удавалось через Наркомпрос демобилизоваться. Мы, естественно, также хотели бы воспользоваться правом отсрочки. К концу апреля и в начале мая мы стали жить повольготнее и нас стали отпускать даже в будни в Москву. Воспользовавшись этим, мы отпрашивались (раз или два за все время) у помощника командира роты (с самим командиром роты мы не имели дела, он был слишком высокое для нас начальство) в город и шли пешком через весь город до того места, где сейчас начинается Крымский мост и где помещался Наркомпрос (в здании Высшей школы международных отношений). Нашей мечтой было попасть на прием к наркому А.В.Луначарскому, объяснить ему наше положение и получить от него бумагу, дающую право на отсрочку. В коридорах Наркомпроса и в то время было нелегко ориентироваться свежему человеку. Когда же мы, наконец, нашли приемную наркома, то нам просто отказали в приеме, ссылаясь на неотложные дела у наркома. Чиновники, которые разговаривали с нами, взглянув мельком на наши документы, говорили, что ходить в Наркомпрос нам незачем, что будет общий приказ и т. д. Это, как мы правильно тогда понимали, была лишь обычная отговорка наркоматских работников, которые сами (как я узнал много позднее) шутили, излагая принципы своей работы: «Никогда не делай сегодня того, что можно отложить на завтра», или: «Семь раз отмерь, и если можно — режь».

Ходатайствовать за нас, однако, в Москве было некому. Но все же в наших сердцах теплился небольшой отблеск надежды, и мы на голодное брюхо ходили через всю Москву, не ощущая усталости. Ходили, однако, совершенно напрасно. Только через 6 лет, уже в другой обстановке, я познакомился с А.В.Луначарским и провел в обществе с его присутствием несколько интересных вечеров.

Некоторым развлечением для нас были походы в баню или еще куда-либо. Мы выходили строем из ворот казармы в лаптишках, одетые кто во что, но обязательно подпоясанные брезентовым ремнем (казенным). В баню ходили на Мещанскую улицу (Банный пер.), обычно с залихватскими песнями. Новых песен тогда еще не существовало, а знакомые нам старые солдатские песни бывали настолько озорными, что стоявшие на перекрестках улиц старушки, глядя на нас и слушая слова песни, набожно крестились, отгоняя бесов, которые, несомненно, провожали нас большой толпой и заигрывали со встречавшимися нам гражданами. Вот отрывок одной из длиннейших песен, которые особенно охотно пелись нами. Эта песня, вероятно, вошла в обиход старой армии еще в прошлом столетии. Она не без юмора описывает солдатские радости и горести:

Три мы года прослужили, ни о чем мы не тужили.

Стал четвертый наступать, стали думать и гадать.

Стали думать и гадать, как бы дома побывать,

Малых деток повидать, с молодой женой поспать.

Вот приходит к нам приказ, нашему полку в запас.

Вот приходит к нам другой — нашему полку домой.

Приезжаю я домой и здороваюсь с женой.

Ах ты, женушка-жена, как ты без меня жила?

Я на реченьке была, пастушку разок дала,

Я не так ему дала, четвертак с него взяла…

Каждая строка песни сопровождалась припевом: «Ой ли, ой да люли» и повторением второй части строки. Пелась эта песня до бесконечности долго.

1 мая мы всем полком отправились на субботник на Виндавский (теперь Рижский) вокзал. В то время вся привокзальная служебная площадь (у товарной станции) была заставлена на огромном пространстве трофейными автомашинами каких-то странных марок. Это были огромные сооружения, страшно тяжелые и неэкономичной формы. Во время первой мировой войны их зачем-то собирали на фронте и привозили в Москву. Пустить их в ход, предварительно отремонтировав, было, очевидно, невозможно, и их так и оставляли стоять у вокзала на огромном кладбище машин. Задачей субботника и было освободить хотя бы часть площади, заставленной машинами и нужной для оперативных целей. В те времена никаких тракторов или даже мощных машин не было и в помине; освободить площадь, убрав с нее тяжелейшие машины, можно было лишь путем применения физической силы людей.

На субботнике, кроме нас, работали иностранцы из Коминтерна. Их было довольно много, к нам они отнеслись очень приветливо. Что касается нас, мы работали весело и с задором, пользуясь некоторыми своими приемами передвижения тяжестей. Эти приемы, совершенно не известные за границей, привлекли пристальное и внимательное любопытство иностранцев. Мы работали, организовавшись так, как это обычно делалось в артели сплавщиков леса. Все костромичи имели какое-то касательство к лесосплаву, и среди нас было немало настоящих специалистов этого дела. В старое время в Солигаличе нередко можно было наблюдать плотовщиков, сталкивавших огромный плот, застрявший на берегу вследствие внезапного спада весенней воды. Неопытному человеку казалось, что столкнуть такую громаду в воду просто невозможно. А хозяин, пообещав дополнительно выставить артели нечто в виде полведра водки, без особого труда склонял мужиков на удивительный «подвиг». Специалисты с вагами и толстыми кольями становились где надо около злополучного плота и запевали:

«Мы хозяина уважим, покажем

Эй, дубинушка, ухнем…

Эй, зеленая, сама пойдет…

Идет…».

и плот под напором специалистов сдвигался с места и как будто сам собою шел в воду.

Такой прием мы использовали и на субботнике, передвигая огромные машины весом в много тонн, чем и удивляли коминтерновцев. Вокруг такой огромной машины, к тому же вросшей колесами в землю, становились ребята, выбрав себе подходящие точки опоры ногами и руками. Затем голосистый запевала заводил озорную «неудобоглаголемую» запевку плотовщиков. Такая запевка пелась на мотив волжской «Дубинушки», несколько отличной от известной «шаляпинской». После запевки все подхватывали: «Эй, дубинушка, ухнем, эй, зеленая, сама пойдет…» и в этот момент все разом налегали на машину. Казалось совершенно невероятным, что таким путем можно что-то сделать, но… машина вдруг вздрагивала и с каждым криком «идет… идет!» подавалась на несколько десятков сантиметров под напором молодых плотовщиков. Иностранцы бросали работу, подбегали к нам и с удивлением смотрели, как можно сделать собственно невозможное дело. Дальше машина шла уже легче. Если с одного раза не удавалось ее поставить на новое, отведенное ей место, то пелась еще одна запевка с дубинушкой. После окончания передвижки следовала перекурка. Иностранцы угощали нас сигаретами. Впервые я, да и мои товарищи, видели их на этом субботнике. В России существовала традиция курить папиросы, удивлявшие (как мне довелось наблюдать впоследствии) иностранцев длиной мундштука и короткой куркой. После субботника и возвращения в казармы у нас был сравнительно хороший обед, а после него отпуск в город.

За немногие месяцы службы в 5-м запасном полку я пережил и другие события. Некоторые из них настолько необычны с точки зрения нашего сегодня, что о них хочется рассказать.

Вспоминается одна из сред в самом конце апреля 1920 г. По средам после обеда у нас проводился «политчас» (в то время это название буквально соответствовало содержанию), от 2-х до 3-х часов дня. Весь полк выводился на двор и слушал речь комиссара, говорившего с деревянной трибуны, поставленной посредине двора. В описываемый политчас наша братия, в количестве нескольких тысяч человек, рассаживалась прямо на земле вокруг трибуны на обширном пространстве двора. Признаться, комиссаровская лекция была очень уж монотонной и по содержанию не особенно увлекательной. Возможно, поэтому мы все, не сговариваясь, сняли на весеннем солнышке свои рубахи и занялись азартной охотой на вшей, которых у всех было предостаточно. Тишина была почти обеспечена.

Так бы мирно и благополучно и прошел этот политчас, если бы не одно неожиданное событие. Надо сказать, что в эти дни на полковой гауптвахте сидел какой-то тип, обросший бородой, вроде современных ленинградских и московских «хиппи». По виду этот арестант был мужичок-простачок, в действительности же он был сектантом-толстовцем, отнюдь, однако, не из числа «смиренных сердцем». Надо было случиться, что во время, когда политчас уже близился к окончанию, этого мужичка-простачка по виду часовой с винтовкой вел откуда-то, не то из полковой канцелярии, не то из уборной. Бородатый тип, сопровождаемый часовым, остановился около трибуны в тот момент, когда комиссар приглашал желающих высказать свое мнение по вопросам, затронутым в его речи. Часовой довольно грубо (как, впрочем, и полагается) подтолкнул его, сказав: «иди..! иди..!». Это-то и обратило внимание слушателей и оратора на бородатого человечка, внезапно обратившегося к комиссару: «Можно мне сказать несколько слов?». Комиссар, только что взывавший к нам в поисках желающих высказаться, естественно, заинтересовался этим вопросом и пригласил бородача на трибуну. Небольшое недоразумение, вызванное тем, что он был под арестом и в сопровождении конвойного, было улажено после вызова караульного начальника и приказа комиссара.

И вот на трибуне мужичок-простачок. Все мы сразу потеряли интерес к охоте на вшей, надели рубахи и, встав с земли, сгрудились возле трибуны. А мужичок вкрадчивым голосом с растяжкой начал говорить о том, что всех нас незаконно, против нашей воли призвали в армию. Никто из нас будто бы вообще не имеет никакого желания воевать, все мы желаем работать дома и заниматься чем хотим. Далее он перешел к вопросу, за кого же мы воюем. Он утверждал, что в России нет и не будет твердой власти, признанной всем народом: «Раньше была у нас царская власть, горькая осина… И вот срубили эту горькую осину и что же: на ее месте вырос целый куст еще более горьких деревьев… И нас заставляют защищать власть, которая хуже царского режима, которой никто не сочувствует. Так что же нам делать? (Это уже толстовское!). Самое правильное — это бросить винтовки и идти по домам!».

Такого рода призыв, да еще высказанный «представителем народа», не мог не встретить отклика в сердцах настоящих мужичков, видевших все счастье жизни в «собственном» доме, в собственных коровах и лошадях, в собственном амбаре, мужичков, которые хотели бы жить так, что им ни до кого нет никакого дела. К тому же война в то время осточертела не только старым солдатам, начавшим службу еще в 1914–1915 гг., но и тем, кто еще никогда не воевал и при этом понимал тяготы войны. Вот почему призыв толстовца бросить винтовки и идти по домам был встречен с энтузиазмом.

Тысячи молодых ребят, незадолго перед этим спокойно охотившихся на вшей, вдруг подступили с криками к трибуне; можно было лишь разобрать «Правильно», «Давай домой» и т. д. Если бы толстовец был на одну миллионную долю (только!) пригоден в качестве вожака, дело кончилось бы восстанием. Если бы в толпе нашелся хотя бы один, способный взять на себя функции вожака, толпа разгромила бы не только Спасские казармы, но, я думаю, и еще кое-что. Но все кричали «сами по себе» и разобрать, кто и что кричал, было невозможно. Однако положение достигло критического пункта, и возбужденная толпа могла бы наделать чего угодно, найдись в эту минуту человек, который бы крикнул: «За мной, ребята!» 8000 возбужденных ребят, мечтавших попасть домой, еще не отвыкших от жизни под родительским крылом, были способны сделать что угодно.

Но человека, который взял бы на себя командование такой массой, не нашлось. Все ребята были очень молоды (18 лет), политически были младенцами, да и не имели в виду ничего большего, чем попасть домой к мамке. Оратор же толстовец стоял на трибуне в полной растерянности, он не ожидал такой реакции и сам перепугался произведенного им эффекта. Его «непротивление злу» не могло простираться далее голого воззвания, совершенно беспринципного, не имевшего в виду каких-либо агрессивных действий. Но стихийный взрыв был, однако, страшен.

Комиссар, проводивший политчас, вначале явно растерялся. Он никак не ожидал, что толстовец выступит с «зажигательной» речью, и тем более не имел никаких оснований ожидать массового возбуждения, которое могло бы мгновенно стать очень опасным, если возбуждение масс направляется руководителем. Но, увидев, что, кроме возбуждения и криков толпы, никакого активного действия толпы не предвидится, он, дождавшись подходящего момента, вдруг поднял руку и сказал: «Товарищи, время политчаса закончилось. Сейчас, после перерыва, будем продолжать занятия по расписанию». Ответом ему были крики вроде: «Долой занятия!», но шум явно стихал. Слова комиссара отрезвили и привели в чувство массу молодых солдат. Минут пять многие еще кричали, махали руками, но постепенно толпа начала редеть. Происшествие оказалось легко ликвидированным, к счастью для комиссара, очень скоро. Через час занятия уже шли своим чередом.

Надо сказать, что, объявляя перерыв занятий, комиссар в конце заявил, что на следующем политчасе поднятый толстовцем вопрос можно будет обсудить более основательно. И действительно, в следующую среду в 2 часа дня мы вновь расположились в живописном беспорядке вокруг трибуны. Вдруг мы увидели, что на трибуну вошел комиссар, затем знакомый нам толстовец, на сей раз не сопровождавшийся конвоиром, а затем еще кто-то. Потом мы узнали, что это был Фурманов из райкома РКП(б) — человек в то время едва ли кому известный в нашем окружении. Это был тот самый впоследствии известный писатель, вскоре после встречи с нами назначенный комиссаром к Чапаеву.

Первое слово было предоставлено толстовцу. Говорил он на сей раз совершенно иначе, чем в прошлую среду. Это была речь малограмотного, излишне фанатичного сектанта толстовского толка. После его речи, которая хотя и слушалась с интересом, в ожидании каких-либо новых зажигательных слов, комиссар долго приглашал желающих выступить. Но никто не решался. В наши дни не только взрослый, но и любой школьник 7-го класса может «оторвать» без всякой шпаргалки достаточно длинную и даже более или менее содержательную речь, в те же далекие времена умеющих ораторствовать было очень мало. Все только прислушивались к словам более смелых ораторов и приглядывались к их ораторским манерам.

Речь была предоставлена Фурманову. Помню, эта речь произвела на нас впечатление своею убедительностью и формой. В те времена это казалось новым и небезынтересным. Принцип «непротивления злу» был разгромлен. Да он никак не вязался с той реальной атмосферой революционной борьбы, которая волей-неволей захватила массы с ее суровостью, непримиримостью к врагам. В такой обстановке всякие расплывчатые идеи без глубокого философского и практического обоснования казались вообще нелепыми и не могли встретить сочувствия среди практичных костромских мужичков.

После этого политчаса толстовец свободно разгуливал после занятий по двору казарм, мы с ним встречались, вели разговоры, первое время вокруг него даже собирался кружок, но скоро все поняли, что его «проповедь» не для нас. Скоро такие встречи с толстовцем возле полковой церкви нам наскучили, да и сам виновник всей этой кутерьмы куда-то исчез.

Такие, да и некоторые другие события несколько разнообразили наше невеселое солдатское житье. Жили мы плохо, в тесноте, поедаемые вшами. Кормили нас также плохо. Хлеба выдавалась четверка (т. е. около 100 г.) в день. Суп состоял неизвестно из чего: одна селедка клалась в котел человек на 100. Занятия проходили довольно напряженно, и мне всегда мучительно хотелось есть. К концу апреля мы до известной степени стали уже «старыми» красноармейцами с месячным стажем. Нас стали назначать в наряды. Не все наряды, как известно, доставляют удовольствие. Сидеть дневальным целые сутки в казарме не представляло интереса. Но еще хуже было чистить уборные и помойные ямы; к счастью, в такие наряды назначали сильно провинившихся. Можно было попасть в караул, т. е. стоять на постах, например у ворот, ведущих в казарму. Здесь, кстати, посты были двойные и тройные — на всякий случай. Стояли часовые и вдоль стен казарм.

Свежий человек мог бы подумать, что посты вдоль стен казарм (изнутри) просто придуманы досужим начальством. В действительности они стояли не зря. Перед Пасхой, да и в пасхальные дни тоска по дому заставляла многих ребят бежать из казарм домой и добраться до Костромской губернии хотя бы пешком. На Страстной неделе бегали (т. е. дезертировали) целыми волостями1.

Красноармейцы нашей 8-й (студенческой) роты о дезертирстве не думали. Может быть, поэтому их стали чаще других назначать в наряды. Скоро пришлось и мне испытать такое «счастье». Конечно, самое заманчивое в то тоскливое и голодное время было назначение на работу в ротную кухню. Обязанности рабочих были не сложны: помогать повару, таскать воду, иногда чистить картошку (очень немного). Самая же главная обязанность и привилегия рабочих по кухне состояла в «доедании» того, что осталось в котлах на кухне после раздачи обеда и ужина.

Однажды и я был назначен в наряд рабочим по кухне. Мне повезло, так думали все, и я в том числе. Что мы делали в качестве рабочих на кухне, я уже не помню, помню только, что работа не была ни тяжелой, ни изнурительной. После того, как были накормлены красноармейцы, пообедали и мы. Пообедали сытно, более чем обильно. Но длительная голодовка вырабатывает у человека стремление ничего несъеденного на столе не оставлять. К счастью, после обеда повар не дал нам ничего особенно излишнего. Но после ужина нам было дозволено доесть до конца все, что осталось в котлах после раздачи пищи.

На мое несчастие, в этот день варили кашу из чечевицы. Я не знаю, пробовали ли когда-либо в наши дни (70-е годы) чечевичную кашу, или чечевичную похлебку, за которую хитрый библейский Иаков купил права первородства у дураковатого Исава. Я полагаю, что мало кто может похвалиться, что пробовал такие кушанья. Чечевица выращивается для фуражных целей, и ее даже не продают в магазинах в числе круп. Но в те времена мне, изголодавшемуся молодому парню, чечевичная каша казалась очень вкусным яством, к тому же она была приправлена каким-то маслом и салом, правда испорченным, но все же жиром. А следы жиров в кушаньях того времени, естественно, считались драгоценными.

Итак, я доедал чечевичную кашу, заправленную испорченным салом. Мой желудок был уже полон со времени обеда. Но отказаться от «доедания» я был не в состоянии. Вероятно, более трех лет я не наедался ни разу досыта, всегда был голоден как волк и даже после обеда чувствовал «пустоту» в желудке. Вот почему доедал я кашу усердно. Повар наложил мне полный котелок. Я съел его без особого напряжения и пошел еще за добавкой. Я получил добавку и съел ее дочиста. Я отяжелел после этого, потянуло спать!

Но что со мной произошло спустя два-три часа! Это был настоящий ужас, которого я с тех пор никогда в жизни не переживал. Меня рвало так, как будто «выворачивало» наизнанку. Начались страшные боли в желудке, а через некоторое время понос. Если бы на другой день к вечеру, когда я стал постепенно приходить в себя, мне предложили вчерашней чечевичной каши, меня бы автоматически стало «выворачивать». Да что, впрочем, говорить! Сейчас, спустя 52 года после этого случая, я от одного воспоминания о чечевичной каше прихожу в плохое настроение и меня даже начинает поташнивать.

Несмотря, однако, на все мученья, которые мне пришлось перенести в результате такого объедения, я тогда не рискнул записаться в околодок. Черт его знает, чем это могло бы кончиться, может быть, вместо медицинской помощи меня бы погоняли бегом, пока все съеденное не выжжет вон. Да, опыт великое дело!

Вот такие мелкие события и вмешивались в нашу жизнь в казарме, удивительно монотонную и скучную, расписанную на часы и минуты2. Характер занятий был целиком заимствован из старой армии, да и обучали нас старый фельдфебель с усами и взводные старые ефрейторы. Командир роты был старый офицер, ходил в офицерском жилете, только пуговицы с орлами у него были обшиты зеленой материей. Командиры взводов также были офицерами. Командир роты показывался в наших взводных помещениях очень редко. У меня с ним было одно столкновение, о котором я расскажу несколько ниже.

Итак, все шло со страшным однообразием день за днем. При таком однообразии, естественно, выделялись скучнейшие в общем события, такие как назначение в наряд дневальным, или еще куда-нибудь. Обязанности дневального в общем не сложны. Он должен был сидеть у входа во взводное помещение и следить за всем: чтобы не входили посторонние красноармейцы, чтобы из помещения взвода ничего не выносилось, особенно, сохрани Бог, оружия, чтобы в помещении был «порядочек» и т. д. Мне пришлось дневалить пару раз. Самое мучительное было ночью. Хотелось спать (как всем сильно голодным и сильно сытым). Кругом раздавался страшнейший храп, воздух насыщен миазмами, а тут сиди, или ходи, не смей отлучиться ни на минуту. Но дневальство было пустяковым делом в сравнении с дежурством по роте, да еще связанным с исключительными событиями. Об этом следует особо рассказать.

Взрывы вблизи села Хорошева

Наступление весны внесло немного нового в нашу казарменную жизнь с ее распорядком. Наши дни были похожи один на другой до скуки. Но вечером после занятий теперь мы разгуливали по двору в своих лаптишках (мои ботинки, которые еще 3 месяца назад были почти новыми, окончательно развалились с наступлением весенних дней и грязью).

Мелкие события изредка вносили нотки разнообразия в наше монотонное бытие. Однажды зачисленный к нам в роту солдат привез английский трубочный табак в запаянных коробках — трофей из Архангельска, откуда только что прогнали интервентов. Он любезно предложил нам закурить, и мы не без интереса завернули цигарки побольше, «на дармовщинку», с тем чтобы накуриться как следует. Но выкурив свои цигарки, мы почувствовали себя отвратительно, меня вырвало самым настоящим образом. Видно, английские шкипера умели курить этот табак в своих трубках, для цигарок же он был непригоден.

Наступил незабываемый Николин день — вешний Никола 1920 г. (22/9 мая). Стоял теплый весенний день. Весеннее солнце ярко светило в окна казармы, давным-давно немытые и покрытые толстым слоем грязи. Занятий не было. В то время Николу еще праздновали. Накануне я был впервые в жизни назначен дежурным по роте, что для молодого красноармейца означало «не фунт изюму». Помню, около 12 часов дня, в предобеденное время, я прохаживался по взводным помещениям, глядел за порядком и отваживался даже покрикивать на дневальных, требуя устранения замеченных беспорядков. После таких прогулок я приходил в свой взвод. Здесь в углу размещалась ротная канцелярия, сидел писарь, а около него кто-нибудь из взводных или отделенных командиров. Шел разговор на самые разные темы, солдаты к такому разговору не допускались, но я как дежурный по роте мог в нем участвовать «на равных правах». Интересного в таких разговорах было мало, каждый рассказывал о «случаях» из своей собственной жизни, с некоторым привиранием. Но я садился здесь охотно, делать все равно было нечего.

Внизу за окнами казармы (мы жили на 2-м этаже) шумела Сухаревка. Это было совершенно невиданное явление и, вероятно, неповторимое. Огромная площадь, растянувшаяся не менее чем на 1–1½ километра по обе стороны Сухаревской башни, была сплошь занята народом и заставлена столиками, скамейками и завалена разным барахлом. Около самой Сухаревской башни, около теперешней больницы им. Склифосовского, стоял бесконечно длинный ряд столиков, около каждого из них 2 (или больше) табуретки. На каждом столе самовар. Все они кипят, распуская около себя облако пара и запах дыма. У некоторых столиков сидят клиенты. Они пьют чай, точнее, напиток из малины, не то из другой какой-то травы. К чашке чая полагалась «ландрининка»3. Чашка чая с таким приложением стоила тогда 50000 рублей.

Сухаревский рынок, по древнерусской традиции, был разбит на ряды. Один из таких рядов — чайный — я только что описал. Другие ряды состояли из «магазинов» разного барахла, разваленного на какой-либо подстилке. Здесь можно было купить старые часы с потревоженными внутренностями, а то просто футляр от часов, разные старые домашние вещи — керосиновые лампы с затейливыми абажурами, ложки, ножи, банки, кастрюли, чернильницы, замки, гвозди и вообще чего вы хотите. Таких магазинов, расположенных просто на земле, было, я думаю, много более тысячи. Были ряды, где продавалась поношенная одежда и обувь, ряды замочные, слесарные, книжные, бумажные и еще какие угодно. Между рядами ходили личности, предлагавшие грязные, как будто обсосанные кусочки сахара. У границ рынка по Садовой ул. прохаживались другие типы, рекламировавшие сахарин (импортный!), табак и папиросы, разные лекарства, особенно настойки на спирте, вроде Гофманских капель и прочее.

На рынке торговали разные люди. Наряду с солдатами, продававшими пайку хлеба для какой-нибудь особой нужды, можно было увидеть важных дам бывшего «высшего света». Они сидели у своих «магазинов», торгуя старинным барахлом, переговариваясь друг с другом только по-французски. В общем, чего-то только здесь не было. Между рядами «магазинов» ходили мальчишки с ведрами, наполненными водой или квасом, и громко рекламировали свой товар: «А вот, есть квас, вырви глаз, оторви левую ногу!». Желающим за 5000 рублей отпускалась кружка воды (жестяная, привязанная на веревочке к ведру, чтобы ее случайно «не увели»). За 20 тысяч можно было выпить кружку квасу.

Народу на Сухаревке масса, чуть не пол-Москвы. Кое-где лежат высокие горки книг — чья-нибудь вымершая, или бесхозная библиотека, привезенная на тачке или двуколке. Ценнейшие и редкие книги в то время можно было приобрести чуть ли не задаром. Сухаревка шумела и гудела, и гул ее проникал к нам в казарму через открытые окна. Некоторые ребята посматривали из окон на Сухаревку. Мы же настолько привыкли к ее виду, что потеряли к ней интерес. Только будучи в «отпуске» из казарм, мы бродили иногда часами по этому необыкновенному торжищу.

И вдруг, вскоре после обеда, среди привычного казарменного шума, на фоне Сухаревского отдаленного гула, воздух потряс страшный взрыв. Казалось, что он произошел где-то рядом, непосредственно за Сухаревской башней (жаль, что какие-то явно злостные преследователи древнерусской культуры уничтожили это замечательное сооружение, будто бы с целью расширения проезда! Это не просто дураки и ротозеи, а сволочи!). Взрыв был настолько сильным, что незапертые окна вдруг с шумом и стуком раскрылись. Все пытались понять, что же происходит, все бросились к окнам. Из-за Сухаревской башни к небу поднималось черное кольцо дыма, наподобие колец, пускаемых курильщиками табака, но огромного размера.

Народу в казарме было много, и сразу же получилась настоящая свалка у окон. В это время раздался второй взрыв, более сильный. Стекла верхних рам вылетели прочь, и любопытных ребят осыпало битым стеклом. Те же, кто высунулся из окон, получили такой толчок, что потеряли желание смотреть дальше. Дело приняло серьезный оборот. Казалось, что взрываются какие-то огромные снаряды, причем рядом за Сухаревской башней. Я, дежурный по роте, не знал, что делать. А тут один из взводных высказался: «Это из тяжелых орудий! Наверное, это поляки! Уже пришли в Москву!» (В мае 1920 г. поляки были около Смоленска).

Прибежал старшина (фельдфебель), который где-то спал. Он немедленно заорал: «Дежурный! (это ко мне), гони всех от окон». Видно, что он как бывалый солдат побаивался, как бы случайными осколками не поранило солдат, а может быть, он думал, что снаряд может залететь прямо в окно. Но никакой возможности бороться с любопытством ребят не было. Они еще никогда не видали войны, и самый факт сильнейшего взрыва со звуковым эффектом был просто любопытен для них.

«Нет, это не стрельба, — сказал старшина после очередного сильнейшего взрыва, — это подрывают Сухаревскую башню». Завязалась «ученая дискуссия» о причине таких страшных звуковых эффектов. В это время сильнейший взрыв потряс воздух и все еще уцелевшие вверху окон стекла со звоном вылетели, обсыпав любопытных осколками. «Рота, в ружье!» — закричал со страху старшина. Но его мало кто послушал. Началось нечто вроде паники. Часть ребят бросилась из помещения на двор. Взрывы стали следовать один за другим, то очень сильные, то послабее. Сразу за Сухаревской башней к небу поднимались одно за другим огромные кольца черного дыма. Как будто какой-то гигант-курильщик пускал кольца, которые шли одно за другим, завиваясь внутри и поднимаясь к небу. Если бы среди нас был сколько-нибудь опытный человек по пороховому делу и взрывам, то из очертания этих гигантских колец, поднимавшихся к небу, а также из того факта, что при каждом сильном взрыве из оконных рам вылетали еще оставшиеся от прежних взрывов стекла, мог бы сделать однозначное заключение, что где-то неподалеку взрываются значительные количества взрывчатого материала. Но молодой и неопытный в этой части народ, населявший наши казармы, включая и более опытных взводных, был склонен все это объяснить стрельбой из тяжелых орудий, которая, казалось, велась где-то совсем рядом, за Сухаревской башней. Несмотря на то, что взрывы продолжались уже более получаса, из штаба полка никаких приказов не поступало, сами же мы не знали, что предпринять.

А что же делалось в это время на Сухаревке? После нескольких сильных взрывов там началась настоящая паника. Картинки этой паники, которые мы могли наблюдать из окон казармы сверху, привлекали наше всеобщее внимание и вызывали веселый хохот, хотя, казалось, нам самим было не до того. Вот по переулку бегут китайцы (их было немало в то время в Москве), хозяева столиков с самоварами. Каждый тащит свой самовар. Самовары еще полным ходом кипят, вылить кипяток и вытряхнуть уголья нет времени, нести же такие раскаленные, изрыгающие пар самовары, да еще бегом, действительно смешная картина. Но вот новый страшный взрыв. Один китаец вздрагивает и сразу же в панике бросает кипящий самовар. Его примеру следуют и наши российские бабы, также хозяйки столиков с самоварами. Бросив самовары прямо на улице, все с визгом бегут, толкая друг друга, не зная куда, в страшной панике. Приходилось мне впоследствии не раз наблюдать панику, я знал, насколько она «заразительна», но такого смешного проявления паники я более никогда не видывал. Конечно, не только самоварники бросили свое самое драгоценное имущество. Торговцы всяким барахлом, услышав взрывы, также, конечно, бросились бежать врассыпную, мешая друг другу. Многие «магазины» с товарами были брошены на произвол судьбы.

У ворот наших казарм, выходивших прямо на Сухаревку, стояли три пары часовых. Когда внезапно начались взрывы, они, как и все, растерялись. Ребята, которые в это время были во дворе, и выбежавшие из казарм толпами бросились к воротам, смяли часовых и выскочили на Сухаревку. Несмотря на панику, многие из наших молодых ребят отнюдь не растерялись. Все съестное (а оно было, пожалуй, самым драгоценным в то время), сахар, табак и прочее, что оказалось без присмотра, попало в их руки, и уже через 15 минут в нашей казарме среди наблюдателей взрывов появились молодчики с картофельными лепешками, кусками хлеба с сахаром и прочими лакомствами. Оставив на нарах добычу, они снова бросались на двор к воротам и, пробившись на Сухаревку, вновь возвращались с богатой добычей.

Мне, как дежурному, было совершенно невозможно покинуть пост, и это хорошо понимали наши практичные ребята. Почти каждый из совершивших экспедицию на Сухаревку совал мне некоторую часть своей добычи, отсыпал немного махры, давал кусок хлеба, лепешку, сахар и прочее. Некоторые из наиболее удачливых успели добыть себе и кое-что из одежды. Сухаревка разбежалась начисто минут через 15 после начала взрывов. На месте «всероссийского торжища» остались лишь груды книг, поваленные столики, кучи разного барахла и прочее. Все это ревизовалось и конфисковалось нашими не потерявшими духа ребятами, которые натащили в казарму много всякой дряни. Прошло, вероятно, минут 40 после начала взрывов. Они еще продолжались, никто не имел представления об их причине. Как будто они сделались несколько слабее, и версия об обстреле Москвы тяжелыми фугасными снарядами казалась по-прежнему наиболее правдоподобной. Но в армии так не бывает, чтобы при такого рода событиях не обнаружилось командование. Ротное начальство, естественно, не могло на свой риск предпринимать каких-либо действий. Но «вот приходит к нам приказ» из штаба полка: «В ружье». Скомандовали и мы. Все выстроились с винтовками, стали производить расчет. В это время был получен второй приказ («вот приходит к нам другой…») выдать всем патронташи по 70 патронов. Началась суматоха.

Я, как дежурный по роте, естественно, оказался в самом центре этой суматохи. Так как писаря почему-то не оказалось на месте, мне пришлось записывать, кому выданы патроны и патронташи, один из взводных выдавал. Вся эта операция заняла, я думаю, около часа. Я изнемогал от напряжения. Надо было быстро записывать, так, чтобы ни один патрон не ушел без записи. Наконец, «слава Богу», выдача закончилась. Все перетянули через грудь брезентовые патронташи, набитые патронами, и выстроились в коридоре. Наконец, часов уже в 6, а может быть, несколько позднее была дана команда: «Выходи на двор, стройся!». Все вышли. Там же строились и другие роты. Я наблюдал за всем этим из окна. Как дежурный по роте, я не имел права выходить из казармы. Прошел еще час в ожидании дальнейшей команды. Наконец, к нам пришел еще один приказ — сдать патроны и патронташи обратно. Черт возьми! (видно, и вверху была паника). Опять мне работа: принимай обратно и зачеркивай все, что написал около каждой фамилии. Все это делалось к тому же в лихорадочной обстановке ожидания чего-то необыкновенного. Взрывы, хотя и небольшой силы, еще продолжались, даже они стали как будто более частыми и в самом деле стали напоминать орудийную стрельбу. Никто не понимал, почему надо было сдавать патроны. Что случилось?

Мне, естественно, было совершенно некогда обдумывать обстановку и оценивать действия и приказы начальства. Еще час напряженной работы, и ранее выданные патроны кое-как собраны и подсчитаны (у некоторых оказалось, что недостает 1–2 патронов) и уложены в огромный сундук, стоявший в углу казармы, ключ от которого хранился у старшины. После этой операции я оказался измученным до конца. Хочется есть, желудок так и сосет, и хочется спать от голода и усталости. Только напряженная атмосфера еще цепко держит меня в своих объятиях и мешает мне свалиться и заснуть, наконец, мертвецким сном.

Наконец, снова команда построиться во дворе с винтовками. Потом новая команда — поставить винтовки на место в казарме и построиться без винтовок. Никто ничего не понимает. Снова в казарме шум и гвалт, все вернулись, ставят винтовки на станки. Опять команда строиться во дворе. Наконец, стало слышно, рота куда-то уходит. Шум постепенно стихает. Очевидно, весь полк куда-то отправляется. Остались лишь мы, дежурные и дневальные. Стемнелось. Наступила совершенно непривычная, полная тишина. Обхожу через силу еще раз своих дневальных. Спят бедные, голодные и усталые. Впрочем, и я убийственно хочу спать!

Тишина продолжается. 10 часов, 11 часов вечера. Чтобы не заснуть, обхожу еще и еще раз взводные помещения и бужу дневальных, ругаюсь, расталкиваю, заклинаю не спать. Кричу на них. Но сон непобедим, да еще в такой обстановке полной и совершенно непривычной тишины. Я сажусь на минутку за стол писаря и тут же засыпаю как убитый. Слышу сквозь сон — кто-то ходит по казарме. Может быть, я вижу это во сне? Сделав над собой сверхчеловеческое усилие, просыпаюсь. Дневальный спит без задних ног. Какой-то дядя с наганом у пояса берет винтовку с пирамиды и хочет уйти с нею. «Стой, — кричу, — куда?» — «Спишь, такой-сякой», — слышу в ответ. Это дежурный по полку старается выслужиться. Я хватаюсь за злополучную винтовку, у нас начинается борьба. А дневальный, паршивец, спит беспробудно. Дежурному по полку удается вырвать у меня винтовку и уйти. «Завтра, после смены придешь», — говорит он на ходу. Ну какой после такого происшествия сон? Я бужу дневальных и в свою очередь ругаю их последними словами, мобилизуя все свое умение ругаться. Но уже поздно, ничего не поделаешь.

Проходит часа два. И вдруг снова страшный шум и гам. Рота вернулась. Оказывается, где-то далеко за Москвой взорвались склады трофейной взрывчатки и трофейных снарядов. Опять эти «трофейные» материалы. Какой дурак свозил их в свое время в Москву? Неужели мало места в России, совершенно пустого?

Сменившись с дежурства, на следующий день я пошел выручать украденную винтовку. После того, как бывший дежурный несколько покуражился, он отдал мне ее и в придачу три наряда вне очереди. Однако дальнейшие события свели на нет его наряды, и я их не отбывал.

День и вечер второго дня после начала взрывов прошел также в напряжении. Где-то, теперь уже, казалось, вдалеке, рвались снаряды. Похоже, как будто шла артиллерийская стрельба, беглый огонь. Как оказалось в дальнейшем, в результате больших взрывов на складе трофейных снарядов начался пожар, и снаряды рвались один за другим без конца. Вероятно, среди трофейных снарядов обычных калибров попадались и тяжелые фугасные снаряды. При взрыве таких снарядов более мелкие снаряды разбрасывало в стороны, иногда довольно далеко от склада. При этом многие из снарядов не взорвались, представляя особую опасность для всей местности. Такое разбрасывание снарядов продолжалось около двух суток. В результате огромная площадь около села Хорошева, теперешних Хорошевского шоссе и Беговой улицы, а также и Ваганьковского кладбища, оказалась засыпанной не взорвавшимися снарядами, немецкими, японскими, английскими и другими.

На третий день взрывы стихли. Утром этого дня, вместо обычных занятий, раздалась команда строиться с винтовками. Мы построились и пошли. Шли сначала по Садовой улице до Триумфальной площади, там свернули направо и пошли к теперешнему Белорусскому вокзалу. Миновав его, пошли дальше до Бегов и недалеко от Боткинской больницы повернули налево и пошли по улице, на которой впоследствии мне довелось жить. Это была Беговая улица. В то время на ней, кроме нескольких домиков и свалки, ровно ничего не было.

У поворота на теперешнее Хорошевское шоссе я увидел картину тогдашнего Подмосковья. Вся, теперь уже целиком застроенная, площадь до самой Боткинской больницы тогда казалась пустой.

Старица реки Москвы проходила от начала Хорошевского шоссе к Серебряному бору. Ряд длинных, даже живописных озер имел тогда чисто весенний вид. Множество зеленых лягушек (которых в нашем Костромском севере я никогда не видел) развели такой невероятный лягушачий концерт, что я по наивности думал, глядя на озера издали, что тут плавают огромные стада уток и орут. Вблизи озер, от самого начала Хорошевского шоссе, лежали кучи мусора, вывезенного из Москвы. Все же общий вид пустынного пространства был весенним и веселым.

На посту на месте взрывов

Но самое интересное, что мы увидели, поворачивая на Хорошевское шоссе, это снаряды, которые всюду валялись в значительном количестве около дороги. Взрывами их перебросило сюда, за несколько километров. Я никогда до тех пор не видывал настоящих снарядов, кроме как на картинках. Естественно, будучи любопытным и не имея представления о силах, которые заключены внутри снаряда, я подбежал к первому из них, с намерением взять его в руки и рассмотреть на ходу. Об устройстве фугасных снарядов, а это были 80-120 мм снаряды, я не имел ровно никакого представления.

Не успел я наклониться и дотронуться до первого приглянувшегося мне снаряда, как раздалась невероятная ругань со стороны взводного по моему адресу. Если суть сказанного взводным освободить от оболочки отборной матерщины, то она сводилась к следующему: «Черт с тобой, что тебя разнесет в куски, так что ничего не соберешь, но из-за тебя может пострадать вся рота, такой ты сякой и прочее». Хотя я и не понимал, как это снаряд может разнести на куски, когда он мирно лежит на земле, но пришлось до поры до времени оставить при себе свое любопытство и идти в строй, хотя мы и шли совершенно нестройной толпой. Долго еще взводный не мог успокоиться и продолжал ругаться. Мы шли далее к Окружной железной дороге. Снарядов становилось все больше и больше. Они покрывали землю на всем видимом кругом пространстве.

Пройдя Окружную дорогу, мы остановились на самом поле. Здесь нам объяснили, что мы будем стоять на посту по трое в течение суток, сменяясь сами собой, без разводящего. Нам, помнится, выдали на сутки по куску хлеба (200 г.) и селедку на троих очень небольшого размера. Остальные ушли далее, а мы втроем остались на месте невдалеке от Окружной дороги. Заняв свой пост, мы осмотрелись, разостлали свое барахлишко и сели прямо на земле. Кругом простиралось только что вспаханное поле, видно было, что кое-где уже была посажена картошка.

Для начала мы уговорились о смене. Караульное помещение, как нам сказали, располагалось в селе Хорошеве, видневшемся вдали на расстоянии примерно километра. Во всех домиках этого села взрывом вышибло не только стекла, но и сорвало двери. На многих домах не было крыш и прочее. Отдаленность караульного помещения создавала для нас ряд удобств и неудобств. Удобства состояли в том, что на посту мы были сами себе хозяева и начальники и могли делать все, что мы хотели, не считаясь с уставом и дозволением. Приближение разводящего и караульного начальника мы могли заметить за полчаса до их прибытия и имели время устранить на посту все, что могло показаться им предосудительным и заслуживающим замечания. Впрочем, таких постов, как наш, было много, и они были разбросаны по полю на большом пространстве. Мы видели посты справа и слева, но до них было далеконько. Поэтому, если бы даже караульный начальник вздумал раз в день обойти все посты, ему пришлось бы сделать, я думаю, не менее 25 километров, на что он едва ли мог решиться. Неудобство же нашего поста состояло в том, что спать мы могли лишь на земле (а не в помещении), подостлав свою убогую одежонку «на рыбьем меху», и к тому же независимо от погоды.

К счастью, на этот раз, да и впоследствии, стояла в общем сухая погода. Однако ночью и утром было очень холодно, и, несмотря на запрет, мы еще с вечера зажгли костер. Ночью мы не держали большого огня во избежание недоразумений. Костер нам был нужен и для приготовления чая (т. е. горячей воды), а в дальнейшем и для варки картошки и других поварских целей.

Первые сутки стояния на таком посту прошли в общем без особых приключений. Разве что нам было указано потушить костер, который мы по неопытности разложили так, что вечером он оказался виден в самом селе Хорошеве. Для костра мы пользовались сухими и хорошо горючими снегозащитными рамами, которые стояли в большом количестве неподалеку вдоль Окружной железной дороги.

На другой день нас сменили, и мы отправились уже знакомой дорогой к Спасским казармам на Сухаревку. Нам полагался после караула суточный отдых, который и был нами с удовольствием использован, хотя и не полностью из-за затрат времени на дорогу. Но отдых проходит гораздо быстрее, чем рабочее время, и уже через ночь нас снова построили и снова мы пошли в район села Хорошева. На дорогу требовалось не менее двух часов.

Встав на пост, второй раз мы, естественно, использовали накопленный ранее опыт. Мы уже разводили костер так, что он почти не был заметен издали. Но главное, что мы научились к нашему скудному, голодному пайку добывать существенные добавления. Мы скоро узнали, что на многих участках поля в районе нашего поста была только что посажена картошка. Оказалось, что ее в общем было не трудно добыть. Стоило выкопать одну картошину, около нее по линии через 25 сантиметров была другая и т. д. Удавалось таким образом добыть немного картошки, которой мы давно не едали. Скоро мы нашли вблизи огромных воронок, оставшихся после взрыва складов со взрывчаткой, вытяжки из алюминия и латуни, напоминавшие большие кастрюли. В них мы и приспособились варить добытую таким путем картошку.

Другой источник пополнения нашего пайка состоял в том, что проезжавшие в Москву крестьяне с продуктами, которых вообще нельзя было пропускать из-за опасности случайных взрывов снарядов, давали нам кое-что, например, немного молока, той же картошки или овощей. Сначала мы останавливали мужиков и требовали объезда поля, что, вероятно, составило бы километров 20, но они все просили всячески над ними смилостивиться и давали нам продукты, зная, что мы по существу голодаем. Уже после второго раза стояния на посту мы устроились довольно прилично в этом отношении. Наряд в поле нас поэтому нисколько не тяготил.

Однажды в день отдыха после такого наряда, дежурный по роте крикнул: «Фигуровский, к командиру роты!». Что это могло означать, понять было невозможно. Впервые за два месяца службы я сподобился, можно сказать, такого вызова. Я осмотрелся, поправил лапти и брезентовый пояс.

Вхожу в «кабинет». За столом сидит длинный худощавый человек, в офицерском кителе, с обшитыми зеленым сукном пуговицами с царскими орлами — явно бывший офицер царской армии. — «Как фамилия?» — «Фигуровский». — «Как звать?» — «Николай». — «Из какой губернии?» — «Из Костромской». — «Откуда туда переселился?» — «То есть как переселился?» — «Ну, прибежал… Ты же беженец?» — «Нет». — «Ну а родители откуда?» — «Родители тоже костромские, там родились». — «Чего ты мне врешь? Говори, откуда беженцы?» — «Какие беженцы?» — «Ведь ты поляк?» — «Никак нет, я русский». — «Ну ладно, не хочешь признаваться, там разберут». — «В чем признаваться?» — «Иванов, отведи его на гауптвахту».

Я ничего не понимал. При чем тут беженцы, почему я вдруг подозреваюсь в том, что я поляк? И вдруг меня осенило. Ведь во взрывах складов 9/22 мая были или могли быть повинны поляки, которые в то время были недалеко от Москвы, за Смоленском. А ведь моя-то фамилия польская. Вот оно что! Но что же предпринять? Попадешь ведь ни за что, ни про что в историю, а потом и не выпутаешься. Поди докажи, что ты не слон. И пока Иванов еще не вышел из соседней комнаты, у меня после лихорадочного размышления созрело решение. По молодости лет и, несомненно, по дурости я носил в кармане гимнастерки (старой, купленной в Костроме на барахолке) все свои документы. Там было свидетельство об окончании трех классов Духовной семинарии, свидетельство об окончании школы 2-й ступени и еще что-то. Документы эти не раз потели вместе со мной, покрылись разводами, ободрались на углах и сгибах. Я сообразил, что семинарский документ меня может выручить. «Позвольте, — сказал я, обращаясь к командиру роты, — вот у меня есть случайно документ, может быть, он прояснит дело?». Я протянул семинарское удостоверение с крестом командиру. Он прочитал, засмеялся почему-то и сказал: «Ну счастлив ты, что у тебя есть документ, а то могло быть похуже. Черт с тобой, иди в роту». Вот это да…

Однажды мы встали на пост в районе Хорошева (в третий или четвертый раз) особенно усталыми и голодными. Как нарочно, по дорогам около нас не проезжал ни один мужичишко с продуктами. А есть очень хотелось. Пришлось прибегнуть к примитивному приему добычи только что посаженной картошки. Два моих товарища по посту ушли подальше в надежде отыскать картошку получше и побольше. Я же остался на посту, получив наказ сходить за водой и вскипятить ее. Я достал воды и в большой посудине, похожей на кастрюлю, поставил ее на костер. Костер весело горел, дрова были превосходными, и вода вскоре уже была готова закипеть.

Жизнь или смерть?

Мне оставалось только смотреть, как закипает вода, и ждать возвращения товарищей. А кругом на большом пространстве, куда ни глянешь, были разбросаны снаряды разных калибров. Их было очень много. Мы уже привыкли не обращать на них внимания, особенно после нагоняя, который мне был дан взводным еще при первом походе на место взрывов. Но все же мы интересовались вещами необыкновенными и непонятными. Так мы нашли довольно много шелковых мешочков, наполненных либо макаронным белым (вероятно, пироксилиновым) порохом, либо крупнозернистым черным порохом. Находили мы и ружейные патроны разных систем, вскрывали их и испытывали пороха на воспламеняемость у костра. К моему немалому удивлению, все виды пороха при соприкосновении с огнем не взрывались, как этого я ожидал, а горели совершенно спокойно, правда, быстро. Черный порох пшикал на огне, но без взрыва.

Сделав множество опытов с небольшими порциями различных образцов порохов, мы в конце концов отваживались сжигать на костре цельные шелковые мешочки с порохами. Я, да и мои товарищи, не имели ровно никакого представления о детонации, о механизме самопроизвольного взрыва, скажем, пироксилиновых порохов. После всех опытов у меня сложилось впечатление, что и снаряды, наполненные такими же порохами, взрываются только потому, что горение пороха внутри снаряда происходит в замкнутом пространстве. Бывало, мальчишками мы взрывали таким путем воду в небольшом куске водопроводной трубы, которая с обеих сторон закупоривалась тщательно нарезанными пробками. Положив такую трубу в костер и удалившись на некоторое расстояние, мы наблюдали сильный взрыв, причем либо пробка вышибалась, либо труба разрывалась.

Вот, так сказать, экспериментальный материал, который лег в основу моих представлений о взрыве снарядов. Итак, я сидел один у костра, кругом валялись снаряды различных калибров и форм. Мое внимание вдруг привлек снаряд, который я и раньше видел, но, занятый разными делами, не обратил на него должного внимания. Это был какой-то иностранный снаряд калибра около 6 дм. Теперь я могу сказать, что это был фугасный снаряд. Странно, что при взрывах складов этот снаряд не разорвался, несмотря на то, что силой удара, очевидно, другого снаряда у него было оторвано дно, причем оказалась открытой желтовато-оранжевая масса вещества, заполнявшая весь снаряд.

Теперь я понимаю, что простое прикосновение к такому снаряду (взрыватель уже лишился предохранителя) грозило опасностью. В те же счастливые времена такого понятия у меня не было, но любопытство и любознательность были налицо. От нечего делать я придвинул снаряд поближе к костру и стал исследовать желтую массу внутри снаряда. Оказалось, что с помощью штыка от японской винтовки, которая у меня была, можно было наскрести некоторое количество желтоватого вещества. Я тотчас заметил, что оно окрасило мои руки в желтый цвет и эту окраску не удавалось удалить простыми путями. Но в данном случае меня интересовало другое обстоятельство. Взрывается ли желтое вещество в пламени костра, или же оно просто горит, как и другие виды порохов? Небольшая порция желтого вещества была помещена к костру и подожжена. Да, она горела очень медленно, я бы сказал, неохотно, при этом выделялся густой черный дым. После нескольких опытов такого рода нельзя было не прийти к выводу, что желтая масса внутри снаряда — это порох, который успел испортиться от длительного лежания и стал теперь непригодным для взрывов. Вот почему снаряд не взорвался при ударе об него другого снаряда. Такого рода глубокомысленные умозаключения пришли мне в голову, и я был уверен в их полной справедливости. Потеряв всякую осторожность, я придвинул снаряд к костру отбитым дном к огню. Желтая масса, наполнявшая снаряд, нехотя загорелась. Повалил черный дым в таком количестве, что я «струхнул», как бы не прибежал из Хорошева разводящий или сам караульный начальник. Между тем горящая масса расплавилась и стала выливаться из снаряда, стенки снаряда раскалились и сделались ярко-красными.

Боязнь караульного начальника заставила меня, наконец, принять меры к прекращению эксперимента. Воды, кипевшей в котле на костре, для тушения снаряда сначала мне было жалко. Поэтому я попытался сначала помочиться на снаряд, но это оказалось лишь «припаркой для покойника». Дым страшным мерным столбом поднимался к небесам и, несомненно, уже привлек внимание караульного начальника. Пришлось пожертвовать кипятком. Я вылил на снаряд все содержимое кипевшего на костре сосуда. Снаряд шипел, но желтая масса внутри него продолжала гореть как ни в чем не бывало и черный дым, что называется, подходил уже к самому небу. В этот момент почему-то припомнились «Севастопольские рассказы» Л.Н.Толстого, вспомнилось, как солдаты-герои тушили вражеские бомбы, пока они еще не успели взорваться, засыпая их песком. Песку кругом было достаточно, и я, пользуясь короткой доской, стал засыпать им горящий снаряд. Я насыпал сверху снаряда большую кучу.

Все эти операции продолжались, я думаю, минуты 2–3. Я действовал энергично, но снаряд все более энергично горел. И чем бы дело кончилось, я не знаю, если бы меня не выручило «шестое чувство». Напрасно многие думают, что такого чувства нет. Официальная психология — далеко еще не совершенная наука. Можно, например, утверждать, что даже самый опытный психолог не вполне знает самого себя и не знает, в частности, какие действия он предпримет в исключительном случае, которые происходят всего лишь раз в жизни. Так и я. Когда над горящим снарядом была насыпана большая куча песку, высотой с полметра, я как-то внезапно сообразил, что никакие подобного рода меры уже не в состоянии потушить разгоревшийся снаряд. Действительно, черный страшный дым, несмотря на песок, выходил из кучи и поднимался к небу, «навстречу утренним лучам».

Сразу же после этого пришедшего на ум умозаключения, мысль заработала быстрее: «Что же делать?» А не лучше ли отойти от злополучного снаряда подальше, пока он не выгорит полностью? Спасительная мысль! Почему же она вдруг пришла? Снаряд горел совершенно спокойно уже минуты три, выделяя лишь огромное количество дыма, и казался в остальном совершенно безопасным. Но почему-то рассудок требовал: «Отойди скорее, отойди, черт его знает, чем кончится это затянувшееся горение!». Давно бы это надо было сделать, не просто отойти, но отбежать и подальше. Но шестое чувство приходит лишь в критические моменты с запозданием.

Итак, отойти! Не торопясь, я сделал три-четыре шага от горящего снаряда. И вдруг… страшный взрыв потряс воздух, и мимо моего уха что-то пролетело со страшным душераздирающим свистом и воем. Вот он, взрыв, который мы так тщетно пытались воспроизвести в маленьком масштабе, сжигая на костре образцы разных артиллерийских порохов.

От полной неожиданности и сильного воздействия звука и воздушной волны я просто сел на землю. Ноги куда-то исчезли. «Все кончено!» думал я, и уже мне казалось, что я перехожу в иной, загробный, мир с таким эффектом! Несколько секунд я не решался шевелиться, да и не мог, все реальные «пять чувств» отказали, а «шестое чувство» уже перестало действовать. Наконец, пришло соображение. У меня ничего не больно. Может быть, это только сгоряча? Или я уже в «другом мире?». Но я почему-то вижу те самые предметы, на которые смотрел целые сутки. А если я еще только умираю, почему же мне ничего не больно? Наконец, я нашел силу пощупать себя. Как будто все на месте и я невредим. Итак, жизнь продолжается. Ура!..

Я осторожно встал на ноги. Да, и ноги на месте. Подошел к месту, где еще недавно весело горел костер. От него не осталось никаких следов. Мало того: насыпанная мною над снарядом большая куча песка исчезла полностью. Ее сдуло так основательно, что на месте костра образовалось нечто вроде голой лысины. В центре этой лысины лежал стакан снаряда. Теперь он был пуст, лишь в верхней его части появилось большое круглое отверстие. Дым исчез, только высоко в небе продолжали еще клубиться его остатки.

Ко мне со всех ног бежали мои товарищи по посту: «Что стряслось? — Кто это так сильно стреляет?». Пришлось мне признаться во всем. Стали высказывать догадки, отчего же произошел взрыв. Были высказаны некоторые фантастические предположения. Только через несколько лет, когда я познакомился уже в Высшей военно-химической школе с различными типами снарядов и их действием, мне все стало совершенно ясным. Снаряд был залит мелинитом (пикриновой кислотой). В головку снаряда был ввинчен взрыватель ударного действия с детонатором. Взрыватель этот, очевидно, проржавел и оказался негодным, иначе он причинил бы мне неприятности куда похуже пережитых. При ударе о другой снаряд, причем было отбито дно снаряда, изготовленного из сталистого чугуна, пикриновая кислота не сдетонировала. Между тем детонатор оставался целым, хотя пружинки, освобождавшие жальце, вероятно, просто проржавели. Когда я поджег пикриновую кислоту, она, как ей и полагается, горела спокойно и медленно, выделяя черный дым, до тех пор пока не разогрелся взрыватель и содержащаяся в нем гремучая ртуть не вызвала детонацию. Счастье, что с детонировавшего мелинита оставалось немного. Но и этого было достаточно, чтобы вырвать из снаряда головку взрывателя, которая пролетела мимо моего уха с таким страшным свистящим эффектом. Сам же снаряд при этом лишь подпрыгнул и упал на место, а силой взрыва начисто сдуло и костер и песок, которым был засыпан снаряд.

Пока мы втроем обсуждали событие, прибежал разводящий с винтовкой. Это было уже «хужее» (как говорят некоторые евреи). Кстати, их легко узнать также и по выговору слова «вероятно». Они всегда скажут «вереятно». Запыхавшийся разводящий еще на ходу спросил: «Что тут у вас? Что за взрыв?». Так как буквально никаких следов ни костра, ни взрыва не осталось, за исключением стакана снаряда, которых кругом было множество, то в данном случае лучше всего было скрыть правду и что-нибудь соврать. «Вон тут на пригорке лежал снаряд и вдруг как рванет… видно, на солнце нагрелся…» — сказал я. Разводящий посмотрел в сторону пригорка и сказал: «Бывает… Тут что хошь может рвануть!». Затем мы все прилегли на песочке, закурили, поговорили о том о сем и разводящий тихонько отправился обратно к себе в село Хорошево.

Так благополучно все окончилось. Я не хочу казниться сейчас по этому поводу. Но скажу, что с тех пор я стал много умнее и, не трогая больше снарядов, я перестал толкать их небрежно ногами, а впоследствии просто обходил их с осторожностью, впрочем, далеко не всегда, так как некоторые виды их все же привлекали мое внимание.

Около месяца через день мы ходили в караул на Хорошевское шоссе. Это очень разнообразило нашу казарменную жизнь, очень уж однообразную, скучную и голодную. Стоя на посту, мы были сами себе хозяевами, к тому же и питались чуть-чуть получше.

Ходынские лагеря

Итак, наши походы из Спасских казарм на Сухаревке на Хорошевское шоссе продолжались через день. Хотя они и были утомительными, мы не обижались и шли обычно с удовольствием. Но вскоре все окончилось. Начальство вновь вспомнило о студенческой роте, это касалось непосредственно нас. У начальства, видимо, появились на нашего брата какие-то виды. Мы были освобождены от караулов и переселены на жительство в палатки на Ходынских лагерях.

Я думаю, название «Ходынка», или Ходынское поле достаточно хорошо известны, несмотря на то, что его в действительности уже давно не существует. Помнят же эти несчастные лагери только немногие старики, которым лично приходилось жить в этих лагерях 50–60 лет назад. Ходынские лагери размещались левее теперешней станции метро «Сокол». Тогда слева от шоссе было обширное поле, которое и называлось Ходынкой, а позднее Октябрьским полем. Вдали, еще левее, виднелись лагеря. Стройные ряды палаток. Фронт палаток растянулся почти на километр. Издали даже, пожалуй, красивое зрелище.

«Лагерь — город полотняный,

Морем улицы шумят,

Позолотою румяной

Светлы маковки горят…»

— пелось в солдатской песне, предназначенной для подбадривания новобранцев. Палатки на Ходынке в 1920 г. были далеко не так шикарны, как рисовала их песня. Они все сгнили и текли во время дождя изо всех сил. Но их расстановка «по ниточке» еще напоминала былые времена, когда сверху каждой палатки действительно сияли «светлы маковки».

Ходынские лагери, однако, были не столь длинны по фронту, сколько в глубину. Если от первой линии палаток отправиться вглубь, то через несколько рядов палаток можно было увидеть домики ротных и батальонных командиров и различные административные деревянные сооружения. Затем снова еще несколько рядов палаток и снова домики ротных и батальонных командиров. За ними следовали ряды палаток разных нестроевых частей, потом кухни, обширные столовые под навесами, деревянные столы, подставки которых были просто врыты в землю, так же как и скамейки около них. Затем следовали помещения для складов всякого хозяйственного имущества, обмундирования, оружия и т. д. Наконец, далеко за ними располагались уборные, устроенные примитивно, согласно уставам всех армий того времени. От передних палаток лагерей до уборных было не менее километра. В те времена, когда беспрерывное питье воды заменяло питание и когда к тому же спать в палатке было очень холодно, укутаться было совершенно нечем, мы бегали ночью в уборные, дотерпев, что называется, «до ручки». Это было ужасно — бежать ночью в уборную; казалось, что не добежишь. Бывало, едва добежишь до домиков командиров рот и тут же, не стерпев, отливаешь. Почти никогда это не удавалось до конца. Из домика внезапно раздавался громкий мат, а иногда высокое начальство вдруг выскакивало на крылечко посмотреть, какой это «сукин сын» отважился поливать жилище самого командира. О, Ходынка, Ходынка! Сейчас, через 60 с лишком лет, мучения жизни в этих лагерях живо вспоминаются и думаешь, не вчера ли это было?

Переехав в Ходынские лагери, мы были поселены в дырявой полусгнившей палатке в числе 12 человек. Если ночью шел дождик, мы были мокры до нитки и стучали зубами от холода. Но все равно и при этих условиях распорядок действовал неукоснительно. Утром подъем и чай (завтрака по тем временам не было), потом всякие занятия. Сначала с нами пробовали было заниматься «строевой подготовкой». Но, слава Богу, это скоро окончилось. Что было делать с красноармейцами-студентами? Стали заниматься «тактической подготовкой». Бывало, выйдем в поле спереди лагерей. Взводный скомандует: «Справа по линии в цепь бегом марш!». И мы разбегались, образовав цепь (через два метра друг от друга). «Ложись!» — продолжалась команда, и мы ложились, выбирая, естественно, место посуше. Вначале взводный отчаянно ругался на тех, кто не желал ложиться в грязь или в небольшую лужу. «Что вы, у мамы, что ли? Чего боишься запачкаться, барышня чертова!» и так далее. Но вскоре, не имея возможности совладать с нашими естественными стремлениями к чистоте, взводный перестал обращать внимание на нас, и мы ложились, выбрав себе место в цепи посуше, с травкой.

Лежа на земле, мы слушали, как взводный кричал изо всей мочи (чтобы всем было слышно), как надо окапываться, отстреливаться, делать перебежки, поддерживать товарища огнем и прочее. Скоро, однако, его объяснения заканчивались и после команды «Вольно!» мы даже осмеливались закурить, не вставая с земли. Такие занятия продолжались ежедневно, недели с две. Нас больше никуда не посылали. Видно, начальство имело на нас особые виды.

Впрочем, однажды утром вместо занятий нас погнали на артиллерийский склад, где-то на товарной станции Белорусского (Александровского) вокзала, и заставили перетаскивать с места на место трофейные снаряды и перевозить пушки. Работа была далеко не безопасна, так как от долгого хранения снаряды могли при неосторожном обращении взорваться. Нам было приказано под страхом «расстрела!» не курить. Но мы уже были не новичками в обращении со снарядами и не боялись трогать их. Дня три мы работали благополучно. И вот однажды приехало какое-то начальство и надо же было ему зайти в будку (наиболее опасную в отношении взрывов), и оно увидело там нескольких наших ребят, спокойно куривших, что называется, «сидя на бочке с порохом». Начальство пулей вылетело из этой будки. Скоро мы получили приказ строиться и отправились в лагери. С этого времени нас больше не посылали на работы.

В начале июня я подал рапорт об отпуске и получил отпуск на неделю. Поехал в Кострому, оттуда пешком в Пречистое, куда предыдущей зимой переехал отец с семьей из Никольского. Дома было грустно. Лишь совсем немного сытее, чем в нашем Запасном полку. Семья, в сущности, нищенствовала, однако осваивала новый, плохонький, но сравнительно просторный дом, построенный у церкви прихожанами. Повидав отца, мать и всю семью, познакомившись с соседними деревнями Михиревым и Саленкой, я вскоре вернулся в часть. Начальство, по-видимому, не выпускало студенческую роту из вида, и скоро все переменилось в нашей жизни.

Вскоре занятия с нами вообще перестали вести и мы, в общем, отдыхали, ходили лишь на политчас по средам. Но зато каждый день после обеда нам командовали: «Становись на передней линейке!». После подравнивания и неизбежных расчетов нам командовали «Вольно!» и мы стояли, чего-то ожидая. Наконец, появлялось начальство (вероятно, высокое, но мы его не знали), а с ним вместе еще начальство, одетое не без шика. Глядя на него, вспоминалась деревенская частушка, слышанная мною в Пречистом в отпуске: «Комиссары важно ходят на высоких каблуках, дезертиров отправляют на позицию в лаптях!».

Нам командовали «Смирно!», и приезжее начальство (комиссар) начинало речь. Комиссар говорил, что Красной Армии нужны образованные командиры, что наш долг как красноармейцев-студентов сейчас идти учиться на командные курсы. Затем он представлялся нам либо комиссаром артиллерийских, либо пехотных, либо военно-технических, либо военно-хозяйственных курсов. По окончании речи он приглашал нас тут же у него записываться на командные курсы. Мы стояли «смирно», выстроенные по ранжиру, и почтительно молчали. На правом фланге стоял Васька Девочкин, высокий и, пожалуй, красивый парень. После окончания речи и вопроса: «Ну, кто желает записаться на наши курсы?» комиссар проходился вдоль строя в ожидании ответа. Но все молчали. Тогда он подходил к правофланговому Девочкину и спрашивал его: «Почему вы, товарищ, не хотите записаться на наши курсы?» — «Я хочу учиться», — следовал ответ. «Вот вы и будете учиться», — «Нет, я хочу в университете». Комиссар подходил с тем же вопросом к кому-нибудь другому и получал тот же ответ. После этого комиссар вместе с нашим полковым начальством уходил, мы получали команду «Разойдись» и шли валяться в палатку. Днем в палатках было не сыро, хотя уже жарковато и пахло гнилью.

Такие сцены происходили у нас ежедневно, за исключением разве праздников, примерно дней 10 подряд. Никто из нас не записался на курсы не только потому, что действительно не хотели, но из-за духа товарищества и солидарности. Мы служили и хотели дальше служить (или уйти из армии) только вместе. Мы были уверены, что рано или поздно нас из Запасного полка направят в части и мы отсидим службу писарями или каптерами. Так тайком, пожалуй, подумывали все, но грубо ошибались. Заботливое начальство думало о нас.

На Военно-химические курсы комсостава РККА

Однажды часов в 10 утра раздалась команда: «Становись с вещами!». Черт возьми, это что-то непонятное. Куда это нас хотят переселять?

Собрали мы свое немудрящее барахло в вещевые мешки, сделанные из обычного мешка, к углам которого была привязана веревка, чтобы они могли выполнять роль рюкзаков. Впрочем, на сей раз в моем мешке было кое-что и интересное. Я за несколько дней до этого вернулся из отпуска и получил за отпуск паек: две селедки, буханку хлеба и еще что-то. Но, в общем, наши мешки не были тяжелыми и их содержимое умещалось «на самом дне».

Итак, мы вышли, освободив палатку. «Равняйсь! Смирно! По порядку номеров рассчитайсь! Первый, второй, третий… шестнадцатый… тридцатый, тридцать пятый… неполный. Направо! Шагом марш!». И нас повели прямо к штабу батальона. Встали. Переговариваемся, что бы это означало? Зачем мы с вещами? Вышел сам командир батальона. «Сколько?» — спросил он, — «Шестьдесят девять». «Документы есть?» — «Так точно!» — «Кто старший?» — «Я». — «Рассчитаны?» — «Никак нет!» — «На первый-второй рассчитайсь!» — «Первый, второй, первый второй… первый второй…». — «Ряды вздвой! Где конвой?» — «Мы!». И мы увидели ребят с винтовками из соседней роты из бывших дезертиров. Они еще с месяц назад сидели на гауптвахте за попытку дезертировать, и мы их стерегли. Как переменчива судьба! Их было восемь, и морды у всех были страшно самодовольны.

Командир батальона продолжал командовать. Теперь уж караулу: «Становись три с энтой, три с энтой, два спереди и два сзади!». Потом нам: «Правое плечо вперед, шагом марш!». Все это происходило с быстротой кино. Только после последней команды один из наших ребят спросил: «Куда это нас?». Ответ был таков: «Не ваше дело. Там увидите!». Все!

Мы вышли на Ходынское поле. Я видел его в последний раз. Когда уже снова живя в Москве, лет через 40, я попал на место этого поля, оно оказалось все застроенным. Идем по направлению к Петроградскому шоссе. И все волнуемся. Куда же это нас ведут под конвоем? Спрашиваем старшего конвоира: «Куда это нас?» — «Не приказано говорить!». И никаких. Вот вам и бывшие дезертиры! Чего же сделаешь, раз не приказано, значит, не приказано. Все же мы сгораем от любопытства. Как же узнать, куда же все-таки нас «гонят».

Народ у нас в роте хитрый. Недаром, ведь рота-то студенческая. Зная, что на прямой вопрос старший конвоир ни за что не ответит, мы начинаем психологическую атаку. Он из крестьян, это видно сразу, и мы предполагаем не без оснований, что более всего он чувствителен к собственности, хотя бы самой маленькой. Прошли в тревоге некоторое расстояние. Вышли на Петроградское шоссе. Один из наших (не помню кто) начинает громкий разговор о том, что все каптенармусы сволочи, записывают в арматурный список вещи, которых и не выдавали. «Понимаешь, — говорит он, — выдали мне одни лапти, а записали двое. Наверно, и сейчас нам понаписали в арматуру черт знает чего. И жаловаться некому, я бы узнал сейчас, что мне написали, если неправильно, то вернулся бы и морду набил каптеру».

Такой мотив разговора оказался вполне доходчивым до крестьянской души. «Слушай, покажи пожалуйста арматуру, чего они там, сволочи, мне написали», продолжал наш хитрец, обращаясь к старшему конвоиру. На этот раз старший рассудил, что арматуру показать он может. Приказа не показывать арматуру у него не было, ну отчего же не сделать любезность коллеге по службе. Другое дело сказать, куда нас ведут: нельзя, не приказано.

Мы останавливаемся. Старший достает из-за пазухи документы, находит среди них арматурные списки — большие листы бумаги, разделенные на клетки с прочерками. Только в немногих клетках против соответствующих фамилий стояли редкие единицы. Мы все сгрудились около этих листов, не потому, что нам было особенно интересно узнать, сколько пар лаптей числится за каждым из нас, а по другой причине. Действительно, мы прочитали не без особого интереса заголовок: «Арматурный список на красноармейцев 5 запасного полка, откомандированных в Главное управление военно-учебных заведений». Так вот в чем дело: нас командируют в ГУВУЗ, чтобы направить нас на командные курсы. Хотя мы в то время еще плохо знали Москву, но хорошо знали адрес ГУВУЗа, его нам постоянно упоминали. Он помещался на Большой Садовой, 6. Мы отдали арматурный список обратно и стали переговариваться, рассуждая о своей судьбе. Что-то с нами будет в ближайшие дни?

Для молодых ног расстояние в 5–6 километров пустяки, даже если желудки и пустоваты. Скоро мы были уже у Александровского вокзала, а минут через 15 вышли к Триумфальным воротам и повернули направо. Вот он и ГУВУЗ. Это здание существует и теперь. Оно по левой руке, если идти от площади Маяковского к площади Восстания (Кудринской). Здание сразу отличишь по куполу наверху. В 1920 г. слева от этого здания стояла небольшая церквушка со сквериком. Ни церкви, ни сквера давно уже нет, все застроено.

Вот мы и пришли. У церковки мы остановились и сели отдохнуть на травке. Конвоиры встали кругом, чтобы мы, сохрани Бог, не убежали. По-видимому, они приняли эту меру по собственному опыту. Старший пошел с бумагами в здание. Долго его не было. Мне захотелось поесть. Вытащил из мешка хлеб и селедку и давай жевать. Остальные ребята также жевали, что у кого было. Наконец, старший конвоир вернулся. Вместе с ним пришел какой-то важный начальник «на высоких каблуках», прилично по тем временам одетый в военную форму. Он сделал удивленное лицо, однако неискренне и переиграл при этом: «Как! — вскричал он. — Будущие красные командиры и под конвоем? Снять немедленно конвой! Можете отправляться в свою часть», — сказал он, обращаясь к старшему. Мы остались одни, хотя, я бы сказал, под конвоем не чувствовали себя арестованными. «А вы, дорогие товарищи, — сказал он нам, — выбирайте делегацию человек 5 и пойдемте со мной».

Выборы были недолги. Я оказался в числе 5 и мы зашагали вверх на пятый этаж. Там нас встретили приветливо и рассказали, на какие командные курсы идет сейчас набор. Таких курсов оказалось немало в Москве и в других городах. Предложили нам записать названия этих курсов и их адреса. После этого нам сказали, чтобы мы доложили всем, какие именно курсы производят набор, и решили, кто на какие курсы желает попасть. Мы спустились вниз и доложили ребятам. Кто-то крикнул: «Идти, так всем вместе на одни курсы!». Другой сказал: «Почему, а я, например, желаю на военно-хозяйственные». После недолгих разговоров было решено держаться всем вместе, впрочем, не препятствовать тем, кто желает покинуть нашу дружную компанию.

Начали выбирать курсы: артиллерийские, пехотные, аэрофотограмметрические, военно-технические, военно-хозяйственные, военно-химические и другие. После обсуждения большинство высказалось за военно-химические курсы. Что это такое, никто не понимал по-настоящему, но звучало это почти научно. Только двое из нашей партии высказали иное мнение. Решили их отпустить, пусть едут куда желают. Решили проголосовать. Оказалось, что все твердо стоят за военно-химические курсы. Пошли снова наверх и сообщили результаты обсуждения. Скоро нам заготовили документы и на сей раз отдали их нашему правофланговому Ваське Девочкину. Нам сказали адрес: Пречистенка, 19, и мы тронулись нестройной толпой без командира.

Знатоки Москвы повели нас через Кудринскую площадь по Большой Никитской. У Никитских ворот свернули к Арбатской площади, прошли ее и пошли по Пречистенскому бульвару на Пречистенку. Шли сравнительно весело. Уже не надо было решать мучившего нас чуть не каждый день вопроса: идти или не идти на командные курсы. Все стало ясным и мучило лишь, может быть, любопытство, что же теперь с нами будет?

У Никитских ворот мы увидели следы Октябрьских боев: пулеметы били по зданию между Большой и Малой Никитской (недавно этот дом снесли) и правее по зданиям у конца Никитского бульвара. Но вот мы фиксируем название улицы по вывеске: Пречистенский бульвар. Может быть, это и есть Пречистенка? Ведь в сущности названия очень близкие. Подходим к дому 19. В нем внизу помещается большая фотография. Нам, наверное, сюда. И мы все, 60 с лишним человек в лаптях и лохмотьях, ввалились в помещение фотографии. Теперь вместо фотографии там продовольственный магазин и устроены разные перегородки; в то же время, вошедши, мы увидели большой зал, которого нам вполне хватило бы, чтобы разместиться на полу и лечь спать.

«Куда вы, товарищи!» — встретил нас с ужасом хозяин фотографии, старый еврей. «Это дом 19?» — «Да». — «Вот нам как раз сюда. Давай, располагайся, ребята!». И мы сняли с плеч мешки, хотя и сомневались, что именно здесь цель нашего похода. Но нам что? «Да что вы, товарищи, здесь же фотография», — в ужасе заговорил хозяин. «А нам что за дело? Приказано, дом 19, вот мы и расположимся здесь». Хозяин-еврей был в полном отчаянии. Сюсюкая, он стал доказывать нам, что мы не имеем права реквизировать его фотографию. Потом он несколько повеселел, вероятно, догадавшись, что мы просто ошиблись. «Да вам какая улица нужна? Может быть, Пречистенка? А здесь ведь Пречистенский бульвар», — говорил он, захлебываясь. «Пойдемте, товарищи, я вас провожу, здесь совсем недалеко. А вы неправильно зашли сюда. Здесь частная фотография».

Мы и сами видели, что здесь что-то не так, что, конечно, не сюда нам было нужно, но мы решили покуражиться и не упустили случая расстроить бедного еврея мнимой угрозой реквизиции его фотографии и делали вид, что мы отнюдь не собираемся уходить.

Между тем, хозяин фотографии совсем ожил. Он, видно, вспомнил, что около дома на Пречистенке, 19 он видел военных и, догадавшись, что мы красноармейцы, он уже уверенно говорил, что нам надо на Пречистенку, 19, а не сюда. Это совсем недалеко. Надо только дойти до конца бульвара и повернуть направо на Пречистенку, пройти немного в горку и на левой руке будет дом 19.

Наконец, рассмотрев развешанные на стенах фотографии, мы решили двигаться дальше после этого небольшого случайного отдыха. Действительно, бульвар скоро кончился, мы увидели величественное здание Храма Христа-Спасителя, направо же пошла эта самая улица Пречистенка. Мы миновали несколько красивых зданий и увидели на левой стороне большой дом с номером 19. У главного входа в здание крыльцо с небольшим навесом с красивой чугунной решеткой под крышей. Колонки, на которых держался навес, да и сам навес изрешечены пулями. Это следы Октябрьских довольно сильных в этом районе боев. Под крышей здания с красивыми нишами мы увидели большую вывеску: «Московский, Александро-Мариинский кавалерственной дамы Чертовой институт благородных девиц». Мы все, как по команде, расхохотались. Ничего себе, куда нас командировали — в институт благородных девиц, да еще «кавалерственной дамы Чертовой!». Черт возьми!

Мы смело на сей раз открыли двери и вошли внутрь здания. Здесь стоял часовой, который что-то крикнул разводящему. Очевидно, нас тут уже ждали. Скоро появился не только разводящий, но еще какой-то важный дядя с бородой, из кондовых крестьян. Как оказалось впоследствии, он выполнял функции хозяйственника, хотя и был унтер-офицером царской армии, участником Русско-японской войны 1904–1905 гг. Этот дядя повел нас какими-то закоулками в левую часть первого этажа и скоро привел в большой зал (который, как мы скоро узнали, назывался дортуаром) и сказал: «Пока располагайтесь здесь!».

Я — курсант Военно-химических курсов командного состава РККА

Какое удовольствие после двух почти месяцев жизни собственно на улице, в особенности в дырявой палатке на Ходынке, постоянного ощущения сырости «обмундирования» и спанья в окоченелом состоянии, особенно во время дождя, когда мы промокали насквозь, вдруг очутиться в совершенно сухом помещении, где не каплет ниоткуда, не дует холодный назойливый ветер! Мы тотчас же разостлали свои бывалые «спинджаки» и прочие пожитки, положили под головы почти пустые свои мешочки и, разлегшись на паркетном полу (я впервые в жизни попал в помещение с таким шикарным полом), скоро задремали. Известно, что голодные молодые люди охотно спят и быстро засыпают, особенно в хорошей обстановке. Некоторые ребята, впрочем, тихонько обменивались своими впечатлениями.

Примерно через час после нашего поселения в дортуар кто-то особенно важный явился к нам. Мы, естественно (лишенные командира), не обратили на него никакого внимания. Комиссар — это был он, комиссар Военно-химических курсов комсостава РККА Яков Лазаревич Авиновицкий4, сын виленского раввина, спросил: «Кто дежурный?». Узнав, что дежурного у нас нет, а также нет и дневального, он сказал нам, что это неправильно, что если бы был дежурный, он непременно должен был бы крикнуть: «Встать, смирно!» и отдать рапорт. Один из наших более смелых ребят спросил его: а кто он такой? И узнав, что это комиссар курсов, он встал, за ним встали неохотно и мы. На этом наша вольная жизнь после откомандирования из ГУ ВУЗ и окончилась.

Часа через 2 после этого снова к нам явился старик унтер и осведомился, есть ли у нас вши. Мы фамильярно ответили ему: «Сколько угодно!». Тогда он приказал каким-то красноармейцам принести нам чистое белье, раздал его нам и скомандовал: «Встать, стройся!». Рассчитав нас по всем правилам, он повел нас вниз по Пречистенке. Мы повернули направо в один из переулков и вышли к Москве-реке. Нам было предложено выкупаться и хорошенько помыться, и мы с удовольствием выполнили этот приказ, не торопясь, в самом центре Москвы почти против Храма Христа-Спасителя. Вот было патриархальное время в Москве. Не так уж и давно! Мы оделись в новое белье и вернулись на курсы. Начальство было, очевидно, довольно, наивно полагая, что проделанная «санитарная обработка» освободила нас и Командные курсы от вшей.

Но кто имел дело с вошью, прекрасно знает, насколько это «чистоплотное» животное приспособлено к жизни. В нашем чистом белье, как и следовало ожидать, вшей оказалось больше, чем в нашем грязном, старом собственном белье, не сменявшемся, я думаю, месяца два. Да, вошь чистоплотное животное. Позднее мне лично пришлось убедиться в том, что если не мыться в бане с полгода и не менять белья, жить в условиях, когда черноземная пыль постоянно воздействует на тело, вши бесследно пропадают. Впрочем, об этом знают все птицы, даже воробьи, которые, купаясь в песке, просто выводят у себя вшей. Вши не выносят грязи, а на чистое белье переходят с удовольствием. Так получилось и у нас: к вечеру мы «исчесались», вшей как будто стало много больше.

На другой день купанье в Москве-реке было повторено и — снова со сменой белья. Вшей вроде стало поменьше, но ликвидировать их таким путем оказалось невозможным. Пришлось нас вести в баню, и пока мы мылись, наше обмундирование побывало в «вошебойке». Это оказало более реальное действие.

Через неделю после прибытия на курсы мы были уже обмундированы. Нас одели в плохонькие гимнастерки и штаны, каждый получил солдатский ремень, ботинки с обмотками, весьма немудрящие. Но ничего другого тогда в армии не было. Состав нашего пополнения курсов был весьма разнообразным. Помимо нашей студенческой группы, в число курсантов были зачислены красноармейцы из Отдельной химической роты, такие как Петухов (впоследствии генерал и начальник Военной академии химзащиты)5, Костя Курицын, Алексей Гольников, Петр Ипатов и большая группа сборного состава, среди них венгерец Виктор Пешти (который, когда ночью бредил, говорил длинные немецкие речи), несколько молодых евреев из Рогачева и Шклова (вероятно, по особому желанию самого Я.Л.Авиновицкого), среди них помню Абеля Жукоборского, Моньку Иохина, а также масса других молодых людей.

Публика у нас была, таким образом, весьма разнохарактерной как по происхождению, по национальности, так и по степени подготовленности и даже грамотности, а отчасти и по возрасту.

Нас разбили на группы (а также роты и взводы), мало считаясь со степенью подготовленности. Учебный план нашей подготовки был составлен, однако, не исходя только из чисто формальной потребности в изучении военно-химического дела, а исходя из желания сделать из нас прежде всего образованных командиров. Обнаружив, что у всех нас (в частности, у меня, бывшего семинариста) имеются крупные пробелы в знании элементарной математики, физики и полное незнакомство с химией, начальство решило отвести достаточное время на усвоение необходимых общих знаний за среднюю школу. Для преподавания на курсы были приглашены лучшие преподаватели математики и физики старых московских гимназий (например, В.К. Аркадьев6, впоследствии член-корреспондент АН СССР), а также преподаватели и по общественным дисциплинам. Все они вскоре и принялись нас «жучить».

До начала классных занятий оставалось еще немало летнего времени. Нас вывезли для начала в лагери под Люберцы (мыза Мешаловка). Тогда там был простор полей, а теперь все уже застроено. В лагерях, которые своим оборудованием и удобствами выгодно отличались от Ходынских лагерей, мы занимались строевыми занятиями, упражнялись с противогазами Зелинского-Кумманта7 и прочее. Хотя занятия были напряженными, все же пара часов у нас оставалась и для созерцания природы. Впрочем, иногда и днем мы гуляли, выезжая в Кузьминки, где размещалась Химическая рота. Лето пролетело быстро и мы вернулись на Пречистенку, где начались классные занятия.

С осени они проходили в совершенно нормальных условиях. В классе было тепло и лишь поздней осенью прохладно. Но зимой помещения не топили и было очень холодно. Уроки, в части их организации и порядка, мало чем отличались от уроков в средней школе. Только, конечно, дисциплина на Курсах была образцовой. Мы сидели совершенно тихо, не проявляя никаких «признаков» нашего возраста. Одинаково тихо и внешне, казалось, вполне внимательно мы слушали все уроки, интересные и неинтересные, равнодушно переживали скуку.

Я уже не помню сейчас ни большинства преподавателей, ни даже самих предметов преподавания. Лишь отдельные отрывочные впечатления еще уцелели как-то в памяти. Нам преподавали физику, но не курс средней школы, а, так сказать, отрывки из такого курса. Помню, что основное внимание на уроках уделялось законам газового состояния применительно к метеорологии и физике атмосферы. Такой уклон диктовался задачами специальной подготовки. Приобретаемые знания были полезны, однако почти полностью отсутствовали в программе такие важные разделы физики, как электричество и магнетизм. Это создавало пробелы в наших познаниях. С математикой было несколько лучше, но, конечно, речь шла лишь о самых элементарных сведениях. Учителя были хорошие, но общения с ними было мало, оно было к тому же непродолжительным, и я о всех их забыл все. Лично я, однако, с благодарностью вспоминаю общеобразовательную часть подготовки на Военно-химических курсах. Мои знания (т. е., в сущности, полное отсутствие знаний, оставшееся после семинарии) были значительно расширены благодаря урокам хороших московских преподавателей на Курсах.

Новым для нас явились занятия по военно-химическому делу. Они включали довольно различные сведения из области химии, физики сжатых и сжиженных газов, техники сжатых газов, физической химии (адсорбция) и других областей. Однако в то время состояние военно-химического дела было еще очень примитивным. Прошло всего лишь около 5 лет со времени первой газовой атаки, и лишь техника этой атаки и техника защиты, наскоро разработанная в различных странах, и составляли основы военно-химического дела. Занятий по военно-химическому делу, естественно, у нас было больше всего, как теоретических, так и практических. Весьма полезными оказались сведения по метеорологии, которые нам добросовестно преподавал опытный преподаватель (фамилию его давно забыл).

Чисто военный предмет — тактику газовой борьбы — нам преподавал сам начальник Военно-химических курсов М.М.Смысловский8. Он был военным инженером-артиллеристом, окончившим, кажется, Михайловскую артиллерийскую академию. Это был средних лет подтянутый мужчина не очень высокого роста с большой черной бородой. Где-то у меня сохранились литографированные записки по его курсу «Тактика газовой борьбы». Предмет этот был скучным, по необходимости и из-за отсутствия военного опыта малосодержательным. Однако Смысловский очень добросовестно и обстоятельно излагал нам скудные данные на опыте последней (I Мировой) войны. Мы вежливо его слушали. Как истый военный, Смысловский пытался действовать на нас своим личным примером.

Зимой у нас стало очень холодно. Классы не отапливались, и мы слушали лекции и вели упражнения одетыми в шинели. Смысловский же героически приходил к нам в пиджаке с жилетом, в галстукхе и целых два часа терпел стужу, не показывая даже признаков, что ему холодно. Кроме того, помнится, он пропагандировал нам рецепты бодрости и здоровья. По этим его рецептам выходило, что нормальному человеку, например, вполне достаточно спать лишь 4 часа в сутки. За это время будто бы восстанавливаются все важнейшие функции организма. Говорили, что сам Смысловский именно так и поступает — спит 4 часа в сутки. Несмотря на это, он всегда казался нам бодрым и вполне здоровым. Однако, по-видимому, именно эта его доктрина и ее реализация в течение нескольких лет и привела Смысловского к концу. Уже в 1922 г. он умер в возрасте, вероятно, не старше 45–50 лет.

Помимо классных занятий, конечно, немало времени уделялось и строевым занятиям. Больше всего их вел командир взвода, унтер-офицер старой царской армии Дмитрий Михайлович Скворчевский. Он до сих пор жив (конец августа 1972 г.), хотя и глубокий старик, судя по письмам ко мне, уже тяжело пораженный склерозом. В то время он был стройным, небольшого роста, всегда очень аккуратно одетым командиром, в общем хорошим товарищем, хотя, как известно, дружба и товарищество командиров и солдат, в общем, не особенно надежное дело. В последние годы мы с ним как очень немногие оставшиеся от Военно-химических курсов дружили, встречались и вспоминали прошлое.

Д.М.Скворчевский проводил с нами, как в те времена полагалось, упражнения с винтовками. Помимо обычных «На плечо! К ноге!» и прочее, много внимания уделялось штыковому бою: «Вперед коли, назад коли, от кавалерии закройсь!» и т. д.

Обучали нас, естественно, искусству командовать. Самое главное в этом искусстве — командовать очень громко (желательно с некоторым форсом). Для того, чтобы мы выучились громко подавать команду (вспомним Косьму Пруткова: «Что нельзя командовать шепотом, это доказано опытом!»), нам выделяли «взвод» наших же товарищей из 3-х человек. Взвод этот ставили на одном конце обширного двора Курсов, командира на другом концерна расстоянии метров 100. Командир, и я в том числе, должен был орать во все горло, подавая команды «Направо! Кругом!» и т. д. Одновременно таким образом на дворе упражнялись несколько командиров с условными взводами. Поэтому крик раздавался невероятный.

Ночью, как и на всех командных курсах, да и во всех частях, нас нередко поднимали по тревоге, мы вскакивали, быстро одевались, хватались за винтовки и выстраивались. Изредка нас выводили на улицу, доходили мы до Храма Христа-Спасителя и шли обратно.

Так и шли день за днем занятия на курсах. Наш комиссар Яков Лазаревич Авиновицкий, считавший себя образцовым педагогом и впоследствии даже получивший без защиты ученую степень «доктора педагогических наук», заботился, чтобы мы поменьше вечерами гуляли вне курсов и побольше участвовали в «культурно-просветительных мероприятиях». Таких мероприятий устраивалось немало, и они, надо сказать, нередко были занимательными. То устраивался небольшой скрипичный концерт с выступлением опытного скрипача, то приезжал хор Пятницкого, кстати сказать, совсем не такой, как современный хор, и, я думаю, гораздо более музыкальный, чем сейчас. То приезжали декламаторы (Смирнов-Сокольский и др.).

Кроме этого, на курсах существовали кружки. Один из них — литературный — мне особенно запомнился. Руководил им у нас Илья Оренбург, тогда еще молодой, способный, но малоизвестный «поэт».

Он подарил нам с подписями тоненькую брошюру своих стихов, помню, под заглавием «Звезды»9. На некоторые литературные занятия приезжал к нам критик Эфрос, тот самый, который перевел с древнееврейского на русский язык «Песнь песней Соломона»10. Он читал нам очень интересные лекции о современной литературе, о футуристах, имажинистах, о Бальмонте, о Блоке и о многом другом, что волновало в те годы знатоков и любителей русской поэзии и литературы.

С осени 1920 г. и в течение зимы и весны 1921 г. в Политехническом музее в Москве (на Б.Лубянской площади) часто устраивались вечера поэзии и литературы. Это были не просто вечера демонстративных чтений новых произведений поэтов того времени. Скорее это были дискуссионные вечера, на которых выступали представители различных новейших (тогда) направлений поэзии. Главными и, конечно, наиболее популярными из числа выступавших были В.Маяковский и С.Есенин. Но на сцене Политехнического музея, помимо них, можно было видеть и А.В.Луначарского и М.Горького и многих поэтов: В.Брюсова, В.Каменского, Мариенгофа и многих-многих других.

Посещать эти вечера в Политехническом музее нам рекомендовали наши руководители литературных кружков. Да и комиссар Командных курсов Я.Л.Авиновицкий также рекомендовал нам эти вечера. Впервые я попал на такой вечер осенью 1920 г. Зал Музея был полон. Мы устроились на дальних верхних скамьях. Помню, с каким любопытством я разглядывал А.В.Луначарского (правда, я видел его и раньше в Костроме, на одном из митингов в 1918 г.), А.М.Горького, В.Маяковского и многих других известных людей. Помню и любопытное внимание, с которым я впервые слушал многих из общественных деятелей и поэтов. Их выступления, совершенно новые идеи и точки зрения, совершенно непривычные для моих, в значительной еще степени «семинарских» понятий о поэзии и литературе, привлекали своей необычностью и нередко парадоксальностью. Это первое посещение Политехнического музея так заинтересовало меня и моих друзей-курсантов, что мы стали постоянными посетителями таких вечеров.

Из множества впечатлений, оставшихся у меня в самой глубине «мозговых запоминающих устройств» (к сожалению, мозги — не БЭСМ в запоминающих устройствах: время стирает многое, пожалуй, даже почти все!), больше всего запомнились выступления В.Маяковского и С.Есенина. Маяковский в те времена был молодым человеком, выступал очень громко, я бы сказал, «давил» своим голосом и манерой на слушателей. Он не стеснялся в выражениях, не стеснялся и рекламировать свои стихи и поэмы. Он «давил» на слушателей, высказывая и выдвигая на первый план утверждение, что его поэзия, ее формальные основы и необычные приемы, совершенно отличающие ее от русской классической поэзии, являются не просто прогрессивными, а представляют собой чуть ли не «верх совершенства» русской поэзии. Он не стеснялся с явным презрением, что называется, «свысока» высказываться о поэзии Пушкина и Лермонтова. Ему, конечно, возражали и нередко основательно, указывая в особенности, что его приемы создания стиха недоступны массам. Помню, на подобное возражение одного из оппонентов, указывавшего на простоту и совершенство стихов Пушкина, Маяковский заявил, что «Пушкин ему в подметки не годится!». В те далекие уже времена такая смелость и самонадеянность, я бы сказал, с солидной дозой «нахальства» производила на публику впечатление, правда, двоякое. Выступления Маяковского вознаграждались бурными аплодисментами большой группы молодых людей, сидевших на передних скамьях. Но многие из слушателей, и это было заметно, такого энтузиазма не проявляли. Не проявлял энтузиазма по поводу подобных заявлений и утверждений и я (правда, в отличие от отдельных моих друзей).

Конечно, Маяковский был весьма талантливым человеком. Это в особенности было видно, когда он сам читал свои стихи громовым баском с особыми, совершенно непривычными в те времена приемами декламации, растягивая слова, делая странные ударения, возвышая голос до крика. Я бы сказал, что именно так только и можно было читать стихи Маяковского. Как поэт и как чтец своих стихов он представлял нечто единое. Сколько в дальнейшем я ни слушал стихи Маяковского в исполнении прославленных чтецов и артистов, я никогда не испытывал такого впечатления, как тогда, слушая стихи Маяковского в «его собственном исполнении». В.Маяковского я слышал многократно и позднее. Я даже познакомился с ним в 1925 г. в Нижнем Новгороде, но об этом позднее.

Я не помню, чтобы С.Есенин выступал с защитой или «рекламой» своей манеры «стихоплетства». Но у меня остались в памяти выступления Есенина, читавшего свои стихи. Он казался мне очень талантливым и, в отличие от Маяковского, поэтом, писавшим так доступно, что его стихи «доходили» до сердца и воспринимались без всякого труда. Я полагаю теперь, что это и понятно. Есенин был певцом природы и лириком. Чтение его не «било на эффект», но стихи его и не требовали «эффектной» декламации. Они лились как бы сами собой. Рифмы не только не резали ухо, как иногда у Маяковского, но как бы гармонировали с размеренным «обыкновенным», несколько проникновенным воспроизведением стихов самим автором. Правда, Есенин изредка позволял себе несколько «похулиганить». Он выступал со стихами, содержащими не совсем приличные места, видимо пытаясь подражать Пушкину. Но такие неприличные места у него иногда «били в нос» и вовсе не казались, ни остроумными, ни нужными в прекрасной талантливой поэзии Есенина.

Я не знаток поэзии и воспринимаю ее как-то непосредственно, если она «доходит». Я не анализирую ни удачности слова, ни правильности рифмы, ни даже самой идеи стихотворения. Но когда я читаю изредка стихи современных поэтов, нередко чувствую какое-то отвращение. Неудачное слово, плохая рифма и особенно никчемное содержание без какой бы то ни было отчетливой, пригодной для поэзии идеи стихотворения, прямо скажу, отталкивают; иногда трудно объяснить, почему именно. И когда меня просят сказать, почему мне не нравится стихотворение, я немедленно же нахожу в нем и неудачные нелепые слова, и неприемлемые рифмы, и полное отсутствие идеи. Но в то время я был молод и чувство непосредственного восприятия стихов было, вероятно, у меня развито больше, чем теперь, и я наслаждался талантом Есенина из «первых рук».

Бывали на вечерах в Политехническом музее и другие выступления. Помню В.Каменского:

Сарынь на кичку, ядреный лапоть

Пошел шататься по берегам!

Это было, так сказать, «ничего» себе и производило впечатление. Но были и нудные поэты. К их числу я не могу не отнести «протеже» Есенина Мариенгофа. Его стихи (как и стихи множества современных поэтов) были «вымученными» и не воспринимались. К тому же они были «длиннющими», и скука охватывала меня после 10-минутного слушания.

Сожалею, что за 50 лет с лишним, промелькнувших с тех пор, я многое забыл и из этих вечеров в Политехническом музее, и из многочисленных встреч с поэтами и писателями. Только детали вспоминаются, а не самые стихи. Например, пытаясь сейчас вспомнить стихи В.Брюсова, я ничего о них не могу сказать, но помню его хриповатый голос, который покрывал впечатление от самих стихов.

В театр нас Я.Л.Авиновицкий не отправлял организованно. Вероятно, для этого у него не было денег, чтобы заплатить, скажем, за 50 и больше билетов. Но на курсах бывало иногда, что приглашались артисты и играли отдельные сцены из спектаклей. Чаще же всего устраивались концерты, как уже говорилось, с хором Пятницкого, со скрипачами, игравшими неизменно мазурку Венявского, и другими. Мало было и экскурсий. Помню только одну из них — в Кремль, где я впервые с большим любопытством посмотрел снаружи на Успенский собор, на Ивановскую площадь, на Грановитую палату. Но Оружейной палаты нам почему-то не показали.

Конечно, на курсах велась и политическая, и воспитательная работа, которой непосредственно ведал комиссар Я.Л.Авиновицкий. Был даже специальный курс в нашем учебном плане «Политработа в Красной Армии». Проводивший этот курс (кажется, помощник комиссара Подшивалов, впрочем, может быть, я и забыл фамилию) подробно рассказывал нам о пропаганде и агитации, о принципах воспитания бойцов в Красной Армии. Но занятия политработой, так же как и различные собрания, в том числе и партийные, я бы сказал, не «выпирали» на первый план в общей системе других занятий. Основы марксистской философии тоже преподавались. Но систематического курса философии нам не удалось прослушать. Этот предмет нам преподавал некто Кац, маленький тщедушный еврейчик. Говорят, что он был членом ЦК меньшевиков и в 1920 г. он месяцами «сидел» и в те короткие промежутки, когда его выпускали, он нам и читал лекции. Он, по-видимому, отлично знал предмет, и его можно было считать «начетчиком». Он свободно, без всякой «шпаргалки» мог довольно увлекательно говорить часа два, цитируя по памяти Маркса, Плеханова, Каутского и других. Сейчас я могу припомнить лишь одну его лекцию «о свободе воли», которая произвела на меня впечатление, поскольку я довольно хорошо знал об учении православной церкви по этому вопросу.

Два слова надо сказать о комиссаре курсов Я.Л.Авиновицком. Я уже упоминал, что он был сыном виленского раввина. В эпоху, когда Троцкий был председателем Реввоенсовета, такие люди, как начальник ГУ ВУЗ Петровский11, или наш комиссар Авиновицкий, были на виду. Да и сам Авиновицкий, желая показать нам свое «влиятельное» положение в обществе, говаривал нам при случае: «вот я вчера был у Льва Давыдовича». Авиновицкий, однако, уцелел после разоблачения и эмиграции Троцкого. В 1929 г., когда был организован Комитет по химизации, Авиновицкий был близок к Пятаковской группе и занимал видное положение. Он организовал на базе Химического факультета Московского высшего технического училища Военную Академию химической защиты и был первым ее начальником. Но в 1935–1936 гг. он был арестован и присужден к длительному сроку заключения. Во время войны он сидел вместе с другими военными и, кажется, в 1943 г. они все вместе подали ходатайство, чтобы из заключения отправили на фронт в штрафную роту. Их просьба была удовлетворена, но, кажется, уже в первом же бою Авиновицкий был убит12. Так кончил этот, несомненно, способный и деятельный человек, вероятно, принадлежавший, однако, к троцкистской группировке.

Среди моих товарищей-курсантов у меня было несколько настоящих друзей. Но все были в общем прекрасные ребята. Дружба в эти годы завязывается сама собой, и все мы были, что называется, связаны дружбой и расставались после окончания курсов не без искреннего сожаления. Мое место в спальне было рядом с еврейчиком из города Рогачева Монькой Иохиным, поэтому я разговаривал с ним чаще, чем с другими, по вечерам. Он был искренний парень, но странный и, может быть, это обстоятельство и привлекало к нему. Он, например, упорно занимался волевым самовоспитанием: курил месяц-два, а потом бросал на месяц, после чего снова закуривал. В идейном отношении, как ни странно, он увлекался толстовством, но избегал «выкладывать» мне подробности и детали своего «вероисповедания». Впоследствии, окончив Командные курсы, он некоторое время служил в частях и вдруг подал рапорт с отказом от службы по своим убеждениям. В армии всякое бывает, но этот случай, когда толстовцем оказался командир, притом еврей, был исключительным, и он попал под суд, кажется, в 1922 г. По странному стечению обстоятельств мне пришлось быть на заседании Трибунала Московского военного округа на Арбате, на котором разбиралось его дело. Суда же я не помню, но помню, что на этом заседании присутствовали видные тогдашние толстовцы и среди них известный секретарь самого Л.Н.Толстого Чертков13. С ним я познакомился и получил от него в подарок потрепанную книжку Л.Н.Толстого «Так что же нам делать?». Суд осудил поведение М.Иохина, но, кажется, наказания ему не было назначено. После суда Иохин уехал в Ивановскую область и здесь вместе с какими-то своими единомышленниками стал печником и вообще работал на черной работе. После 1922 г. он «канул в Лету» в моей памяти.

Были у меня, конечно, и другие близкие друзья. Вот и теперь еще я изредка встречаюсь со своим старым другом генерал-полковником в отставке Николаем Никифоровичем Нагорным. Когда-то мы с ним делились своими юношескими мечтами. Но после Командных курсов наши дороги разошлись, и встреча состоялась спустя лишь 50 лет после разлуки!

Большей части моих товарищей по Командным курсам давно уже нет в живых. Кто умер, кто погиб во время Отечественной войны. Только двое известны мне теперь (1974): Н.Н.Нагорный и Д.М.Скворчевский14, оба старики (о Скворчевском я уже говорил выше). Вот вспоминаю Серегу Кукушкина, славного, веселого и остроумного парня. Где он? Вот передо мною в памяти В.Гаврилов, также замечательный парень, веселый и остроумный. Впоследствии он стал генералом и погиб, что называется, «по-генеральски». Когда у него возник сердечный припадок (инфаркт миокарда), и скорая помощь привезла его в госпиталь, он категорически отказался от носилок и пошел самостоятельно по небольшой лестнице в госпиталь. На этой лестнице он и скончался. Были среди нас и более взрослые люди. Вот курсант венгерец Виктор Пешти, прошедший солдатом 1-ю мировую войну в австрийской армии. Он попал в плен и в начале революции стал коммунистом. Помню, он был несколько болен и бредил по ночам. Однажды мы слышали произнесенную им во сне зажигательную речь по-немецки, видимо, он обратился с нею к своим товарищам венгерцам. Вот передо мною солидный по привычкам Петр Петрович Ипатов, в последние годы бывший ректором Сельскохозяйственного института в Красноярске. Жив ли он теперь, не знаю15. Вот Костя Курицын из Тотьмы, мужичок по духу и по уровню грамотности того времени, Анатолий и Алексей Козловы, Николай Широкий. Смотрю я на выпускную фотокарточку и с грустью вспоминаю молодость. Хорошие были ребята, добрые друзья.

Будучи курсантами, мы занимались в течение зимы и весны 1920/21 гг., помимо служебных, и другими делами. Помню, перетаскали на руках к себе на Курсы огромную и, вероятно, интересную библиотеку бывшего Московского Коммерческого института (теперь Институт иностранных языков на Остоженке). Я как студент-электротехник почему-то прослыл за монтера. Зимой в московских квартирах было из рук вон холодно и жители, естественно, делали самодельные электронагревательные приборы. От этого перегорали предохранители, давно замененные самими жителями на «жучки». Часто сгорала «фаза», и свет тух в больших многоэтажных домах. Монтеров не было, и жители приходили к комиссару и просили прислать монтера. Тогда вызывался я и мне приказывалось починить свет. Не всегда это было легкое дело, но я справлялся.

Общались ли мы в 1920 г. с девочками? Да, иногда мы ходили в гости к знакомым студенткам (из Рогачева) на Скатертном переулке. Но серьезных ухаживаний, конечно, не было. Авиновицкий воспитывал нас и в этом отношении «как следует».

Холодные зимние дни постепенно сменились теплыми. И в классах, и в спальнях стало теплее. 1 Мая 1921 г. была Пасха. Я вспоминаю ее по двум случаям. Во-первых, на утренней поверке 1 Мая командир взвода Васильев (несимпатичный) после поверки решил выступить перед нами с речью и поздравить нас с 1 Мая. В ответ на эту речь кто-то из ребят крикнул: «Христос воскресе!» (в этот день была Пасха, которую в те годы еще помнили). Васильев был в полном недоумении. Он страшно разозлился на нас и тотчас же побежал докладывать о происшествии комиссару. Назрел крупный скандал. Чем бы все кончилось, неизвестно, но, на наше счастье или несчастье, на другой день, когда только что собрались разбирать эту выходку, в Школу (в 1921 г. наши курсы стали называться Военно-химические курсы комсостава РККА при Высшей военно-химической школе) пришел приказ, который полностью нарушил наше в общем мирное житие.

Накануне же Пасхи (1 Мая) нас вечером отпустили гулять. Мы, пошли, естественно, в Храм Христа-Спасителя смотреть, как служит пасхальную службу патриарх Тихон. Я видывал немало торжественных богослужений. Но, конечно, посмотреть на патриарха, да еще в пасхальной службе, было небезынтересно. Скажу кстати, глупо было сделано, когда сломали знаменитый Храм Христа-Спасителя, построенный на народные пожертвования. Это было преступление глупцов.

Антоновщина в Тамбовской губернии

Итак, 2-го мая на курсах возникли слухи, что получен некий секретный приказ и что мы куда-то выезжаем. О серьезности этого приказа можно было судить по тому, что пасхальная выходка с поздравлением Васильеву была как-то забыта, хотя лишь накануне о ней говорили все. Мы, однако, вели себя, как и положено военным, не трепались попусту, позволяя себе только передавать, что нового слышали. 3-го мая, хотя и шли занятия, они как-то не ладились. Наконец, нам объявили, что мы срочно отправляемся в «Особый курсантский лагерный сбор в Тамбовскую губернию». Мы, естественно, хорошо знали об антоновщине и о Тамбовском восстании. Но мы не понимали, собственно, ни того, какая именно война происходит в Тамбовской губернии с антоновцами, ни, тем более, того, что же из себя представляет «особый лагерный сбор». Нам казалось, что, судя по названию, наш курсантский отряд, как и отряды других многочисленных командных курсов, соберутся в Тамбовской губернии вместе в красивом уголке и организуют большой летний лагерь наподобие Ходынского и мы проведем там лето, продолжая военное обучение. Действительность опрокинула все наши даже самые худые догадки. Наш курсантский отряд был сформирован из 50 примерно молодых курсантов-студентов. Я сейчас уже не припомню фамилии командира отряда, но хорошо помню, что с нами был Александр Федорович Яковлев — симпатичный преподаватель военно-химического дела, особенно противохимической защиты. Этот А.Ф.Яковлев впоследствии (1926–1927 гг.) был одним из заместителей начальника Главного военно-химического управления (ГВХУ) Я.М.Фишмана16.

Вечером 3-го мая (1921 г.) нам выдали обмундирование, летнее, очень плохого качества, но хорошо сшитое для курсантов. На следующее утро нас выстроили во дворе со знаменем курсов и с речью к нам обратился сам Смысловский. Он призывал нас держаться примерно и в бою, и в учебе. Помню, он сказал в заключение: «Мы не надеемся, а уверены, что вы будете высоко держать знамя Военно-химических курсов и честь курсантов военных химиков». Что-то говорил нам и Я.Л.Авиновицкий.

После этих торжественных речей нас отправили на вокзал (совершенно не помню, на какой) и мы поехали поездом быстро и не задерживаясь нигде, пока к утру следующего дня не прибыли в город Тамбов. Разгрузившись, мы отправились в казармы, которые назывались как будто Чижовскими17. Мы разместились в пустой казарме с двухъярусными нарами, я бы сказал, весьма просторно.

Пока начальство пошло выяснять, что мы будем делать дальше, мы, по солдатской привычке, разлеглись на нарах с целью поспать. («Отчего солдат гладок? Поел, да и на бок»). Но совершенно неожиданно мы подверглись яростному нападению… клопов! Видно, в казарме долго никто не жил и клопы, которых было невероятное множество, страшно проголодались и решили утолить свой голод за наш счет. Клопы выползли из всех щелей, падали сверху, ползли откуда-то снизу, ловить и давить их не было никакой возможности, их были легионы.

Каждому из нас были выданы заботливым начальством матрацники. Достаточно было набить такой мешок соломой, и готово мягкое логово. Пока наматрацники были пустыми, мы решили использовать их для защиты от клопиной атаки. Я, как и другие товарищи, залез в мешок с головой, конец мешка втянул внутрь и завязал мешок так, что проникнуть в него клопам, казалось, не было возможности. Но полежать в таком положении удалось не более 5 минут. Клопы неизвестно каким путем проникли внутрь мешка и безжалостно кусались. Пришлось оставить мечты поспать. Мы вышли на двор, где было еще довольно холодно.

Начальство и мы, посовещавшись, решили, что лучше терпеть холод, чем клопиную атаку, достали палатки, которые, как оказалось, мы привезли с собой из Москвы, и расположились невдалеке от казармы на молодой зеленой травке. Пообедать в этот день нам не удалось. Поели просто хлебца, оставшегося от Москвы, и наше настроение было испорчено. Вот тебе и «особый лагерный сбор», долженствующий быть образцовым.

Мы ходили грустными и недовольными. Казалось, что нашему настроению пришел конец. Впереди не виделось никаких перспектив к улучшению нашей жизни, голодной и холодной. Вот тут-то и пригодилась «политработа», но не та, которой нас обучали на курсах, а совершенно особая. Один из наших взводных (сейчас я уже совершенно не помню его фамилии), который, собственно, ничем не выделялся из ряда полуграмотных военных того времени, как-то не нарочно собрал нас в кружок и давай рассказывать самые озорные истории. Как сейчас помню, он рассказал нам, в частности, о свадебных торжествах «донны М.Неаполитанской с доном П.Испанским» и перечислил знатных особ, которые были приглашены и присутствовали на свадьбе. Фамилии каждого из этих гостей, посланников различных государств, были придуманы в соответствии с особенностями соответствующих языков. Рассказ был длинным, фамилии одна другой чуднее и совершенно неприличные (помню «Китайский посланник, мандарин Сунь х… в чай, вынь х… жуй» и т. д.). Мы, естественно, хохотали над каждой удачно придуманной фамилией. Наше молодое настроение серьезно улучшилось к вечеру. К тому же удалось и чего-то поесть. Я вспоминаю эффект такого приема «политработы», гораздо более действенного и быстродействующего, чем длительная пропаганда различных высоких материй.

Мы прожили в палатках около казарм несколько дней в ожидании распоряжения. В Тамбове, в частности в районе Чижовских казарм, собралось довольно много войск, главным образом курсантских отрядов с различных курсов. Командовал всем курсантским сбором известный М.Тухачевский. Через несколько дней после приезда утром мы обнаружили, что, собственно, остались одни на всем участке казарм. Многочисленные воинские подразделения, располагавшиеся еще вечером накануне рядом с нами, куда-то бесследно исчезли. Наш командир выстроил нас и объяснил, что все войска отправлены в район боевых действий и что наша задача, согласно приказа командования, состоит в том, чтобы демонстрировать, что в районе города Тамбова осталось еще множество войска. Мы должны были ходить по городу, по базарам и главным улицам с громкими солдатскими песнями, причем все время стараться менять внешний вид колонны.

Мы разделялись на два небольших отряда и одновременно проходили через базар с двух сторон, затем где-нибудь в маленьком переулке снова объединялись и спустя полчаса вновь проходили через базар. Пели почти непрерывно, все, что «Бог на душу положит», и скоро устали. Отдохнув несколько около своих палаток, мы вновь и вновь проходились по городу, вплоть до самого вечера.

Но уже на другой день мы получили приказ погрузиться в вагоны поезда и ехать на юго-восток. Нам не назвали конечного пункта нашего путешествия. Но ехали мы сравнительно недолго и высадились на вокзале очень большого села Инжавина — центра хлебного района Тамбовщины. Нам говорили впоследствии мужики, что Инжавино вывозило только за границу ежегодно около 4 миллионов пудов пшеницы!

В селе Инжавино мы нашли очень подходящие помещения для размещения всего отряда. Это было прежде всего какое-то, видимо, общественное каменное здание с несколькими достаточно большими комнатами. Мы расположились повзводно на полу комнат, и началась новая жизнь. В Инжавине был штаб войск Тамбовской губернии, там я неоднократно видал Тухачевского. В Инжавине же размещался штаб 6-го боеучастка фронта.

Нашему отряду некоторое время не было дано никаких (боевых) поручений. Мы жили в своем доме, выставив караул. Рядом с нашим домом стояла еще какая-то небольшая артиллерийская часть, Трехдюймовая пушка стояла прямо под нашим окном. Но те ребята, собственно, тут не жили, оставив лишь караул около пушки. «Кормежка» была у нас неважная, мы попросту голодали, и, естественно, одной из постоянных наших забот были поиски «чего бы пожрать», как говорили тогда ребята. А пожрать было буквально нечего. Недалеко протекала река Ворона. Туда мы ходили купаться. Там водилась и рыбка, но никаких снастей у нас не было. К тому же начальство не отпускало одиночных рыболовов на реку. Как-то во время купанья ребят из соседнего отряда каких-то командных курсов вдруг из-за дальних кустов началась стрельба. Это антоновские мужики пытались подбить курсантов, но их было больше и поближе бандиты подойти не посмели. Но сидели они где-то невдалеке и охота на красных на реке для них была заманчивой.

В Инжавине в то время было невероятно большое количество воробьев. В июне они уже вместе с летающими птенцами садились на дороге около нашего обиталища огромной стаей и чего-то клевали. Возникла мысль, нельзя ли воспользоваться для варки супа воробьиным мясом. Скоро был освоен и способ охоты на воробьев. В стаю их, сидящую на дороге, из-за угла сильно бросался шомпол. Иногда за один удар удавалось убить целый десяток воробьев. Охотники у нас были рьяные, и скоро мы набрали несколько десятков битых воробьев. Ошпарив их, мы удалили оперение, попробовали потрошить, но оказалось, что это «ювелирное занятие», и, помыв как следует «воробьятину», мы попробовали сварить из нее суп. На наше удивление, он получился очень вкусным.

Некоторое время мы жили спокойно, занимаясь с А.Ф.Яковлевым военно-химическим делом и посвящая значительное время собственным нуждам. Однажды из штаба был получен приказ: нашему отряду предлагалось выделить взвод стрелков для расстрела бандитов. В Инжавинский штаб доставлялись многие пленные антоновцы-бандиты. Большая их часть — это крепкие мужики, не желавшие сдавать хлеб и выполнять продразверстку. Но руководили такими крепкими мужиками настоящие бандиты-эсэры. Их тогда и впоследствии смело называли «бандитами», так как одним из главных методов ведения гражданской войны этими антоновцами был террор — убийства из-за угла с исключительной целью «устрашения». Им было неважно, кого именно они убивают. Впрочем, красноармейцев они убивали чаще и охотились за ними, особенно когда они появлялись в одиночку где-нибудь в удобном для таких бандитов месте. Над красноармейцами, попавшими в плен, издевались жестоко, вырезывая звезду на лбу (я сам видел это ужасное зрелище), мучили и потом убивали. Такой метод ведения войны, характерный для бандитов, давал нам право (а также дает это право истории) называть таких вояк бандитами.

Бандиты-антоновцы действовали небольшими отрядами, которые имелись в каждой деревне и в селах. Когда в деревню приходили красные, отряд бандитов исчезал. Оружие они прятали в сено, в навоз, в колодцах, под домами и сараями, при этом молодые бандиты (военнообязанные по возрасту) и сами прятались в стога сена, в колодцы и т. д. Когда эта тактика бандитов была изучена, прибывшие в деревню красноармейцы, если их было достаточно, прочесывали деревню и извлекали из колодцев, подвалов, стогов сена и т. д. нескольких бандитов. Они хорошо знали, что, будучи пойманы с оружием, они подлежат суду или даже просто репрессиям, вплоть до расстрела.

В Инжавине всегда содержалось в тюрьме достаточное количество выловленных таким путем бандитов. Они допрашивались специальными следователями (которых, впрочем, недоставало) и, уличенные в бандитизме, т. е. террористических убийствах, приговаривались к расстрелу. Расстрел производился обычно по вечерам в балочке около леса метрах в 300–400 от нашего дома. Мы могли наблюдать и слышали даже команды: «По впереди стоящим бандитам пальба взводом! Взвод, пли!». Вначале эта картина производила на нас убийственное впечатление, но приблизительно через месяц мы уже не обращали внимания на все это, повторявшееся чуть ли не каждый день. Но, конечно, мы повесили носы, когда кто-то пустил слух, что от нашего отряда назначен взвод для расстрела. К счастью, этого не произошло.

Наши занятия, проходившие ежедневно, не причиняли нам особых беспокойств и не требовали особенно много времени. Поэтому уже в конце июня, когда на яблонях завязались маленькие плоды, мы в поисках съестного делали набеги на ближайшие сады и рвали яблоки, для того чтобы их варить и есть. Компота мы не могли варить, у нас не было сахару, а получить из яблок размазню после долгой варки было можно. На почве охоты за яблоками бывали неизбежные столкновения с хозяевами садов, которые, однако, проходили сравнительно мирно.

По ночам изредка устраивались тревоги. Обычно дело кончалось тем, что после того, как мы быстро одевались и вооружались по тревоге, нас выстраивали, делали несколько перестроений и отпускали с миром домой. Но бывали и общегарнизонные тревоги, сигнал к которым давался пушечными выстрелами. Я однажды, грешен, прозевал такую тревогу. В молодости, голодный и истощенный, я был, как говорили ребята с курсов, «здоров спать». Действительно, я спал как убитый. Организм, лишенный достаточного питания, как бы стремился восполнить недостающую энергию путем глубочайшего сна. Итак, во время тревоги с пушечными выстрелами (их было три, а пушка стояла недалеко от нашего окна) я продолжал спать и не слышал никаких выстрелов. Спавшие рядом со мною ребята впопыхах не заметили во время тревоги меня, к тому же было темно. Но зато, когда они возвратились из короткого похода и были распущены, они обнаружили меня блаженно продолжавшим сон, как будто ничего не произошло. Они устроили мне имитацию настоящей тревоги, с шумом разбудили меня, и я, не разобрав со сна, в чем дело, начал лихорадочно одеваться, тем более, что все были уже одеты и держали в руках винтовки. Пока я окончательно не оделся, мне не подали виду, что шутят и только тогда, когда я, схватив винтовку, крикнул: «А ну давай скорее, идем!» — все захохотали и, поломавшись, сообщили мне, что тревога уже окончилась и что все куда-то ходили далеконько. Затем все стали выражать удивление, как это я не слышал пушечных выстрелов трехдюймовки, которая стояла, собственно, у окна нашей комнаты.

Мы прожили в своих квартирах в Инжавине весь май и собственно весь июнь. Над нами не капало, занятия никак нельзя было считать изнурительными. Даже кое-как наладили и питание. Но очень скоро наше блаженное житие закончилось. В конце июня меня, как кандидата РКП(б), вместе с еще одним курсантом нашего отряда (не помню его совершенно) мобилизовали в Политотдел 6-го боевого участка войск Тамбовской губернии.

Я был принят в кандидаты партии в конце 1920 г. Кандидатская карточка была выдана мне Хамовническим райкомом РКП(б) 20 января 1921 г. Тогда коммунистов было совсем немного, собственно в нашем отряде их было, возможно, человек 5. Мобилизация для работы в Политотделе Боеучастка (собственно, это был политотдел всего штаба войск Тамбовской губернии) была, пожалуй, моим первым серьезным партийным поручением. Не без тоски приходилось расставаться неизвестно на какое время со своими товарищами, с которыми я успел крепко сжиться. Я отправился в Политотдел и был направлен в Отдел Советского строительства (организации Ревкомов). Меня посадили за стол, поручили для начала написать какую-то листовку, с чем я, по-видимому, справился успешно. Через пару дней, 30 июня, я получил удостоверение, что назначен инспектором Советского отдела Политотдела 6-го боеучастка. А 1 июля, вместе с товарищем, также мобилизованным из какого-то другого курсантского отряда, я получил предписание отправиться в Волревком Инжавина для отправки в распоряжение некоего товарища Клышейко. Мы получили подводу, сели и тихохонько поехали по тамбовским степям и перелескам. В то время такая езда отнюдь не была удовольствием. Она могла закончиться внезапно трагически. Из-за какого-нибудь кусточка по вашей персоне могли сделать несколько выстрелов. Отряд кавалеристов-бандитов мог напасть на вас внезапно. В любой деревне повозку могли окружить мужики, члены отряда бандитов и т. д. Но мы получили военное предписание по форме и деться было некуда. Ехали, помню, мимо села Трескина — известного в то время бандитского гнезда.

Ехать надо было верст 30–40, и мы на другой день прибыли в село Троицкий Караул, где была еще полностью цела (со всей обстановкой и картинами) усадьба Чичерина. Итак, мы нашли товарища Клышейко, оказавшегося комиссаром Западного отряда 6-го боеучастка. Как сейчас помню, мы задержали его на ходу в каком-то коридоре. Доложились. Он запустил руку подмышку и вытащил оттуда несколько («горсть») вшей, бросил их на пол, почесался и спросил об образовании. Мы ответили, и он кому-то приказал нас накормить.

Мы отправились в одну избу, где и были «накормлены». Я как сейчас вспоминаю процедуру обеда. За стол уселось человек 20 — вся крестьянская семья. Хлебали щи из двух блюд — огромных деревянных точеных мисок. Щи были с мясом, и мой товарищ заметил, что надо таскать мясо только по команде старшего. А старшим был огромного роста старый косматый дед, который сидел против нас. Сначала было как-то неловко обедать таким образом. Хотя в детстве в Солигаличе мы все ели щи из одной миски, но с тех пор я уже от этого отвык. Но скоро я втянулся в процесс, слишком отчетливо хотелось есть и было все одно, как ты ешь, только бы поесть.

После такого необычного обеда мы с товарищем пошли в Чичеринский дом для его осмотра. Это был большой благоустроенный дом, прекрасно и со вкусом отделанный. Помню множество картин и различные украшения. Вечером мы где-то устроились ночевать.

На другое утро мы получили назначения от комиссара Клышейко18. Я отправлялся в распоряжение комиссара «Калугинского» отряда Винокурова19. Из сохранившихся у меня документов того времени трудно понять, что мне приходилось делать в эти дни. Вот удостоверение Политотдела 6-го боеучастка от 25 июня 1921 г., удостоверяющее, что я являюсь инспектором Советского отдела Политотдела. Вот предписание Врид. начполитотдела 6-го боевого участка от 1 июля 1921 г., согласно которому я должен был явиться в Райревком для отправки вместе с товарищем Жукоборским в распоряжение тов. Клышейко. На этом предписании остались какие-то неразборчивые резолюции. На обороте с трудом можно разобрать письмо (чье?) к начальнику Лагсбора, в котором говорится, что я и Жукоборский отправляются надолго и должны «оторваться» от своих частей, на что и испрашивается разрешение.

Клышейко был, видимо, важным лицом и препоручил нас комиссару Богдановского отряда (Рыбалченко?). Сохранился документ, подписанный этим комиссаром. В нем говорится, что я и Абышкин (курсант каких-то других курсов) 3 июля должны немедленно отправиться в село Троицкое-Караул для ведения митинга на тему: «3-й Коммунистический интернационал и Продналог» (?). О результатах митинга предписывалось сообщить. Так вот, в Троицком Карауле и была усадьба Чичерина и здесь именно произошла встреча с Клышейко, описанная выше.

Наконец, комиссар Богдановского отряда Рыбалченко (?) 6 июля 1921 г. предписал нам (Жукоборскому, Фигуровскому, Абышкину и Лавриновичу) отправиться в распоряжение комиссара товарища Винокурова, согласно распоряжению Политотдела от 5 июля 1921 г. Винокуров был очень хороший и, я бы сказал, интересный человек. Но я не понимаю, почему он, будучи по постоянной должности комиссаром 6-х Саратовских артиллерийских курсов командного состава, не нашел себе подходящих сотрудников из состава своих курсов, а попросил посторонних людей.

Мы прибыли в небольшое село, невдалеке (километров с 5) от большого села Лукино. Я был оставлен у самого комиссара в качестве неизвестно кого: секретаря, следователя, порученца и т. д. Комиссар располагался в поповском доме. Поп, о. Виктор (мне почему-то сдается, что именно его сын Вирта написал в свое время роман «Одиночество» об антоновщине20), был пожилым высоким и сухим человеком, прятавшимся от нас, во всяком случае старавшимся не попадаться нам на глаза. Попадья же была довольно подвижной и живой женщиной, несмотря на то, что у нее в доме жили взрослые ее дети, сын и дочь. Попадья была страшно общительной и, в общем, очень доброй. Так как Винокуров обычно куда-нибудь уезжал верхом на своем сером коне, попадья тотчас же заходила под каким-нибудь предлогом (подмести и пр.) в нашу комнату и прежде всего, расспросила меня, кто, что, откуда я, чей сын и прочее. Узнав, что я бывший семинарист, она стала особенно внимательной ко мне, постоянно угощала меня замечательно вкусным белым квасом, которого у нас на севере никто не делает. Впоследствии, благодаря этой попадье, я несколько отъелся после целого ряда голодных лет, приведших меня к сильному истощению с неприятными явлениями. Остальных ребят комиссар направил в различные части километров за 15–25 от основной своей базы.

Я стал получать поручения от комиссара. Выполнить же их я фактически не мог, я вовсе не был подготовлен к такого рода административно-организационной деятельности.

Я помню одно из первых поручений. Мне было приказано переправить на подводах «бандитское имущество», конфискованное у захваченных с оружием бандитов. Здесь были хлеб, скот и разное барахло. Я принял обоз, состоявший, я думаю, из нескольких сотен подвод. Обоз растянулся больше чем на километр, часть обоза отстала далеко, мужикам, которые правили лошадьми, верить было можно лишь с оглядкой. Увидев сильное отставание части обоза, я, естественно, забеспокоился, побежал вдоль обоза назад, начал призывать отставших двигаться скорее. Но, видно, я был просто смешон, и мужики откровенно и хитро посмеивались. А тут впереди случилась какая-то заваруха, я побежал туда. Через полчаса я так устал, что дух вон, а надо было бегать командовать.

И вот тут я обратил внимание на молодых лошадей, привязанных к некоторым подводам. Мне пришла в голову мысль, что верхом на коне, хотя и без седла, будет сподручнее передвигаться вдоль обоза туда и сюда. Недолго думая, я отвязал одного конька, который показался мне подходящим (а это был трехлетний жеребенок, еще не объезженный), и вспрыгнул на него. Сначала все было ничего, узды у него не было, была лишь уздечка. Пока я с важным видом ехал шагом, все было хорошо. Но вот я имел неосторожность стегнуть жеребенка. Он внезапно стал выделывать эдакие фортели, что я немедленно слетел на землю и больно ушибся. Чтобы не показаться мужикам, которые продолжали откровенно посмеиваться, трусом или неловким, я еще раз прыгнул на жеребенка и снова был сброшен и ушибся еще больнее. Я принужден был отказаться от затеи и успокоиться. Обоз, в котором, очевидно, были старшие, назначенные волостными властями, благополучно приближался к цели. Мои волнения оказались напрасными. Я доложил о выполнении поручения и по простоте душевной рассказал о своих волнениях Винокурову. Он смеялся.

Через пару дней я получил другое поручение — мобилизовать 20 подвод для перевозки каких-то вещей. Я пришел в соответствующую деревню (это в то время было небезопасно), пришел к старосте деревни и потребовал 20 подвод. Он пошел по дворам, но скоро вернулся и сообщил мне, что ни одной подводы нет, все сломаны, то нет колеса, то лошадь хромает, то еще что… Я принужден был вернуться домой и доложить Винокурову, что не смог поэтому выполнить его поручения. Винокуров «взвился». Он спросил меня, каким образом я требовал подводы, и узнав, что я не употребил ни одного ругательного (т. е. «матерного») слова, приказал мне на высоких тонах в трехдневный срок научиться ругаться самым жестоким образом. «Я сам проверю!» — заявил он. Приказ есть приказ.

Действительно, когда я на другой день пришел в ту же деревню за подводами и на отказ старосты дать подводы заявил, что я его расстреляю вместе с теми, у кого телега не в порядке, и приправил свою речь российской присказкой, к моему удивлению это подействовало, и 20 подвод скоро были в моем распоряжении. Я доложил о выполнении поручения. Винокуров спросил, как это мне удалось, и, выслушав, похвалил меня.

Поручения такого рода, кроме секретарских обязанностей, были довольно частыми. Но скоро я получил серьезное поручение. Мне было приказано вместе с батальоном венгерцев под командой Кендра отправиться в деревню Андреевка, выловить там всех бандитов, всех, кто будет захвачен с оружием в руках, немедленно расстрелять, а после этого назначить нового старосту, которому поручить возглавить ревком.

Помню, как мы прибыли в эту самую деревню Андреевку — небольшую, расположенную на берегу овражистого ручья деревеньку. Долговязый староста лет 35, которого я вызвал для ознакомления с обстановкой, сообщил мне, что в Андреевке нет и не бывало ни одного своего бандита. Заходили, правда, вооруженные мужики издалека. Сделал он это сообщение с милой простотой и убедительностью, которая, собственно, не оставляла сомнений в правдивости его слов. Но у нас имелись сведения совершенно противоположного характера.

В моем распоряжении была рота венгерцев, бывших военнопленных, служивших во время 1-й мировой войны в австрийской армии. Командир этой роты (точнее, он был командиром интернационального батальона) Кендра был не то полковником, не то подполковником австрийской армии, кончившим военную академию в Вене, и, как я узнал позднее, лихим кавалеристом. Кендра21 немного говорил по-русски, но очень плохо, все же остальные венгерские красноармейцы не понимали по-русски ничего. С мужиками в деревне мог говорить только я один.

Итак, прибыв в Андреевку и допросив старосту, я сказал Кендре, чтобы он занялся делом, т. е. дал распоряжение о поисках бандитов. Мы выбрали одну избу в качестве штаба, около нее был большой сарай, который предполагалось использовать для помещения выловленных подозрительных лиц. Очень скоро венгерцы привели к нам с Кендрой нескольких мужиков, которые прятались в колодцах, на чердаках в копнах соломы и сена. Многие имели при себе оружие: обрезы, иногда и винтовки. Всех их отправили в сарай, поставив к его входу караул. У меня сразу же появилась работа.

Надо было допросить всех захваченных, узнать, какой они части, где эта часть стоит, кто командир, где главные силы антоновцев, одним словом, все, что положено в такого рода военной обстановке. Стояла июльская жара и время было совсем не такое, какое более удобно для такого рода работы. К тому же я был совершенно неопытным следователем, особенно сначала. Однако я догадался, что надо было вызывать по одному, обращаться возможно мягче и пока не применять угроз.

Первый же мужик сообщил мне (после своей фамилии, имени и отчества, места рождения, возраста и пр.), что он совершенно случайно взял обрез и когда узнал, что идут красные, спрятался также совершенно случайно, что он никогда не служил в частях антоновской армии и т. д. Второй, к моему удивлению, на мои вопросы отвечал почти так же. Казалось, что он был действительно ни в чем не виноват и лишь случайно захвачен с оружием. Допросив человек 10, я ровно ничего не узнал из того, что могло нас интересовать. Я сидел в избе грустный и думал, что же надо предпринять. Посоветоваться было не с кем. Даже Кендра ушел на операцию вылавливания. Венгерские красноармейцы приводили все новых и новых бандитов, найденных в самых неожиданных местах. Всего их наловили более 40 человек.

После долгого раздумья я решил применить хитрость. Вызвал одного, которого я более других подозревал, и снова стал спрашивать и опять безуспешно. Тогда я заявил ему: «Ну что ты врешь? Думаешь, нам так уж ничего не известно? Вот такой-то про тебя говорил, что ты командир антоновской роты. А ты делаешь невинный вид. Вот возьму да прикажу тебя сейчас же у всех на глазах для примера расстрелять!». Такая угроза вместе со ссылкой на слова одного из арестованных подействовала. Мужик сознался, что служил в антоновской армии, но не командиром. Но после нескольких более крепких вопросов все было выяснено. Оказалось, что он действительно был командиром какого-то отряда антоновской армии и участвовал в операциях против Красной Армии. Он, конечно, мне ровно ничего не сказал о том, сколько красноармейцев или несговорчивых мужиков он убил, или над сколькими красноармейцами измывался. А мне приходилось видеть, как эти бандиты измывались над нашим братом. В Трескине, когда мы проезжали через него, я видел два трупа красноармейцев, у которых на лбу были вырезаны звезды, а грудь и спина были исполосованы ножами.

Но зато этот бандит, хотя и матерый, но сообщил мне некоторые сведения о том своем товарище, которого он подозревал в доносе на себя. А этот бандюга был вместе с ним в сарае в числе захваченных. Итак, перекрестный допрос оказался эффективным. Дело пошло куда легче и плодотворнее. Пользуясь отправными данными, полученными от одних бандитов, я вызывал других, говорил им, что мне все известно про них, приводил кое-какие данные для подтверждения этого, и в свою очередь, кроме частичного признания, получал от них некоторые данные и о тех, в первую очередь, кто на них «накапал».

Скоро выяснилось, что большинство захваченных бандитов были серьезными преступниками, служившими у Антонова на командных должностях либо в качестве уполномоченных по деревням, кустам и даже районам. Все были захвачены с оружием и всех я мог расстрелять даже без особого допроса. Но, признаюсь, принять решение оказалось совсем не легким делом. Я имел дело прежде всего с мужиками. Некоторые из них, пожалуй, большая часть, были неграмотными или полуграмотными и явно «влопались» в антоновщину случайно, только потому, что их авторитеты, те же мужики, только, может быть, побогаче, попочтеннее и пограмотнее, восстали против советской власти и сознательно примкнули к антоновщине, подав пример своим односельчанам низшей братии. Поэтому многих мужиков мне было просто жалко, хотя они, так же как и их командиры, были захвачены с оружием и потому подлежали расстрелу, собственно, без всякого допроса. Тяжело и грустно. Но нас учили на командных курсах решительности и беспощадности по отношению к врагам, и я мучительно думал, что же я должен предпринять. Венгерцы в данном случае мне ровно ничего не могли посоветовать.

С трудом, уже к трем часам дня я, усталый, закончил наконец допрос. Я решил поговорить теперь со всеми арестованными 40 бандитами. Я вышел из избы и отправился в сарай, где они сидели или лежали. У дверей сарая стояли двое часовых-венгерцев. Помню, стояла жарища. На земле в сарае, где, видно, когда-то хранилась солома, теперь была только соломенная труха. В этой трухе от сырости и жары развелось множество блох. Я никогда ни раньше, ни позднее в жизни не видал такого количества блох. Когда я присел на какую-то деревянную колоду в сарае и случайно положил руку на труху, на моей руке сразу оказалось не менее полсотни блох, которые тотчас же впились в кожу. Ужас!

Но мой «общий разговор» не удался. Когда я задал допрошенным и признавшимся частично вопросы и просил при всех рассказать об антоновщине, о силах, которые имеются в соседних деревнях, об их организации, никто не решился на откровенность — боялись друг друга. А я-то предупредил, что откровенный рассказ будет учтен при решении вопроса о наказании. Никто не решился ничего сказать при всех. Пришлось ретироваться.

Впрочем, как раз в это время ко мне вдруг приехал комиссар Винокуров. Я тотчас же доложил ему подробно ситуацию, рассказал о результатах допроса. Он послушал и, садясь на свою серую лошадь, бросил мне: «Всех расстрелять! И все, — а потом добавил, уже уезжая: — Впрочем, если есть темнота, (т. е. неграмотные и не сознательные), то отправь их в село…» (забыл, куда), и уехал.

Приказ был явно излишне жестким. Мне, после допросов, было совершенно ясно, что не все захваченные бандиты виноваты в одинаковой степени и должны нести одинаковое наказание. Вот почему я после раздумий решил воспользоваться добавочным приказом комиссара и отобрал из 40 арестованных лишь 10 бандитов, которые были действительно матерыми приспешниками самого Антонова. Через несколько дней уже оказалось, что среди выбранных таким образом четверо были ответственны вместе с самим Антоновым за восстание в целом, остальные же были командирами крупных отрядов.

Итак, я объяснил Кендре, в чем дело, и уже через 10 минут в овраге на краю деревни раздался залп и вместе с ним взрыв бабьего воя. Между прочим, нигде не было видно ни одной бабы. Оказывается, они спрятались так, что могли все видеть, а их не видел никто. Оставленные в живых бандиты сразу же были построены и отправлены под конвоем в село… (забыл!).

После проведенной операции мне требовалось организовать в дер. Андреевка ревком. Около меня во время допросов были двое мужиков, которые казались далекими от банды. Они были старики и бедняки, осуждали, по крайней мере при мне, антоновщину и ее сторонников. Я им и поручил созвать собрание взрослого населения деревни. Скоро собрание состоялось. Оно было коротким и после небольшой моей речи, в которой я рассказал о преступниках, о том, что к большинству мы отнеслись мягко, состоялись выборы ревкома. Оба старика, по моей рекомендации, были выбраны, а по их совету председателем был выбран мужик помоложе, инвалид войны. Все они вначале категорически отказывались и только после уговоров согласились стать членами ревкома. Председателем избрали инвалида. Я поговорил с ним о его обязанностях, о том, как себя держать с крестьянами, кого поддерживать (на этот счет была инструкция Политотдела Боеучастка), и мы расстались (они трое с неохотой — боялись мести бандитов).

Мы отправились домой для совершенно необходимого отдыха и поесть. Уже темнялось. Как назывался наш погост, теперь я не помню, помню, что он находился верстах в 5 от большого села Лукино.

А «дома» уже меня ждала другая, не менее напряженная работа. Наше командование, во главе с Тухачевским, которого я не раз видал в Инжавине, избрало единственно эффективный путь ликвидации антоновщины. Особенность организации антоновской армии состояла в том, что отряды и подразделения, состоявшие из мужиков-добровольцев и мобилизованных, как правило, не принимали боя с сколько-нибудь сильными подразделениями Красной Армии. Обнаружив против себя достаточно крупные силы Красной Армии, бандиты просто «рассеивались», т. е. расходились в большом селе, будто бы по домам, прятали, если было надо, оружие и сразу, таким образом, превращались в совершенно по виду безобидных мирных мужиков. Только крупные бандиты — командиры и уполномоченные, чувствуя свою вину, принимали дополнительные меры, например, устраивали себе замаскированные в колодце, на крышах (соломенных) в скирдах соломы, в подвалах и т. д. убежища, куда и прятались при приближении к селу частей Красной Армии.

Но лишь только Красная Армия уходила, вновь появлялись все с оружием и вновь отряд оказывался в готовности выступить для проведения операций. А операции эти состояли в нападениях на небольшие отряды и подразделения Красной Армии, беспечно передвигавшиеся в районах расположения антоновских частей, в нападениях на одиночных красноармейцев, в грабежах деревень, население которых не желало примкнуть к антоновщине. Тактика их борьбы со слабыми и одиночками дополнялась еще тем, что, захватив в плен красноармейцев, они неизменно их убивали, причем предварительно страшно издевались над ними, вырезывая на лбу звезды, исполосовывая живот и спину, отрубая руки и т. д. Трупы обезображенных таким образом красноармейцев мне приходилось видеть. Это было ужасно! Все это делалось, конечно, для устрашения красноармейцев. Это была общая тактика всех антоновских частей, которая, очевидно, перешла к ним от деникинцев, калединцев и прочих белогвардейцев, значительная часть которых в 1921 г. была уже, собственно, ликвидирована.

Поэтому единственно правильной тактикой искоренения этой заразной кулацкой антоновщины была сплошная оккупация территории, зараженной бандитизмом. Вся Тамбовщина была разделена на территориальные участки, в каждом из таких участков организовывалась Политтройка (я был членом и секретарем такой политтройки, во главе которой стоял комиссар Винокуров). Политтройка продумывала операции на своей территории с помощью курсантских отрядов и частей, бывших в ее распоряжении. На границах с нашим участком Западного отряда действовала бригада Котовского, получившая довольно большой район (села Медное, Золотое, Серебряное и др.). Недалеко от нас действовал отряд польских коммунаров (впоследствии оскандалившийся), где-то рядом были югославы (сербы и др.). Я не говорю уже о курсантах московских, саратовских и других.

Курсантские отряды и части войск по разработанному плану делали вылазки в различные села и деревни своего участка, особенно в те из них, в которых, на основании разведывательных данных, маскировались крупные бандитские подразделения. Так же, как и в описанном случае в деревне Андреевка, деревня окружалась со всех сторон, отряды курсантов направлялись на поиски укрывшихся и прятавшихся бандитов. Так как все они были в этом случае одинокими, их захватывали, допрашивали и поступали с ними в соответствии с суровыми предписаниями начальства того времени.

Таким путем территория участка данной Политтройки постепенно очищалась от бандитов, в деревнях и селах создавались ревкомы и начиналась более или менее нормальная жизнь.

Итак, вернувшись домой, я обнаружил, что комиссар Винокуров чем-то озабочен. Оказывается, в результате нескольких операций, проведенных на днях в селе … (забыл!), скопилось немало захваченных в разных селах бандитов, с которыми надо было что-то делать. Уже на другой день к нам приехал уполномоченный Чрезвычайной комиссии, были приведены наиболее подозрительные бандиты и мы начали допросы. Я, как самый молодой (мне было в то время 19 лет), естественно, стал секретарем, а чекист допрашивал. Он был куда опытнее меня, я был по сравнению с ним просто младенцем. Так же, впрочем, как и я, он пользовался методом перекрестного допроса.

Я заметил, что его, собственно, меньше интересовала личная вина допрашиваемых. Он все старался выпытать, особенно у матерых бандитов, где и сколько антоновских войск имеется, где главные районы их дислокации, кто командует крупными соединениями — дивизиями, бригадами, полками и прочее. Может быть, допрашиваемые и не знали много из того, о чем их спрашивали. Многие из них казались просто неграмотными мужиками, завлеченными «в банду» немудрящими мелкобуржуазными лозунгами Антонова. Но допрашивавший чекист на это не обращал никакого внимания. Если допрашиваемый не отвечал вразумительно, он прибегал к примитивной угрозе: «А ну, раскрой рот!» — требовал он и впихивал ему в рот ствол нагана. Однако бить не бил. Все это, конечно, не производило на меня сколько-нибудь приятного впечатления, хотя я уже успел привыкнуть к подобным вещам. Но было жестокое военное время и меня самого ожидало нечто во сто раз худшее, если по какой-либо глупой случайности я попался бы в плен к бандитам. А такая случайность могла произойти каждый день!

Помню, число допрашиваемых было очень большим, а время шло. Надо было очищать район, отведенный нам, срочно и переходить к другим важным делам. Мы могли допрашивать только по ночам. Днем все уходили либо на операции, либо занимались поездками и походами по разным неотложным делам. И вот, возвращаясь домой поздно вечером, мы садились за стол и вызывали очередных пленных бандитов. Первые две ночи такой работы после тяжело проведенных дней еще кое-как можно было пересилить, не спать. Но на третью ночь я стал клевать носом во время допросов и не все мог записывать. Кажется, на пятую ночь мои записи допросов оказались такими, что сам я не мог разобрать в них ни одной буквы! Когда комиссар увидел эти записи, он выругался и отправил меня спать. Но после того, как я беспрерывно проспал, наверное, часов 20, я вновь сидел за столом и записывал по ночам самое главное из того, что могли сообщить нам бандиты. Днем иногда приходилось писать сводки, донесения, данные разведки и всякие другие вещи в главный штаб. Так и текла наша жизнь примерно недели с две.

Я учусь верховой езде!

Каждодневно операции в различных деревнях и селах нашего участка требовали иногда походов пешком на довольно далекие расстояния километров в 5 и даже более. Комиссар наш, будучи комиссаром 6-х Саратовских артиллерийских курсов, прекрасно справлялся с такими передвижениями на своем сером коне. Что же касается меня, я, после некоторых опытов верховой езды при сопровождении обозов, совершенно отказался от попыток ездить верхом.

Между тем, по мере очищения нашего участка и всего Западного отряда от бандитов, жить стало несколько свободнее. Сводки и секретарская работа не отнимали у меня уже целых дней. Кроме того, в результате конфискации имущества (скота) у выловленных бандитов в нашем распоряжении оказались довольно значительные стада коров и овец, табун лошадей, тысячные стада курей и уток и множество прочего имущества. Пока его совершенно некуда было деть и лишь приставленные специально ревкомами мужики и бабы заботились о том, чтобы вся эта масса животины была напоена. Кормились же они сами собой, так как шло лето.

Однажды я заговорил о том, что хорошо бы было выучиться ездить верхом. Венгерец Кендра, который был прекрасным наездником, так как кончил Венскую академию генерального штаба как кавалерист, понял, в чем дело. Не откладывая в долгий ящик, он тут же пригласил меня сходить в то место, где пасся табун конфискованных у бандитов лошадей. Мы долго ходили между крестьянскими кобылами и меринами, пока Кендра не увидел лошадь среднего роста, показавшуюся мне недостаточно рослой для меня. Он посмотрел ей в зубы, пощупал ее с разных сторон и сказал мне, что, пожалуй, эта лошадь будет очень хорошей для меня. Нашли уздечку и седло, и лошадь была торжественно приведена к нам на квартиру. Она поступила в распоряжение коновода, не совсем нормального парня из казаков с Дона, которого невесть откуда взял комиссар и который, однако, сам производил впечатление какого-то бандита. Я попробовал сесть на оседланную лошадь и шагом проехаться около дома. Все шло благополучно. Лошадь оказалась не крестьянской, а бандитской; она была обучена верховой езде, держалась смирно, и я с удовольствием без какой бы то ни было тряски проехался несколько раз.

На другой день, после обеда, Кендра пригласил меня проехаться вместе с ним в село Лукино, как он сказал, «за яблоками». Я, конечно, согласился. До Лукина было менее 5 километров, яблоками это село славилось, бандитов в районе уже не было. Мы поехали шагом, было вначале очень приятно. Но вот Кендра перешел на рысь и я, вслед за ним, тоже. Я понятия не имел, как надо держать себя при езде рысью. Я сидел в седле как мешок, и, вероятно, моя бедная лошадь сразу же почувствовала это. Наконец-то снова перешли на шаг, и я почувствовал необыкновенно приятное облегчение. Но потом снова рысь. Скоро у меня заболел зад, а Кендра ехал как ни в чем не бывало и не обращал на меня ровно никакого внимания. Но вот, наконец, и Лукино. Мы слезли с лошадей в огромном саду, где росли много сотен яблонь самых разных сортов. Хозяин очень внимательно встретил нас (он хоть и не был бандитом — по старости, но, естественно, был к ним близок).

Мы ходили от яблони к яблоне, отведывая яблоки самых разных и притом прекрасных сортов. Наевшись «до отвала», мы полежали, затем нагрузили сумки, имевшиеся у седел, отборными яблоками, и я, предвкушая уже некоторые неприятности обратной дороги, просил Кендру ехать потише. Казалось, все шло нормально. Но вдруг Кендра внезапно заявил, что ему надо съездить в село Серебряное (?) по какому-то, по его словам, совершенно неотложному делу. (Может быть, село это называлось и не так). Село это было километрах в 15–18 от Лукина. Я, уже насытившийся прелестями первой верховой езды, сказал ему, что я просто не могу с ним ехать. Я уже набил себе соответствующие места. Но Кендра с пафосом стал мне разъяснять правила товарищества. Какой же я товарищ, если хочу отпустить одного его к ночи ехать по местности, которая славилась бандитскими налетами. Это не по-товарищески, заявил он. Мне стало неудобно перед иностранцем, который произносил такие истины.

Вскарабкавшись не без труда на лошадь, я поехал вслед за Кендрой, проклиная про себя и всю поездку, и верховую езду. Стоял август, было жарковато, и хотя жара стала к вечеру уже спадать, я был потным и мои болячки на заду особенно ныли при каждом шаге лошадиной рыси. Поехали! Я мучаюсь, но терплю. А Кендра как ни в чем не бывало перешел на рысь, мой конь, видно, хорошо обученный правилам товарищества, прыгает за ним, а я, как мешок в седле, не сопротивляюсь новым ударам по заду, повторявшимся раза 4 в минуту. Мы проехали довольно длинные поля с кустиками и увидели лесок. Он был, правда, не на дороге, а в стороне. Когда мы проезжали мимо леска (метрах в 400 от нас), вдруг раздался выстрел. Вероятно, стрелял кто-то (конечно, бандит) из обреза, огонь был не прицельным, а он, видно, был одиночкой, пока скрывавшимся еще от нас. Но пуля все-таки проныла где-то недалеко, и вся моя усталость и боль тотчас же исчезли, уступив место естественному страху. Кендра тотчас же перешел в карьер, моя лошадь за ним. Я вцепился в гриву и не обращал никакого внимания ни на боль, ни на что другое. Проехали так километра два. Наконец, удалось перевести дух. Поехали снова рысью. Скоро показалось и село, куда мы направлялись.

Я слез с коня с трудом. Болели не только болячки на заду, но и ноги и все болело. Живот, незадолго перед этим наполненный с избытком яблоками, просто ныл. Хотелось и пить, и посидеть спокойно. Я не мог даже ходить вначале, как-то отполз от лошади, бросив поводья на частокол. Самочувствие было, что называется, из рук вон плохое. Кендра же был, как обыкновенно, живым и деятельным. Он тотчас же кого-то нашел, поговорил, ходил и даже бегал совершенно нормально. Я же сидел в муках и не знал, что делать.

Когда Кендра вернулся, я сообщил ему о своем самочувствии и предложил здесь переночевать. Но он запротестовал и донял меня тем, что, дескать, если мы тут останемся, дома поднимется тревога. Они не знают, куда мы, собственно, уехали, и тревога будет напрасной тратой сил и т. д. «Поедем обратно, — сказал он, — ничего, как-нибудь доберешься. Нельзя же отпускать одного товарища мимо леса. Вдруг опять начнется стрельба!» и т. д. Чего тут будешь делать?

Я просил только, чтобы он ехал тихо, шагом. Рысью я уже не мог. Он мне обещал, но когда мы проехали километров 5, он перешел на рысь у того самого леска, из которого по нам стреляли. Возражать ему было совсем неправильно. Как я ехал, точнее, как я не помер в течение этой части пути, не знаю. Было уже совсем темно, когда мы добрались до Лукина и остальную часть дороги я мог ехать только шагом. Даже сойти с лошади и вести ее под уздцы я уже не мог. Ночью мы приехали. Я свалился с лошади и буквально ползком добрался до своей кровати и тут же заснул.

Утром я не смог подняться и заниматься делами. Только хозяйка-попадья, видно, понимала, что что-то со мной случилось, и всячески старалась облегчить мне страдания. Другие же ходили и посмеивались, особенно Кендра. Мне хотелось его проклинать всеми способами. Лежал я на койке неделю. Только через 3 дня я смог ползком добираться куда надо по нужде. Через неделю я стал ходить «враскорячку», пересиливая еще боль в мускулах и болячках. Понадобилась еще пара дней, чтобы я, наконец, почувствовал себя более или менее нормально. Скоро вернулось и обычное хорошее настроение, свойственное беззаботной молодости. Я начал выполнять свои обязанности секретаря политтройки участка (района), тем более что делать это из-за болезни я не мог. Я был большею частью один дома. Винокуров и Кендра с утра уезжали на операции и возвращались лишь к обеду, а то и к вечеру.

О лошади и верховой езде я боялся думать, хотя моя лошадь стояла в хлеве или паслась на лугу под наблюдением коновода — «децинормального» смешного парня из донских казаков, надо сказать, знавшего лошадей отлично и любившего их. Странность этого коновода иногда была смешной. Вот я посылаю его в соседние деревни за кринкой молока к обеду, который готовила попадья-хозяйка. Проходит час, идет Иван и тащит огромное ведро топленого молока. Спрашиваю, зачем ведро? А ну как же, попить, так попить. Сколько же ты заплатил? А ничего. Как уж он там добывал это молоко, можно только догадываться.

Но скоро, как-то вечером, мне захотелось проехаться верхом, тихонько, шажком. И вот я на лошади, у которой также зажила набитая холка. И удивительно — я почувствовал, что я в своей стихии. Езда рысью не только не причиняла каких бы то ни было мучительных ощущений, как это было в первый раз, а оказалась очень хорошим удовольствием. На сей раз коленки сами сжимали лошадь. Я уже не ерзал на седле, как при первой поездке, а сидел спокойно. Лошадь как переменилась. Она резво шла, так что ветром меня обдувало и я вполне чувствовал себя в своей тарелке.

Кендра, увидев меня на коне, ухмыльнулся. Только после он мне разъяснил на ломаном венгерско-русском языке, что применил по отношению ко мне «скоростной метод обучения» верховой езде. Я ему теперь, пожалуй, был даже благодарен. Вот что значит Венская кавалерийская школа!

С тех пор я, даже много лет спустя, ездил верхом с истинным наслаждением и никогда больше не набивал спину лошадям, да и сам никогда не испытывал после верховой езды, даже длительной, ничего, кроме усталости.

Лет 10 спустя после такого жестокого урока верховой езды я, только что закончивший Горьковский университет и работавший ассистентом в Химико-технологическом институте, внезапно (впрочем, это происходило ежегодно в то время) был призван на территориальный сбор в 17-ю стрелковую дивизию. Территориальная дивизия во время сбора развернулась в корпус и я был штабным командиром. Вместе с друзьями, призванными со мной (один был из Нижегородского совнархоза, другой доцент из Лесотехнического института в Йошкар-Ола), я поселился в палатке на задних линейках лагеря и проходил штабное обучение. Но вот начались маневры. Все мы получили по верховой лошади, мне досталась рослая, молодая кобыла (жеребцов нам боялись давать, как совершенно неопытным), оказавшаяся резвой и сильной. Командир полка (развернутого в дивизию) был сам кавалерист из поляков и гордо гарцевал на своем коне, посматривая на нас, штатских, с презрением, так как был уверен, что мы не в состоянии ездить (впрочем, мой товарищ из совнархоза был артиллеристом и кое-что умел, но забыл). Итак, колонны полка шли по расписанию из Гороховецких лагерей лесами к Вязникам, а мы, штабники, ехали шажком сбоку, разговаривая о том и о сем. Скоро такой поход нам наскучил. Уверенные, что, если полежать на траве с полчаса, мы легко нагоним колонну, мы заговорили о том, что было бы хорошо попить чайку. Проездом через одну деревню мы заметили симпатичное женское лицо в окне красивой избы и решили попросить хозяйку поставить самовар. Скоро он был готов, и мы с наслаждением попивали грузинский чай, который в то время был несравненно лучше теперешнего. Наконец, решив, что пора догонять колонну, мы сели на коней и тронулись.

Мы совсем не предполагали, что как раз вскоре после злополучной деревни, в которой мы пили чай, будет назначен привал, да еще большой. Беззаботно мы подъехали к своей части, и тут нам сообщили, что командир полка ищет нас и объявил розыск, так как думал, что с нами что-нибудь случилось. Мы тотчас же с щемлением в сердце явились пред его лицо, и он с любопытством спросил: «Где вы были?». Пришлось сознаться, что заехали в деревню попить, а там нас угостили чаем. «А… — протянул он, — ладно!». По его глазам было видно, что он не спустит нам нашего проступка. И действительно, скоро мы убедились в этом.

Полк сделал еще один переход и сразу же с ходу развернулся для встречного боя. Начались жаркие часы. Я был вызван к командиру и получил от него пакет и словесное донесение в штаб корпуса, расположенный километрах в 25 от нас. «Срочно! Три креста!» — заявил мне командир полка (дивизии). «Есть!». И я помчался, ориентируясь по карте.

Мчаться одному по красивейшей лесной местности одно удовольствие. И я наслаждался и природой, и воздухом, и скоростью. Часа через полтора я был уже на месте, передал пакет, доложил на словах обстановку, получил приказ в пакете и после короткого отдыха отправился назад. К вечеру я был уже в штабе, привязал лошадь и доложил командиру о выполнении приказа. Тот подозрительно посмотрел на меня и спросил: «Ну как, болит задница?» — «Никак нет!». Несмотря на усталость лошади, он приказал мне: «Ну-ка на левый фланг, передай командиру полка Иванову то-то, то-то!» (я уж и не помню, что именно). Я вновь взгромоздился на коня и поскакал. Через полчаса я снова докладывал о выполнении приказа и тут же получил еще новое приказание — передать командиру полка НН то-то и то-то. Это было уже недалеко, и я лихо подъехал по возвращении к командиру и доложил, как полагалось, что приказание выполнено.

Командир, очень гордившийся тем, что он кавалерист (вероятно, из буденновцев), был явно удивлен той легкостью, с которой я, выполняя приказания, гарцевал. Он тут же еще раз спросил, не набил ли я себе заднее место? «Никак нет», — отвечал я. «А мог бы ты сейчас еще раз съездить километров за 5?» — «Готов, — сказал я, — куда прикажете?». Однако он сказал: «Не надо, можете быть свободным». Я пошел к кухням, поел, что осталось от ужина, и стал разыскивать своих товарищей. У них не все оказалось благополучно. Оба они получили подобные же приказания, правда, не такие жесткие, и оба были не в себе от поездок.

Эта история, так благополучно закончившаяся, еще раз напомнила мне 21-й год и замечательного венского кавалериста Кендру. Какой он был замечательный человек, сумевший привить мне любовь к верховой езде «с одного разу». Кроме того, история эта имела и последствия. На разборе маневров я был назван как выполнивший образцово ряд приказаний. Когда мы демобилизовались после сбора, я, уже вполне штатский, вдруг был вызван в полк в Кремлевский кадетский корпус (Н. Новгород), и командир полка весьма любезно спросил меня, где я обучался верховой езде. Я рассказал ему все откровенно, и после обмена всякими любезностями мне был вручен в награду комплект обмундирования, который для меня очень пригодился.

Впоследствии мне эпизодически несколько раз приходилось ездить верхом, и всегда я ощущал настоящее удовольствие.

В 1921 г., обнаружив, что я могу свободно ездить верхом, без осложнений, обычных для начинающих, я каждодневно стал пользоваться возможностью куда-нибудь съездить. После того, как в нашем, да и в соседних районах банды были ликвидированы и несколько сотен пойманных бандитов были отправлены в лагери под Тамбовом, стало возможным ездить по району без особых опасений. К этому времени (август) условия жизни у нас резко улучшились. Мы стали питаться усиленно. Было много птицы, которая была собрана в крупные стада, много овец, коров и прочей живности, конфискованной у бандитов, пойманных с оружием в руках. Наша хозяйка — попадья прилагала все усилия для того, чтобы мы получали вполне полноценный и вкусный обед. Тамбовская губерния когда-то славилась своей пшеницей, и ее у попа было довольно много (по-видимому). Поэтому, помимо жареных куриц, мясных супов, мы получали еще и прекрасные пироги.

Наевшись за утренним чаем вчерашней курицей и яйцами, я отправлялся теперь на выполнение совершенно других заданий. Было приказано развернуть культурно-политическую работу, опираясь на учителей школ и другую сельскую интеллигенцию. И вот я ехал в какую-нибудь деревню, выступал здесь с коротким сообщением, затем разрабатывал с учителем план мероприятий по культурно-политической работе. После выполнения намеченного плана я отправлялся к своему другу, курсанту наших командных курсов А.Жукоборскому, который работал в соседнем районе. Легкость передвижения верхом позволила теперь нам встречаться раза два в неделю: то он ко мне приезжал на пироги, то я к нему на жаркое.

Признаться сказать, ужасы войны, все эти исполосованные трупы и всякие грустные картины и события военных дней быстро забываются, особенно в молодости. Последний месяц нашей командировки в «Особый лагерный сбор курсантов» в Тамбовской губернии мы провели уже, собственно, отдыхая, без постоянных тревог, без опасений, что мы можем всыпаться в плен. И мы пользовались таким отдыхом, пока нас не вызвали обратно в свой курсантский отряд в Инжавино. Это произошло в первых числах сентября. Мы сразу же уехали в Тамбов и там ожидали несколько дней погрузки в эшелон.

Прежде чем расстаться с Тамбовской эпопеей, я не могу не рассказать о паре случаев, крепко врезавшихся в память, происшедших в это примечательное лето 1921 г.

Первый случай, о котором неприятно вспоминать, касался жестокостей, с которыми приходилось встречаться. Среди командных курсов, собранных на сбор в Тамбовской губернии, были так называемые «Польские кавалерийские курсы». Они, вероятно, были скомплектованы из молодых поляков, живших в Белоруссии и на Украине. Курсанты этих курсов были прекрасно обмундированы. Они, однако, как-то сторонились нас, курсантов русских командных курсов. Когда в целях полной ликвидации бандитизма вся губерния была разбита на районы, поляки также были прикреплены к определенному району. Как они там вели себя, я не знаю, но однажды я увидел в одном селе зрелище, которое возмущало до глубины души. Курсанты вели большую колонну захваченных бандитов. Была жарища. Все бандиты были без шапок. И вдруг я увидел, что у каждого из них на лбу выжжено (видимо, шомполом) слово «Банда», написанное польскими буквами. Это было ужасно. Я ясно видел, какие невероятные мучения испытывали пленные бандиты. Из ран на лбу тек у всех гной, попадая в глаза. А конвоиры кричали, грозя отстававшим. Вот вам и курсы «Красных коммунаров» (их так называли). Конечно, не наше дело было вмешиваться, но об этих курсантах у меня сложилось самое плохое мнение.

Через год, вероятно, а может быть и раньше, в те времена, когда в Польше управлял Пилсудский, эти курсанты решили в полном составе уехать в Польшу. Мне рассказывали, что они доехали уже до Белоруссии, и уже недалеко была граница. Оказался лишь один верный советской власти человек. Это был Владислав Викентьевич Корчиц22, впоследствии командир корпуса и один из видных военачальников, отличившихся в Отечественной войне. Почему-то обе эти истории вспоминаются у меня в связи друг с другом.

Второе воспоминание касается бригады Котовского. Уже в июне мы знали, что эта бригада действует где-то поблизости. Вскоре мне удалось встретиться в каком-то селе с несколькими эскадронами котовцев. Это были молодые, красивые ребята, сидевшие лихо на прекрасных лошадях, одетые в черные гимнастерки (суконные) и черные галифе. На вид это было дисциплинированное войско. У каждого около пояса висел разноцветный вышитый кисет — подарок девиц, вероятно, полученный еще где-нибудь на Украине.

Первое столкновение с ребятами из бригады Котовского произошло по одному случаю. Когда мы прочесывали свой район и задержали несколько сот бандитов, то по приговору суда (суды эти организовались, когда большинство районов было очищено от банд) несколько человек подлежали расстрелу. Винокуров как-то обратился к котовцам по соседству, не возьмутся ли они за такое дело, и получил ответ: «Зачем тратить пули на эту сволочь, давайте нам, мы на них поупражняемся в рубке, вместо лозы». Помню, даже Винокуров, участник гражданской войны, был удивлен таким предложением.

Но больше всего впечатлений у меня оставило посещение вместе с Винокуровым самого Котовского. В разгар операций по очистке от банд районов вдруг пронеслось известие, что на помощь бандитам идет сюда большая армия казаков. Бандиты, естественно, воспрянули духом и объявили сбор своих банд, рассеянных до этого по районам. В селе Медное (от нас было, вероятно, километров за 20) расположилась бригада Котовского. Командир бригады, видимо, не особенно считался с приказами высшего начальства и воевал по собственной инициативе. Бригада была полноценной и в таком виде бандитские отряды, даже крупные, ей были не страшны. Котовский решил проявить инициативу и решился на шаг, который не мог не удивлять своей смелостью и даже, я бы сказал, авантюристичностью.

Итак, бригада прибыла в село Медное. Но это не была обычная бригада Красной Армии. У каждого бойца на фуражке был прицеплен значок солдата старой армии, у командиров на плечах погоны! Откуда они все это достали, одному богу известно. Вероятно, захватив где-нибудь на Украине белогвардейский склад, они взяли все это обмундирование. Был распущен слух, что в село Медное прибыл казачий отряд, специально для помощи бандитам. Вели себя котовцы как белогвардейцы, устроили в деревне грандиозную гулянку с выпивкой. Это оказалось приманкой для большого отряда антоновцев. Вскоре к Котовскому, которого бандиты не знали в лицо, прибыли посланцы от бандитского командования. Штаб бандитского командования был приглашен вечером на совещание с «казачьим» штабом, т. е. со штабом Котовского.

Вечером оба штаба — воображаемого казачьего отряда и бандитского отряда — собрались в большой избе, специально подготовленной. На столе стояло угощение высшего класса. Главное, что был самовар и четвертные бутыли с самогоном. Вначале разговор не налаживался, но после того, как было выпито несколько, языки развязались. И вот в разгар галдежа к Котовскому обратился один из бандитских вождей и сказал от всего сердца: «Теперь бы нам прежде всего поймать эту сволочь Котовского!». Тогда Котовский встал, быстро вынул пистолет и выстрелил в главного вождя. Как по команде, с обеих сторон за столом началась стрельба. Бандиты бросились к окнам наутек. Бандиты эти побоялись в одиночестве навестить штаб «казачьего отряда» и привели с собой большой отряд, который во время встречи «командиров» расположился неподалеку, на огородах.

Пока Котовский встречал «гостей» уже впотьмах, его части незаметно окружили расположение бандитов и, после того, как прозвучали первые выстрелы в избе, где происходила встреча, немедленно начали операцию по ликвидации банды. Операция эта прошла вполне успешно. Лишь нескольким бандитам-главарям с небольшим остатком «войска» удалось удрать.

Мы прибыли к Котовскому днем. Осведомившись, в какой избе он расположился, мы отправились прямо к нему, вошли в избу и представились мрачноватому черному человеку. Мы просили Котовского информировать нас о проведенной операции, как соседи по боевым участкам. В ответ на нашу просьбу Котовский громко сказал: «Адъютант!». Никто, однако, не отозвался на его возглас. Тогда он еще громче крикнул: «Адъютант!». И опять никто не откликнулся на его зов. Тогда он, высунувшись из окна, закричал: «Адъютант!» и сделал к этому довольно обычное русское добавление. Тотчас же появились сразу три котовца-командира.

Котовский сказал: «Вот тут товарищи интересуются, как прошла наша последняя операция. Расскажите им!». Мы обменялись обычными любезностями с Котовским и пошли в соседнюю избу слушать приведенный выше рассказ. После этого мы поблагодарили Котовского и распрощались с ним.

Итак, мы возвращаемся в Москву. Встреча с старыми друзьями-курсантами была теплой. На меня смотрели они чуть ли не как на героя, который провел три месяца в самом пекле бандитизма и был даже представлен к ордену. Но я, конечно, ничего геройского не сделал.

В Москве мы получили отдых. Лишь несколько заключительных занятий перед выпуском, которые служили как бы экзаменом для будущего красного командира, было проведено в сентябре и в начале октября. В начале октября состоялся курсантский парад, мы получили удостоверения об окончании курсов. Вот оно: «Аттестат. Предъявитель сего Фигуровский Николай Александрович окончил Военно-химические советские курсы при Высшей военно-химической школе командного состава Рабоче-крестьянской Красной Армии. За время пребывания на курсах т. Фигуровский обнаружил отличные успехи в науках и по своим качествам заслуживает звания Командира Социалистической Рабоче-крестьянской Красной Армии. Начальник Школы М.Смысловский. Вр. Военного комиссара (забыл, подпись неразборчива). Председатель Педагогии. Комитета Яковлев. 1 октября 1921 года Москва № 7487».

Итак, снова начиналась служба, уже самостоятельная, командирская.

159 с.п., 18 с.д., 19 с.д

Распрощавшись с товарищами и друзьями, подавляющего большинства которых давно уже нет в живых, я получил отпуск и отправился побывать к отцу. Этой поездки я не помню. Вероятно, она не была радостной. В деревне семья жила еще очень плохо, хотя уже был свой хлеб, но в небольшом количестве. Отец всерьез занялся пашней.

В ноябре я вернулся в Москву и получил предписание о назначении в распоряжение начальника артиллерии РККА. В те времена, по старинной традиции надо было лично представляться начальнику артиллерии, и я отправился на Знаменку (ул. Фрунзе) в помещение бывшего Михайловского (или Александровского?)23 военного училища.

Не без трепета я вошел в кабинет на 2-м этаже тогда еще ненадстроенного здания Министерства обороны. В огромном кабинете за огромным столом, около которого стояли два весьма поместительных черных кожаных кресла, сидел симпатичный старик по фамилии, если память мне не изменяет, Шейдеман, видимо, генерал старой армии24. Он поднялся, выслушал мой рапорт и пригласил сесть. Я с опаской взгромоздился в кресло. Начальник артиллерии РККА распечатал принесенный мною пакет, прочитал бумагу и спросил меня: «Куда бы вы хотели поехать служить?». По простоте душевной я, не задумываясь, ляпнул: «В Кострому». Генерал очень удивился и спросил: «Почему?». Я робко объяснил, что недалеко от Костромы живут мои родители, что Кострома мой родной город. «Ну чего вы в этой Костроме не видели? Я бы на вашем месте, — говорил Начарт, — поехал бы куда-нибудь на Кавказ. Какая там прекрасная природа, какие девочки!».

Мне, конечно, хотелось взглянуть на Кавказ, но служить там казалось скучноватым. К тому же хотелось в Кострому, где можно было вновь жить рядом со старыми друзьями и откуда до Пречистого было всего 60 верст и можно было добежать домой даже без ночлега. Поэтому я еще раз невнятно повторил, что лучше всего, если я попаду в Кострому. «Ну что ж, — сказал начальник артиллерии Красной Армии. — Вы окончили командные курсы отлично и имеете право выбирать место службы».

Очень тепло, по-отечески он пожурил меня еще раз за мое желание, и я, поняв, что засиживаться у него неудобно, встал и вытянулся, как положено. «Счастливой службы! — сказал на прощанье старик. — Можете идти». Повернувшись кругом, я вышел из кабинета. На другой день мне снова пришлось идти в Штаб РККА. Я получил в канцелярии Начарта предписание отправиться в распоряжение начальника артиллерии Московского военного округа. Это было 18 ноября 1921 года.

В отличие от Начарта РККА, начальник артиллерии МВО меня не принял. Зато я попал к начальнику химических войск Московского военного округа Лаврентьеву (кажется, так). Впрочем, с ним беседовать было проще, все же мы принадлежали к одному, в то время еще редкому роду службы. Лаврентьев согласился отправить меня в район Костромы, но дал мне ряд указаний и высказал сожаление, что не может назначить меня заведующим химической обороной дивизии, так как в 18-й дивизии уже кто-то был (сейчас не вспомню).

22 ноября я получил предписание отправиться в распоряжение начальника артиллерии 18-й стрелковой дивизии в город Ростов Ярославский. Я прибыл туда дня через 3, явился к старику начарту, которому, видно, было безразлично, куда именно меня направлять. Я вновь получил предписание направиться в распоряжение командира 53-й стрелковой бригады в Ярославль, и 28 ноября я уже был там. Комбриг меня не принял, зато его адъютант Петр Павлович Богородский, с которым в дальнейшем мне пришлось служить, оказался очень любезным, и я без проволочек был назначен заведующим химической обороной 159-го стрелкового Костромского полка. Моя мечта снова попасть в Кострому к своим друзьям была реализована вполне успешно.

И вот я снова в Костроме. Иду в знакомое общежитие Костромского техникума им. Чижова, но никого там нет. Узнал, что общежитие переехало в один из переулков Мшанской улицы, и направился туда. С восторгом меня встретили старые друзья, студенты, как теперь назывался техникум, Костромского практического политехнического института. Я, конечно, никуда из общежития не поехал. Потребовали от коменданта поставить мне койку, и я поселился, как и прежде, со старыми товарищами.

Прошел день встречи, и мне надо было являться в полк. Штаб полка и его батальоны размещались в деревянных бараках, построенных на моей памяти в семинарские годы (1915–1916 гг.). В этих казармах в годы первой мировой войны готовились маршевые роты на фронт. Казармы были расположены за городом, правда, не особенно далеко, с правой стороны в начале Галичского тракта. Я и отправился в эти самые казармы.

Нашел барак, на котором висела грязная картонная вывеска: «Штаб 159 с.п.», и вошел внутрь. Удивительно грязное, насквозь прокопченное помещение с явными следами множества клопов, уставленное столами для писарей. Полы, я думаю, не мылись здесь лет 5, а стены были так закопчены, что напоминали распространенные на севере Курил избы без труб, топившиеся «дымом» от очага.

Я спросил адъютанта и от него узнал, что командир полка на месте, в своем «кабинете». Адъютант мне сразу же не понравился. Уж больно заносчив, впрочем, как многие адъютанты. Подумаешь — птица, подумал я.

Итак, я подошел к двери кабинета командира и постучался. Тотчас же услышал в ответ «Войдите!». И я вошел… и растерялся. У видавшего виды командирского, когда-то, видимо, «письменного» стола стояли двое. Один был одет в куртку из овчины, с картузом на голове. Другой был в зеленой, крытой английским трофейным сукном поддевке. Кто из них был командиром полка, я не знал. А между тем я приготовился лихо отдать рапорт о прибытии. Не мог же я рапортовать сразу двоим.

Я спросил: «Простите, кто командир полка?». Человек в куртке сказал: «Я». Какой уж после этого рапорт. Я поэтому робко сказал, что я окончил командные курсы и прибыл для службы в полк. Тогда командир полка спросил: «А что, Вы разве не военный и не умеете по-военному обратиться?». Я сказал: «Конечно, военный!» — «Ну, тогда обратитесь по форме!». Я повернулся на каблуках, на сей раз по всей форме, и вышел из кабинета. Оправившись, я вновь постучал в дверь и возгласил: «Разрешите войти!» — «Входите» — ответили мне из-за двери. Тогда я вошел, вытянулся и самым громким голосом доложил: «Товарищ командир полка, окончивший и т. д. Фигуровский прибыл в ваше распоряжение!» — «A-а, здравствуйте!» — сказал он, принял пакет, распечатал его и изрек: «Пойдете командиром взвода в 9 роту». Я возразил (как мне, впрочем, было сказано нач. химвойск округа), что я военный химик и прибыл на должность зав. химической службой полка. Командир сказал: «У меня нет такой должности». Я сослался тогда на приказ по округу, которым вводились соответствующие должности во всех полках. «Ну, хорошо, можете идти!». На этом встреча закончилась.

Я не помню, кто именно был тогда командиром полка, они очень часто менялись. Зато второго человека, бывшего в кабинете, я хорошо помню. Это был полковой врач Дмитрий Александрович Знаменский, с которым после мне пришлось вместе служить в 17 с.д. и который стал моим приятелем. Это был замечательный человек, милый и доброжелательный. Жаль его, в начале Отечественной войны он занимал какую-то высокую уже должность и погиб под Ленинградом в поезде, который разбомбили немецкие фашисты.

Итак, моя служба началась. Я оформился, был зачислен на довольствие, сказал свой адрес жительства и отправился домой до следующего дня. Ребята в общежитии посмеялись над рассказанной мной историей представления командиру полка. Мы поели, что было, и я отправился гулять по Костроме, по которой столько времени скучал.

Так как за 2 с половиной года до этого я был студентом Электромеханического отделения Чижовского техникума, ребята настоятельно посоветовали мне продолжать образование и сказали, чтобы я зачислился вновь студентом. Это оказалось легко, и я стал по вечерам посещать занятия в Костромском практическом политехническом институте. В частности, я слушал лекции Н.Д.Работнова — отца известного теперь академика (1973) Сибирского отделения Академии наук СССР25. Это были лекции по теоретической механике. Они оказались для меня малопонятными, так как я не слушал начала курса и пытался с ходу освоить мудреную тогда для меня науку. Другие занятия проходили более успешно.

Дней 10 в полку обо мне как будто не вспоминали. Я, правда, ежедневно являлся на службу и справлялся о том, есть ли в полку противогазы или какое другое химическое имущество. От адъютанта я получил совершенно невразумительный ответ. Поэтому после двух-трехчасового болтанья в полку без дела я уходил домой. Правда, постепенно были завязаны знакомства с молодыми, как я, командирами.

Но дней через 10 я был вызван адъютантом и меня неожиданно назначили в наряд, несмотря на мои протесты. Адъютант был мелким службистом, меня почему-то невзлюбил и решил отыграться на мне. Сразу я не мог отказываться и был раза два-три то дежурным по полку, то дежурным по госпиталю. Полк был единственной частью в гарнизоне и выполнял гарнизонные обязанности. Мне эти наряды совсем не улыбались, прямо говоря, из принципа. Я по штату был штабным командиром, начальником службы и не подлежал (по крайней мере, часто) назначениям в наряд. Адъютант же заладил назначать меня в наряды чуть ли не через 3 дня.

Освободился я от этих нарядов случайно и не без некоторого скандала. Однажды связной принес мне записку от адъютанта с извещением, что я назначен дежурным по гарнизону и завтра к 12.00 был обязан явиться на главную площадь города (около старинной каланчи) и произвести развод караулов. Такой развод на площади производили, кажется, еще несколько месяцев после этой записки, по старинной традиции.

Мы в общежитии жили молодежной студенческой жизнью, по вечерам гуляли и балагурили и ложились спать довольно поздно. А спать я был в то время, как говорится, «здоров» в результате длительного голода и истощения. В 12.00, когда я должен был сообщать караульным начальникам пароль и отзыв, я благополучно спал «без задних ног» и продолжал спокойно спать. Товарищи мои ровно ничего не знали о моем назначении в наряд и не разбудили меня. Около часу дня прибежал связной с запиской от адъютанта с требованием, чтобы я явился в полк.

Стоял конец декабря, было уже довольно морозно, и караулы ждали около часа прибытия дежурного по гарнизону, т. е. меня, пока кто-то не сбегал в полк и там прислали нового дежурного. Я прибыл в полк, и адъютант с радостью, что я так провинился, пошел к командиру полка и выпросил у него наказание для меня — 5 суток ареста с высидкой на гарнизонной гауптвахте в здании под каланчой. Командир полка почему-то не пожелал меня видеть.

Адъютант, кроме всего, оказался еще сукиным сыном. Он как бы от имени командира полка передал мне приказание немедленно отправиться на гауптвахту и мало того, назначил конвоира для моего сопровождения. Только выходя из штаба, я понял, какое издевательство затеял адъютант. Сзади шел конвоир с винтовкой. У меня же на поясе висел наган. Как только дверь штаба закрылась, я вытащил наган (зная, что винтовка у конвоира не заряжена), навел на бедного парня, татарина или чуваша, и сказал: «Давай мне винтовку, не то я пристрелю тебя». Тот сразу перепугался и отдал мне винтовку. Я вернулся в штаб и имел удовольствие довольно грубо обругать адъютанта за незнание уставов и за издевательство. Взяв с собой предписание на гауптвахту, я пошел один, спокойно зашел в общежитие, взяв кое-что поесть, оделся потеплее и пошел отбывать арест. Сдав караульному начальнику наган и пояс, я был отведен в командирское помещение на втором этаже. Там уже был один молодой человек, офицер, по фамилии, кажется, Сомов. Он радушно приветствовал мое появление. Я занял свое место на топчане, и мы тотчас же завели разговоры, так что скуки никакой и не было.

Но было довольно холодно. Печка не топилась, и обслуживавший гауптвахту солдат доложил нам, что дров нет ни полена. Тогда Сомов (из роты которого был этот солдат-красноармеец) сказал ему: «Нечего врать, если не принесешь дров и не истопишь, то вот вернешься в роту, я тебе покажу!». Эффект этой сентенции обнаружился минут через 10. Появились дрова, и наша печка весело затрещала. Ночь мы спали в тепле.

На другой день мои ребята из общежития явились на гауптвахту человек 15, озадачив своим появлением караульного начальника. Они принесли мне картошки на неделю, масла, соли, хлеба, сахару и какие-то лакомства. Ребята были предприимчивы и имели запасы продовольствия. Караульный начальник вначале отказался передавать все это, но они все шумно ему доказали, что он не имеет права не передать продовольствие, и мне все это было доставлено. Помимо невзрачного обеда, принесенное продовольствие было кстати. Мы вдвоем с Сомовым зажили на славу, спали сколько влезет, вели различные разговоры, кушали, топили печи. В общем, жили хорошо. Пять дней пролетели очень быстро. После этой высидки (единственной за 15 лет службы в армии) я явился в полк, заготовив предварительно рапорт на имя командира полка, в котором объяснил свое положение в полку как начальника службы, не преминув написать по адресу адъютанта нескольких теплых слов, обвинив его в незнании уставов, в незаконном распоряжении моим временем. Я ему никак не подчинен и мог быть назначен в наряд только по личному указанию командира полка. На сей раз командир полка меня принял, торжественно признал неправильность действий адъютанта, при мне его поругал и сказал ему, чтобы больше меня без его указания ни в какие наряды не назначать. Так, после отсидки, я стал снова свободным человеком.

Кажется, в это время, около нового 1922 г., в полк прибыло некоторое химическое имущество: около 200 противогазов и 5 баллонов с хлором для камерного и полевого окуривания. Я потребовал устройства особого, химического склада, который и был построен под землей в новом расположении полка в казармах около Богоявленского монастыря.

Командиром полка, насколько мне вспоминается, был тогда очень хороший парень, Владимир Никанорович Коптевский. Он нисколько не забыл наш последний разговор и однажды, вызвав меня, он сказал: «Завтра соберется весь командный состав полка, и вы прочитаете нам лекцию по военно-химическому делу». Я по легкомыслию не придал этому особого значения, и думалось мне, что такую лекцию я вполне свободно прочитаю, так как что-что, а военно-химическое дело мне превосходно известно.

На другой день в положенное время я явился в полк. В одном из помещений был действительно собран весь свободный от нарядов командный состав. Впереди сидели сам Коптевский и комиссар. Я же умудрился даже не написать конспекта лекции, а выступал перед таким собранием в первый раз в жизни.

Итак, после краткого вступления командира полка, я начал, конечно, с истории газовых атак и изобретения средств защиты от газов. По неопытности, я рассказал об этом бегло в течение минут 5. Заодно я рассказал и об основных отравляющих веществах и их свойствах. Весь запас сведений, предназначенных для лекции, был полностью исчерпан. Я в полном недоумении, что так скоро все выложилось, плел какую-то околесицу и лихорадочно думал, что же делать, чтобы избежать скандала.

О, вы, начинающие лекторы! Хотя у нас сейчас каждый мальчишка из 7-го класса средней школы может оторвать речь чуть ли не на полчаса и без шпаргалки, он, да и его старшие товарищи-студенты, оказываются беспомощными, когда им надо выступать с лекцией на конкретную тему, например, об интерференции света. Те, кто в первый раз в жизни отваживаются на такую лекцию без тщательной подготовки, кончают плохо.

Итак, материал лекции был исчерпан. Я вспотел, пытаясь вспомнить еще что-либо такое, о чем я забыл сказать. Но, как назло, на память не приходило ничего дельного. Меня спасло снова шестое чувство. Я решил про себя, что мое выступление, закончившееся тем, что за 5 минут было высказано все, что нужно, следует рассматривать лишь как интродукцию к настоящей лекции. Хотя я и подумал, что мое смущение и мой фортель будет, несомненно, замечен, я начал с начала, теперь уже останавливаясь на разных деталях, которые ранее мне казались несущественными.

Лекция моя прошла, конечно, не блестяще, она была первой в жизни лекцией, но, по крайней мере, к концу часа у меня еще оставалось кое-что сказать. Ровно через час командир полка объявил об окончании лекции и спросил, не имеются ли у кого-либо вопросы. Таковых не было. Я с важным видом вышел вместе со всеми и закурил. Так началась моя многолетняя лекторская работа.

Вскоре (а может быть, перед этой злополучной лекцией) у нас в полку произошла реорганизация. После полного окончания гражданской войны произошло, естественно, численное сокращение армии, личного состава для частей, развернутых на время гражданской войны, недоставало. Поэтому «пружина» была сжата. Бригады были ликвидированы в дивизиях, вместо них были организованы новые полки. Наш 159 с.п. стал основой нового 53-го полка. Мы приняли пополнение из других полков и с 26 июля 1922 г. я был назначен Завхимобороной 53-го с.п. Мы переехали в лагерь в Ярославле. Начались занятия. Я теперь проводил некоторые занятия в ротах, обучая красноармейцев пользованию противогазами.

Мы стояли лагерем на берегу Волги. Недалеко, напротив нас за Волгой виднелся какой-то старинный монастырь, кажется, Толгский (?). По несколько раз в день мы купались в Волге. Штаб наш был дружен, в частности, я подружился и с командиром полка Коптевским, с которым теперь можно было разговаривать не только в официальном порядке.

Но ничего на свете нет постоянного. К нам вскоре был назначен новый командир полка Шенк. Хотя он был доступным и вполне приличным человеком, но уже не было с ним таких установленных отношений, как с Коптевским. Я продолжал занятия в ротах и в штабе полка и каждые 10 дней ездил в Кострому, где находился мой склад противогазов и хлора.

Казалось, все шло вполне благополучно и в перспективе думалось, что с наступлением осени я снова перееду в Кострому и буду продолжать учебу в Политехникуме. Но «судьба играет человеком».

Примерно 20 августа пришел приказ из округа о назначении меня заведующим химобороной 19 с.д. Я был вызван к командиру полка и получил приказ срочно собираться на новое место службы. Так как было лето, а я не пользовался отпуском, я обратился к командиру с просьбой дать мне двухнедельный отпуск и получил согласие. 25 августа (согласно послужному списку) я получил предписание и отпускное удостоверение и, не глядя на них, сунул в карман. Попрощавшись наскоро с товарищами, особенно с начальником штаба полка П.П.Богородским, с которым я успел подружиться, я отправился в Кострому, сдал склад, попрощался с ребятами, которые еще не успели уехать, и пошел пешком к Пречистому, в 17 верстах от Судиславля, где жил мой отец с семьей.

Летом в дремучих лесах в районе Мезы исключительно хорошо. Масса грибов, в речке Шахоче еще водились в те времена хариусы, неподалеку была небольшая речка Сендега («Я на Сендеге гулял, свою милку потерял, думал в кофте розовой, а это пень березовой»). Приехав к отцу, я целиком предался занятиям разными делами, шатался по лесам, удил рыбу, помогал в хозяйстве и т. д. Было страшно хорошо и беззаботно, давно я так не живал. В огороде масса овощей, был уже и хлеб, так что все было на высоте. Я и не заметил в такой обстановке, как пролетели две недели. Накануне предполагаемого отъезда я полюбопытствовал, целы ли у меня документы, и, развернув впервые отпускное удостоверение, с ужасом обнаружил, что отпуск у меня всего лишь на 3 дня!

Мороз по коже продрал меня. Я ведь уже дезертир! Хотя по плану я хотел еще пару дней провести в Пречистом, я тут же лихорадочно собрался, попрощался и двинулся в Кострому. Ужас! Что теперь мне дадут?

Ехал я до Тамбова дня два по тем временам, наконец, приехал. Отыскал штаб артиллерии 19 с.д., размещавшийся на теперешней Советской улице, и с трепетом вошел. И опять пресловутый адъютант! Это был прилизанный бывший прапорщик с двумя кубиками на петлицах с нашивками на гимнастерке. Он был полон сознания своего величия и относился с полнейшим презрением к своим подчиненным — писарям штаба, которые его страшно не любили за это.

Итак, этот адъютант, у которого в голове было явно недостаточно мозгового вещества, прежде всего потребовал, чтобы я отдал ему рапорт о прибытии по всей форме. Я сказал ему, что такой рапорт я отдам начарту. Тогда он, разозленный, взял мои документы и, познакомившись с ними, строго спросил, почему я опоздал с прибытием почти на месяц. Я сослался на случайные обстоятельства. Впрочем, ему, очевидно, было совершенно не интересно узнать подлинные причины опоздания, и, взяв документ, он сам отправился докладывать начарту о моем прибытии и опоздании. Минуты через 4 он вернулся и весьма злорадно сообщил мне, что за опоздание без уважительной причины я наказываюсь месячным арестом. Вот, подумал я, попал я в часть, где даже не надо писать рапорта с объяснением причин опоздания. Пытаясь сохранить спокойствие, я спросил, где бы я мог разместиться, и получил в ответ: «Где хотите, вон у нас напротив живут писаря. С ними и размещайтесь». Он решил, видимо, насладиться властью и поиздеваться при возможности.

В подавленном настроении я ушел из его маленького кабинетика и направился во двор, где напротив стояло длинное двухэтажное здание. Второй этаж его состоял из длинного коридора, из которого был вход в десяток маленьких комнат — «камер». Скоро я выяснил, что это здание служило тюрьмой для особо опасных бандитов-антоновцев, пойманных, вероятно, не без нашего участия. В этом здании сидели эти бандиты в ожидании окончания следствия и приговора. По-видимому, отсюда некоторые из них отправлялись на расстрел. Я сразу же обратил внимание, что стены камер были исписаны многочисленными сентенциями сидевших здесь преступников. Сентенции были самыми различными, злобными, но чаще всего прощальными. Когда я попал в Тамбов много лет спустя, вероятно, году в 1958, я не смог найти этого здания (Советская, 33, если мне не изменяет память). Оно, вероятно, было уже снесено.

Писаря штаба артиллерии 19 с.д. оказались хорошими ребятами. Они быстро оказали мне необходимую помощь. Уже то обстоятельство, что адъютант отнесся ко мне очень плохо, вызывало их сочувствие. Быстро достали топчан, где-то нашли сено и набили мой матрацный мешок и отвели мне одну из камер, в которой стекла в окнах были выбиты, а дверь сильно провисла и не закрывалась. Так как стояла еще теплая погода, то эти неудобства были несущественны, и я расположился с некоторыми удобствами, правда, без стола и стула. Вскоре я заснул и проснулся лишь на другое утро. Дорога была тяжелой, вагон был переполнен и я спал очень мало.

На другое утро я явился в штаб, посмотрел, как появился адъютант, которому дежурный писарь отдал рапорт. Я выбрал место для работы в большой комнате, где сидели писаря, сел за парту и с помощью опытного старого писаря нашел в делах необходимые документы и приказы, которые касались моей деятельности. Документов было немного, я завел папку, сложил их и начал думать над планом действий. Никто меня не беспокоил. Я пошел, сделав, по-моему, на первый раз необходимые заметки, прогулялся по теперешней Советской улице, вернулся, где-то пообедал вместе с писарями, снова посидел в штабе, затем пил чай и прочее. Вечером мы долго в писарской компании беседовали о делах и об адъютанте.

Кажется, на третий или четвертый день я проснулся рано, попил чаю и от нечего делать пошел в штаб, сел за свою парту и начал сочинять какую-то инструкцию для начхимов полков, которых я еще не видел. Прошло с полчаса, и вдруг раздалась громкая команда: «Встать! Смирно!». Я по инерции вскочил и вдруг увидел, что это дежурный писарь по заведенному порядку отдает рапорт адъютанту. Так как это меня совершенно не касалось, я тотчас же сел и продолжал свое дело. Вот тут и поднялась буря. Адъютант подошел ко мне, крича с раздражением: «А Вы что? Разве не для Вас была команда?». Не помню, что, но я грубо сказал: в моем присутствии не имели права подавать такую команду, или же это могли сделать лишь с моего разрешения. Адъютант взбесился. Громко ругаясь, он отправился к начарту жаловаться на меня, как нарушителя воинской дисциплины.

Тут и началось. Старший писарь, как бы предчувствуя дальнейший ход событий, достал дело, в котором было пришито штатное расписание. Вот тут и обнаружилось, что моя должность приравнена к должности командира полка, и я, таким образом, должен носить три шпалы. Что это по сравнению с двумя кубиками адъютанта? Минуты через две старшего писаря потребовал начарт и как раз приказал принести штатное расписание. Когда все, к удовольствию писарей, посмотрели в соответствующие графы, все поняли, какую глупость сморозил адъютант. Я был вызван к начарту. Он впервые соблаговолил со мной познакомиться, принял меня страшно любезно и извинился за адъютанта. Мы впервые поговорили о необходимых мероприятиях с моей стороны по химической службе в дивизии.

Я вернулся за свою парту. Писаря от удовольствия хохотали и гадали, что же должен теперь делать адъютант. Видно, он получил значительный нагоняй, прежде всего за то, что не знал штатного расписания. Минут через 10 он вошел в нашу большую комнату (видно, здесь была когда-то школа) и, подойдя ко мне, громко извинился за свои действия, оправдываясь, что он не знал, каков мой чин. Я не стал кочевряжиться и отпустил его с миром. С тех пор он всегда первым почтительно здоровался, и в моем присутствии уже никогда не раздавалась команда: «Встать, смирно!» при входе в помещение адъютанта.

Впрочем, я занялся более оперативными делами. Стал ходить (и ездить) в полки, один из них стоял в Козлове (Мичуринске), стал посещать штаб дивизии, докладывая начальнику штаба свои проекты приказов и распоряжений.

С наступлением холодов жить в не отапливаемом помещении без окон стало невозможно. Я нашел квартиру у какой-то тамбовской толстой мещанки, которая вежливо выговорила мне по поводу курения. Я тогда курил махорку, покупавшуюся на базаре. В Тамбове ее было предостаточно. Как-то я купил на базаре целый мешок понравившейся мне махорки и поместил его под кровать, что вызвало негодование хозяйки. Я жил у нее месяца два и ушел от нее, поскольку выяснилось, что она имела на меня некоторые виды. А мне это не улыбалось.

Впрочем, в начале зимы командир дивизии приказал для лучшего оперативного руководства химической подготовкой в полках мне переселиться в штаб дивизии, который был очень далеко от квартиры. Мне снова пришлось приспособляться к обстоятельствам, и я поселился в штабе, где была столовая и на службу не надо было далеко ходить. Зимой штаб переселили на главную улицу города, в помещение бывшей казенной палаты. Помещение было огромное, но совершенно не топилось, и зимой стало очень холодно. Жили мы на 5-м этаже в хвосте здания, выходившем на главную улицу. Уборных в помещениях не было. Это было крайне мучительно. Ночью по малой нужде надо было, набросив шинель, бежать по длиннейшему коридору почти через все здание, спускаться с длиннейшей лестницы и, выбежав на улицу, надо было обойти половину здания, чтобы попасть во двор, в дальнем углу которого была уборная. На это требовалось не менее 10 минут. Тот, кто бывал в подобных ситуациях, представляет себе, насколько все это было мучительно. К тому же в сильные морозы приходилось возвращаться совершенно промерзшим на свою койку и, натянув на себя жидкую шинелишку, пытаться согреться. Одним словом, было очень плохо.

Штабные писаря, которые жили в соседних комнатах и также мерзли, скоро придумали усовершенствование. Исходя из допущения, что в ночное время по тротуару около здания никто не ходит, они вместо длительной беготни открывали окно и освобождались от давления. Скоро все стали поступать именно так. Но случилось однажды несчастие и кто-то из случайно проходивших внизу «пострадал». Готов был разгореться скандал, но в горсовете, видимо, поняли ситуацию, и вскоре мы были переведены в другое, красивое красное здание на правой стороне по дороге к вокзалу. Там я жил недели с две прямо в штабе, спал на столе, который надо было освобождать с наступлением утра и рабочего времени.

Опять я жил в соседстве и в контакте с писарями. Это был веселый народ. Каждое утро я просыпался и не без удовольствия слушал прибаутки, пословицы и двусмысленные высказывания по адресу двух молоденьких машинисток, которые каждое утро к 9.00 появлялись в штабе. Работа моя протекала вяло.

В Тамбове было немного развлечений. Они состояли главным образом в участии в танцевальных вечерах (или, как их называли тогда, балах). Здесь, хотя я и не умел танцевать ничего, кроме вальса (этому искусству я научился еще в Костроме, на спор с одной красоткой — студенткой Костромского университета — медичкой, которая усиленно ухаживала за мной и делала мне недвусмысленные намеки), я просто болтался, знакомился с девочками и вел с ними пустые разговоры. Через этих девочек я стал попадать на вечеринки в частных домах. Здесь было несколько веселее и уютнее, хотя такие вечеринки теперь бы показались кому угодно странными.

Представьте себе большую комнату с некоторой мебелью. Всюду стоят большие блюда с жареными семячками — обычным тамбовским лакомством в те времена. Все принимались лузгать семячки, выплевывая кожуру прямо на пол. В это время велись разговоры или кто-либо пробовал свое горло, надрываясь над старинным романсом. Время от времени гармонист играл танец и все гости пускались танцевать. Выпить было нечего, в лучшем случае подавался самовар и ландрин, который расходовался очень бережно. Вечеринка продолжалась почти до рассвета. К этому времени пол покрывался слоем шелухи от семячек, толщиною до 5 см, а может быть, и больше. Последние танцы происходили поэтому в особой атмосфере пыли. Во все стороны от ног летела шелуха и грязь.

Однажды я попал в компанию с серьезными людьми. Я уже не помню их фамилий, помню одного начальника артиллерийского снабжения дивизии, человека лет 40, с курчавыми красивыми волосами и торчащими вверх закрученными усами. Были и другие личности, возраст которых был скорее неопределенным. На этой вечеринке я, как говорится, оскоромнился. У хозяина нашлась выпивка. Это были «гофманские капли» — изобретение небезызвестного профессора медицины в Галле Фридриха Гофмана, коллеги основателя флогистонной теории Шталя (начало XVIII в.). Капли эти представляли собой смесь спирта с эфиром. Они вызывали легкое, но странное опьянение и невероятную отрыжку. Итак, мы выпили, поговорили. После вечеринки я был в гостях у одной из присутствовавших на вечеринке дам. Так как я был в то время ничего себе, хотя и сильно исхудал от голода, но не могу не признаться, женщины мною интересовались. Я же был в то время совершенно неопытным юнцом, к тому же испорченным строгим воспитанием на Военно-химических курсах комиссара Я.Л.Авиновицкого. Но все же под конец пребывания в Тамбове у меня был очень кратковременный роман.

В служебных, не особенно обременительных занятиях и в примитивных развлечениях протекла моя кратковременная жизненная остановка в Тамбове. Она продолжалась с 16 сентября 1922 г. по середину февраля 1923 г.

Воспоминаний о Тамбове осталось мало. Пожалуй, вспоминается одна встреча. Однажды, собираясь на бал, я заметил, что мои сапоги не только сильно стоптаны, а скривились до неприличия. Они были выданы мне при окончании курсов. Так как нога у меня довольно велика (тогда я носил 45 номер), а сапог такого размера на складе не было, мне пришлось довольствоваться тогда сапогами значительно меньшего размера. Это и было причиной, что они скривились. К тому же они причиняли мне некоторые мучения. Итак, пришлось идти к сапожнику. Других сапог у меня не было, и я, разувшись у сапожника, сидел и, разговаривая с ним, ожидал, когда будет окончен ремонт.

Был уже вечер, и у сапожника в мастерской горела небольшая лампа. Вдруг открылась дверь и в помещение вошел мужик в изодранной одеже. Увидев меня в военной форме, он нерешительно остановился у дверей. Затем, спустя некоторое время он обратился к хозяину: «Иван, неужели ты меня не узнаешь?» — «Нет, не узнаю». — «Я же такой-то из деревни такой-то». Сапожник с любопытством посмотрел на него, но, видно, не решился в моем присутствии поздороваться с ним как следует. Причина этого выяснилась вскоре. Мужик что-то пристально смотрел на меня и вдруг сказал: «Товарищ, а ведь я вас знаю… Помните деревню Андреевку в позапрошлом году? Ведь я думал, что вы меня расстреляете! А вы направили меня в район». Потом он, помолчав, продолжал: «Я вам вечно благодарен, что вы спасли мне жизнь!».

На меня нахлынули воспоминания 1921 года. Я его совершенно не помнил и спросил, откуда он взялся. Он сообщил, что только сегодня его выпустили из тюрьмы, он был присужден к 10 годам заключения, но пришло распоряжение о помиловании. Только после этого разъяснения мой сапожник решился поздороваться со своим, как оказалось, родственником, но сделал это довольно холодно, опасаясь моего присутствия. Происшествие это мелкое, но у меня все как-то поднялось, вспомнилось недавнее прошлое, которое успело забыться.

В начале февраля 1923 г. в дивизию пришло распоряжение о переводе ее на «милиционную систему». В то время многие соединения стали «территориальными». В связи с этим значительно сократился штат постоянного личного состава. Были оставлены только те командиры и младшие командиры, которые обеспечивали проведение «территориальных сборов». Моя должность была упразднена, и я оказался за штатом. В середине февраля я был уже в Москве, явился к начхиму войск Московского военного округа на Всеволожском переулке и получил назначение в 17-ю с.д., в 51-й полк, который дислоцировался во Владимире.

Служба в 17 с.д. (I период)

Прежде чем попасть во Владимир, я должен был явиться к завхимобороной дивизии в Нижнем Новгороде. Я сел в поезд и к вечеру какого-то дня прибыл в Канавино, где был расположен Московский вокзал Нижнего. Народу на вокзале было много, и я решил переночевать на вокзале. Начхим дивизии В.Кукин, мой друг, жил в Тобольских казармах верстах в 12 от вокзала. Вечером нечего было думать добраться до него. К тому же у меня не было ни копейки денег даже на трамвай, который ходил только до Оки. Далее через реку надо было идти пешком по льду, затем по набережной и подняться в гору, мимо знаменитого в то время рынка «Балчуг», и таким образом добраться до центра города. Далее по Покровке надо было идти вверх до конца города и затем по полям (в то время) мимо кладбища добраться до Тобольских казарм.

В то время я знал об этой дороге только по рассказам и не представлял себе расстояний. К своему другу В.Кукину я должен был обязательно явиться, так как он был начальником химической службы 17 с.д., т. е. моим начальством по военно-химической линии.

Отправляться пешком в Тобольские казармы «на ночь глядя» не имело смысла, просто потому, что в незнакомом городе в темноте ориентироваться было трудно. И я решил поэтому переночевать на вокзале и уже «присмотрел» себе место на одной из лавок, где можно было отлично выспаться, тем более что здесь было сравнительно тепло. Только-только я расположился, раздался громкий голос какого-то железнодорожника, который попросил всех немедленно очистить помещение вокзала. Я был крайне удивлен, возникла перспектива провести ночь на морозе. Но мои протесты, как и протесты других пассажиров, были безрезультатными. Мне сказали: «Идите в ночлежный дом, он здесь недалеко».

Поняв, что с «властью на местах» ровно ничего не поделаешь, я отправился на розыски «ночлежки». Вскоре я был у входа в большое деревянное непрезентабельное здание с большой тесовой пристройкой-галереей, заменявшей сени. Не без интереса я вошел внутрь помещения и был сразу же потрясен и его обстановкой, и его обитателями. В огромной комнате, площадью более 50 кв. метров, почти все пространство было занято двухъярусными нарами. Только в середине между нарами оставалась свободной небольшая площадка, в центре которой стояла небольшая кирпичная печурка, и от нее тянулись железные трубы куда-то к стене. Печка была совершенно холодной. Между тем все стены комнаты были покрыты довольно толстым слоем льда, образовавшегося в результате дыхания обитателей, многие из которых, как оказалось, ежедневно или, лучше сказать, еженощно здесь ночевали. Холод в комнате был почти нестерпимым.

Но еще больше меня поразили обитатели этого удивительного убежища. Все они, очевидно, принадлежали к числу нищих, несчастных и бездомных людей. Многие из них были калеками безногими, хромыми и «убогими». Одеты они были в тряпье, на которое страшно было смотреть. Большая часть этой братии были женщины, увязанные платками и тряпками. Все тряслись от холода, жались друг к другу. Помещение слабо освещалось одной небольшой электрической лампочкой.

Я не без робости вошел, поздоровался. Все на меня посмотрели как-то странно, с явным удивлением. На мне была коричневого цвета шинель, на ремне был привязан наган. Все своими взглядами как бы выражали мысль: «куда тебя занесло в этот вертеп?». Но делать было нечего, я спросил, где можно расположиться, и мне указали нару внизу, свободную от постояльцев. Положив свой вещевой мешок (корзинка была сдана на хранение), я присел и тотчас почувствовал холод и тоску. Я робко спросил, почему не топят? и все наперебой стали мне объяснять, что нет дров, что заведующая (молодая женщина) не дает уже несколько дней ни одного полена. Я возразил: «Но ведь кругом доски, вон в галерее, они даже полуоторваны и ими очень хорошо можно топить». Какой-то тип спросил меня, разрешаю ли я оторвать плохо приколоченные доски и затопить печь? Я решительно ответил: «Чего же смотреть, так мы все замерзнем». И сам пошел посмотреть, нельзя ли действительно воспользоваться этими досками. За мной услужливо бросилось несколько сравнительно здоровых мужиков. Тотчас же были оторваны несколько досок, и через 5 минут в печке уже разгорался огонь. Вскоре прибежала заведующая ночлежкой, молодая женщина (наверное, еще девушка), и принялась ругаться по поводу разрушения здания. Ей тут же возразили, что действовали по приказу товарища военного. Заведующая взглянула на меня и не смогла ничего сказать мне в упрек, увидев у меня шпалу на петлице и наган сбоку. Она тотчас же сказала, зачем же ломать, пойдемте, я выдам вам немного дров. Скоро были принесены две довольно большие охапки дров, и печь весело загорелась. От нее тепло стало постепенно распространяться по комнате, и вскоре со стен потекли ручьи.

Все нищие, хромые, безногие и убогие сгрудились около печки, сев прямо на пол, разулись, протянули какие-то веревочки между нарами и прежде всего стали сушить портянки и греть у огня ноги. Видно, сильно намерзлись за день. Я же как инициатор топки печи несомненно был признан самым авторитетным человеком в компании, и все мои малейшие пожелания тотчас же стали выполняться. Вскоре в комнате стало достаточно тепло, и я даже разделся, очутившись в черной суконной гимнастерке, полученной мною еще при окончании командных курсов. Заведующая куда-то вышла, но вскоре возвратилась.

И вот мы сидим около печки, вдыхая запах портянок. Компания развеселилась и начались рассказы. Я скоро узнал, что среди присутствующих много не просто нищих-попрошаек, а людей, промышляющих своим уродством. По моему желанию один безногий показал, как надо производить максимальное впечатление на людей. Он оголил свои обрубки ног и показал, как они должны дрожать на холоду. Очевидно, он усаживался где-либо на людном месте, выставлял свои обрубки и производил такое «дрожание», что самый черствый человек невольно тотчас же проникался жалостью и выкладывал подаяние. После него нищие один за другим продемонстрировали мне свое искусство. Одни изображали слепцов, другие трясли головою так, что можно было удивляться их артистическим способностям. Долго продолжалась демонстрация способов вызывать жалость у «давальцев», и мне все это казалось и ужасным, и весьма удивительным. Никогда мне не приходилось видеть чего-либо подобного.

Но пора было спать. Я хотел посмотреть на часы, чтобы узнать время. У меня в то время были старинные серебряные часы с тремя крышками. Они были на цепочке и помещались в специальном брючном карманчике. Я привычно протянул к ним руку и к своему ужасу обнаружил, что не только часов, но и цепочки нет. Неужели я их потерял? Я начал рыться зачем-то во всех карманах, но никаких следов часов не обнаружил. Я растерянно продолжал искать. Часы были моим последним резервом средств. Я подумывал еще в поезде продать их, чтобы получить немного денег на пропитание. Денег у меня совершенно не было.

Тут один тип, который некоторое время сидел рядом со мной, спросил: «Что, часы потерялись?» — «Да, — говорю. — Черт их знает, где я их посеял, а может быть, в поезде у меня их сперли». Некоторые мужички тут же засмеялись, а один из них спокойно протянул мне часы и говорит: «Вот как мы работаем! Вы даже и не заметили!». Я был удивлен, как это он мог сделать, что я даже и не почувствовал ничего. Я положил часы на прежнее место и снова, успокоенный, сел. Через 10 минут, к моему изумлению, часы снова исчезли, я и не заметил, как во время какого рассказа или очередной демонстрации ловкости этот мужичок, малоприметный и молчаливый, сумел снова вытащить мои часы. Он мне тут же их снова отдал и сказал, что у меня очень легко вытащить что угодно.

Нижегородские ночлежки и нижегородское «дно» увековечено М.Горьким. Мне удалось его увидеть собственными глазами. Немало мне приходилось и до этого, и после этой ночевки в «ночлежке» повидать несчастных опустившихся людей. Но до этой ночевки я ничего страшнее не видел. Бездомные, никому не нужные, выбитые из жизненной колеи люди жили ужасной жизнью, хуже, чем в татарском плену во времена Батыя. А между тем многие из них были несомненно способными, предприимчивыми людьми, но не находили в те времена надлежащего применения своим способностям. В стране еще господствовала разруха, и эти остатки старого дореволюционного «дна» особенно бедствовали в те времена.

После истории с часами я сообщил своим новым знакомым артистам по карманным кражам, что у меня нет ни копейки денег и что я завтра же должен продать часы, чтобы чего-либо поесть. Мне тут же были предложены услуги, причем отмечено было, что сам я едва ли смогу удовлетворительно выполнить операцию продажи.

В ночлежке потеплело. Портянки, развешанные у печурки, высохли, и утомленные целодневным поиском пищи люди потянулись на нары, постепенно засыпали. Раздался страшнейший храп. Я еще долго не мог заснуть и вел разговоры на разные темы, теперь уже с молоденькой заведующей ночлежкой, которая сидела тут же и потом прилегла на свободное место на нарах. Наконец, и я заснул мертвым сном после дороги и передряг.

Часов в 7 утра в ночлежке начался гвалт. Все население комнаты поднялось. Печка давно уже не грела, было прохладно. Убогие «слепые» и безногие «завтракали», закусывая кусочком хлеба. Мне было нечего есть, и я сразу же решил отправиться в Тобольские казармы. Меня сопровождали двое: один карманный вор, другой — какой-то бесцветный дядя, старавшийся казаться любезным и готовым на любые услуги. Я громко попрощался с населением «ночлежки», и мы вышли на улицу. Стояло туманное морозное утро, еще не полностью рассвело. Не торопясь, мы пошли к Оке, затем, по санному пути (тогда совсем не было машин), направились на противоположный берег. Разговор со спутниками носил самый общий характер о жизни, о погоде. Вскоре мы вышли на правый берег Оки и по Нижнему базару, мимо красивой церкви, направились к базару, известному под названием «Балчуг». Этот базар был расположен в овраге, с одного бока которого шел съезд, другой же берег был крутой, и около него стояли дощатые балаганы и палатки, торговавшие всяким старьем. Несмотря на утро, на базаре было уже много народу, и я смотрел впервые на эту достопримечательность (давно уже ликвидированную) с любопытством.

Мой спутник, специалист по карманным кражам, взял у меня часы, о возможной стоимости которых мы договорились, и исчез в толпе, сказав, чтобы я несколько обождал. Минут через 10 он вернулся и протянул мне деньги, причем сумму значительно большую, чем я рассчитывал (что-то несколько миллионов). Я поблагодарил его вполне искренне и спросил, что я должен ему за труды. Он сказал мне «Все в порядке», т. е. что он уже взял комиссионные. Затем оба моих спутника показали мне дорогу на Покровскую улицу (ул. Свердлова) и еще раз рассказали, как и куда надо идти. Дорога казалась вполне понятной, и я, попрощавшись с обоими, отправился.

Идти, однако, было очень далеко. В те счастливые времена, несмотря на недоедание и истощение, ходьба не причиняла мне каких-либо затруднений. Впрочем, волей-неволей надо было идти, ни трамвая, ни автобусов, ни такси не было еще и в помине.

Часа через 2 я достиг, наконец, Тобольских казарм, разыскал штаб дивизии и вскоре нашел Василия Кукина, своего старого друга по Военно-химическим курсам, занимавшего должность зав. химической обороной 17-й с.д. Мы, естественно, обнялись, поговорили вдоволь обо всем — и о делах, и о товарищах. В те счастливые молодые годы у нас были какие-то планы на будущее, мы мечтали учиться. Попили чайку с хлебцем, т. е. позавтракали, в чем я в данном случае, как, впрочем, и всегда, в то время нуждался. В. Кукин сообщил мне некоторые новости в военно-химической службе, о которых я еще не слышал, рассказал, где расположен 51-й с.п. во Владимире, дал мне необходимые служебные указания. Вскоре я с ним распрощался и, получив «литер» на поездку, отправился на вокзал.

Опять длительное пешее хождение через Оку в Канавино, ожидание поезда, а они в то время отправлялись и шли «не спеша», и вот я уже еду во Владимир, занимаясь любезными разговорами с какой-то молоденькой попутчицей. К утру следующего дня я был уже во Владимире и отправился искать полк.

Он оказался расположенным за городом в казармах. Не знаю, существуют ли эти казармы в настоящее время. К ним надо было идти по главной улице города, мимо Золотых ворот, потом где-то повернуть направо и идти по улочкам, застроенным деревянными домами с заборами и огородами. Наконец и казармы — большое красное кирпичное здание, а невдалеке от него, также в красных зданиях, штаб полка и какие-то подсобные помещения. Я явился к командиру полка Кособуцкому и отдал положенный рапорт. Командир сообщил мне без особого «энтузиазма», что в полку уже имеется «завхимобороной». Кто он — командир явно не знал. Я справился у адъютанта, где живет этот самый «завхим», и, естественно, отправился к нему, будучи наперед уверен, что он мой товарищ-однокурсник с Военно-химических курсов. Оказалось, что это был Анатолий Козлов, черноволосый парень с черными широкими бровями. У нас на курсах были два Козловых: один Алексей, белобрысый парень, с которым мне после пришлось встретиться, и Анатолий, родом из Иванова, своеобразный по характеру и привычкам, несколько прижимистый, хозяйственный, очень экономный парень. Мы были старыми друзьями. Он жил в общежитии командного состава в комнатке, население которой постоянно сменялось. В то время он остался в комнатке один. Рядом были еще пустые комнаты, покинутые временными жильцами-командирами, либо совершенно уехавшими на новое место службы, либо перешедшими на частные квартиры. Уехавшие оставили нам некоторые запасы продовольствия (крупы), в которой мы не особенно нуждались, предпочитая пообедать где-нибудь в столовых.

Встретившись, к общему удовольствию, мы нашли топчан и поставили его, набив старой соломой тюфяк. Мы натопили печку, чего-то сварили, поставили чай и зажили, как будто уже давно жили вместе. Делать в полку было совершенно нечего, и первые два дня, большею частью лежа на кровати, мы предались разговорам, воспоминаниям, продолжавшимся до поздней ночи. Оказалось, что «завхиму» в полку в то время было совершенно нечего делать. Командование было занято выполнением неведомых нам приказов о новых видах обучения войск, в которые не входило военно-химическое дело. Таким образом, мы принуждены были вести «растительную жизнь», хотя ежедневно появлялись в штабе, чтобы узнать хоть какие-либо новости о возможности начала нашей деятельности и о судьбе одного из нас, кто должен уехать, а кто остаться в полку.

Итак, натопив к вечеру комнатку, мы отправлялись в город на прогулку. К тому времени НЭП уже начал давать знать о себе и в ресторанах появились и водка, и пиво. Мы, желая показать «лихость» свою друг другу, заказывали корзину пива и закуску и сидели часа 4, пока допивали эту порцию до конца. В то время пили меньше, чем теперь. Во всяком случае, никто не пил каждый день. Деньги были дорогие, и корзину пива, которую нам ставили около стола внизу, могли позволить себе опустошить только немногие, вроде нас, холостяков, получавших в то время жалованье серебряными рублями. Пьянеть мы как-то не пьянели и на «взводе» приходили обратно в свою комнату и ложились спать. Никто нас за это не упрекал, все это считалось естественным и нормальным.

Но дома Козлов никогда не позволял себе какой-либо роскоши или разбазаривания средств. Он тщательно хранил оставленные нашими предшественниками в общежитии запасы продовольствия и расходовал их весьма экономно. Вообще он тщательно берег все, что ему лично принадлежало. Чистил каждое утро свои гимнастерку и брюки, чистил сапоги. Помню, что даже кусочки мыла (обмылки) он не выбрасывал, а, накопив их некоторое количество, он клал их после топки печи на вьюшку, и за ночь они так высыхали, что получался мыльный порошок, который и употреблялся им для бритья. В то время это было уже анахронизмом в некотором отношении. Но в годы разрухи, когда мыло можно было достать не всегда, изготовление таким путем мыльного порошка для бритья было, естественно, актуальным занятием. А привычка беречь, укрепившаяся за эти годы, осталась. Впрочем, с тех пор и до сих пор я и себя ловлю иногда на такого рода бережливости, продиктованной грошовой экономией.

Итак, мы прожили без забот и без работы недели три и уже вполне свыклись со своим положением и привычками. Вдруг однажды совершенно неожиданно к нам в комнату заявился еще один наш товарищ и друг по Командным курсам, Николай Ширский — костромич и также с предписанием на должность завхимобороной 51-го с.п. Мы особенно не удивились этому обстоятельству. Армия переходила на территориальную систему, вводились новые штаты, освобождалось немало командного состава, учет был не налажен, путаницы было немало при такой ломке. Мы нашли еще один топчан, оснастили постель Ширскому и началась наша жизнь втроем. Знакомиться друг с другом нам было нечего, мы хорошо знали друг друга по двухлетней совместной жизни на Пречистенке в Москве и в Тамбовской области. Наши разговоры о том и о сем усложнились, часто принимали характер ожесточенных споров по самым принципиальным вопросам жизни. Особенно любил спорить Анатолий Козлов.

Теперь уж давно нет в живых Ширского, не знаю, жив ли Анатолий Козлов. Кажется, и он погиб во время Отечественной войны. Но в то время все мы были очень молоды — по 22 года — и достаточно горячи при отстаивании своих позиций в споре.

Но наше совместное товарищеское житье со спорами и небольшими примитивными развлечениями, вроде походов в рестораны и питья пива, скоро и внезапно закончилось. В один прекрасный день нас всех вызвали в штаб и объявили, что Козлов и Ширский получают предписания в связи с новыми назначениями, а я остаюсь завхимобороной полка. Через день я уже остался один в своей комнате и, кажется, совершенно один во всем общежитии комсостава. Стало невыносимо скучно и, кроме того, неудобно без запоров жить одному в отдельном здании.

Я стал ежедневно ходить в штаб с раннего утра, стал знакомиться с командирами, с их житьем-бытьем и их занятиями. Командир полка И.С.Кособуцкий в то время казался мне человеком далеким и недоступным, но другие командиры в значительной своей части оказались людьми симпатичными. Вот, вспоминаю Тихона Тихоновича Силкина, русского мужика с черной бородой — командира батальона. Другой командир батальона был тоже Тихоном — Тихон Константинович Кобзарь. После Отечественной войны он позвонил мне однажды на Беговую улицу. Он стал уже генералом в отставке. Вот, вспоминаю командира роты Ворожейкина, невзрачного товарища, постоянно ссорившегося со своей женой и жаждавшего получить повод развестись с ней. Вот Саша Ефремов, молодой красивый парень, командир взвода, которого приголубливал командир батальона, желая выдать за него дочку, и, кажется, добился своего. Бывало, после учений комбат Тихон Константинович идет где-нибудь в тени деревьев, а батальон бодро шагает по дороге на солнце. Вот он обращается к Ефремову: «Пожалуйста, Александр Васильевич, ведите батальончик!». Молодец Саша Ефремов козыряет и сразу же заливается: «Батальон, слушай мою команду!» — и затем, сделав какое-нибудь незначительное перестроение, ведет его торжественно, и не без некоторой гордости. А мы с Тихоном Константиновичем продолжаем путь домой в тени.

Комиссаром в полку был у нас Задорин. Он все время присматривался ко мне и несколько раз предлагал перейти на политработу. Но я твердо отказывался. Тогда однажды он настоял, чтобы я возглавил работы по осушке района казарм. Какой-то чудак строитель построил казармы полка на болоте. Кругом было сыро и даже в сухое время кое-где были лужи. Надо было выкопать длинные сточные канавы. Я целую неделю в самую жару наблюдал за рытьем канав красноармейцами и даже принужден был соображать, какой глубины канавы где копать. Но эта работа закончилась, и я вдруг по рекомендации Задорина и по постановлению партийного бюро был назначен руководителем полкового кооператива. Собственно говоря, я должен был открыть в полку торговую точку, где производилась торговля разными незатейливыми товарами: военными значками, нашивками, колбасой и разной разностью в небольшом масштабе. Пришлось мне открыть такую лавку в специальном помещении, где все эти товары расположились в соответствующем порядке на полках и на прилавке.

Итак (чего-то только в жизни не случается?), я сделался по воле судьбы торговцем, сотрудником кооперации (Облпотребсоюза). Занятие это было мне не только не по душе, но, я бы сказал, с самого начала вызывало какое-то чувство отвращения. К тому же я все время боялся, что быстро «проторгуюсь», что «провесов, усушки и утруски», полагавшихся в то время, будет недостаточно для того, чтобы покрыть убыль товаров из-за моего неумения торговать. Чуть ли не каждый день к вечеру я производил «учет» товаров и устанавливал, что недостач нет; впрочем, масштаб торговли, которую я вел, был совершенно мизерным. Лавка была рассчитана на командный состав полка. Женатые командиры ко мне не заходили, потому что их жены доставали продукты в городе, холостяки же покупали тоже не часто. Лишь в дни выдачи жалованья у меня в лавке было много народу. Каждый день я аккуратно относил выручку в Губпотребсоюз и там же требовал товар для пополнения лавки, который мне и подвозился на подводе на следующий день.

Учреждение полковой лавки для командного состава было, конечно, вызвано не какой-то особой необходимостью, а скорее было данью моде. Начавшийся период НЭПа вызвал, конечно, активизацию потребительской кооперации. Считалось, что следует открыть как можно больше торговых точек для удовлетворения потребностей покупателей. Комиссар полка Задорин также исходил, вероятно, из этих же самых соображений и был далек от подлинной оценки целесообразности учреждения и экономичности «предприятия».

Меня выручило из неожиданно свалившейся на меня такой беды случайное обстоятельство. Из штаба дивизии и из Округа пришли приказы об усилении противохимической подготовки войск, о занятиях с противогазами, об организации в частях «газового окуривания».

В моем распоряжении соответствующих приборов и инвентаря не оказалось, за исключением противогазов, занятия с которыми, как известно, никогда не вызывали энтузиазма у солдат. Мне пришлось поставить вопрос о командировке в Москву за некоторыми вещами, вроде хлорпикрина и прочего. Одна такая поездка в Москву, естественно, сопровождалась (вернее, ей предшествовала) сдачей лавки. Слава Богу, что после возвращения комиссар уже не поднимал вопрос о возобновлении лавки. Итак, недель 5 я был обыкновенным торговцем-ларешником.

Внимание начальства к химической подготовке войск — явление нечастое в то время, однако время от времени вдруг командование начинало интересоваться, как обстоят дела с подготовкой к противохимической защите. Тогда у нас, «завхимов», закипала работа. С нас требовали планы, расчеты, присутствия на занятиях в ротах и т. д. Такое внимание, однако, быстро проходило, например, при выезде в лагеря или по какому-либо другому поводу. Я скоро втянулся в работу, с утра до вечера бегал по ротам и батальонам, готовил помещение для окуривания, составлял в штабе разные документы, приказы и планы.

Вскоре после отъезда из полка моих друзей А.Козлова и Н.Ширского я, по примеру других командиров-холостяков, переехал на частную квартиру. Моя хозяйка, одинокая бойкая старушонка, отвела мне половину своей избы (зала), устроила ширмы, и я расположился довольно удобно. Каждое утро после чая я шел в полк неподалеку, занимался там целые дни, там же где-то обедал и приходил домой только к вечеру. Хотя у меня было уже много знакомых-товарищей, путешествия в рестораны были весьма редкими, чаще я бродил один по центру города Владимира или же отправлялся иногда в гости к товарищам. Один из них, коренной владимирец, очевидно, очень любивший свой город и прекрасно знавший его историю, носивший старинную фамилию Златовратский, водил меня вечерами, после чая по закоулкам Владимира, рассказывая то о древних событиях в разных местах города, то объясняя названия улиц, зданий. Помню, он привел меня на какой-то небольшой ручеек и рассказал мне, что еще Андрей Боголюбский назвал его Лыбядью, так как в Киеве тоже есть речка Лыбядь (или Лыбедь). Рассказывал он мне и о старинных соборах — Успенском и Дмитриевском. Так и шло время во Владимире почти согласно пословице «Солдат спит, а служба идет».

Действительно, жизнь во Владимире текла спокойно. Тогда там не было никакой промышленности, за исключением мелких мастерских, воздух был еще вполне чистым (разве пахло только уборными). Утром, бывало, встанешь часов в 9, а то и позднее, начинаешь одеваться, чтобы, наскоро попив чаю, отправиться в полк. Хозяйка давным-давно уже проснулась и смотрит в окно на пустынную улочку и вдруг обращается ко мне: «Гляди, „жандар“ проснулся». «Жандаром» (жандармом) она называла соседку девицу, высокого роста, прямую, действительно почти с солдатской выправкой. Девочка эта была неплохая, разве только по внешности и по манере ходить действительно напоминала несколько старорежимного жандарма. Моя хозяйка, надо сказать, не упускала случая, чтобы обратить мое внимание на «жандара». Может быть, она удивлялась моему одиночеству и «подсовывала» мне эту девицу.

Служба в полку разнообразилась отдельными поручениями начальства и командировками в Москву и другие города. Так, уже в конце марта 1923 г. я ездил в Москву, как значится в послужном списке: «В Высшую военно-химическую школу». Зачем, не помню, кажется, просто за новостями в области военно-химического обучения войск.

Весной, в конце апреля, я был вызван к начальству и мне было предложено поехать в Иваново-Вознесенск на 27-е пехотные командные курсы для преподавания военно-химического дела. Помню, я поехал вместе со своим хорошим знакомым, начальником штаба Н.А.Преображенским, который ехал в Иваново по какому-то полковому делу (в Ивановский исполком, состоявший шефом нашего полка). Мы побродили с ним по незнакомому городу, сходили в театр. Помню, что в театре была почему-то организована лотерея (тогда они были в моде), и, взяв билеты, мы оба выиграли. Мне досталась шляпа-котелок старинного типа. Выбросить ее было жалко, и она некоторое время занимала место в моем чемоданчике (вернее, в ивовой корзинке), пока я не догадался ее выбросить.

Явился я на командные курсы. Получил расписание и койку в комнате. Мои уроки на курсах начинались с рапорта, к которому я не привык. Когда я входил в класс, дежурный громко командовал: «Встать, смирно!» — и отдавал, мне рапорт, сколько присутствует на уроке курсантов и кто отсутствует. Я провел три или четыре занятия и возвратился во Владимир.

Молодые люди быстро привыкают к новой обстановке. Я возвратился на свою квартиру, как домой, и казалось, что такая жизнь будет продолжаться без конца. Но не тут-то было. В мае в полк пришел приказ отправиться в лагери в город Рязань. Жалко было уезжать из Владимира, но была надежда на возвращение туда осенью. И вот мы сели в поезд и скоро прибыли в Рязанские лагеря, расположенные довольно далеко от города. Там был собран в лагерях весь корпус, по-видимому, предполагались в конце сбора корпусные маневры. Так оно и было.

Лагерная жизнь достаточно известна военнослужащим. Я жил в палатке вместе с товарищами. Работы в полку прибавилось, так как в лагерях было мое дивизионное химическое начальство (и, кажется, корпусное). Почти ежедневно были занятия с ротами, кроме того, разные совещания, штабные учения и прочее. К счастью, время пробежало быстро, и уже в августе начались учения (маневры). Верхом на лошади я объездил немало пространства по полям и дорогам. Вдруг выяснилось, что учение должно окончиться в Москве, где будет и разбор. Я мало помню, что именно происходило. Запомнилась лишь ночевка в Коломне, где я вместе с товарищами почти не спал ночь, гуляя с девочками.

Кажется, все же мы в конце концов вернулись во Владимир, но я уже не помню никаких деталей жизни после лагерей. В послужном списке есть пункт, что в ноябре 1923 г. я ездил в командировку в Москву на Артсклад за химическим имуществом.

В начале декабря, согласно предписанию, я был отправлен для усовершенствования (дальнейшего обучения) в Высшую военно-химическую школу.

Высшая военно-химическая школа Комсостава РККА (ВВХШ)

Согласно записям в послужном списке, я прибыл в ВВХШ 7 декабря 1923 г. Я нисколько не разочаровался в своих надеждах встретить в Школе своих старых друзей по Военно-химическим курсам. Действительно, большая часть слушателей школы оказалась из выпуска Военно-химических курсов 1921 года. Здесь было много старых друзей: Василий Кукин, Сергей Кукушкин, Василий Гаврилов (впоследствии генерал, погибший в результате своей генеральской непреклонности. Когда у него случился инфаркт, он отказался от носилок и умер на ступеньках госпиталя) и многие, многие другие.

ВВХШ была только что организована и получила новое здание — бывшей Шелапутинской гимназии на Девичьем поле. Здание курсов на Пречистенке, 19 было передано какому-то важному военному учреждению.

Разместили нас хорошо, в светлых комнатах, человек по 10 в комнате. Что особенно важно было для меня, кормили очень хорошо. Начальник ВВХШ, бывший наш комиссар Я.Л.Авиновицкий, был весьма предприимчив и энергичен. В духе того времени он «подобрал» для школы богатого шефа. Кажется, это был Главхим ВСНХ и ЦК профсоюза химиков. Поэтому мы получили солидные надбавки к нашему военному пайку. Вообще с продовольствием в 1923–1924 гг. стало значительно лучше, в магазинах можно было купить все почти, что хочешь. Я был истощен многолетним голодом, был крайне худ, а самое главное, на почве истощения у меня пошаливали нервы, что было неприятно. Поэтому, не довольствуясь казенным обедом и ужином, я покупал ежедневно в школьной лавке 400 граммов свиного сала и съедал его во время обедов. Это мне основательно помогло, и месяца через 4 я вошел в смысле здоровья в полную норму, что оказалось вскоре очень важным для дальнейшей моей жизни.

Занятия в Школе были организованы с значительными отличиями от занятий на Командных курсах. Мы изучали достаточно серьезно химию отравляющих веществ (преподавал А.В.Аксенов). Не менее серьезно изучались и средства противохимической защиты. Конечно, отводилось время и для строевой подготовки. Начальником строевого отдела, т. е. нашим постоянным строевым начальником, был бывший белогвардейский генерал (забыл его фамилию). Во время 1-й мировой войны он был отравлен хлором и схватил хроническую болезнь горла, всегда откашливался перед тем, как дать команду. Он отступил вместе с Врангелем из Крыма и был не то в Болгарии, не то в Югославии и вернулся вместе с другими белыми офицерами по призыву Советского правительства. С этим генералом, по-человечески очень хорошим человеком, связаны разные истории, о которых речь впереди.

Все слушатели школы были уже серьезными командирами со стажем, поэтому положение с дисциплиной в школе было достаточно хорошим, причем не требовалось никаких таких мер, как на командных курсах. Однако атмосфера военно-учебного заведения, естественно, была обычной, как и везде.

Теперь, спустя 50 лет, трудно вспомнить об обычных деталях занятий и жизни в школе. Давно уже забылось, когда мы вставали по утрам, как завтракали. Даже о содержании занятий и строевой службе я сам не могу сейчас составить себе цельного представления. Как в тумане, вспоминается мне лаборатория отравляющих веществ, выходившая в коридор обширного здания. Практическими занятиями в этой лаборатории одно время руководил Петр Петрович Лебедев (автор довольно известного в то время учебника химии для техникумов). Он был в те времена уже пожилым человеком и, по-видимому, не имея опыта в обращении с отравляющими веществами, все время серьезно побаивался отравиться в лаборатории каким-либо веществом, которое мы должны были готовить. Может быть, впрочем, он руководил практикумом по общей химии, но в этом практикуме было много задач по изготовлению отравляющих веществ.

Во время таких занятий бывали у нас, конечно, непредвиденно опасные случаи. Помню, было отравление синильной кислотой. Одного товарища, потерявшего чувства, мы выволокли из лаборатории и привели в чувство путем искусственного дыхания. Петр Петрович, входя в лабораторию и почувствовав какой-либо подозрительный запах, почти бегом выскакивал в коридор. Но мы, по существу, не обращали никакого внимания на опасности работы. Впоследствии я в Московском университете был хорошо знаком с сыном Петра Петровича Владимиром Петровичем Лебедевым, жизнерадостным человеком, рано, к сожалению, умершим, и мы вспоминали о его отце.

Настоящие же отравляющие вещества были сосредоточены в лаборатории Александра Васильевича Аксенова, который был мастером своего дела и серьезно изучал физиологическое действие таких веществ. Здесь мы работали, естественно, значительно более осторожно.

По своей подготовке слушатели ВВХШ представляли довольно пеструю картину. Некоторые товарищи имели кое-какую химическую подготовку в высших учебных заведениях. Другие серьезно занимались, желая получить такую подготовку. К числу хорошо подготовленных товарищей надо прежде всего отнести Володю Янковского, который в дальнейшем даже был оставлен при школе. Он впоследствии написал несколько серьезных статей по органической химии в различных энциклопедиях, он же первым обратил внимание на своеобразную классификацию отравляющих веществ по функциональным группам, подобно красителям с их хромофорами и ауксохромами. Янковский придумал токсофоры и ауксотоксы, что, конечно, вызывало к нему высокое уважение.

Усердно работал и Сергей Попов, хороший парень, художник. Оба они — и Янковский, и Попов давно уже умерли, еще до второй мировой войны. Были и другие способные ребята. За небольшим исключением, наш коллектив был, так сказать, монолитным и почти все были друзьями, хотя и работали вместе лишь несколько месяцев. Я так же, как и некоторые другие, пытался в Школе заниматься серьезно и познакомился с некоторыми основами органической химии, что мне впоследствии пригодилось. Но, конечно, о систематическом изучении химии в школе не было и речи. Слишком мало времени отводилось на химию как таковую, много было занятий военного характера, немало времени отнял и лагерь, куда мы ездили для выполнения всяких упражнений. Состав преподавателей был достаточно хорошим. Военные уставы, тактику и другие военные предметы преподавали опытные бывшие генералы и солидные люди.

Большое внимание в школе уделялось общественной и политико-просветительной работе. Начальник Школы Я.Л.Авиновицкий, при всех своих недостатках, был, конечно, хорошим педагогом. Недаром ему впоследствии присудили без защиты степень доктора педагогических наук. Воспитательную работу, как и все другое вообще, он умел выполнять с необычайной важностью и полнейшей уверенностью в своей всегдашней правоте. На парадах, идя впереди батальона школы, он шагал не в ногу, и мы шутили по этому поводу: «весь батальон шагает не в ногу, один комиссар в ногу». Если он вызывал кого-нибудь к себе в кабинет, он всегда демонстрировал свою важность, свое высокое положение и нередко, заканчивая разговор, говорил: «Идите, мне надо сейчас ехать к Льву Давидовичу!»26, или еще к какому-либо высокому лицу. Но он был и хорошим организатором.

В начале января 1924 г. у нас были каникулы в течение недели. Комиссар организовал нам поездку в Петроград. Поехали, однако, лишь отличники, человек 6. Помню, эта группа слушателей, под руководством нашего незабвенного старшины, уже давно покойного Алексея Гольникова, отправилась на вокзал, обменяла воинские литеры на билеты в какой-то пассажирский (не скорый) поезд и отбыла в Петроград. Эта поездка для меня чуть не оказалась плачевной. Надо было случиться, что в Твери, где по тем временам поезд должен был стоять по меньшей мере 20 минут, я вышел из вагона и довольно долго бродил, разглядывая вокзал и публику, среди которой мне приглянулась девочка в красной шапочке. Все это, конечно, между прочим. Я уже собирался в вагон, когда подошел какой-то продавец и предложил купить чего-то съестного, помню, мне понравившегося по внешнему виду. Пока я получал от него сдачу с червонца, что-то несколько миллионов, поезд вдруг тронулся и я даже не успел вскочить в вагон. У меня даже сердце екнуло.

Я никогда не бывал в Ленинграде. Мой чемоданчик остался в вагоне, там же были и общие для всей команды документы. Встал вопрос, ехать ли обратно в Москву или попытаться следующим поездом доехать до Петрограда. Но я понятия не имел, где в Ленинграде я смогу встретиться с ребятами. Я побежал к начальнику или дежурному по станции, и тот поразил меня своим спокойствием: «Ну что же, следующий поезд едет через час, он догонит ушедший поезд и придет позднее его всего лишь минут на 20. Может быть, вас и подождут». Меня впустили в коридор какого-то классного вагона, сильно отличавшегося качеством от нашего. Я поехал и благополучно утром прибыл в Питер.

Я вышел из вокзала. Куда идти, не знаю. Помнится, что ребята хотели остановиться в гостинице. Но в какой? По какому-то предчувствию я подошел к гостинице, которая была за Знаменской церковью, и вошел в нее, чтобы спросить, не останавливались ли сегодня здесь военные. Мне тотчас назвали номер, и я без всяких дальнейших приключений вновь встретился со своими ребятами. Меня, конечно, задразнили девочкой в красной шапочке в Твери, из-за которой я будто бы и отстал. Но это было не так. Итак, случайно все обошлось благополучно. Числа 15 января мы благополучно вернулись в Москву, побродив по Петрограду.

Я уже говорил о Я.Л.Авиновицком, как воспитателе. Вместе с партбюро (парторганизация была у нас тогда небольшая, а я был еще кандидатом партии — с 21 января 1921 г.) комиссар решил воспитывать нас на практике организационной и агитационной работы. Я все время был принужден выполнять соответствующие поручения. Так, мне было поручено организовать «жилищное товарищество» (под этим названием скрывалось совсем не то, что в наше время) в только что построенном и заселенном большом доме в Теплом переулке. Тогда этот дом представлялся мне чем-то вроде верха совершенства жилищного строительства. Но когда лет через 45 я вновь побывал в этом доме, он показался мне каким-то старьем, нелепо распланированным. Итак, в этом доме в Теплом переулке я обошел все квартиры, познакомился со счастливыми по тому времени жильцами и наметил кандидатов в Правление жилищного товарищества. Собрание жильцов состоялось, были избраны намеченные мною кандидаты и Жилищное товарищество начало работать.

Зимой 1923–1924 гг., кроме того, по воскресеньям я отправлялся поездами в подмосковные деревни для бесед с крестьянами на разные темы. Главным вопросом была «новая экономическая политика» (НЭП). Беседы эти в общем проходили успешно, хотя мне не удавалось собрать больших аудиторий.

Мне очень хорошо вспоминается одна из таких поездок, 21 января 1924 г. Нас в этот день разбудили рано, и Авиновицкий, собрав агитаторов, объявил о смерти В.И.Ленина. Нам было дано указание во время беседы, но не сразу, сообщить об этом крестьянам и проследить, как будет воспринято это сообщение. Я поехал поездом километров за 25, кажется, по Рязанской дороге в намеченную Авиновицким деревню. Я сам был страшно взволнован сообщением и поручением. Прибыв на место, я объявил собрание. В одной избе собрались вскоре старые «кондовые» мужики с бородами и несколько женщин. Молодежи было маловато. Беседа началась с проблемы крестьянского частного хозяйства, о его доходности, о НЭПе. Все шло обычно. Сначала мужики молчали, потом разговорились, высказывая свои соображения и личные намерения. Помню, уже темнялось (в январе рано темняется), и я, подытоживая беседу, в соответствующем месте осторожно сказал, что умер Ленин. Мне вначале никто не поверил, начали меня серьезно допрашивать, и я выложил все, что знал сам, а знал я только о сообщении о смерти. Помню, старики разволновались, бабы подняли плач. Меня тут же прижали и потребовали, чтобы я приехал завтра и сообщил подробности. Мне пришлось объяснять, что я военный и если пошлют меня, то обязательно приеду. Едва я с ними распрощался.

Я вернулся в Москву, было уже совсем темно. Москва волновалась так, что я, пожалуй, впервые в жизни видел такое возбуждение. Мальчишки-газетчики громко кричали о кончине В.И.Ленина и совали в руки экстренные выпуски «Правды» и «Известий». Все куда-то бежали. Какое-то общее беспокойство охватило народ. Я купил газеты и вернулся в Школу, отчитался о поездке.

В ту же ночь в Школе была объявлена «тревога». Мы вскочили, быстро оделись, построились и под командой начальства в быстром темпе прошлись до Храма Христа-Спасителя и вернулись обратно. В следующую ночь вновь прозвучал сигнал «тревоги». Мы снова вскочили, оделись и построились. На этот раз мы отправились в Дом Союзов, где в Колонном зале лежало тело Ленина, перевезенное сюда еще днем. В Колонном зале, к моему удивлению, не прекращался поток проходящих мимо гроба людей. Помню, стояли сильные морозы. По всей Москве, особенно в центре, на Манежной площади и в Охотном ряду горели костры, около которых стояли солдаты и прохожие, согреваясь в бессонную ночь. Время было, конечно, очень тревожное.

24 января состоялись похороны Ленина. Мы еще накануне получили теплое обмундирование и валенки. Рано утром в этот день мы вышли из Школы и построились на Красной площади против теперешнего Мавзолея (его тогда еще не было, но была устроена трибуна, на которой на возвышении был поставлен гроб Ленина). Кажется, были короткие выступления, после них мимо гроба прошла не только вся Москва, но, я думаю, и множество народа из других городов. Первые часы стоять было еще более или менее сносно, хотя температура на улице была около 35° мороза. Но скоро стали мерзнуть ноги, и нам невольно пришлось, отогреваясь, прыгать на месте. А народ все шел и шел медленно, и казалось, что колоннам не будет конца. Над колоннами клубилось облако пара.

Наконец, около 14 часов нам было разрешено по очереди отлучаться из строя. Мы бегом бежали в здание Исторического музея, где в большой зале отогревались и отдыхали сидя. Отогревшись, шли в строй и через час снова отправлялись на 15 минут отогреваться. Признаться, я никогда не думал, что может существовать такое огромное количество народа, которое проходило около гроба. Только после 17 часов, когда уж стемнялось, колонны начали редеть и скоро было получено распоряжение отправляться домой. К счастью, все обошлось благополучно, и, несмотря на то, что мы промерзли до костей, у нас никто не болел от простуды.

Через день снова начались занятия в Школе, но не сразу наладились. Все несколько дней были под впечатлением пережитых дней.

В военной школе, естественно, все подчинено строгому расписанию и распорядку. Мелкие происшествия, однако, конечно, бывали. Но комиссар, вернее, начальник школы Я.Л.Авиновицкий ликвидировал их не просто административными мерами, а пытался, и не без успеха, воздействовать на соответствующих слушателей общественными средствами. В школе, бывало, обнаружится слушатель с не особенно уравновешенными нервами. Один, например, из-за какой-то чепухи пытался покончить с собой и искал в лаборатории цианистый калий. Так как надписи на банках были латинские (полученные из аптек), то ребята, догадавшись, в чем дело, указали ему на безобидную банку с хлористым калием, потом долго смеялись и дразнили его, пока он не был откомандирован. В школе выпускалась стенная газета, и вышел даже один печатный номер журнала «Зори». Были способные писатели и даже поэты.

Однажды мне во время дежурства по школе пришлось встречать академика В.Н.Ипатьева27 и водить его в некоторые лаборатории. Помню, я получил от Авиновицкого нагоняй, так как несвоевременно доложил об Ипатьеве.

Незаметно прошли зимние месяцы. Занятия в школе шли интенсивно. Они, правда, прерывались разными событиями, которые в общем, пожалуй, доминировали над занятиями. Вспоминается прежде всего Хамовническая районная конференция РКП(б), которая происходила в нашей школе. Я был назначен военным комендантом этой конференции и целых три дня, естественно, принужден был заниматься пропусками, встречами и проводами разных людей. Я не думаю, что следует подробно рассказывать об этой конференции. Она представляла собой один, правда важный, эпизод борьбы Партии с троцкистско-зиновьевской оппозицией. Конференция проходила весьма бурно. В то время, в начале 1924 года, троцкисты только начинали собирать силы для выступления, которое, как после стало очевидным, готовилось уже тогда. Некоторые из явных в дальнейшем троцкистов в то время играли осторожную игру. Они высказывались за единство партии, против фракционности, на самом же деле вели тайную работу по консолидации сил. Председателем конференции был Муралов28, тогдашний командующий войсками Московского военного округа. Помню, в президиуме конференции сидели Каменев, официально представлявший ЦК, и еще кто-то, сейчас уже забыл, кажется, Беленький. В зале сидели довольно известные в то время люди, например, Рязанов и другие. Меня то и дело вызывали в президиум и напоминали мне, чтобы никто из посторонних в зал не проходил без разрешения президиума. Вместе с тем меня вызывали вниз ко входу в школу, куда все время прибывали разные люди. Я бегал как угорелый и, ничего не понимая в обстановке, то и дело обращался в президиум за разрешением или отказом тому или иному важному в то время лицу пройти в зал конференции. Все же кое-что я послушал из речей, говорившихся на конференции. Троцкисты, видимо, пытались выработать здесь какую-то «платформу», с тем, чтобы на ее основе пересмотреть состав ЦК Партии и захватить власть. Вероятно, именно поэтому президиум конференции зорко следил за тем, чтобы в зал не проникли возможные противники (чего?), и далеко не всем разрешал, даже членам ЦК, присутствовать в зале.

Но при всем этом многие делегаты конференции были настроены явно против троцкистов, которых на конференции было много. Я заметил, что тактику троцкистов, однако, мало кто понимал достаточно ясно. Но, видимо, многие чувствовали, что что-то неладно, и выступали против положений, фигурировавших в весьма кудрявых речах Каменева и иже с ним. Мало того, раздавались требования о выводе из ЦК ряда членов, явно близких к троцкистам.

Помню, после почти 10-часового без перерыва заседания, в весьма накаленной обстановке, выступил Каменев и произнес длинную речь, в которой, между прочим, говорил, что он против предложения вывести из ЦК людей, которых он назвал «партийными столпами». «Если, — говорил он, — упадут эти партийные столбы, то и весь партийный забор рухнет». Все это было произносимо в патетических тонах. Помню, как на эту филиппику из зала, кажется, Рязанов крикнул: «Не всякая дубина — столб!».

Мне, тогда еще малоопытному кандидату партии, было малопонятно, чего же, собственно, добиваются враждующие группировки на конференции. Но понял я одно: шла борьба за власть, за звание наследников Ленина. Борьба эта носила еще довольно скрытый характер. В формально ультрареволюционных выступлениях хотя и чувствовалась какая-то осторожность, но все речи как бы пронизывались идеей борьбы за власть. В самом конце конференции выступил приглашенный Президиумом конференции Зиновьев. Он произнес весьма кудрявую речь, формально призывая поддерживать линию ЦК. На самом же деле явно гнул сторону троцкистов, напуская туман, что он вовсе не консолидируется с ними. Мне тогда показалось, что за три дня конференции я узнал, что такое партийная борьба, что такое оппозиция, фракции и прочее. Но мне отчетливо казалось, что поведение всех, даже высоко стоявших лиц троцкистов, совершенно не соответствует подлинным партийным интересам и партийной линии. События дальнейших лет, как известно, не оправдали никаких стремлений и надежд троцкистов. Наконец-то это мучительное поручение комиссара (начальника) курсов окотилось.

В Высшей военно-химической школе, с ее кратким курсом усовершенствования, время было рассчитано до минуты. Сразу же после конференции начались занятия и занятия. Они прерывались отдельными событиями. Вскоре состоялся, кажется, X съезд Партии, на некоторые мероприятия в связи с этим съездом я был приглашен и участвовал в собрании на Московском аэродроме.

Наступила весна, наши занятия подходили к концу. Скоро мы должны были отправляться в свои части, чтобы захватить хотя бы вторую половину лагерных сборов. 5 мая в числе нескольких слушателей ВВХШ я, как отличник учебы, был выделен в почетный караул внутри и вне Мавзолея В.И.Ленина. Это поручение я выполнил с понятным волнением. До сих пор в своих старинных бумагах я храню специальное удостоверение об этом поручении Командования Школы. Но вот, наконец, и выпуск. Я очень хорошо помню торжественный парад по поводу этого выпуска, так как он был связан с маленьким эпизодом, искренне рассмешившим всех участников парада. Дело было в августе 1924 г. Мы все, выпускники, одетые в новенькое обмундирование, при всех регалиях, были выстроены перед зданием Школы на Девичьем поле (бывшая Шелапутинская гимназия). Приехали киношники, чтобы снять наш выпуск. Наш начальник строевой части, бывший врангелевский генерал, в общем-то был не плохим человеком. Он никогда не делал нам замечаний в сколько-нибудь грубой форме и вместе с тем внимательно и весьма добросовестно следил за нашим поведением и выправкой. Бывало, в лагерях в Люберцах мы возвращаемся с занятий в палатки. Наш генерал, построив и скомандовав «Шагом марш!», однажды сказал: «Запевай песню!». То ли наши ребята были усталыми, то ли просто не хотелось петь, но наши запевалы молчали. Он повторил приказание, но безрезультатно. Наша рота шла молча. Я был на правом фланге, и генерал шел около меня. И вдруг я слышу, как он по-стариковски про себя стал бунчать: «Вот попал в армию», добавив при этом известную присказку. Потом он опять повторил: «Вот попал в армию!» и снова с добавкой. Он, конечно, лишь подумал это, но по-стариковски, не замечая этого, он вполголоса дважды повторил свою думу. Бедный старик!

Так вот, этот генерал (искренне сожалею, что забыл его фамилию! симпатичный был старик), одетый по-парадному (для того времени очень прилично), построив нас у здания Школы, внимательно осмотрел каждого из нас и спереди и сзади, поправил фуражки и прочее, неторопливо прохаживался вдоль нашего строя, ожидая появления из парадного входа в Школу начальства. Наконец, дверь открылась и мы увидели Уншлихта29 и еще нескольких высоких военных и нашего Я.Л.Авиновицкого. Наш генерал не растерялся. Откашлявшись несколько (он был отравлен газом в первой мировой войне), он громко скомандовал: «Равняйсь! Смирно! Равнение на средину, господа офицеры!». Но тут же спохватился! В то время само слово «офицер» было не просто неуместным, а даже неприличным, каким-то ругательством, после октября 1917 г. И он, спохватившись, что сказал «господа офицеры», тут же добавил громко: «То есть что я …(мат)… товарищи командиры». Несмотря на торжественность обстановки, все мы громко гаркнули и захохотали. Засмеялось и все начальство. Только спустя одну минуту, когда все замолкли, Уншлихт поздоровался с нами, и все остальное прошло как положено. Нас и начальство снимали на пленку. Были краткие речи и «ура», и все прочее. Но генерал после этого пропал, бедный. Его назначили начальником охраны ВСНХ. Вот вам и оговорка несвоевременная!

Вскоре мы попрощались и разъехались с тем, чтобы больше никогда (за малым исключением) не встречаться друг с другом.

Арзамас и Нижний Новгород

Итак, я поехал в свою часть. За время, пока я был в Высшей военно-химической школе, мой 51-й с.п., как говорится, «передислоцировался» в город Арзамас. Жаль было Владимира, к которому я привык, но служба есть служба. Я приехал в Нижний Новгород, явился к начальству и от него поехал на Ромодановский вокзал и через несколько часов был уже в Арзамасе. До этого времени я знал об Арзамасе лишь пословицу: «Один на вас, другой в Арзамас».

С небольшим чемоданчиком, в котором умещалось все имущество, и даже различное ненужное барахло, вроде шляпы, выигранной в лотерее в Иванове, куда мы ездили вместе со своим другом Преображенским (начальником штаба полка еще из Владимира), я отправился в полк, помещавшийся в монастыре на окраине города. Явившись, я очутился перед проблемой подыскания квартиры. К счастью, время было уже иное, и не успел я из монастыря податься к центральной части города к базару, как меня обступили несколько женщин с вопросом, не ищу ли я комнаты. Я был в полной растерянности, никак не ожидая такого гостеприимства. Одна из них особенно настойчиво звала меня на квартиру, указывая на ее удобства и расположение в центре города. Так как мне было все равно, собственно, где жить на квартире, а к удобствам жизни я еще совершенно не привык, я пошел вслед за особо настойчивой женщиной, и вскоре мы подошли к хорошему двухэтажному дому, видимо, ранее принадлежавшему какому-то богачу. Мы вошли в обширные апартаменты, но мне была показана небольшая комнатка с одним окном недалеко от входа. Я было начал «рядиться», но меня заверили, что ничего лишнего не возьмут. Вскоре на кровать было постлано чистое белье, и я, так сказать, «вселился»: раскрыл чемоданчик и разложил наличное имущество.

Мне казалось, что приветливость, с которой я был встречен в Арзамасе, объясняется очень просто. Наступил НЭП, деньги приобрели надлежащую цену, а в старом мещанском Арзамасе, где еще не произошло никаких изменений с 1917 года, жителям негде было заработать. Они не пахали и не жали, раньше, может быть, торговали или владели микроскопическими «заведениями» по кожевенному и другим производствам. Вот они охотно и пускали на квартиру, все же какой-то, хотя и небольшой, но реальный заработок. Но я, вероятно, несколько ошибался. При страшной скуке арзамасской жизни наличие в доме молодого человека, может быть, развлекало.

Наконец, я договорился о плате за квартиру. Она была невелика, к тому же меня за эту плату должны были кормить, комнату убирать и еще стирать белье. Здорово! Чего больше нужно? Я приступил к изучению обстановки. Муж моей хозяйки, человек средних лет, с важностью в лице и в железнодорожной старинной форме, занимал какую-то руководящую должность на станции Арзамас. Меня поразил первый обед на новой квартире. Все было вкусно, много мяса высшего качества и вино, очень приличное. Базар в Арзамасе в то время действительно был, можно сказать, богатейшим. Много мяса, баранины, свинины, много птицы, грибы (грузди), ягоды и прочая деревенская продукция высшего качества. В магазинах, кроме того, все на свете, икра и осетрина и прочее.

И вот я живу в Арзамасе, собственно говоря, барином. Наверху надо мной снимал в то время «покои» местный архиерей. Владелица всего дома, старушка с разбитыми ногами, с трудом передвигавшаяся, увидев меня, заинтересовалась и стала расспрашивать, кто я да откуда и прочее. Она оказалась вдовой бывшего, видимо, довольно крупного владельца винокуренных заводов, а может быть, и еще каких-либо других предприятий. Узнав, что я имею отношение к химии, она однажды зазвала меня к себе наверх (в отсутствие архиерея) и рассказала, что она занималась вместе с мужем винокурением, и показала целый набор медных ареометров с гирями, времен еще Б.Якоби30, занимавшегося подобными ареометрами. Она, видимо, страшно дорожила этими реликвиями своего бывшего производства и едва ли понимала, что они собой представляют, когда их негде применить. Видимо, чтобы как-нибудь жить, она сдала лучшие комнаты наверху архиерею, а весь нижний этаж железнодорожнику. Архиерея, признаюсь, я ни разу не видывал.

Что касается моей хозяйки, то вскоре выяснилось, что она за мной особенно ухаживала, создавая всяческие (едва ли, впрочем) удобства. Я же, грешный, вскоре познакомился с девочками и прогуливал дотемна, приходя домой только спать. К счастью, моя жизнь продолжалась в Арзамасе недолго, всего лишь несколько месяцев. Утром я шел в полк, занимался своими делами, участвовал в учениях и прочее. Когда я медленно возвращался из полка часа в 2 дня, я с любопытством разглядывал арзамасских обывателей, никого из них не примечая особливо. Однако, как выяснилось вскоре, вся улица, по которой я ходил на работу, меня знала. На улице этой было два колбасных «магазина» полуподвала. Оттуда всегда пахло вкусно, и я невольно обращал свой взор к источникам запахов. Оба колбасника вскоре со мной заговорили и стали, видимо, считать меня своим близким знакомым. Они, как, впрочем, все русские, жившие в деревнях и захолустных городках, интересовались в те времена тем, что будет дальше, какова предполагается дальнейшая жизнь вообще и т. д. Мне приходилось разъяснять то, что я знал, и разговоры затягивались иногда надолго. То же самое было и с колбасниками — микроскопическими «предпринимателями». По средам или четвергам они варили новую порцию колбасы для продажи на ближайшую неделю. Варили немного, килограммов по 5, вероятно, не более. Увидев меня в этот день идущим с работы, они настоятельно зазывали к себе и предлагали попробовать свежую колбасу. Так как я шел с работы проголодавшись, отказываться не приходилось, и должен сказать, я никогда не раскаивался, что «пробовал» их колбасу. Она была исключительно доброкачественной и вкусной. После Арзамаса ни в Нижнем Новгороде, ни в Москве, ни даже за границей, например в Испании, где делают приличные колбасы, мне никогда не приходилось вкушать колбасу лучше арзамасской, сваренной по-домашнему, с любовью из свежего мяса с необходимыми пряностями.

Грешен есмь аз, после многих лет голодовки я любил вкусную пищу, даже в том случае, когда бывал достаточно сыт. Да и сейчас последствия голодухи 1917–1922 гг. еще сказываются на моем аппетите. Я как бы восполняю то, что не удалось съесть в годы голода и нищеты.

В общем же жизнь в Арзамасе была довольно скучной. Друзей я почти не успел еще завести, да и возможные мои друзья-сослуживцы жили, как и я, на частных квартирах, каждый жил своей жизнью в часы после службы. Ни ресторанов, ни театра не было. Да и сами жители богоспасаемого Арзамаса, видимо, сильно скучали. Жители моей улицы всегда с большим любопытством разглядывали и провожали глазами всякого нового человека, проходившего по улице, а затем долго обсуждали, кто он такой, откуда, куда идет и по какому делу. Если же неизвестный проходил по улице ежедневно, да еще и по нескольку раз, с ним очень любезно здоровались и обычно пытались с ним заговорить, видимо, просто из любопытства или от скуки. Точно так же было и со мной. Через месяц после приезда в Арзамас я должен был раскланиваться чуть ли не со всеми обитателями нашей длинной улицы.

Несколько раз по делам службы я ездил в Нижний Новгород. Там, естественно, было куда веселее. Сразу по окончании Высшей военно-химической школы я был рекомендован на должность начхимслужбы 17-й с.д. Но получилась какая-то задержка в оформлении меня, видимо, в связи с временным отсутствием химического начальства в Московском военном округе. Однако в дивизии начхима не было и я должен был выполнять «на ходу» кое-какие необходимые функции в Нижнем, куда меня и вызывал штаб дивизии. Во время этих кратковременных поездок я завел довольно широкие знакомства среди студентов Нижегородского университета, главным образом химиков. Эти знакомства состоялись прежде всего на учредительном собрании Нижегородского Доброхима (Добровольного общества содействия химической промышленности), которое только что не без помпы возникло в Москве31. В Нижнем Новгороде на соответствующем собрании я был избран в Краевой совет Доброхима и, естественно, стал заседать в разных комиссиях, был избран членом президиума. После некоторых заседаний студенческая компания собиралась на вечеринки, в которых и я принимал участие. Эти вечеринки проходили довольно весело. Но после них приходилось возвращаться в Арзамас.

Впрочем, моя арзамасская жизнь скоро и неожиданно закончилась, так же как неожиданно и началась. В начале декабря 1924 г. я получил предписание явиться для занятия должности начхима в Штаб 17-й с.д. в Нижний. Арзамас я оставил навсегда, кажется, раз или два я бывал там на «полдня» по делам службы.

Жизнь в Нижнем Новгороде мне пришлось организовать совершенно по-иному, чем в Арзамасе. Штаб дивизии размещался тогда в кремле, в здании бывшего кадетского корпуса. Найти частную квартиру в Нижнем было куда труднее, чем в Арзамасе. Поэтому я поселился в одной из многочисленных пустых комнат в нижнем этаже здания, по соседству со штабными писарями. На такое соседство мне и раньше везло. Это, может быть, было и хорошо, все же не так скучно, а некоторые из писарей были довольно веселыми ребятами. Да где они теперь? Живы ли?

Возможности общения с товарищами по службе и с новыми друзьями из студенческой среды были в Нижнем куда более широкими, чем в Арзамасе. Но обедать в первое время приходилось «из котла», что было куда хуже арзамасского питания, вскоре пришлось сменить котел на ресторан.

Штаб 17-й с.д., ставший неожиданно моим последним местом службы в армии до ухода в запас, был, в отличие от штаба 19-й с.д., где я ранее служил, достаточно стабильным в смысле личного состава. Командир дивизии Г.П.Софронов32, впоследствии генерал-лейтенант и герой обороны Одессы в 1941 г., был в общем симпатичным человеком. Только в самом начале знакомства с ним он производил несколько странное впечатление своим «захлебывающимся» выговором и скороговоркой. При своей доброжелательности к подчиненным он был требовательным и не терпел нарушений дисциплины и расхлябанности. Вначале я имел с ним сравнительно ограниченное общение при докладах, предпочитая иметь дело с начальником штаба, но в дальнейшем на учениях, маневрах и других мероприятиях, о которых речь ниже, я ближе познакомился с ним и прочно вошел в «его команду», как и другие командиры штаба, занимавшие самостоятельные руководящие должности. Комиссаром дивизии был И.С.Конев33, широко известный участник гражданской войны и других военных операций после ее окончания, впоследствии Маршал Советского Союза и герой Отечественной войны. С ним мне пришлось как-то больше иметь дело, к тому же более 2-х лет мы были соседями по квартире, мы жили в одном коридоре. Несмотря на свою вологодскую, я бы сказал, мужицкую (по крайней мере в то время) грубоватость, он был на высоте как комиссар дивизии и, конечно, настоящим природным военным. О наших с ним взаимоотношениях я расскажу кратко ниже.

На начальника штаба дивизии нам, пожалуй, менее везло, чем на командира и комиссара. Вначале у нас был некто Морозов, казавшийся весьма рассудительным и несколько медлительным и излишне спокойным. Впрочем, он был вполне доброжелательным и вместе с тем требовательным военным. Впоследствии вместо Морозова к нам прибыл молодой, только что кончивший военную академию товарищ, который был уже представителем нового направления в технике управления войсками. В первое время он был, как мне казалось, даже несколько беспомощным. Фамилию его я уже прочно забыл.

Гораздо ближе ко мне стояли командиры, работавшие в оперативной, разведывательной и других частях штаба. Начальник оперативного отдела А.И.Шимонаев34 был работягой и вместе с тем казался «прожектером», выдвигая на обсуждение различные проблемы, связанные с развитием тогдашней «военной доктрины». Но в общем это был симпатичный и дружелюбный человек. Он в конце концов выдвинулся и работал в Генштабе в звании генерал-лейтенанта, но быстро почему-то там умер. Его помощники Н.В.Числов и Кандинов были прекрасными людьми. Н.В.Числов, с которым я жил по соседству, увлекался артистическим искусством, в частности декламацией, и находил время учиться вечерами в театральном училище.

Он умудрялся по вечерам посещать занятия в театральном училище и каждодневно приносил и выкладывал мне разные сведения о том, как надо произносить слова, особенно их окончания, и об интонациях при этом. Не знаю, удалось ли ему воспользоваться плодами театрального образования и поступить на сцену.

Были в штабе дивизии и другие небезынтересные, большей частью симпатичные командиры, отличавшиеся друг от друга характерами и странностями. Но о них несколько позднее.

Итак, мы жили и работали первые месяцы в бывшем Кадетском корпусе на высоком берегу Волги. Глядя с берега вниз, можно было увидеть большой участок кремлевской стены, по которому по утрам весной я делал прогулки. По преданию, именно около этой стены, на берегу Волги Козьма Минин, выступая перед нижегородцами, горячо призывал их жертвовать на борьбу с поляками и мятежниками, захватившими Москву. Сначала я жил в одной из множества пустых комнат здания. Штаб размещался на втором этаже и не мог освоить всего огромного здания. Вскоре я получил, однако, комнату (запиравшуюся на ключ) в красном флигеле, стоявшем слева от главного корпуса. Комната эта была внизу, моим соседом с одной стороны и был Н.В.Числов. С другой стороны от меня жил работник Политотдела Леонардов, человек «себе на уме» с кулацкими наклонностями и к тому же доносчик. Не помню, по каким-то причинам мне пришлось вскоре переселиться из этой комнаты на второй этаж, где я занял спокойную крайнюю, несколько холодную зимой, комнату. Моими соседями были комиссар дивизии И.С.Конев и комиссар штаба Колпакчи35. Оба они были женаты, у Колпакчи была молодая жена, и он меня подозревал (как любой кавказец) в том, что я собираюсь отбить у него жену. Колпакчи погиб, как известно, довольно глупо через десять или более лет по окончании войны в авиационной катастрофе.

Жизнь в 1924–1925 гг. протекала в общем спокойно, без излишней военной сутолоки. Никаких серьезных реформ в эти годы в армии не производилось. Штаб работал очень дружно, отношение ко мне со стороны товарищей было прекрасным, и вскоре у меня появились друзья. У меня было довольно много свободного времени, и я мог заниматься даже некоторыми посторонними делами. Случайно познакомившись с одним из работников местной областной газеты «Нижегородская коммуна», я стал пробовать писать в газету заметки, отчеты о разных событиях и библиографические заметки. В то же время, как уже я упомянул, я был членом президиума Нижегородского (кажется, краевого) «Доброхима», вскоре, однако, реорганизованного в «Авиахим», и я остался там членом президиума.

Но, конечно, почти все время днем я проводил в штабе. Дела было сравнительно немного, писать бумаги, распоряжения и проекты приказов я умел достаточно хорошо. Я сошелся с несколькими товарищами: начальником инженерной службы Р.П.Кивкуцаном36 (погибшим во время сталинских арестов), с начальником связи Поляковым и его помощником Королевым (с которым я встретился на фронте, он был уже генерал-лейтенантом37). Были и другие товарищи. Все были тогда холостяками и интересовались правильным питанием. Хотя мы и получали достаточное жалованье, ходить в ресторан три раза в день было неудобно, хозяйки же, которая согласилась бы кормить нас домашними обедами, как-то не находилось. Впрочем, однажды мы, казалось, нашли такую хозяйку. У одного из командиров (украинца) была жена, типичная хохлушка, с соответствующим характером. Мы, кажется, впятером, внесли соответствующие суммы и на следующий же день отправились на «домашний» обед. Обед этот был простым, но очень хорошим, и мы быстро привыкли к такому образу питания. Однако однажды, придя обедать, мы были встречены хозяином, который тихонько сообщил нам, что хозяйка сегодня «не в духе». Она, рассердившись за что-то на мужа, перебила всю посуду и объявила забастовку. Так и пришлось нам идти в ресторан. Впрочем, после этого случая была куплена новая посуда и мы недели две пользовались «домашними» обедами. Затем снова наступил кризис, посуда была вновь перебита строптивой хозяйкой, и мы уже не возобновляли попыток питаться «домашними» обедами.

Штабная жизнь текла своим чередом. Спокойные дни сменялись иногда гонкой, то военная игра, то командировка по срочному делу. В спокойные дни мы развлекались иногда мелкими событиями в штабе. Скоро наш штаб выселили из здания Кадетского корпуса, где был размещен сначала полк. Нас же поселили в большом здании на улице Свердлова. Здесь мы разместились, пожалуй, удобнее, чем в Кадетском корпусе. Здесь же был устроен и так называемый «Дом обороны» с бильярдом. Штаб размещался на втором этаже в больших комнатах вдоль длинного Г-образного коридора. В комнатах, выходивших окнами на Свердловскую улицу, были размещены основные отделы штаба, а комнаты, выходившие окнами на двор, были заняты отделами снабжения, дивизионным врачом и другими службами.

От времени работы в этом штабном помещении у меня сохранилось в памяти, может быть, несколько больше, чем от сравнительно кратковременного пребывания в Кадетском корпусе. Вот вспоминается всегда энергичный и бодрый А.И.Шимонаев, затевавший в штабе разговоры на общие темы о военном строительстве. Вот его помощники Кандинов, Числов и другие вместе с разведчиками присоединяются к этим разговорам. Я обычно слушал, будучи в душе далеко не военным служакой.

Вспоминается начальник снабжения дивизии И.В.Пальмов, небольшого роста коренастый мужичок из Шуи. Он и уехал туда после ухода со службы директором какого-то завода. Обычно И.В.Пальмов был спокоен и уравновешен. Но его ничего не стоило вывести из равновесия, особенно в связи с какими-либо служебными неполадками. Помню, однажды, как выяснилось сразу же, к нему пришел заведующий хозяйством одного из полков с докладом о состоянии дела с обмундированием в полку. Видимо, он сказал что-то неладное насчет запаса шинелей, может быть, преуменьшив их количество в полку. Мы все, сидевшие довольно далеко от его комнаты, через коридор, вдруг услышали его ругань на высоких нотах. Он кричал на завхоза, громко высказывая ему такую сентенцию: «Ты брось мне на х… нитки мотать». Вследствие его крика машинистки из всей половины штаба, соседствовавшей с его кабинетом, вдруг прибежали к нам, и некоторые товарищи отправились выяснять, в чем дело. Но в общем-то он был простоватым и симпатичным парнем, да и жена у него была симпатичная.

Вот перед моими глазами возникает дивизионный врач Дмитрий Александрович Знаменский, полный, среднего роста мужчина, аккуратно одевавшийся по зимам в зеленую поддевку. С ним я встречался еще в Костроме, когда после окончания командных курсов являлся в 159-й полк, где тогда он был полковым врачом. С ним я нередко разговаривал на разные темы и не без удовольствия. Помню, он, несколько издеваясь, шутливо советовал мне ухаживать за коротконогими девочками и избегать длинноногих. Я тогда действительно уже в полной мере занимался ухаживаниями, причем вполне успешно. Это, видимо, ему не особенно нравилось, хотя прямо об этом он никогда мне не говорил. Погиб Дмитрий Александрович во время войны, где-то на поезде в результате бомбежки около Ленинграда. Жаль его!

По вечерам, окончив работу, мы обычно сходились в Доме обороны. Нижегородский Дом обороны занимал обширные помещения большого здания, кроме второго этажа. Здесь был отдел авиации, в комнате которого стоял даже целый старенький самолет «Фарман» и по стенам были развешаны различные плакаты, схемы и чертежи, имелся и химический уголок, в котором я собрал целый музей противогазов времен первой мировой войны и разные приборы, листовки и прочее, была даже впоследствии в небольшой комнатке учреждена мною, вместе с моим другом М.Файнбергом (уже в студенческие годы) химическая лаборатория, в которую приходили изредка ученики нижегородских средних школ, было здесь и стрельбище из мелкокалиберных винтовок и многое другое. Здесь ежедневно читались лекции по вопросам воздушной и химической обороны и вообще по военному делу. Существовал целый штат работников, в том числе и общественников.

Главное же, что привлекало нас, молодых командиров (мне было тогда около 25 лет), была бильярдная комната. Здесь стояли два прекрасных бильярда, приобретенных после ликвидации Нижегородской ярмарки. Один из них был особенно хорош — с шарами из мамонтовой кости. Бильярдная содержалась в полном порядке, был даже штатный маркер Сорошкин, работавший ранее маркером на ярмарке. В бильярдной собирались прежде всего постоянные игроки, к числу которых принадлежал и я. Довольно быстро, в течение года, я стал довольно хорошо играть и отваживался иногда выступать против видных игроков. Наиболее опытным и удачливым, помню, был некто Кулаков, штатский человек, который играл действительно превосходно, видимо, ранее он принадлежал к числу ярмарочных игроков и, может быть, даже жил игрой на бильярде. Большинство же посетителей бильярдной были военные мои товарищи. Заходил нередко и сам командир дивизии Г.П.Софронов и особенно часто его заместитель Погребной. Любителем был комиссар 49-й с.п. Берестнев, мой друг Р.Кивкуцан и я. Впрочем, редко наплыв игроков был большим, и мы, бывало, гоняли шары целыми вечерами.

С переездом штаба дивизии из кремля пришлось расстаться и с удобной комнатой в красном флигеле. Мы с другом Р.П.Кивкуцаном получили вдвоем двухкомнатную квартиру. Одна из комнат этой квартиры, достаточно большая, с хорошим камином (однако, не топившимся) была проходной, другая комната была маленькой и по зимам довольно холодной. Она выходила стеной к расположенному по соседству костелу. Новая квартира была на Студеной улице, недалеко от штаба и Дома обороны, в старинном доме, принадлежавшем ранее промышленнику (владельцу жирового завода) и профессору Нижегородского университета Таланцеву38. Жили мы здесь дружно и довольно тихо. Нашими соседями были доктор Смирнов (сейчас его дочь, тогда девочка, в чине полковника занимает какое-то важное место в военно-медицинской службе в Москве). Чуть подальше по коридору жил Б.Ф.Лычевко, дивизионный инженер, со старой, не особенно симпатичной женой Натальей Евгеньевной. Наконец, одна комната была занята командиром 50-го полка В.В.Корчицем. Мы вели дружбу лишь с Лычевками и ходили одно время к ним почти ежедневно для игры в преферанс. Тогда я долго не мог освоить премудрости этой игры. Расписание жизни диктовалось нам военной службой, с ее неожиданностями, внезапными поездками, выездами в лагеря и прочее.

Военная служба, несмотря на такие неожиданные события, в общем, довольно однообразна. Она не требует ни умственного напряжения, ни систематической упорной умственной работы. Поскольку имеется начальство, его дело думать, как мы должны распределять и расходовать свое время и силы. Главное в военной службе — это призыв к дисциплине, к точному выполнению полученных приказов и указаний. В этом, в сущности, все и состояло. Конечно, штабная служба в этом отношении давала некоторые поблажки. К тому же я занимал самостоятельную должность начальника службы, и это давало мне возможность более свободно распоряжаться своим временем в те периоды жизни, когда начальство не предпринимало экстраординарных решений, связанных с играми, поездками в штаб корпуса или штаб округа, в лагеря и т. д.

При всем этом, однако, «облениться», служа в штабе на моей должности, было фактически невозможно. Помимо служебных каждодневных обязанностей, я был членом президиума краевого Авиахима и других общественных организаций. По распределению обязанностей я ведал культурно-массовыми мероприятиями, и иногда эти обязанности требовали и времени и напряжения сил. Кроме того, я дважды в неделю выступал в Доме обороны и на различных предприятиях города и Сормова с лекциями по противохимической обороне. Удивительно, что эти лекции посещались довольно хорошо. Как лектор, в 1925–1926 гг. я уже не был таким беспомощным, как во время службы в Костроме, и мог выступать даже с некоторым подъемом, правда, держа в руках записочку с вопросами, которые должно было осветить, но не заглядывая в эту записочку.

Я уж не помню сейчас, кто был председателем краевого совета Авиахима. Дела здесь вершил постоянный заместитель, некто Машанин. Это был партийно-советский работник среднего (районного) звена, работал на совесть, постоянно получая указания от крайкома и из центра. Он был вообще вполне приличным человеком, но довольно часто понуждал меня к разного рода действиям, в особенности в части подыскания и подбора лекторов. Завербовать лекторов по «воздушно-химической обороне» из состава командиров штаба было бесполезно. Но лекции не обязательно должны были носить специфический характер. Надо было заботиться о выписке из Москвы видных людей, артистов, Маяковского и такого рода людей. Особенно заманчивым казалась перспектива приглашения А.В.Луначарского.

Из крупных мероприятий, которые мне удавалось провести — было приглашение московских артистов на концерты, проходившие достаточно успешно и приносившие некоторый доход обществу. Дважды я с успехом приглашал В.В.Маяковского, выступления которого собирали огромные аудитории в городском театре39. Я познакомился с ним и неоднократно вел беседы, правда, большею частью касавшиеся его выступлений. Деятельность по «культурно-просветительной» работе общества имела назначением обеспечить краевое отделение Авиахима некоторыми средствами, что я, с помощью Машанина, успешно решал. Однако не все и не всегда удавалось. Особенно трудной оказалась задача приглашения А.В.Луначарского. Тем не менее, мы постоянно и регулярно организовывали концерты, лекции видных деятелей.

В губкоме нашей деятельностью были довольны, но все же требовали, чтобы мы больше заботились о приглашении из Москвы Луначарского. В связи с этим мы однажды написали ему письмо, но не получили на него никакого ответа. Мы послали телеграмму, но и она осталась безответной. А губком при каждом случае напоминал, что концертами и выступлениями сравнительно второстепенных деятелей нельзя ограничивать нашу деятельность, к тому же явно преследовавшую коммерческие цели. Но что мы могли сделать?

Однажды я зашел в отделение Авиахима, размещавшееся тут же, в Доме обороны, и мы снова заговорили с Машаниным о том же самом. Как раз в это время в комнату вошел весьма видный дядя из породы распространенных в то время «нэпманов» — в шляпе и прочее. Как выяснилось, он был из театральных антрепренеров и еще недавно был директором театра слева от Большого, напротив Малого театра. Фамилия его, насколько помню, была Деранков-Нехлюдов. Он был действительно нэпманом и попал в Нижний Новгород в результате спекуляций с червонцами. Но он, видимо, пользовался особым авторитетом среди московских артистов и с первых слов сказал нам, что если мы желаем, он может нам завербовать для работы в Нижнем любого артиста или даже любую труппу, в том числе труппу Московской оперетты в полном составе, на несколько лет!

Такие заявления, естественно, показались нам хвастовством и, чтобы отделаться от него, мы сказали, что в настоящее время мы не заинтересованы в приглашении в Нижний артистов, да еще, скажем, на сезон. Мы заинтересованы в приглашении А.В.Луначарского для прочтения лекций. К нашему удивлению, он ответил, что он организует приезд Луначарского с группой артистов. Мы пожали плечами. Однако дня через 4 мы внезапно получили телеграмму от Луначарского с извещением, что он прибудет в Нижний Новгород тогда-то. Мы помчались в крайком.

А.В.Луначарский действительно приехал вскоре. С ним приехала певица Обухова, жена Луначарского Н.А.Розенель40, еще каких-то два артиста, фамилии которых я прочно забыл, и начинавший тогда композитор Валентин Кручинин41, автор песенок «Шахта номер 3», военных маршей и прочего. Еще и сейчас по радио нередко играют его произведения (плохая у меня память на фамилии!).

Приезд Луначарского, конечно, был выдающимся событием и достижением в нашей культурно-просветительной деятельности. Вечера, которые были проведены с участием Луначарского, удались особенно здорово. Он ведь мастер выступать. Его тотчас же взял в свою сферу воздействия крайком, и казалось, что кроме рукопожатия при встрече на вокзале, мне так и не удастся познакомиться с ним. Но оказалось все значительно проще.

Выше я рассказывал о неудачных попытках попасть на прием к Луначарскому в Наркомпросе, куда мы пешком ходили пару раз из Спасских казарм. Нас просто не пустила секретарша. Этот эпизод не мог не создать впечатления о недоступности наркома просвещения. Немудрено, что теперь, через 6 лет после посещения Наркомпроса, мне казалось совершенно невозможным создание такой ситуации, при которой я мог бы поговорить о чем-либо с А.В.Луначарским. Но случилось совершенно неожиданное.

Деранков-Нехлюдов, который был, естественно, прекрасно знаком с Н.А.Розенель и с другими сопровождавшими А.В.Луначарского артистами, устроил на своей квартире вечеринку-встречу, на которую был приглашен и я. Таким образом я очутился за одним столом с Луначарским, Обуховой, Розенель и другими. Компания была невелика, стол же, организованный хозяином, был сервирован в духе того времени с водочкой (но без коньяка) и с винами для дам. Я в то время уже несколько «обтесался» в поведении в разного рода компаниях, так как обедал каждодневно в лучшем ресторане Нижнего Новгорода, иногда в приятной компании.

Итак, мы выпили достаточно, причем я пил вровень со всеми и по молодости лет оставался еще на высоте настолько, чтобы содержать себя в молчании. Луначарский же вскоре обнаружил свои блестящие дарования. Он был остроумен, хотя и не особенно многословен. Вот тогда-то мне и удалось с ним поговорить обо всем. Он обратил на меня особое внимание. Я был единственным военным в компании, к тому же молодым, и он расспросил меня о работе и о моих заботах. Были, конечно, и другие темы для нашей беседы, а сидели мы не менее 4 часов, пока Розенель не начала после каждой рюмки восклицать: «Анатолий, довольно!»

Перед отъездом Луначарского из Н. Новгорода мы собрались еще раз, уже как «старые» знакомые, и снова провели приятный вечер. На этот раз Обухова и другие артисты выступали, пели и играли на пианино. Да, судьба переменчива! То, что не удается сегодня и кажется недосягаемым, завтра окажется просто ординарным явлением в жизни. Деранков-Нехлюдов действительно, видимо, имел необычный авторитет среди артистов. Он таки организовал нам приезд Московской оперетты чуть ли не на две недели. Оперетта была, естественно, очень хорошей, и ее спектакли доставили мне и нижегородцам немало удовольствия. Я, как организатор, имел привилегию быть во время спектаклей за кулисами и познакомился, в частности, с К.М.Новиковой42 и другими артистами. Колоссальный успех, который имели спектакли оперетты, встревожили Губполитпросвет и его председателя, толстую женщину, которую в партийных и советских кругах в разговорах звали «губбаба». Фамилию ее я уже прочно забыл. Мы были вызваны в соответствующее место, и нам было откровенно сказано, что гастроли оперетты и других трупп привели к резкому снижению посещения Городского драматического театра. Нам намекнули, что мы должны больше заниматься прямой работой, а не пускаться в антрепренерство, составляя конкуренцию «губбабе».

Вся эта «культурно-просветительская деятельность» в период расцвета НЭП была лишь небольшим эпизодом в моей жизни. Конечно, деятельность в Авиахиме (я получил за нее грамоту и знак Центрального комитета общества) состояла главным образом в кружковой работе. Я руководил большим студенческим кружком студентов-химиков Нижегородского университета и уделял этому кружку много времени и внимания. Кроме того, приходилось читать лекции. Все это, однако, лишь в спокойное время.

Уже с наступлением весны 1925 г. нам пришлось выехать во Владимир, где размещался тогда штаб корпуса, на корпусное совещание и военную игру. В те времена в армии обращалось особенно большое внимание на сколачивание и обучение штабов и военные игры на картах. Военные игры устраивались и у нас в штабе дивизии, кроме этого, предпринимались «полевые поездки» и другие мероприятия. Мой послужной список отмечает за 1925 год несколько поездок: 21 апреля, как уже говорилось, во Владимир. 8 мая началась полевая поездка, насколько мне помнится, где-то в лесах между Гороховцом и Вязниками. Были и свои дивизионные поездки и игры.

Кроме этого, в послужном списке отмечена длительная командировка «по оперативным заданиям» (с 25 июня по 15 июля). Насколько я вспоминаю, кажется, это была поездка в Балахну и в район Дзержинска (тогдашнего Растяпина), где мы, т. е. группа штабных командиров, должны были разработать планы противовоздушной и противохимической обороны. В Балахне я был размещен в одной гостинице с английскими инженерами, которые проектировали и строили Балахнинскую электростанцию на торфе. Помню, с какой важностью вели себя эти представители «Альбиона», однако во время совместных обедов и курения после обеда они кое-чему меня научили. Некоторые из них плохо говорили по-русски, я же в то время ни слова по-английски не понимал и в самых необходимых случаях не без успеха пользовался иногда латинскими словами.

Наконец, по должности «Завхимборьбой» 17-й с.д. (так тогда называлась моя должность (и.о.) я должен был проводить немало времени в полках и подразделениях, где проводил обучение противохимической защите, читал лекции и руководил «окуриванием» отравляющими веществами (хлорпикрином). От этого времени у меня где-то даже сохранились снимки. В частности, я дважды за лето 1925 года выезжал в Арзамас, в свой 51-й полк, который стал уже для меня «бывшим».

Лагерный сбор 17-я с.д. организовала невдалеке от Нижнего Новгорода по дороге к Мызе. Здесь в те времена были обширные поля для выпаса скота, никаких построек не было. Лагерь располагался справа от шоссе. Вдалеке виднелось кладбище. От города лагерь располагался совсем недалеко, вскоре за известным «Вдовьим домом» (но напротив его), где в то время уже начало свое существование студенческое общежитие. Штабные офицеры из-за близости лагеря жили все по своим квартирам в городе и являлись на службу (пешком) в штабную палатку (госпитального типа). Я также ежедневно являлся в лагерь в штаб, иногда целые дни то ходил по подразделениям полков, то инструктировал завхимов полков, то писал разные бумаги, распоряжения и инструкции.

Между прочим, возник вопрос о постройке в районе лагерей (против Вдовьего дома) специальной стационарной камеры для окуривания для обучения войск средствам противохимической защиты. Я лично проектировал эту камеру, т. е. нарисовал ее план, рассчитал площадь самой камеры и обслуживающих помещений. Камера и была построена по моим чертежам. Она состояла из 3 комнат, одной камеры и двух комнат для обслуживания и склада оборудования, а также коридорчика с окном в камеру для наблюдения за поведением окуриваемых хлорпикрином. Постройка представляла собой красивый домик с трехскатной крышей. Стены были сделаны из толстого теса с промежутками между тесинами, засыпанными гумусом и опилками. Это было сделано и для герметизации, и для утепления. Домик этот успешно использовался для обучения и выполнял свою роль несколько лет, а затем оказался заброшенным. Я видел его в последний раз году в 1935, в нем тогда уже кто-то поселился.

Камера была хорошо по тем временам оборудована, были приспособления для точной дозировки хлорпикрина, окно давало возможность наблюдения за красноармейцами, проходившими окуривание, и подачи быстрой помощи в случае необходимости. Этот домик для камеры окуривания был единственной постройкой, осуществленной по моей инициативе и по моим планам.

От лагерного сбора вблизи Н. Новгорода в 1925 г. у меня осталось очень мало воспоминаний, тем более, что в течение лета я многократно выезжал в командировки и был в отпуску. В то время, по линии Авиахима, я познакомился с одним нижегородцем, фамилия которого, если мне память не изменяет, была Порошин. Он занимал какую-то «интеллигентную» должность в одном из учреждений и вместе с тем активно сотрудничал в местной газете «Нижегородская коммуна». Эта газета была широко популярна и хорошо читалась нижегородцами. Вспоминаю в связи с этим. Утром и днем на ул. Свердлова, недалеко от редакции эту газету продавала маленькая слепая женщина, которая непрерывно выкрикивала тонким голосом: «Газета „Нижегородская коммуна“, 5 копеек, сегодняшняя!». И так без конца.

Порошин и предложил мне однажды написать что-либо в газету. Я написал какую-то заметку, она была помещена. За ней последовали и другие, в том числе довольно обширные рецензии и статейки. Живя один и скучая вечерами, я писал также разные рассказики и даже пытался написать популярную книжку об удобрениях и агрохимии. Но, видимо, у меня не хватило знаний, чтобы ее закончить. Плодом моих упражнений в писательском деле был, в частности, рассказ о Нижегородских лагерях 1925 г. Я пытался, видимо, писать в юмористическом тоне и, вероятно, несколько «перехватил». Но рассказ этот каким-то чудом уцелел в моих бумагах. Вот этот рассказ:

Начальство приехало (Из жизни в военных лагерях около Нижнего)

Еще с утра стало известно, что будет «начальство». Спешно чистились у палаток. Свое «начальство» расхаживало по задним линейкам и у кухонь, то и дело приказывая «подчистить». Появились дощечки-вывески «По траве не ходить!».

Из города примчался дивизионный врач и долго разыскивал штаб дивизии. Найдя, наконец, он вошел в палатку, вытер пот и, подозвав посыльного, отдал распоряжение вызвать врача N-ского полка. Начальник снабжения наспех справлялся в оперативной части о числе довольствующихся.

С полдня пошел дождь. Сразу стало грязно. В палатке штаба лихорадочно стучали 9 машинок. Люди носились от стола к столу за разными справками. Дивизионный врач пробирал вызванного полкового врача, через слово вставляя мат… «Что же у вас уборные-то? Сколько ведь раз говорил… не чешетесь… да и на кухнях тоже поглядеть, можно в обморок упасть… Халаты на чертей похожи…».

К 4 часам надоело ждать. Завразведкой, подойдя к помначу оперативной части, пытался его уговорить: «Ну их к черту! Пойдем домой! Неужто, как приедет, так прямо к нам? Пошли!..».

Начальник оперчасти на уговоры своего помощника отправиться домой уныло отвечал: «Мне нельзя!., а вдруг спросит что-нибудь! Тут, брат, тебе не какая-нибудь хозяйственная, а оперативная!.. Верно! А что ты думаешь? В Германии на оперативном деле все генштабисты!».

К 6 часам все наконец успокоилось, командиры разошлись. Только дежурный переписчик о чем-то тихо разговаривал с посыльным. Оба дымили цигарками.

В столовой N-ского полка «комсостав» пил чай. Комбат рассказывал командиру полка подходящие «случаи»:

— У меня был такой случай, когда я командовал в старой армии ротой в чине капитана. Приезжает ко мне в роту начдив… у нас был собака, генерал-майор К. с пузом… Ну, как полагается, построил роту…

— Вам еще чаю?

— Да, еще стакашку… Ну вот…

— А то, Павел Николаевич, — прервал комполка, — у нас тоже в старой армии, в 5 Сибирском, когда мы у Ковеля…

— Товарищ командир, командующий на первой линейке и требует вас, — доложил откуда-то вынырнувший дежурный.

Все сорвались с мест…

Начоперчасти получил приказание выполнить в срочном порядке предписание № 85458/124. Для этой цели нужно созвать весь штаб.

Все в городе. Телефоны в телефонной будке зазвонили все сразу…

— Это 12–52? Позовите делопроизводителя Грушина!.. Что? Нет? Где же он? Пошлите сейчас же! Начальник приказал…

— Это театральный техникум? Позовите к телефону товарища Цифрова… Ушел?.. Куда?.. В театр?

— Это театр? Позовите товарища Цифрова!

— Так что, товарищ начальник, Грушина нет, а Цифров гримируется… Скоро придет.

— Ну ладно, скажите, чтобы скорее!

— Подвел меня завразведкой. Ведь сколько раз говорил: театр театром, а служба службой! Ну вот, теперь придет сюда, что я могу сделать? Ящик запечатан… Черт знает что…

— Ну, как? Скоро сюда придет?

— Да он уже уехал!

— Как?

Вышли из палатки. Темнялось… По жидкой грязи шлепали красноармейцы…

22 июня (1925 г.).

Н. Новгород.


Я не помню, было ли в действительности описанное здесь происшествие. Но, вероятно (память не сохранила фактов), нечто подобное в жизни нашего штаба происходило.

Писал я в то время и другие рассказы и даже начал писать нечто вроде романа под заглавием «Вдоль службы»43, отрывки из которого каким-то чудом уцелели в моих бумагах. Вероятно, не всегда мои писания того времени были на высоте. Вспоминается, что однажды я напечатал в газете «Нижегородская коммуна» небольшую рецензию на одну переводную, вышедшую к тому же в частном издательстве, брошюру Адольфа Рифлинга «Новая мировая война». В этой брошюре описывались ужасы химической войны. Брошюра была написана бойким языком и не могла не привлечь моего внимания своими оборотами речи. Я сейчас уже не помню ее содержания, кто-то давно «зачитал» у меня эту брошюру. Помню из нее, например: «Вопрос стоит не в центре внимания, а невдалеке от центра» и т. д. Когда я пришел в штаб в день появления моей рецензии, меня вызвал И.С.Конев и пробрал как следует за похвальную рецензию этой брошюрки, которая отличалась сильным «буржуазным душком», чего я в то время не смог понять.

Кроме разнообразных обязанностей по службе и в Авиахиме, я, видимо, стремился приложить свою энергию (которой было в то время много) и к писательской работе. В 1925 г. я опубликовал по меньшей мере 7 заметок и статей и среди них довольно важную статью: «Немецкий полевой измеритель сопротивления дыханию в противогазе» (Журнал «Война и техника» № 263–264). В дальнейшем мои публикации на темы о противохимической защите также появлялись время от времени.

Много раз я выступал и с лекциями. Больше всего мне приходилось выступать в Доме обороны, но часто я выступал и на различных предприятиях и в учреждениях. Видимо, я настолько примелькался со своими лекциями нижегородцам, что все они поголовно меня знали, в чем я, к своему удивлению, убедился в конце 1927 года. Объявления о моих лекциях иногда печатались, обычно в сводных афишах мероприятий Дома обороны, иногда же отдельными специальными афишами. Выступал я многократно и по радио.

В связи со своей работой в Авиахиме я как член президиума губернской (а затем краевой) организации часто командировался в уезды (районы) на уездные конференции общества в качестве представителя губернского правления. Эти конференции обычно проходили активно. В те времена общественная работа была на подъеме. Многие стремились принять в ней участие, и в Авиахиме недостатка в общественных деятелях не было. Но, как бывает обычно в такие периоды увлечения общественной деятельностью, в Авиахим стремились попасть различные «чудаки», от «нечего делать». Они всегда были присяжными ораторами на уездных конференциях, и их речи, не отличавшиеся глубоким содержанием, пестрели разными выражениями, которые я, в конце концов, не мог не заметить. Так, от одной из конференций, кажется, в Балахне (или, может быть, в Чебоксарах или Лыскове) у меня сохранились заметки от речей такого рода ораторов. Вот некоторые из фрагментов речей: «Народ, по существу вопроса, много несознателен… Первое, надо сократить, так сказать… Дать толчок по массам… Во время военного времени… Формула практической жизни осуществления, так сказать, страны… Необходимо, так сказать с показаниями, в общем целом рабочие и крестьяне… Чтобы вбили в уши трудящимся, которые заинтересованы были в интересах… В члены привлечь… По всему губернскому масштабу… Это именно агитация, в дальнейшем именно темные массы…» и т. д. и т. д.

Вообще я старался записывать то, что было, может быть, не совсем обычно и одновременно в известной мере типично. Возможно, что это было связано с моим стремлением писать. Но я тогда и не понимал, что для писательской деятельности сам я был весьма и весьма черноземен и что надо было много учиться, прежде чем выступать даже в газетах с заметками. Но молодость самонадеянна, и на основе своего семинарского «литературного минимума» я полагал возможным писать!

Впрочем, стремление учиться у меня имелось. Я мечтал, что поступлю в университет, как только будет возможность уйти со службы. Стремление учиться подогревалось постоянным общением со студентами в связи с работой в Авиахиме. Некоторые из них прямо советовали мне прежде всего учиться, и это находило живой отклик в моих устремлениях. Уже весной 1925 года, поговорив с начальством в дивизии, я решил подать заявление о поступлении в университет в Н. Новгороде. Я подал заявление, хотя и понимал, что учиться и служить в армии невозможно.

Летом 1925 года, очень напряженного в моей жизни, я получил отпуск на целый месяц. В моем послужном списке в разделе «Бытность вне службы» об этом отпуске записано: «Убыл в кратковременный декретный отпуск» 15 июля 1925 г. Я поехал к отцу в Пречистое на пароходе до Костромы и затем пешком 60 километров. Здесь я прекрасно отдохнул и вместе с тем поработал на сенокосе и на вспашке подсеки вырубки сохой. К этому времени отец обзавелся кое-каким хозяйством. В семье (были еще малые ребята) были корова, коза, пара овец. Но самое важное была молодая лошаденка Савраска.

Эту лошаденку, ласковую и работящую, отец и мать считали великим счастьем семьи. Отец, понятно, не был в состоянии купить хорошую рабочую лошадь. Жизнь семьи протекала в крайней нужде и в тяжелой работе. Но в данном случае ему повезло, вероятно, один лишь раз в жизни. Кто-то из соседей предложил ему купить по дешевке старую кобылу, которая уже лет 10 не жеребилась. Кобыла эта, в сущности, уже не годилась для крестьянской работы в Судиславльских лесах, где по старинке велось еще подсечное хозяйство. Без сильной лошади расчистить участок леса под пашню было невозможно. Надо было вывезти бревна и дрова. Да и кроме этого находилось немало другой тяжелой работы для лошади. Отец купил эту старую кобылу в рассрочку, полагая, что в его мизерном хозяйстве хоть какая-нибудь лошадь все же подмога. И вдруг эта лошадь ожеребилась. На третий год жеребенок Савраска вырос и стал рабочей лошадью, а его мать была продана цыганам.

В летнее время в деревне работы хватало. Вставали в 3 часа утра и шли на сенокос, надо было запасти сена. Днем же велась и другая разнообразная работа. Так что и мне досталось. Но при всем этом находилось время и для походов за грибами, и даже пару раз я ходил удить рыбу на реку Сендегу, которая протекала за 2 километра от Пречистого Отдых получился отличным, но отпуск невероятно быстро промчался, и пришлось в срочном порядке возвращаться обратно в Н. Новгород. Что же делать?!

Вернувшись в Нижний, я решил зайти в университет, поинтересоваться, что было предпринято начальством с моим заявлением о поступлении. В ректорате мне сообщили, что я допущен к экзаменам, но сказали, что едва ли меня примут, так как я по происхождению не принадлежал ни к рабочим, ни к крестьянам, а числился как «прочие». Все же я решил сдавать приемные экзамены. Для подготовки к ним я имел одну лишь ночь. Впрочем, экзамены оказались не особенно страшными. Я сдал русский язык, химию, алгебру и тригонометрию. Но геометрию я прочно забыл, и преподаватель Онищенко поставил мне за ответ «неудовлетворительно». Когда я пришел с этими отметками к ректору Стойчеву44, он был из болгар, он заявил мне, что я не могу быть принят, как «прочий», к тому же не сдавший геометрии. Это было крайне досадно. Я пошел совершенно огорченный в Штаб дивизии и, встретив комиссара дивизии И.С.Конева, рассказал ему о своей неудаче. Он спросил меня, действительно ли я хочу учиться? Получив вполне утвердительный ответ, он сказал мне: «Пойдем завтра вместе в губком РКП(б)».

На другой день мы с И.С.Коневым отправились в губком и немедленно же были приняты тогдашним его секретарем А.А.Ждановым45. Конев сначала вошел к нему один, тут же был вызван и я, и Жданов спросил меня, давно ли я состою членом партии? Я же был переведен из кандидатов в члены 24 февраля 1925 г. постановлением губкома. Я сказал. Тогда он позвонил, пришел какой-то губкомовский товарищ (Горев?), и ему было указано написать мне командировку губкома в университет на учебу. Через 10 минут, благодаря И.С.Коневу и А.А.Жданову (оба уже покойные), я получил красную «командировку» за подписью самого А.А.Жданова. Придя к ректору, я торжественно выложил ему «красную командировку». Вот это другое дело, сказал он и, вызвав секретаря университета С.С.Станкова (отца известного профессора-ботаника С.С.Станкова46), приказал ему оформить приказ о зачислении меня студентом.

Удивительный старик был этот С.С.Станков. Он один вел все делопроизводство по студенческим делам. Он зачислял студентов, выписывал им зачетные книжки, вел их личные дела и делал все, что в наше время делает целая канцелярия в составе человек 20.

Однако через день я узнал, что был зачислен на агрономический факультет. Вероятно, на этом факультете был недобор, химический же факультет был полностью укомплектован. Я, однако, сразу же запротестовал и хорошо сделал. Через пару дней я уже был студентом химического факультета Нижегородского государственного университета. Для меня началась новая жизнь, и я плохо представлял себе перспективы учебы в университете вместе с хотя и не тяжелой, но требовавшей много времени военной службой.

Университетские годы

Итак, с 1 сентября я стал посещать лекции в университете по физике и высшей математике. На остальные лекции у меня просто не было времени. К тому же, как оказалось, посещение лекций в то время было необязательным и лекции по химии, например, были ограничены лишь одной вступительной лекцией для знакомства с профессором, последующих лекций он не читал, так как не было слушателей.

Нижегородский государственный университет был, по существу, смешанным учебным заведением. Наряду с естественными факультетами в его составе работали технические факультеты и агрономический факультет. Объяснялось это тем обстоятельством, что университет был организован на базе Варшавского политехнического института, эвакуированного из Варшавы во время первой мировой войны47. Сначала «Варшавская политехника», вернее, ее русская по преимуществу профессура вместе с довольно значительным запасом оборудования некоторое время размещалась в Москве и оттуда переехала в Нижний Новгород, где начиная с 1918 г. удалось организовать занятия, причем был произведен прием студентов. Было решено реорганизовать Политехнический институт в университет. При этом были сохранены существовавшие в Варшаве химико-технологический, механический и строительный факультеты, в дополнение к ним были открыты агрономический и педагогический факультеты, которые, впрочем, вскоре, в двадцатых годах, выделились в самостоятельные институты.

Ядро профессуры Нижегородского университета составили варшавские профессора, большею частью русские по происхождению. Переехавшие профессора польского и тяготевшего к Польше происхождения покинули Нижний Новгород в начале 20-х годов. Среди уехавших был и известный М.С.Цвет48. Варшавских студентов в университете почти не осталось. В 1925 г. был лишь один студент из породы «вечных студентов» Н.П.Забелин, который числился студентом 22 года и не окончил институт, так как не смог сдать «Сопротивления материалов». На освободившиеся после отъезда варшавских профессоров-поляков места пришло несколько новых профессоров из Москвы и других городов. Однако в общем «ученая» атмосфера в университете, по крайней мере во время моего студенчества, оставалась варшавской.

Здесь нет необходимости излагать историю Нижегородского университета, тем более, что она в общем описана. Университет в Нижнем размещался в нескольких зданиях. Центральное здание с колоннами (принадлежавшее ранее духовной семинарии) размещалось на площади Минина. Здесь читались лекции по физике, математике и теоретической механике. Довольно далеко, на Откосе в саду было здание химического факультета с лабораториями и кафедрами неорганической, органической и физической химии вместе с коллоидной химией. Там же частично размещался и механический факультет. В особых зданиях в городе помещались строительный, агрономический и педагогический факультеты. Большая часть занятий на I курсе проходила в главном здании.

Состав студентов I курса химического факультета был довольно разнохарактерным. Значительную группу студентов составляли рабфаковцы, уже солидные по возрасту люди, плохо подготовленные и давно отвыкшие от систематической учебы. Наряду с ними, однако, имелось довольно много молодежи, только что окончившей среднюю школу. Среди молодых студентов было много девиц, которые, естественно, отличались особым прилежанием, аккуратно посещали все лекции и вели записи. Впрочем, это прилежание, видимо, не пошло им впрок. По окончании университета ни одна из них не выдвинулась на солидные должности. Они повыходили замуж, за исключением некоторых, не обладавших соответствующими данными. В то же время многие ребята из молодежи стали преподавателями и даже профессорами (например, Обрядчиков, известный нефтехимик).

Несмотря на трудности обучения в университете при совмещении с военной службой, несмотря на всякого рода поездки в командировки, маневры, полевые поездки, штабные занятия и т. д., я старался по возможности аккуратно слушать лекции по высшей математике и физике. Лекции по неорганической химии не читались после первой лекции. Надо было также посещать и лекции по теоретической механике. Химический факультет по существу, по варшавской традиции, оставался химико-технологическим.

Высшую математику нам читал Лев Иванович Поливанов, весьма интеллигентный и по знаниям, и по внутренним человеческим достоинствам человек небольшого роста в очках. Он прекрасно понимал нашу слабую подготовленность по математике, даже у тех студентов, которые только что окончили среднюю школу, не говоря уже о рабфаковцах. Поэтому Л.И.Поливанов читал свой курс довольно популярно, и в этом отношении он был талантливым профессором. Даже я, имевший очень слабую математическую подготовку и успевший забыть даже то, что я вынес из уроков математики на Военно-химических курсах в 1920–1921 гг., в общем понимал все, что он говорил, но с запоминанием материала было плоховато.

Л.И.Поливанов принадлежал к московской интеллигенции. Его отец был содержателем и руководителем когда-то популярной в Москве «Поливановской гимназии». Он был очень мягким человеком и вместе с тем производил впечатление болезненного человека. То, что он читал, в общем легло в основу моих математических познаний, которые впоследствии мне пришлось совершенствовать главным образом в процессе преподавания физической химии. Я не могу не вспомнить Л.И.Поливанова с благодарностью и уважением. Он уже давно умер, вероятно, в годы войны.

Профессором физики был у нас Александр Наумович Зильберман49, получивший образование в Германии. Он работал некоторое время у Ленарда, у Рентгена и еще у кого-то. В начале первой мировой войны он каким-то образом перешел границу Германии в Голландию и вернулся в Россию, вскоре женившись здесь вторично. Физик он был знающий, особенно же он увлекался катодными и рентгеновскими лучами, и его демонстрации на эту тему были превосходными, при той бедности в оборудовании, которая тогда имелась в Нижнем. Мы знали, что Зильберман любил сообразительных студентов. Нередко на экзаменах он задавал каверзные, но очень простые вопросы. Известно было, что он даже немного издевался над несообразительными студентами. Однажды он принимал в своем кабинете экзамен у одного такого студента. Дело было весной, и луч солнца падал на стол, на котором стоял графин с водой. Зильберман предложил студенту пощупать графин и сказать, с какой стороны он теплый. Оказалось, что теплой была сторона, не освещавшаяся солнцем, а холодной сторона, на которую падал солнечный свет. Зильберман спросил, чем это можно объяснить. Озадаченный студент, подумав, начал нести ахинею, что будто бы лучи солнца, проходя через графин и содержавшуюся в нем воду, «преломляются» и нагревают обратную сторону. После такого ответа Зильберман «выгнал» студента, заявив ему, что он просто перевернул графин.

Впоследствии я подружился с А.Н.Зильберманом. Оказалось, что он очень интересный человек, прекрасный организатор и знаток высшей школы, прекрасно знавший физику. Но об этом после.

На другие лекции я не ходил и потому, что был занят по службе, и потому, что вообще никто не посещал других лекций. В 1925–1926 годах, как нарочно, было множество разных мероприятий по военному обучению в штабе дивизии. То военная игра штабов корпусов и дивизий в Штабе Московского военного округа (Всеволожский пер., д. 7), то полевые поездки, то выезд в лагеря в Гороховец (тогда эти лагеря только-только организовались), то еще разные поездки в штаб корпуса во Владимир и т. д. К этому надо добавить довольно интенсивную работу в Авиахиме, частые лекции, с которыми мне приходилось выступать то в Доме обороны, то в Сормове, то еще где-либо. Кроме того, естественно, я как молодой человек (24–25 лет) должен был и развлекаться разными путями. Не всегда это кончалось благополучно. Впрочем, на встречи с выпивками с друзьями-студентами времени у меня недоставало.

И все же первый год обучения в университете для меня закончился в общем благополучно. Правда, были и хвосты. У меня сохранилась каким-то чудом зачетная книжка того времени. Сейчас, глядя на нее, я не без удивления вижу, что 25 мая 1926 г. я сдал аналитическую геометрию, а несколько ранее, 10 марта, сдал Анализ, ч. 1. Еще ранее, в феврале 1926 г., кому-то (не помню и не разберу подписи) сдал теоретическую механику. Кроме того, был сдан практикум по физике и часть I физики, а также техническое черчение — правда, последний зачет удалось сдать лишь в декабре 1926 г. Была сдана также политическая экономия.

Признаться, последний зачет я сдавал полностью «на халтуру». Дело было так. В воскресенье я прогуливался по Откосу и на обратной дороге шел мимо университета. Вижу — сидят несколько наших ребят и листают учебники политэкономии. Я узнал от них, что преподаватель почему-то назначил экзамен на воскресенье. Ребята говорят мне: «Пойдем сдавать!». Я говорю, что ровно ничего не читал. Они убеждают меня: «Это ничего не значит. Мы тоже читали только вчера вечером». Взял я учебник, смотрю: товар-деньги-товар и прочее. Надо читать, чтобы что-либо понять. Курса я, конечно, не слушал, как и все. Я не мог решиться идти на халтуру. И в это время вдруг подходит преподаватель, сравнительно молодой человек. Я решил послушать, как сдают и что спрашивает преподаватель. Нашли ключ от аудитории, подошли к ней, ключ не открывает дверей. Тогда я, как военный, пробрался вперед, осмотрел через щель замок, вижу, что замок сработал плохо. Я рванул дверь, она к общему удовольствию открылась и мы вошли. Я сел случайно на первую парту. Преподаватель посмотрел на нас и спрашивает крайнего товарища что-то. Он не знает. Тогда он спрашивает об этом же товарища с другого края. Он что-то пытается ответить, но неудачно. Тогда он обращается ко мне с этим же вопросом. Из слов предыдущего товарища я кое-что «усек» и бодро развил ответ предыдущего. Преподаватель воскликнул: «Ну, вот!» и перешел ко второму вопросу. Та же история: сначала спрашивает крайних с обеих сторон. Те не могут ответить. Тогда он обращается ко мне. Я что-то плету, но, видно, неправильно. Тогда преподаватель сам дает ответ на вопрос и заявляет: «Вот, вам, (указывая на меня), вам (на соседа справа) и вам (соседа слева) ставлю зачет, а остальные, пожалуйста, приходите еще раз». Здорово получилось, и к тому же совершенно неожиданно.

Так или иначе, первый год обучения прошел достаточно удовлетворительно. Я думаю, конечно, что мне как военному была сделана все же некоторая скидка, но все зачеты и экзамены налицо. Говорят, что первый курс самый трудный, и если его одолеешь, то дальше пойдет легче. Не знаю, для меня, пожалуй, наиболее трудным оказался второй курс.

Летом я все же съездил в отпуск в Пречистое, посмотрел, как живут родители и семья. А с осени снова занятия в штабе и в университете. Настоящим камнем преткновения на втором курсе была аналитическая химия. Там нельзя было ни халтурить, ни «соображать». Надо было отработать в полной мере качественный и количественный анализ, сдать контрольные профессорские задачи и прочее. Но прежде чем приступить к качественному анализу, мне пришлось пережить очень большое испытание.

Осенью 1926 года внезапно пришло предписание из Штаба округа о командировании меня (лично!) в Артиллерийскую академию на химический факультет. Командир дивизии Г.П.Софронов настоятельно потребовал, чтобы я ехал в Штаб округа для предварительных экзаменов. Дело было осенью. Я приехал в Москву и прежде всего зашел к своим друзьям — Володе Янковскому, преподававшему в то время в Высшей военно-химической школе химию отравляющих веществ. Кстати, упомяну, что Володя Янковский, уже давно умерший, не имея высшего образования, прекрасно овладел своим делом и далее предложил первым теорию токсофоров и ауксотоксов для характеристики структуры отравляющих веществ, подобно известной теории О.Витта хромофоров и ауксохромов для красителей.

Я был встречен Володей и другими знакомыми, проживавшими в общежитии Высшей военно-химической школы, более чем приветливо, и после долгих разговоров и рассказов мы все решили отправиться в ресторан поужинать. Я не мог предполагать, чем кончится этот ужин, и поэтому охотно отправился. На 9.00 назавтра в Штабе округа (на Всеволожском переулке) были назначены предварительные экзамены.

Ресторан, в который мы пошли (ближайший, в то время и речи не было о каких-то очередях), располагался во втором этаже здания, выходившего на площадь Храма Христа Спасителя (это здание сравнительно недавно снесли и теперь там просто лужайка). С одной стороны здания начиналась Пречистенка (Кропоткинская), с другой — Остоженка (Метростроевская). Мы очень хорошо поужинали, был разгар НЭПа и подавалось все, что требовали, причем готовили очень хорошо. После ужина В.Янковский по какому-то делу отправился домой, а мы с товарищами (не помню уже, кто был) остались посидеть за кружкой пива. Неожиданно ко мне подошли двое молодых военных, оказавшихся моими учениками на каких-то дивизионных или корпусных военно-химических курсах. Эти ребята предложили пересесть в их компанию, составлявшую человек 6. Мы, естественно, ничего против не имели и, пересев, заказали еще по кружке пива. Но так случилось, что через полчаса я был «вдрызг» пьян. Эти молодые люди, видимо, желая мне доставить истинно русское удовольствие, незаметно для меня подливали водку в мою кружку с пивом. Я заметил это слишком поздно, когда человеку уже «море по колено». Хотя ж еще ощущал остатки голодовки 1917–1922 годов, в то время я был здоров. Заметив, что мои товарищи несколько злоупотребляют моим доверием, я с своими друзьями решил оставить их компанию. Пешком по Пречистенке мы дошли до Божениновского переулка и вспомнили, что здесь жили студентки, старые наши знакомые. Одна из них, Н.И.Овчинникова, сестра Ивана Овчинникова из Рязани, с которым вместе мы когда-то жили в Костроме и учились в Электротехническом техникуме. Мы, естественно, зашли, но это посещение было не совсем приличным, хотя девочки были весьма любезны и старались облегчить мое положение. Оттуда мы отправились пешком в общежитие Высшей военно-химической школы, где жил В.Янковский, и там я, разостлав шинель на полу, немедленно заснул мертвецким сном. Было, вероятно, уже около 12 часов ночи.

Утром Володя Янковский долго меня будил и, едва-едва растолкав, заставил меня встать. Я ничего не соображал. Выпив холодной воды, отчего мне несколько как будто полегчало, я побежал в Штаб округа на экзамен. Какой это мог быть экзамен, достаточно ясно.

Началось с сочинения. Учитель, видимо опытный московский преподаватель гимназии, дал мне простую тему и сказал, что на сочинение полагается ровно час. Я сел и стал пытаться что-либо написать вчерне. Но первая же фраза мне не понравилась, и я ее зачеркнул. Еще раз написал и еще раз зачеркнул. Абсолютно ничего хорошего в голову не шло. Я уже отчаялся. А преподаватель, проходя мимо, заглядывал на мой лист, на котором красовались зачеркнутые фразы, и, отходя, качал головой. Видно, он был вполне уверен в моем провале. А я ведь мог и тогда писать довольно легко. Но не в таком состоянии.

Прошло 40 минут бесплодных попыток что-нибудь написать, и вдруг… Подошел распорядитель экзаменов и сказал мне, чтобы я шел сдавать экзамен по математике. Оставшееся время, сказал он, я могу использовать после математики. Пришлось идти. На этот раз напротив меня за небольшим столом сидел молодой военный преподаватель математики с каких-нибудь Военно-технических курсов или школы. Как только я уселся, преподаватель, видимо по запаху, сразу понял, что со мной. Он, видимо, решил пощадить меня (в те далекие времена сильная выпивка не считалась особым пороком). Он начал меня спрашивать об одночленах и многочленах, о сложении, вычитании, умножении и делении многочленов. Как я ни был пьян, я все же написал, что требовалось, без ошибок. Затем он перешел к уравнениям. К счастью, я в свое время зазубрил правила решения квадратных уравнений. Он задал мне затем вопрос о корнях, их извлечении, как бы раскачивая мои мозги, и добился этого. Когда дело дошло до логарифмов, я уже отвечал сравнительно уверенно. Он сказал «довольно!» и поставил мне, видимо, удовлетворительную отметку, а может быть, и хорошую.

Но главное было не в этой отметке. Главное состояло в том, что мои мозги были «разблокированы». Я почувствовал себя уверенно и отправился на свое место «дописывать» сочинение. Преподаватель любезно подошел ко мне и сообщил, что мне осталось 20 минут на сочинение. Подумав пару минут, я принялся писать. На сей раз мои «разблокированные» мозги заработали, и я начал писать без остановки, пока через 15 минут не написал две страницы, что требовалось по плану экзамена. Прочитав написанное и расставив запятые, я подошел к преподавателю и вручил ему свое творчество. Тот, не без удивления посмотрев на меня, взял мои листы и куда-то ушел. Минут через 10 он появился, держа в руках мое сочинение, и, подозвав меня, сказал, что сочинение ему понравилось, но в нем имеются неправильные выражения. Например, он говорил, что у меня написано: «кой-что», а следует писать «кое-что». Я стал с ним спорить, говоря, что по-русски можно говорить и так и этак. Потом речь зашла о написании какого-то, не помню уже, слова. Я также стал оспаривать это замечание и привел церковно-славянский корень слова, чем удивил преподавателя. Он спросил меня, где я учился, и, узнав, что я учился в духовной семинарии, спросил, почему я ему этого сразу не сказал. Добавив затем «все понятно», он объявил, что ставит мне высшую отметку. После этого, видимо из любопытства, он спросил, сколько я вчера выпил.

Последний экзамен был по военным уставам. Преподаватель, видимо, генерал старой армии, спросил меня о фланговом движении. Я случайно недавно прочитал об этом в «Уставе полевой службы» и ответил хорошо. Он удовлетворился и передал слово командиру, который, видимо, всю жизнь только и делал, что нес караульную службу. Он спросил меня, куда становится лицом разводящий, когда часовые передают пост друг другу. Я не знал этого и наугад ответил, что он смотрит на часовых. Тогда председатель комиссии заявил: «Ну чего вы его мучаете такими вопросами? Он ведь военный химик и занимается своим делом». Я был отпущен с миром с отличной оценкой.

Таким образом, экзамен, несмотря на непредвиденные обстоятельства, сошел вполне благополучно. Я был с миром отпущен. Вечером, попрощавшись с друзьями в том же ресторане, я отправился в Нижний и доложил командиру дивизии об экзамене.

Скоро было получено предписание о вызове меня на экзамен в Артиллерийскую академию в Ленинграде. Экзамены там должны были продолжаться полтора месяца, так как следовало сдавать более чем по 20 предметам (если не более). Такие сроки, естественно, были уже прямой угрозой для моего университетского обучения. Стоял вопрос: либо университет, либо Артиллерийская академия. В то время я не мог однозначно решить этот вопрос.

Вскоре я очутился в Ленинграде в Артиллерийской академии, старинном здании, сохранившем следы пребывания и работы здесь многих поколений артиллеристов. Я увидел здесь столько профессоров-военных, таких как В.Н.Ипатьев и В.А.Солонина. Здесь была своеобразная дисциплина и порядок. Устроили нас, поступающих в Академию, достаточно хорошо, но времени у нас не было, что называется, «ни грамма» на развлечения и на знакомство с Ленинградом. Все время большинство поступавших употребляло на «зубрежку» учебников, рекомендовавшихся к экзаменам.

Первые экзамены по русскому языку и т. д. сошли благополучно. Началась группа экзаменов по математике. По алгебре я получил тройку, по геометрии же двойку. Сказалась наша знаменитая «семинарская» подготовка. Следующим экзаменом были основы дифференциального исчисления. Я, недавно сдавший этот предмет в Нижегородском университете, довольно легко сдал его и здесь, чем вызвал удивление преподавателей: плохо по алгебре и геометрии, достаточно хорошо высшая математика. Меня подробно расспросили, где я учился, и, узнав, что я студент университета, поставили вопрос о пересдаче элементарной математики. Я с нежеланием сел за учебники алгебры и геометрии. Но пересдавать мне, к счастью, не пришлось. Меня вдруг вызвал сам комиссар Академии и, подробно расспросив меня обо всем, объявил мне следующее: «Вы-де для нас очень подходящий кандидат в слушатели, но у нас огромный конкурс — 10 человек на одно место. Вы человек молодой. Приезжайте в будущем году, я гарантирую вам поступление в академию. Сейчас же уступите место старым командирам, заслуженным, возраст которых на исходе для поступления в академию» и т. д., и т. д.

Откровенно говоря, я не испытал большого разочарования после этого разговора. Видимо, все равно я не поступил бы, так как подходящие кандидаты для поступления были уже намечены начальством. Самое же главное, для меня после этого разговора был наконец сделан выбор. Был решен основной вопрос, иду ли я по военной линии, или же надо заканчивать университетское образование. Ясно, что оставалось второе. По своей природе я не был идеальным военным. Для этого у меня недоставало важных черт в моем характере: требовательности, непреклонности и прочее.

Итак, я вернулся в Нижний Новгород и доложил всю ситуацию командиру дивизии. Он мне не поверил, естественно, но сказал, чтобы я непременно готовился еще раз для поступления в Академию в будущем году. Я выслушал его, но для себя уже все решил.

Все это происходило в 1926 году. Университетские занятия я запустил. Тем более что на сей раз лагерный сбор был не вблизи Нижнего, а довольно далеко от него в районе Гороховца. Там надо было все заново создавать, и это у меня отняло также немало времени. Становилось очевидным, что если так пойдет дело и далее, мне придется расстаться с университетом.

Вот почему в конце 1926 г. я подал первый рапорт об освобождении с военной службы. Судьба его была плачевной. Командир дивизии Г.П.Софронов посмеялся надо мной и посоветовал не делать глупостей. Рапорт мне был возвращен. Весной 1927 г. я подал второй рапорт по этому же поводу, причем принес его сам Г.П.Софронову и откровенно объяснил всю ситуацию. На сей раз рапорт был направлен «по команде» в штаб корпуса. Но я получил тот же в сущности отказ, только от более высокого начальства, командира корпуса.

Между тем мои занятия, как по службе, так и по общественным обязанностям (Авиахим, Варнитсо и пр.) занимали все мое время и на университетские занятия оставалось слишком мало времени. Мне пришлось отрабатывать аналитическую химию. В те времена занятия качественным анализом проводились «классическим» методом, по Тредвелу и даже по Фрезениусу, авторам учебников прошлого столетия. Сначала отрабатывались частные реакции на элементы (не на ионы!) первой группы, затем следующих четырех групп. После отработки частных реакций на группу ассистент давал задачу на I группу (после коллоквиума) и т. д. Все шло сравнительно хорошо, пока я не дошел до 3-й группы. Здесь давалось две задачи просто на 3-ю группу и на 3-ю группу с фосфорной кислотой, что сильно осложняло задачу. Групповым реактивом служил сероводород. В общем, я отстал от других и принужден был работать в лаборатории все свободное время, захватывая даже ночные часы. Тогда это разрешалось, несмотря на то, что на полках стояли весьма опасные реактивы вроде бруцина, цианистого калия и других.

Я вспоминаю, как в военной форме, другого у меня ничего тогда не было, не было и халата, я ходил по лаборатории и гадал, что бы могло быть в задаче, данной ассистентом. У нас тогда было 3 ассистента: Б.А.Козлов, Р.Е.Вагнер и Н.П.Забелин. Все они, я думаю, наслаждались, если у студента не выходила задача и он приносил неправильный ответ. Так вот, через пару недель работы в лаборатории я обнаружил, что мои замечательные суконные брюки-галифе в нескольких местах прожжены серной кислотой. Может быть, я сам был недостаточно аккуратным, может быть, кто-либо из соседей брызнул случайно из пробирки. Задачи на 3-ю группу у меня не выходили очень долго. Только весной я преодолел все трудности и получил наконец профессорскую задачу. В.А.Солонина дал ее мне, не скрывая своей хитрой улыбки. Я работал над ней около двух недель и сдал ее со второго раза, потеряв в первый раз один элемент.

Задачи по количественному анализу удалось сделать значительно скорее. Но в общем лаборатория аналитической химии далась мне с большим трудом и с огромной затратой времени. К тому же я как военный не мог ежедневно и регулярно работать, в отличие от моих товарищей. Те могли заниматься в лаборатории с 8 утра и до ночи непрерывно, я же принужден был иногда пропускать не только дни, но даже и недели.

Все это создало у меня к весенней экзаменационной сессии 1927 г. очень тяжелую обстановку. Надо было сдавать зачеты и экзамены, на подготовку же их было слишком мало времени. Служба есть служба, и почти весь день ежедневно я принужден был отдавать ей. А тут еще из штаба округа пошли всякие предписания об усовершенствовании военного обучения частей, и мне приходилось иногда целыми неделями, особенно в период перед выездом в лагери, заниматься всякими делами. Шли разные курсы, то химических инструкторов, то работников милиции. Начались и другие работы. Например, весной 1927 г. я был командирован в Балахну для разработки одного важного задания на только что построенной электростанции на торфе. Кстати, во время этой командировки, продолжавшейся около двух недель, я был размещен в домике-гостинице, построенной специально для английских инженеров, руководивших постройкой электростанции. Я впервые встречался с иностранцами, приходилось приспосабливаться к «европейскому распорядку». Утром все вместе мы завтракали (пти дежене), в 11 часов был второй завтрак, затем обед, потом кофе и т. д. Я, естественно, ни слова не понимал из того, о чем говорят между собой англичане, и в случае необходимости объяснялся знаками или же вспоминал отдельные латинские и французские слова. Меня особенно умиляло, что после обеда все выходили в соседний зал и закуривали. А мне хотелось курить и до обеда и даже во время обеда. Оказалось, что это было неприлично.

Подобное же задание, правда, вместе с группой штабных работников, мне пришлось выполнять на одном из больших заводов в Растяпине (ныне Дзержинск). Там я впервые познакомился с некоторыми производствами, в частности, с ректификационной колонкой, как говорили тогда, лучшей в мире. Продукт эта колонка, действительно, давала превосходный. Кроме этого, были и другие дела. В самом Нижнем меня особенно донимали лекции, которые я читал чуть ли не ежедневно, то в Доме обороны, то на предприятиях города, то в Сормове, то в Канавине.

Ничего удивительного нет, что, пришедши раз сдавать вторую часть физики, я был спрошен А.Н.Зильберманом об интерференции света и ответил плохо, будучи недостаточно подготовлен. Профессор предложил мне прийти еще раз. Я помню, по совету ребят я пришел при всей форме с ремнем и наганом у пояса. На этот раз все обошлось благополучно и экзамен был сдан. В общем, обстановка у меня создалась критическая. Я уже почти принял решение временно бросить университет. Но мне здорово повезло. Летом я подал третий рапорт об увольнении в запас и на сей раз этот рапорт дошел до ГВХУ (Главное Военно-химическое управление РККА), т. е. до Фишмана, с которым я лично познакомился много-много лет спустя. Но Фишман отложил этот рапорт.

В октябре 1927 г. я поехал в Ленинград, где были мной заказаны на одном из заводов метеорологические приборы, необходимые для обучения инструкторов. Я заехал в Москву, зашел в ГВХУ с намерением добиться приема у Фишмана. Но неожиданно я встретил своих давнишних знакомых Малиновского и А.Ф.Яковлева (преподававшего нам еще на Военно-химических курсах в 1921 г.). Тут же в приемной я рассказал им свое положение, и они оба вполне сочувственно отнеслись к моему делу. Тотчас же, не откладывая дела, они отправились к самому Я.М.Фишману и вскоре, вернувшись от него, спросили меня: не соглашусь ли я после демобилизации специализироваться по военной химии и смогу ли дать по этому поводу полуофициальную подписку. Я им ответил утвердительно, так как в то время это соответствовало в общем моим намерениям. Тут же на клочке бумаги я написал «подписку», и через 5 минут вопрос был решен. Я поблагодарил своих друзей и отправился в Нижний.

Явившись к командиру дивизии для доклада о поездке, я был крайне удивлен, когда он показал мне телеграмму из самых высших инстанций о моей демобилизации из рядов Красной Армии.

Итак, я стал обыкновенным штатским после почти 7 лет службы в армии. Это было для меня весьма неожиданным, так как ставило передо мной множество проблем, которые при подаче рапортов начальству ускользали из моего внимания. Надо было думать о заработке, о штатской одежде, о совершенно новом распорядке жизни и прочее. Уже через неделю в дивизию прибыл из Москвы мой товарищ по Высшей военно-химической школе Миловидов на мое место, и я незамедлительно сдал дела и стал свободным, как лесная птица.

Первые месяцы после демобилизации

Жил я тогда на Студеной улице в доме, принадлежавшем ранее владельцу небольшого жирового и мыловаренного завода, впоследствии профессору нашего университета Таланцеву. Моим товарищем по жилью был Роберт Петрович Кивкуцан, работавший в инженерной службе дивизии, с которым мы прожили довольно много лет. С мая 1927 г. я был уже женат. Роберту отдали маленькую комнату, я же с женой размещался в большей проходной комнате на втором этаже. На этом этаже жили только военные-штабные. Напротив в комнате жил командир полка Владислав Викентьевич Корчиц, несколько правее его проживал дивизионный инженер Б.Ф.Лычевко, еще правее полковой врач Смирнов — все с семьями. Жили несколько тесновато, кухня была общая.

Жили мы, что называется, не мешая друг другу. Изредка ходили друг к другу в гости, особенно к Лычевкам, у которых иногда коротали время за преферансом. Конечно, частенько ходили и в Дом обороны, где играли на бильярде. К этой игре я пристрастился еще ранее. Здесь же в своей комнате я готовился и к экзаменам в университете. Таким образом, жизнь была разнообразной; пока я был один, я обедал в ресторане на Покровке (ул. Свердлова) на углу против Дворянского собрания. Заработная плата у меня была хорошая по тем временам и жизнь текла сама собой.

Но вот, внезапно, я очутился без работы и без зарплаты. Правда, я получил выходное пособие, довольно значительное. Но его пришлось израсходовать на штатскую одежду. Помню, в шинели и в фуражке я пришел в магазин на Балчуге с намерением купить себе что-либо из одежи. Меня встретил продавец, который приветливо со мной поздоровался (в то время, благодаря моим лекциям и выступлениям, меня знал практически весь Нижний Новгород), назвал меня по имени-отчеству и не без удивления спросил, чем я, военный, мог бы интересоваться в магазине одежды. Я объяснил ему ситуацию совершенно доверительно. Он спросил, какими средствами я располагаю, и, узнав все, сообщил мне, что постарается немедленно все подобрать. Через 20 минут я вышел из магазина с покупками — пальто из бобриковой ткани, немудрящим костюмом и ботинками. Таким образом, первая задача была как будто решена. Но денег после всего этого не осталось почти ни гроша.

Итак, с довольно высокой должности, которую я занимал в армии, я перешел на положение обычного студента. Пришлось подать заявление о назначении мне стипендии. Пришлось также сменить ресторанное питание на студенческую столовую, помещавшуюся на ул. Свердлова. Признаюсь, что первый студенческий обед в столовой произвел на меня ошеломляющее впечатление. Пустые щи из недоброкачественной квашеной капусты были не просто безвкусны, а буквально не лезли в рот, и я думаю, что даже привыкшие ко всему студенты едва ли воспринимали такие обеды более положительно, чем я. В то время моя семейная жизнь еще не наладилась как следует, да и нечего было думать о домашних обедах на стипендию. Но надо было привыкать, и вскоре я почти смирился с необходимостью перехода на положение студента.

Зато мои студенческие дела несколько поправились. Я сразу же принялся за работы в лаборатории органической химии, где практикум требовал времени и терпения. Я подогнал также хвосты. Встав на учет в партийную организацию университета, которая была в то время весьма немногочисленной, я прежде всего получил, конечно, партийное поручение. Я был избран студенческим представителем в деканат и засел вместе с деканом, профессором В.А.Солониной и заместителем декана М.Г.Ивановым за многочисленные дела. В то время главным из таких дел было назначение стипендий. Эти дела приходилось согласовывать с общественными организациями университета и факультета. Кроме того, в те времена студенчество было «подвижным». Постоянно исключались из числа студентов люди, которые по неуспеваемости и по своим социально-политическим признакам были нежелательны в составе студентов. Я был одновременно членом профкома факультета, продолжал работать в Авиахиме и читал лекции. Таким образом, работы было предостаточно. К этому прибавились труднейшие предметы, которые проходились на 3-м курсе. К их числу относилась физическая химия и органическая химия прежде всего. Кроме того, начались процессы и аппараты химической промышленности. Мне, как не особенно хорошо подготовленному по математике, было, естественно, трудновато усвоить термодинамическую часть физической химии. К тому же наш профессор Владимир Петрович Залесский читал курс физической химии довольно плохо. Сейчас я смотрю на конспект его лекций и удивляюсь, чего там трудного? Разве только многочисленные грубейшие ошибки в конспекте, которые искажают дело? По вине профессора я и, вероятно, большинство студентов не понимали, что в курсе главное и что второстепенное. Надо ли запоминать разные эмпирические правила, или же надо было усваивать термодинамическую и кинетическую основы курса? Конечно, лекции я слушал не все. Это было совершенно бесполезно.

Что касается органической химии, то здесь дело было, пожалуй, посложнее физической химии. Практикум по органической химии я в конце концов одолел, но не без приключений. За нашими занятиями в практикуме следил сам профессор Иван Иванович Бевад. Он был учеником А.М.Бутлерова и Д.И.Менделеева, правда, большую часть своей подготовки по органической химии он прошел уже у М.Д.Львова50. Ко всему этому, И.И.Бевад был прекрасным химиком-аналитиком и известен как автор книги по сельскохозяйственному анализу, написанной в бытность его профессором Ново-Александрийской сельскохозяйственной академии.

Студенты, как известно, не отличаются, за редким исключением, прирожденными данными экспериментатора. Только в редких случаях, у немногих сразу получаются органические препараты с приличными выходами. У большинства же, в том числе и у меня, препараты получались грязноватые и после перекристаллизации от них оставалось немного, так что требуемого выхода не получалось. И.И.Бевад смотрел на это с укоризною и требовал в некоторых случаях переделать задачу. Надо сказать, что в нашем химическом образовании отработка практикума по объему занимала, пожалуй, самое большое время. К тому же в то время практикумы были весьма однообразны. Поэтому, собрав немудрящую установку, например для перегонки какого-либо вещества, и запустив ее, т. е. включив газ и прочее, мы обычно лишь посматривали, как идет дело, и обменивались друг с другом замечаниями, чаще всего не относившимися к выполнению своих задач.

Однажды, вспоминаю, я что-то перегонял, все, видимо, шло благополучно, и я буквально на минуту выпустил из внимания прибор. И вдруг, о ужас: что-то трахнуло, и я увидел, что термометр вылетел вместе с пробкой из колбы, вслед за ним вылетело некоторое количество перегоняемого вещества. Это было ужасно. Но дело не в том, что надо было снова начинать все операции задачи, дело в том, что пропал термометр немецкого изготовления, привезенный заботливым И.И.Бевадом из Варшавского политехнического института. Приходилось идти к профессору и каяться. Ох, как тяжело это было! Бевад подробно расспросил обо всем, долго качал головой и через две минуты сказал мне, что мне придется уплатить за термометр около 1 рубля и 50 копеек. Это было неприятно, но куда неприятнее были укоры Бевада.

Я уже не помню, как я закончил этот пресловутый практикум, сдал коллоквиум и стал готовиться к экзаменам, которые надо было сдавать по органике.

Практикум по физической химии у меня прошел куда более успешно. Для этого были свои причины. Но расскажу все по порядку. Однажды я встретил в университете своего бывшего командира полка И.С.Кособуцкого, который был военным руководителем университета.

Он предложил мне провести в университете курсы: «Военно-химическое дело», «Химия и технология отравляющих веществ» и «Противохимическая защита». Соответствующие курсы должны были читаться на разных факультетах. Я, понятно, согласился, так как это сулило мне некоторый заработок и, кроме того, мне, как студенту, было лестно выступать в качестве преподавателя перед своими товарищами.

Итак, с осени 1928 г. я стал преподавателем университета. Составив программы, я начал готовиться к курсам. К счастью, еще не все выветрилось из головы, чему меня учили в Высшей военно-химической школе, и подготовка не требовала много времени. Кроме того, моя лекционная деятельность в Доброхиме и в Авиахиме очень пригодилась, у меня уже выработалась манера держаться перед аудиторией и не робеть нисколько.

Лекций оказалось довольно много на всех факультетах, хотя сами курсы были невелики. Мое материальное положение несколько улучшилось. Но были во всем этом и неожиданные трудности. Самым трудным и утомительным делом оказались зачеты. Уже в зимнюю сессию в самом начале 1929 г. мне пришлось принять зачеты примерно у 1000 студентов. Это было мучительно, но я был молод и перетерпел все.

Кажется, начиная с весеннего семестра 1929 г. я был приглашен читать курсы лекций «Противовоздушная и противохимическая защита водных путей сообщения» в Техникуме водных путей им. Зайцева (который был сам директором этого техникума). Здесь было несколько тяжелее. Приходилось читать много, иногда часов по 6 в день, и это было тяжеловато, хотелось спать во время лекций. Но предмет был не трудный, и я справлялся с делом, бегая из университета в техникум и т. д. Сначала было тяжеловато. Надо было не забывать главного, что я студент и что надо сдавать экзамены, работать в лабораториях. Но надо было и «жить», и все приходилось выполнять безропотно.

Итак, с сентября 1928 г. я стал преподавателем в университете и в техникуме, и вот уже исполнилось 50 лет этой моей профессиональной деятельности. Военные предметы я преподавал в университете до его реорганизации в конце 1929 г. В техникуме я вел занятия и по окончании университета.

С осени 1929 г. началась реформа высшего образования. Университет был расформирован, и химический факультет был реорганизован в самостоятельный Химико-технологический институт. Вследствие этого несколько усилились инженерные предметы, в частности «Процессы и аппараты химической промышленности», появились новые специальности вроде «Лесохимии» и т. д. Но для нас, собственно, особых изменений не произошло. Появился новый директор чуваш Михайлов, его заместителем стал наш не особенно удачный студент, давно уже покойный К.Смирнов. Я по своему желанию стал специализироваться по лесохимии у профессора Евгения Ивановича Любарского. Пришлось заниматься химией древесины и целлюлозы. Но в те времена лесохимическая промышленность Нижегородского края была бедной. Это были кустарные заводишки по производству порошка (т. е. уксуснокислого кальция), канифольное дело, скипидар и не более того.

Как раз сразу же после выделения химфака из университета у нас сильно заболел профессор Владимир Петрович Залесский, физикохимик. Однажды я был вызван к директору, и тот сказал мне, что надо заменить Залесского, т. е. попросту читать за него лекции по физической химии и руководить в практикуме практическими занятиями студентов. Это был особый номер, и я, конечно, струсил. Физикохимия — это не военно-химическое дело. Но с помощью парторганизации меня уговорили, и вот я, студент 4-го курса, стал читать курс физической химии. Это, конечно, можно было бы расценивать как юмористический номер. Я сам еще не сдал экзамена по физической химии, курс слушал плохо и к тому же мало понимал. В.П.Залесский, надо еще раз признаться, читал исключительно плохо. Он говорил о каком-либо явлении, или давал уравнение и тут же уклонялся в «философические рассуждения». Философствовал же он крайне плохо, хотя у него и было «что-то», скорее отвлеченно-житейское, чем физико-химическое. Профессором он был назначен случайно. Ему скорее следовало быть писателем. Я читал два романа, которые были им написаны и опубликованы. Это удивительное проявление фантазерства с налетом «наукообразности».

Отвлекаясь от рассказа о себе, я скажу, например, что, описывая казнь (или наказание) в обществе будущего, он придумал для преступников следующее «физическое» наказание. Преступника отправляли к дантисту, который сверлил ему бормашиной совершенно здоровый зуб, заставляя переживать страшнейшую боль. После нескольких минут такой пытки (это и было наказание) дантист обезболивал зуб и затем тщательно его пломбировал. Я полагаю, что этот пример хорошо иллюстрирует «фантазерско-философское» мышление В.П.Залесского.

Но у него бывали и другие «странности». Вспоминаю, что в 1928 г. сидели мы однажды с В.А.Солониной в деканате и говорили на разные темы. Вдруг приходит какой-то товарищ и просит Солонину к ректору. Через полчаса он вернулся в деканат и рассказал мне, что к ректору обратился В.П.Залесский со следующим вопросом. В течение ряда лет он составлял синоптическую хронологию по истории науки. Все открытия и научные события в этой хронологии сопоставлялись с социальными явлениями, с событиями в области «соседних» наук, общественных наук и т. д. На основе такой синоптической хронологии В.П.Залесский каким-то образом заметил закономерности и повторяемость событий в различных областях жизни. В частности и в особенности, практическим выводом из его хронологии явилось предсказание, что в самом начале 40-х годов должна начаться страшнейшая война, масштабы которой будут небывалыми, а несколько позднее будет открыт принципиально новый, неисчерпаемый источник энергии, который приведет к революционным переменам в жизни и производстве.

Естественно, что ректор Балахонов51, по специальности преподаватель каких-то общественных дисциплин, принял предсказания В.П.Залесского как проявление психического заболевания. Он не знал, что еще Аристотель сказал как-то, что «всякая благородная душа не лишена доли сумасшествия». Вот почему был вызван В.А.Солонина, которому было сделано замечание, что профессора химического факультета занимаются вместо дела какой-то чепухой. Он передал также Солонине и сами «синоптические таблицы — огромные простыни» бумаги, шириной более метра и длиной, я думаю, метров в 10.

В.А.Солонина, никогда не склонный к подобного рода фантазиям, воспитанный как скромный экспериментатор-органик, естественно, вернулся возмущенным и рассказал мне обо всем этом. К сожалению, в то время я был просто не подготовлен к восприятию подобного рода сентенций и предсказаний, как, впрочем, и все. Поэтому после разговора мы свернули все таблицы и поместили их на высокий шкаф. В сущности, тогда этим дело и кончилось, но за В.П.Залесским прочно укрепилась репутация невероятного фантазера. Я скоро и забыл об этом эпизоде. Но когда началась война в 1941-г., я вспомнил Залесского. И еще раз вспомнил о нем, когда американцы сбросили бомбу на Нагасаки. Вот вам и Залесский. Хотелось бы, чтобы «синоптические хронологические таблицы» его уцелели (у него осталась дочь), и хотелось бы теперь на них посмотреть и понять их. Кто его знает, что там за закономерности?

Итак, В.П.Залесскому я не могу считать себя обязанным какими-либо знаниями по физической химии. Недаром в то время один из наших доцентов, преподаватель по процессам и аппаратам химической промышленности (погибший впоследствии в ссылке на Соловках) Р.Н.Литвинов доверительно в шутку говаривал нам: «Я сделал три ошибки в жизни: 1) женился в первый раз, 2) представил Залесского в профессоры (он перед нами с Солониной сидел в деканате помощником декана И.И.Бевада) и 3) не купил машинку для приготовления мороженого, случайно предложенную по дешевке».

Итак, мне предстояло заменить в качестве преподавателя физической химии на 3-м курсе В.П.Залесского. Студенты, мои товарищи, встретили это известие с живым интересом. Что ж будешь делать? «Взявшись за гуж, не говори, что не дюж». Познакомившись с программой курса, который должен был только начинаться, я стал готовиться к чтению лекций. Начальные лекции, посвященные агрегатным состояниям, газовым законам и пр., не казались мне особенно страшными. На кафедре держаться я умел. Недоставало только знаний. Все же две или три лекции я прочитал и даже, кажется, заслужил положительную оценку студентов. Предстояла химическая термодинамика. В то время учебников было мало, и они были устаревшими, все же пришлось их упорно изучать, пытаясь понять суть дела, которая, к сожалению, ускользала.

Теперь всю эту историю я вспоминаю со смехом. Но и утешаюсь. Посмотрел бы я, как теперешние студенты МГУ на 4-м курсе, получив поручение читать физическую химию своим товарищам, восприняли и выполнили это поручение. Я считаю, что мне в жизни очень повезло, что я стал профессором МГУ. Студенты здесь куда более сильные, чем были в свое время мы, недалеко ушедшие от наших товарищей, бывших рабфаковцев. Конечно, теперь и время другое, и подготовка другая. И все же современный студент, поставленный в мое положение преподавателя физической химии, я думаю, волновался бы не меньше, чем волновался в свое время я. Экзаменуя иногда по физической химии кандидатов в аспиранты, я не раз убеждался, что они, зная в общем предмет, иногда путаются в «трех соснах», забывая самые элементарные вещи.

Итак, приступив к изложению химической термодинамики (по учебнику Эггерта), я «выкладывал» студентам все то, что сам впервые узнавал в процессе подготовки к лекции. Иногда чуть ли не всю ночь я пытался проникнуть в тайны уравнений Вант-Гоффа и, самое главное, понять, для какой же цели эти замысловатые уравнения нужны. Не всегда изложение проходило благополучно. Выводя какое-нибудь уравнение, я вдруг терял нить и обращался к «шпаргалке». Впрочем, я заметил, что, стоя у доски, я иногда вдруг, как бы осененный догадкой, пришедшей в результате колоссального напряжения, находил потерянную нить и доводил дело до нужного конца. Вероятно, однако, ко мне в то время была полностью применима анекдотическая оценка преподавателем студентов: «Какие нынче пошли непонятливые студенты: им раз объяснишь — не понимают, два объяснишь — не понимают, три объяснишь сам поймешь, я они все не понимают».

Для меня лично чтение физической химии оказалось полезным в том отношении, что я без труда сдал экзамен в этой области и впоследствии вернулся к ней и как преподаватель, и как исследователь.

Я был бы несправедлив к профессуре Нижегородского университета (химфака), если бы характеризовал только одного В.П.Залесского, причем только со стороны его странностей. При всем этом не могу не сказать, что по-человечески В.П.Залесский был прекрасным человеком, доброжелательным к студентам. Конечно, он все же вкладывал свою толику в наше воспитание и беседы с ним приносили несомненную пользу. Он был широким по натуре, увлекающимся человеком, а это для молодых людей, в общем, неплохой пример.

Особенно большой популярностью у нас пользовался, конечно, Василий Андреевич Солонина (1862–1934)52. Он был с Украины, хотя никогда и ничем не выдавал свое происхождение. Видимо, он был из микроскопических помещиков, точнее, хуторян и рано уехал с родины. Учился он в Петербургском университете и был непосредственным учеником Д.И.Менделеева и А.М.Бутлерова. Некоторое время по окончании университета он работал в лаборатории Бутлерова, был частным ассистентом Д.И.Менделеева. К сожалению, нет данных о его деятельности в молодости, и я принужден восстанавливать некоторые стороны его жизни по его рассказам и по рассказам его сверстников, в частности В.А.Кистяковского53.

Вот, я вспоминаю, что В.А.Солонина рассказывал мне о Менделееве. По его словам, он был раздражителен и при этом часто грубоват. В.А.Солонина, как его частный ассистент, должен был, в частности, играть с ним в шахматы в лаборатории. При этом Д.И.Менделеев допускал изменение ходов, что было против правил. «Когда же, — рассказывал В.А. Солонина, — я ему делал замечание, то он страшно раздражался, кричал довольно грубо». Это, по словам Солонины, производило ужасное впечатление. Правда, говорил он, Менделеев обычно извинялся, но это по существу ничего не меняло. Видимо, из-за этого В.А.Солонина не сжился с Менделеевым и ушел от него. Затем он, вероятно, работал в лаборатории А.М.Бутлерова и Н.А.Меншуткина54. С 1893 г. начались его публикации по органической химии из химической лаборатории Московского высшего технического училища. Большая часть этих публикаций посвящена действию хлористого нитрозила на амины жирного ряда. Наиболее крупная работа по аминам: «О замещении амидогруппы галоидом в первичных аминах и к разделению друг от друга первичных, вторичных и третичных аминов» датирована 1898 г. Интересно, что одна из работ (1898) посвящена зависимости температуры плавления органических соединений от числа углеродных атомов в частице.

В том же 1898 г. В.А.Солонина стал профессором химии Варшавского политехнического института. Здесь он работал до 1916 г., когда институт был эвакуирован в Москву, а затем в Н.Новгород (1918). Таким образом, он был опытным профессором со стажем и к тому же исследователем. В Н.Новгороде он особенно увлекался автооксидацией органических соединений, но, кажется, ничего по этой теме не публиковал, хотя немало времени проводил в своей лаборатории. В 1931 г. В.А.Солонина переехал в Москву. Собрав у себя и у жены Надежды Ивановны все ценное («золотишко»), он выстроил домик на Ходынском поле и преподавал химию в Пищевом институте всего лишь 3 года. Мне удалось в 1932 или 1933 г. побывать у него, и я был встречен исключительно сердечно и провел у стариков целый вечер. Такова в общих чертах внешняя сторона жизни В.А.Солонины.

В качестве профессора Нижегородского университета (б. Варшавского политехнического института) В.А.Солонина пользовался большим авторитетом и уважением. Он очень много знал, правда, не замечая, что его «классические» знания быстро стареют и заменяются новыми. Лекции он читал скучно. Собственно, он читал одну или две первые лекции и на этом заканчивал чтение, за неимением слушателей. Химию он знал прекрасно, но, видимо, не был особенно способным к ее изложению. К тому же он высказывал нередко мысли, свойственные, скажем, курсу Д.И.Менделеева эпохи конца 1880-х годов. Так, он однажды сказал нам, что теория электролитической диссоциации интересна, но не верна. Как может такой активный атом, как атом натрия, находиться в растворе самостоятельно, не реагируя с водой. При всем этом он был хорошо знаком с самим С.Аррениусом и, по рассказам В.А.Кистяковского, весело проводил с ним время в Париже (при участии В.А.Кистяковского). Тогда, в начале XX столетия, профессора политехнических институтов получали солидное жалованье, до 10000 рублей в год, и, естественно, проводили каникулы там, где всего легче можно было тратить деньги, а именно в Париже.

Но если В.А.Солонина читал лекции без особого успеха, он совершенно мастерски принимал экзамены. Эти экзамены обязательно проходили в Большой химической аудитории. Во время экзаменов все места в аудитории были заняты студентами, которые внимательно следили как за вопросами профессора, так же внимательно слушали ответы экзаменующихся. Химиков В.А.Солонина спрашивал строго, и, сохрани Бог, если кто-либо не мог без запинки перечислить какие-нибудь кислоты серы и изобразить их формулы на доске. Студентов он тотчас же «прогонял». Зато, экзаменуя механиков, В.А.Солонина проявлял крайний либерализм. Я помню, как однажды один студент-механик, получивший вопрос о сере, долго стоял около доски, будучи не в состоянии что-либо вспомнить. Наконец, Василий Андреевич обратился к нему и спросил: «Ну что, написали что-нибудь?» — и, увидев, что тот ничего не написал, он спросил: «Ну, где сера встречается в природе?». После некоторого интервала времени он получил ответ: «В ушах». Под общий смех Василий Андреевич потребовал у студента зачетную книжку и тотчас же поставил зачет.

В.А.Солонина считался «верховным руководителем» лаборатории аналитической химии и сам давал контрольные задачи. В этом отношении он также был неумолим, когда имел дело со студентом-химиком. Иногда его контрольные задачи были настолько каверзными, что студенты работали над ними по 3 месяца и сдавали задачу, освоив все тонкости систематического анализа. Мне, грешному, также пришлось немало попотеть с его контрольной задачей.

После демобилизации из армии я был вскоре избран членом профкома и студенческим представителем в деканат факультета. Деканом был В.А.Солонина, его помощником был М.Г.Иванов, технолог-силикатчик, а затем некоторое время С.А.Андреев, сернокислотчик. Вначале я, естественно, чувствовал себя в деканате неловко. Но Василий Андреевич был простым и доброжелательным. Скоро мы с ним вполне сошлись и, встречаясь в деканате, когда было нечего делать, садились друг против друга и начинали разговоры. Чего-то я не выслушал из воспоминаний В.А.Солонины! Он рассказывал о разных встречах с людьми, которых в то время уже не было в живых, о работе в Петербургском университете, о Германии, где В.А.Солонина бывал, видимо, работая в каких-то лабораториях. Сейчас я уже почти все забыл из его рассказов. После окончания беседы, которая иногда продолжалась часами, Василий Андреевич шел домой (пешком), но перед этим обычно заходил на Мытный рынок (в начале улицы Свердлова), где тогда торговали живой рыбой. Он выбирал либо пару стерлядок, либо хорошего судака, либо еще что-либо и тогда шел домой. Жил он в здании химфака (вернее, в домике около него, окруженном садом) в конце Откоса. Я часто видел его весной за огородными и садовыми работами.

Более двух лет мне пришлось работать вместе с этим интересным человеком, производившим впечатление старика. В старости он жил спокойно. Работы было немного, а я, уже окончивший к тому времени университет и занимавшийся давно преподаванием и прочее, получил какое-то право общаться с профессурой более тесно, как член коллегии преподавателей. Из уцелевших в памяти многочисленных встреч вспоминаю одну в квартире у А.Н.Зильбермана. Когда я туда вошел, то увидел, что целая компания профессоров сидит за столом и играет в винт. Я присел в ожидании конца робера. И вдруг слышу, как В.А.Солонина, обращаясь к своей старухе, возгласил: «Дура, разве так ходят?» и т. д. На меня это произвело некоторое впечатление. Таков был В.А.Солонина в жизни, чудаковат и по-менделеевски грубоват.

О другом высокоуважаемом нами профессоре, И.И.Беваде (1857–1937)55, я уже упоминал. Он был старше В.А.Солонины, но умер позднее его. В мое время это был маленький старичок, сильно хромавший на одну ногу. Он также воспитанник Петербургского университета и непосредственный ученик А.М.Бутлерова и Д.И.Менделеева. По окончании курса он работал некоторое время у Бутлерова и по его рекомендации был назначен в 1881 г. лаборантом в Варшавский университет. Через 3 года он был назначен доцентом в Институт сельского хозяйства и лесоводства в Новой Александрии (вблизи Люблина в Польше). К счастью, биография И.И. Бевада опубликована не только А.Д.Петровым56 (покойным), но и в книжке также уже покойного П.И.Проценко «Очерки развития химии в Ростовском университете» (Ростов, 1960). В 1896 г. Иван Иванович Бевад стал профессором Варшавского университета. В 1900 г. он защитил в Варшаве докторскую диссертацию и получил профессуру в Варшавском политехническом институте. Вместе с этим институтом он и переехал в Н.Новгород в 1917 г., где и работал до самой смерти.

Бевада без преувеличения можно причислить к классической школе русских химиков-органиков. Преподаватель он был отличный, хотя его лекции не отличались занимательностью и даже, пожалуй, были суховаты. Он был представителем русской химии конца XIX в. и безукоризненно знал классическую органическую химию. Видимо, вследствие переездов варшавских учебных заведений в 1915 г. и позднее, он несколько отстал в области идей химии XX столетия. Так, он явно был далек от электронной теории в химии и вообще, из-за недостатка журналов после 1914 г., был не в курсе дел развития новейшей химии. Но зато органическую химию до 1914 г. он прекрасно знал. Все крупнейшие русские химики-органики были его знакомыми и даже друзьями, и, насколько мне известно, он пользовался у них большим уважением.

И.И.Бевад по-человечески был скромен, несколько замкнут, увлекался музыкой, неплохо играл на рояле, с другими профессорами, в отличие от общительного В.А.Солонины, он почти не имел дела. И.И.Бевад был готов, я бы сказал, «нянчиться» со студентами, если они проявляли любовь к органической химии. Он был и общественником. Мне приходилось работать с ним во многих комиссиях, организовывать с его помощью студенческие кружки, ставить доклады и прочее. В общем, его можно было бы назвать вполне симпатичным профессором, жаль, что имевшиеся среди наших студентов полуграмотные любители «потрепаться» языком на разных заседаниях причиняли ему явные огорчения своей несправедливой критикой.

Эта критика имела под собой особую почву. И.И.Бевад был строг в спросе основ органической химии. Сдать ему экзамен было куда труднее, чем В.А.Солонине. Ну, а любителям блудословия казалось, что такой строгий спрос знаний, которые они считали устаревшими, был просто «придирками». Некоторые наши студенты, считавшиеся общественниками, передовиками и даже «вождями» организаций, полагали, что органическую химию можно освоить, если ограничиться знакомством с некоторыми новейшими достижениями этой науки. Однако жизнь в дальнейшем над ними довольно жестоко посмеялась. Немногие из них стали даже приличными инженерами, но зато некоторые стали видными профессорами (Обрядчиков, Рабинович и другие).

О других преподавателях я могу сказать несколько меньше. Жаль Р.Н.Литвинова57, способного преподавателя (доцента) по процессам и аппаратам химической промышленности. Р.Н.Литвинов был настоящим инженером. Он был конструктором. Я помню, как он пытался построить магнитофон, пользуясь вместо теперешней магнитной ленты железной проволокой. Он любил коллекционировать и из-за этого погиб. Не буду здесь рассказывать об этом, так как живы люди, предательству которых была обязана его ранняя смерть.

Были, конечно, и другие многочисленные преподаватели. A.А.Завадского, читавшего курс общей химической технологии, я помню по его знаменитой фразе: «Раньше дубили подошвенную кожу 10 лет и носили 10 лет. Теперь дубят неделю, ну и носят неделю». Это, конечно, не просто «риторика», как теперь говорят. В те времена, как известно, из-за крайнего недостатка естественных материалов (кожи и др.) употреблялись «эрзац-продукты». Они были, конечно, несравненно более плохими по сравнению с продуктами естественного происхождения. А.А.Завадский просто выражал протест против «эрзац-продуктов», не подозревая, что через пару десятков лет эти «эрзацы» станут основными продуктами, в ряде случаев куда более высокого качества, чем применявшиеся в течение многих тысячелетий естественные материалы.

Но вернемся к ходу событий. Мои студенческие дела постепенно улучшились. Мне легко удалось сдать физическую химию. Неорганику я сдал без особых затруднений, хотя и не на «отлично». Не помню теперь, что именно мне пришлось «отвечать» B.А.Солонине. С органикой дело обстояло значительно хуже. Пришлось долго сидеть за учебником и без особого эффекта. Органическая химия и теперь еще мне представляется чем-то похожей на музыку. Если у человека нет слуха и музыкальных данных, привитых с детства, ему, естественно, нечего делать в области музыки. Так же и в органической химии с ее своеобразным стройным содержанием, однако совершенно не соответствующим строю семинарских наук, к которым я был с детства приучен. Все эти бесконечные классы и ряды соединений, со всеми их особенностями и «заместителями», могли быть усвоены, выражаясь по-семинарски, «зубрежкой», к которой я никогда, даже в семинарий не питал никакого пристрастия, либо я должен был обладать «органико-химическими музыкальными» данными, способностью запоминать системы названий и связанных с ними структур. К числу таких одаренных я, видимо, не принадлежал, да и не мог выдержать сидения за учебником длиною в полгода.

Только взяв себя в руки и собрав свою волю, я садился за учебник Чичибабина (совсем немудрящий) и пытался запоминать, хотя это было, прямо сказать, скучно. Кое-что, конечно, оставалось от занятий, но систему органической химии в целом я, видимо, так и не освоил. Только позднее, по разным причинам мне пришлось всерьез заниматься некоторыми разделами органики. Тогда же я сдал, помнится, не более чем «на удочку».

Итак, основные предметы общего курса были с грехом пополам сданы. Я думаю, что не только я так работал, но и многие другие мои коллеги. Трудными были для меня и инженерные предметы — теоретическая и прикладная механика, сопротивление материалов, техническое черчение, курсовые проекты и прочее. Но нужда «все преодолевает», хотя «семинарская» подготовка потребовала двойной, а может быть, и тройной работы над пустяковыми вещами.

Да, пришлось сидеть долго над вещами и понятиями, которые, как впоследствии оказалось, сами собой понятны. Тогда же, по разным причинам, многое до меня «не доходило». Несколько легче было с «процессами и аппаратами химической промышленности», которые читались, видимо, более доходчиво Р.Н.Литвиновым. Кроме того, эта дисциплина, пожалуй, даже увлекала своими чисто практическими аспектами, решениями технологических задач.

Итак, основные предметы курса я плохо ли, хорошо ли, сдал. Сказав, чтобы я знал все это, я не могу. Да и сейчас полагаю, что задача высшего образования не столько состоит в усвоении всей суммы знаний, зафиксированных в учебниках и учебных планах, сколько в том, чтобы научиться отыскивать то, что необходимо, в соответствующих источниках и уметь интерпретировать это необходимое с точки зрения более высокого уровня науки сегодняшнего дня. Вот этому, пожалуй, я и научился в Нижегородском университете за годы обучения.

Однако закончить Нижегородский университет как таковой мне не удалось. В 1929 г. началась реформа высшей школы. Наш университет был расформирован. Химический факультет был реорганизован, как уже упоминалось, в самостоятельный Химико-технологический институт, были выделены и другие различные высшие учебные заведения. Фактически, конечно, мало что изменилось. Однако название «университет» исчезло.

Новый Химико-технологический институт получил старое здание на Откосе, где и ранее были расположены все химические лаборатории и аудитории. Был назначен новый директор, чувашин Михайлов, его заместителем стал К.С.Смирнов (давно умерший). Ко времени реорганизации я делал уже дипломную работу. Моим руководителем был профессор Е.И.Любарский (1870–1944), ученик А.М.Зайцева58 в Казани. К нам он приехал из Владивостока, где был профессором. Это был симпатичный и знающий преподаватель, державшийся просто и даже дружески. Впоследствии действительно мы с ним подружились, особенно после моего переезда в Москву. Он в 1936 г. также переехал в Москву, преподавал в каком-то вузе и жил с дочерью на Самотеке. Он часто бывал у нас на Малой Бронной.

Е.И.Любарский отличался тем, что не только знал прекрасно классическую органику и технологию лесохимических производств, но и держал в своей голове множество химико-практических сведений по химии и технологии разнообразных органических производств, которые он иногда неожиданно «выкладывал» нам при случае. Заведуя лабораторией и руководя дипломными работами и проектами нескольких студентов, он большую часть рабочего времени проводил с нами и был вполне в курсе дела работы каждого из нас. Он постоянно давал советы, как получить то или иное вещество или материал, которого в то время невозможно было получить.

В лаборатории лесохимии, где я выполнял спецпрактикум и дипломную работу по химии ацетона, помещавшейся на верхнем этаже лабораторного здания Университета, было не особенно людно, но приятно работать, и я проводил там целые дни, отвлекаемый лишь различными общественными обязанностями. В то время как началась реорганизация университета в 1929 г., было множество заседаний, собраний, толков, перетолков у наших руководящих активистов-студентов и нередко приходилось заседать подолгу. Почему-то многие наши «важные» студенты предпочитали химико-технологическое образование и диплом университетскому и, кажется, совершенно ошибочно. Из большинства (за исключением, пожалуй, Брауде, впоследствии видного стекольщика на Гусе Хрустальном) ничего путного не получилось.

С организацией Химико-технологического института появилась канцелярия с штатом работников и соответственно возрос элемент бюрократии в оформлении различных дел, с которыми совсем недавно для всех факультетов справлялся один С.С.Станков. После создания Химико-технологического института полагалось, вместо обычной небольшой дипломной работы делать дипломный проект. Времени для этого было мало, мы и так задерживались на студенческой скамье больше отведенного времени. Впрочем, в неразберихе сначала не обращалось особого внимания на нашу «технологизацию» и как-то само собой получилось, что мы в лесохимической лаборатории делали нечто среднее между дипломной работой и дипломным проектом.

Темой моего проекта-работы было получение ацетона из уксусного порошка (уксусно-кислого кальция, получаемого при сухой перегонке древесины). Помнится, я придумал какую-то оригинальную схему получения ацетона с некоторой новизной, что и вызвало особые симпатии ко мне Е.И.Любарского. Я сделал немудрящие чертежи, что-то написал (совершенно не помню, в чем состояла «новизна» моей работы). Защита всего этого была почти формальной, и я получил высокую оценку. Вспоминаю, что защита дипломных проектов по основной химической промышленности и по химии силикатов проходила строже, или так мне казалось.

Таким образом, в самом начале 1930 г. я закончил Химико-технологический институт в Нижнем Новгороде. Мне предстояло устраиваться на работу. Тогда не существовало «распределения» оканчивающих. К тому же я был преподавателем (фактическим ассистентом по физической и коллоидной химии) и, может быть (уже не помню), надеялся продолжать эту работу официально. Начались хлопоты по оформлению окончания высшего учебного заведения. Помню, бегали мы в типографию заказывать печатный диплом, так как «казенные» бумажки, выдававшиеся в то время, были малопредставительными.

Я жил тогда на Студеной улице в проходной комнате с женой. Родившийся еще в конце 20-х годов сын Коленька умер, но все равно было тесно и неприятно жить в этой квартире. Правда, в последние годы студенчества это житье давало некоторую пользу. Мой сосед по квартире В.В.Корчиц (командовавший корпусом во время Отечественной войны) подарил мне как-то немудрящий фотоаппарат старой конструкции, и я увлекся фотографией, затрачивая на нее последние деньги. Фотоматериалы в то время были дорогими, а хотелось получать красивые фотографии на бумаге «Сатрап» фирмы Шеринга. Мне удалось кое-как справиться с недостатками, свойственными для начинающего фотографа, и я стал получать (на пластинках) довольно приличные фотографии.

В связи с занятиями фотографией я познакомился с обоими нижегородскими фотографами, Дмитриевым и Ивановым. Заведения обоих помещались на Осыпной ул., почти против теперешнего Драматического театра. Дмитриев был уже тогда известным фотографом. Он подарил мне на память редкую фотографию Д.И.Менделеева, снятую им во время приезда Менделеева в Н.Новгород, вероятно, в 1903 г. У Иванова, который был менее знаменит, я получил хорошие уроки проявления пластинок и печатания и занимался фотографией все более и более успешно.

В одной квартире со мной на Студеной ул., еще со времени совместной службы в штабе 17-й с.д. жил и Р.П.Кивкуцан. Он демобилизовался около 1929 г. и работал директором Дома отдыха на Моховых горах. Недавно (июль 1977 г.) я проезжал на теплоходе мимо этих мест. Как все переменилось! Стоит на берегу Волги огромный стекольный Борский завод. Прекрасный когда-то сосновый бор на Моховых горах сильно поредел. Говорят, однако, что и сейчас там имеется Дом отдыха. Так вот, Р.Кивкуцан (давно погиб) предложил мне однажды стать фотографом Дома отдыха.

Запасшись пластинками и бумагой, а также необходимыми фотоматериалами, я приехал на Моховые горы и приступил к работе. Желающих сниматься хоть отбавляй. Особенно стремились увековечиться на фото девицы и молодые женщины, считавшие себя красивыми. В купальных костюмах, почти полуголые, они позировали перед моим аппаратом, желая принять наиболее эффектную позу. Мне было естественно выгоднее снимать группы. За снимок была установлена минимальная цена — 30 копеек, так что если на снимке фигурировало 10 человек, я получал 3 рубля. Я снимал все утро, пока были наиболее хорошие условия, затем садился проявлять и сушить пластинки. Все было кустарно. Водопровода не было, фотографии промывались в ведре воды. Вечером и ночью я печатал фото при свете керосиновой лампы, покрытой красной бумагой. Фотографии получались немудрящие, но пользовались огромным спросом. У меня быстро кончались пластинки и бумага, и я ехал в Нижний за новой порцией. Привозил целый чемодан, которого мне хватало на 4–5 дней. Я подрабатывал прилично, и это было хорошо, тем более, что к этому времени никаких источников дохода, кроме мизерной стипендии, у меня не было. Так я работал два сезона.

Что касается других заработков в студенческие годы, то они в основном были случайными. Я был преподавателем военно-химического дела и воздушно-химической обороны как в университете, так и техникумах: Водном (на Б. Печерке) и в Химическом техникуме в Дзержинске. Это давало мне немного, хотя вполне достаточно для жизни. Одно время я был секретарем Городского отделения Осоавиахима, размещавшегося в помещении райкома за Драматическим театром. Не приходилось брезговать и другими источниками. Неоднократно, вместе с товарищами, мы нанимались разгружать баржи с дровами или мукой и другими товарами. Но после этого часть заработка расходовалась на «гулянку», которая была неизбежной в студенческие годы. В общем, я не бедствовал материально даже в тяжелые 1929–1930 годы, когда был голод.

Итак, в первые месяцы 1930 года я окончил университет, точнее, Нижегородский химико-технологический институт, преодолев значительные трудности в разных отношениях.

История с отцом

Шли последние месяцы моих студенческих лет. Множество занятий, обязанностей, служебных и общественных, разных забот было у меня в то время. Все дни были, что называется, «расписаны». То надо в лабораторию, то читать лекцию, то заседать где-либо. Трудно было вырваться в Пречистое к отцу. Только из писем я кое-что знал об их житье-бытье. Наладившаяся было в годы НЭПа их жизнь снова стала резко ухудшаться. В 1929 г. началась коллективизация, и на семью отца посыпались несчастия.

Я стал получать тревожные письма от отца, вдруг и они прекратились. В конце 1929 г. внезапно я получил письмо от матери, сообщившей, что отца посадили, в доме был произведен обыск, причем были изъяты разные книги, уже довольно редкие в то время. Был изъят и мой «похвальный лист», выданный мне после окончания церковноприходской школы, с портретами царей, довольно красиво сделанный, как мне тогда казалось.

Конечно, арест отца меня сильно встревожил, и я некоторое время, откровенно говоря, не знал, что предпринять. К тому же «захлестывали» дела. Мать, однако, все время писала, высказывая тревожные мысли. Она иногда вместе с братом Павлом ходила навестить отца, что далеко не всегда удавалось. Сидел он в лагере около Кинешмы, где-то за вокзалом. Было совершенно неизвестно, в чем его обвиняют и что ему может грозить. В то время все могло произойти, я это понимал, и это было совершенно грустно. Письма от матери становились все тревожнее и тревожнее. Она сообщала о различных слухах, о том, что отца вышлют в отдаленные места на много лет. Каким образом эти слухи доходили до нее, неизвестно. Втайне я, однако, имел слабую надежду, что все должно кончиться сравнительно благополучно. По своему «смиренному» характеру и крайней осторожности, наученный обстоятельствами тревожной жизни в те времена, отец просто не мог быть в чем-либо замешан. Но надежды надеждами, но надо было что-либо предпринимать. Я, как член Партии, должен был принять наиболее правильное решение. В январе-феврале 1930 г. я решил пойти в Краевую контрольную комиссию КПСС и прямо спросить, как я должен поступить в данном случае.

Помнится, после долгих колебаний я вошел в здание на углу площади Минина и Откоса, заявил о своем приходе и желании побеседовать с членами Краевой контрольной комиссии. После не долгого ожидания я вошел в кабинет. За столом сидел старик, видно, из бывших сормовских рабочих, который пригласил меня сесть и спросил, в чем дело. Я подробно рассказал о себе и своем отце, рассказал о его аресте и плачевном положении семьи и в заключение спросил, что я, как член Партии, должен делать в таких обстоятельствах. Старик оказался очень внимательным. Терпеливо выслушав мой довольно длинный рассказ, он сказал мне приблизительно следующее: «Что же ты хочешь предпринять? Кто бы ни был твой отец, он же тебя вскормил, воспитал, а ты хочешь его в таком тяжелом положении бросить? Поезжай, узнай, в чем дело. Уж если он действительно совершил преступление, не вступайся, но если его посадили случайно? Ты обязан вмешаться и помочь ему».

Я мог рассчитывать, особенно в то время, на уклончивый ответ и скажу, что был удивлен таким прямым и, как я тогда понимал, совершенно правильным ответом, указывавшим на мои обязанности по отношению к отцу. Позднее, в 30-х годах, я думаю, я не получил бы такого ответа. Впрочем, со мной разговаривал старик, умудренный опытом, что бы сказал более молодой? Во всяком случае, я вышел из Контрольной комиссии ободренным и уверенным в необходимости вмешаться в дело. Я решил поехать в Кинешму к прокурору.

В марте 1930 г. я сел в поезд и поехал в Кинешму. Я, помню, был одет в солдатскую шинель, на голове у меня была шапка-кубанка. Я разыскал прокурора и вошел к нему. Спросил о деле. Тот, вместо того, чтобы отнестись ко мне сочувственно, начал меня расспрашивать, кто я такой, чем занимаюсь и т. д. Я рассказал, что я студент, заканчивающий курс. Тогда прокурор, видно, недалекий человек, начал говорить, что я «пролез» обманным путем в студенты, что таких, как я, надо гнать из советских вузов, и в заключение сказал, что он не обязан мне давать справку по делу отца, что я не имею права обращаться к нему и т. д., и т. п. Выслушав все это, я рассвирепел. Пришлось сказать ему, что не народ для прокурора, а прокурор служит народу и обязан мне точно сказать, в чем дело. Я пригрозил ему, что сейчас же иду в райком партии и подам на него жалобу. Я наговорил ему, что я бывший военный-командир, участник гражданской войны, член партии и что если райком не откликнется на мою жалобу, я подам заявление повыше.

Такой решительный отпор, видимо, сразу смутил прокурора. Он сказал: «Почему же я сразу не сообщил ему, что я член партии?». После этого тяжелого разговора с руганью он примирительно сказал мне, что дела отца у него нет, оно в ОГПУ, и что он может показать мне лишь копию обвинительного заключения. Я попросил показать. На листке курительной бумаги был напечатан строка к строке без интервалов на плохой пишущей машинке второй или третий экземпляр обвинительного заключения. Несмотря на неразборчивость печати, я внимательно прочитал все. Речь шла об обвинении отца в произнесении проповедей в церкви с выпадами против советской власти, в связях с какими-то «кулаками» и т. п. Грамотность изложения заставляла желать много лучшего. Путано и длинно отец обвинялся в больших преступлениях, кажется, по 58 ст. кодекса.

Я спросил прокурора, что мне делать, чтобы опровергнуть все, что там написано, как совершенно невероятное. Прокурор пожал плечами и сказал, что все дело в ОГПУ. Мне пришлось разыскать это районное ОГПУ и предпринять попытку поговорить с возможно более высокопоставленным гепеушником.

После проволочки с получением пропуска я попал в неказистый кабинет. За столом сидел какой-то сравнительно молодой человек. Его стол был завален богослужебными книгами, видимо конфискованными в церквах. Некоторые книги были явно старинными. Молодой человек делал вид, что читал какую-то толстенную старинную книгу. Я, как специалист по церковнославянскому языку, предложил свои услуги в переводе текстов на русский язык. Видимо, он не ожидал от меня такого шага и отказался от моих услуг, хотя было видно, что он ровно ничего не понимал в текстах этих книг. Я рассказал тогда о себе, об отце и о деле. Молодой человек, видимо, понял мою просьбу и сказал мне, что дела отца у них нет. Все дела находятся в областном ОГПУ. Он сказал, что не знает об этом деле и его содержании и ничем мне помочь не может. Вероятно, он говорил правду.

Мне ничего не оставалось после этого разъяснения, как раскланяться и покинуть его. Выйдя из здания ОГПУ, я стал раздумывать, что же мне делать. Ехать к матери в Пречистое? Это займет немало времени, а дела в Нижнем немало. К тому же, что я могу сказать матери? Помириться с фактом? Такой ход был отвергнут. Я решил довести дело до максимально возможного конца. Надо попытаться попасть в ОГПУ в области и узнать, в чем же дело, и что может грозить отцу.

Итак, я сел в поезд и вскоре прибыл в Иваново. Я обошел довольно много улиц, когда, наконец, нашел здание ОГПУ, которое было довольно большим и располагалось на углу двух улиц с выходом на площадь. Походив несколько около здания, я, наконец, решился войти. В бюро пропусков я заявил, что хочу попасть на прием к Уполномоченному ОГПУ по Ивановской области. К моему удивлению, после звонка выдававшего пропуск военного я, получив пропуск, был приглашен в кабинет самого уполномоченного на втором этаже. В огромном кабинете, за большим столом сидел человек средних лет. На его петлицах было 4 ромба, следовательно, он был большой чин. Войдя, я был приглашен сесть и начал излагать свою просьбу. Я рассказал о себе и об отце, о посещении Контрольной комиссии в Нижнем. Не преминул я указать на характер отца, его запуганность и «смиренность». Высокое начальство, к моему удивлению, отнеслось к моей просьбе совершенно серьезно.

Начальство позвонило, нажав кнопку звонка на столе. В кабинет тотчас вошел важный человек в военном с двумя ромбами в петлицах. Начальство спросило, у кого дело Фигуровского. Человек с двумя ромбами вышел на минуту и вновь вернулся, доложив: «У такого-то». Тотчас этот «такой-то», состоявший в небольшом чине военный, был вызван и получил указание ознакомить меня с делом отца. Я поблагодарил высокое начальство и отправился в небольшой кабинетик к «такому-то». Он вытащил откуда-то чахлое дело отца и, развернув его, предложил мне ознакомиться с его содержанием. Сейчас я не помню уже о порядке бумаг в этом деле. Кажется, что в самом начале лежало нечто вроде анкеты с данными о моем отце. Вслед за этим было пришито заявление молодого мужика из Саленки (деревня, рядом с селом Пречистое), фамилию его я не помню (Костров?), но его я знал еще парнем. Это заявление и содержало «факты», т. е. утверждало, что отец где-то, когда-то говорил кому-то что-то не особенно «приличное» по поводу советской власти. Даже в заявлении все это звучало явно вымышленно и было высказано в запутанной форме. После этого заявления шли два протокола допросов. Надо сказать, что на обвинение, высказанное в заявлении, отец упорно отвечал отрицательно. И, несмотря на дополнительные многочисленные вопросы, он категорически отрицал свою вину (молодец!). Несмотря на то, что следствие, таким образом, не смогло зафиксировать и доказать виновность отца, в самом конце дела была пришита маленькая бумажка с выпиской из постановления «тройки» по делу отца, в котором он приговаривался к 5-летней высылке на Север, кажется, в Кировскую (тогда еще Вятскую) область. Я был просто потрясен, ознакомившись с содержанием дела. Свидетель был один, он же автор заявления (не будем говорить, как это заявление появилось в деле). На допросах отец категорически не признал вины. И все же постановление «тройки»! Видимо, и этот «такой-то» был несколько смущен, еще раз ознакомившись с делом. Но делать было нечего. Я был еще раз приглашен к высокому начальству, и тот, познакомившись сам с делом, сказал, что его надо пересмотреть, и поручил человеку с двумя ромбами (их уже оказалось двое) пересмотреть дело. Мне же было сказано, что завтра-послезавтра отца оправдают и выпустят, и даже было сказано, чтобы я тотчас же успокоил мать, написав ей об этом. Я попрощался, поблагодарил и ушел, тотчас же написав матери. На другой день я вернулся в Нижний, вполне уверенный в том, что моя миссия окончилась вполне успешно. Однако отца не выпустили в те дни. Мать, ходившая к нему на свидание, ничего не узнала от него о пересмотре дела. Прошел месяц. Начался другой. Мать писала, что отца присудили к 5-летней высылке, и очень взволнованно воспринимала все это. Что мне было делать? Весной, вероятно, уже в июне, я вновь собрался в Иваново. Снова, уже по знакомым дорогам, я взял пропуск в Областном ГПУ к высокому начальству. Но оказалось, что его уже нет, он был куда-то переведен. Я тогда объяснил в бюро пропусков, что имеется еще человек с двумя ромбами, который в курсе дела. Меня к нему пропустили, он оказался, видимо, важным, вероятно, начальником отдела. Он сказал мне, что произошло некоторое осложнение дела. Какое — он не сказал. То ли в свое время соответствующее указание по забывчивости, а может быть, в результате реорганизации не было послано в Кинешму, то ли кинешемцы решили, в целях оправдания своих действий, привлечь дополнительные материалы. Скорее всего, пожалуй, последнее. Но, видимо, новые материалы, поступившие по делу, оказались мало существенными, хотя они и задержали на некоторое время выполнение постановления «тройки», присудившей отца к высылке. Далее товарищ с двумя ромбами объяснил мне, что сейчас дело окончательно решено, и они дают указания в Кинешму об освобождении отца из-под стражи. Он посоветовал мне ехать в Кинешму и ждать там выполнения этого указания, и лично встретить отца.

Все это было утешительно, хотя я, умудренный опытом, все еще сомневался. Однако я решил поехать в Кинешму. Там в то время жил, покойный ныне, брат Алексей, пришел от Пречистого и Павел. Я пошел, прежде всего, в Комендатуру, но там мне сказали, что никаких указаний из Иванова по поводу отца не поступило. Это вновь возродило тревоги и сомнения. Мы пообедали с братом в каком-то трактире, и к вечеру я вновь отправился в Комендатуру. На этот раз я получил ответ, что указание об освобождении отца (видимо, не его одного, а и ряда других арестованных) получено. Однако оно не может быть выполнено немедленно. Отец был послан вместе с другими куда-то косить сено и может вернуться только завтра. Опять целый вечер был проведен в тревоге. Беспокойная ночь. Утром я вновь пошел в Комендатуру, где мне сообщили, что отец еще не возвращен с покоса. Целый день мы с братом бродили по Кинешме, тосковали.

Наконец, к вечеру мне сообщили в Комендатуре, что отец вернулся, и скоро его освободят.

Мы сели на бревнышки у здания Комендатуры и стали терпеливо дожидаться. Наконец, загремел засов в воротах, они открылись, и из них вышла группа арестованных с огромными мешками за плечами. Мать, в заботах об отце, насушила ему много сухарей из черного хлеба, почти уверенная, что его вышлют в отдаленные края.

Я сразу узнал отца, сгибавшегося под тяжестью мешка и, по-видимому, еще недоумевавшего по поводу освобождения. Я подошел к нему и стал снимать с его плеч мешок. Отец, занятый, естественно, своими переживаниями, не ожидая совершенно моего приезда в такое время, не узнал меня. Он сердито сказал: «Что вам нужно?». Я удивился и сказал ему: «Неужели ты меня не узнал? Я же Николай». Тогда он недоверчиво присмотрелся ко мне и, видимо, узнав, наконец, кто я, заплакал, отдав мне мешок. По правде говоря, до этой встречи я не видел отца несколько лет.

Мы пошли на берег Волги, сели, поговорили. Я предложил пойти в столовую, пообедать, но отец отказался. Я сфотографировал отца с моими братьями на бревнышках. Где эта фотография, уже не помню.

Я проводил отца с братьями на «Смычку», перевез через Волгу, распрощался с ним и отправился на вокзал. Так закончилась эта история, причинившая мне и всей семье столько неприятных переживаний, тревоги и страха за судьбу отца.

Почти немедленно после всей этой истории, неожиданно окончившейся столь благополучно, отец отправился в Кострому и выхлопотал перевод в село Дмитрий Солунский на Колшевском тракте в 15 километрах от Кинешмы. На новом месте я дважды посещал отца. Жили они по-прежнему бедно и порой голодали, хотя вскоре и восстановилось спокойствие за судьбу отца. Впрочем, тревога никогда не покидала и меня, и семью отца. Можно было всего ожидать. Эта тревога в конце концов оказалась небезосновательной. Через несколько лет отца снова посадили, но об этом я расскажу в другом месте.

После окончания института. Аспирантура и ассистентура в институте и университете Я заместитель директора института

В обстановке весьма разнохарактерной учебной, преподавательской, общественной работы, в условиях треволнений и хлопот за отца, налаживавшейся семейной жизни закончились мои студенческие годы. Я был достаточно молод, чтобы переживать все это без особого напряжения. К тому же известное время, естественно, посвящалось встречам с друзьями. Теперь вместо старых друзей в Штабе 17-й стрелковой дивизии, вскоре разъехавшихся из Горького с большими повышениями, у меня появились новые друзья среди студенчества. С ними вместе мы организовали при химическом факультете химический кружок, встречались изредка и на студенческих скромных пирушках. Среди моих друзей последних лет студенческого времени был Михаил Файнберг, нижегородец, очень способный парень, с которым мы организовали еще раньше при Доме обороны «химическую лабораторию» и пытались даже получать некоторые препараты. Одно время нас интересовала «вытяжка из хрена». Что там было за вещество, вот какой вопрос стоял перед нами. Нас посещали иногда в лаборатории школьники, которым мы демонстрировали различные опыты. Среди них был, в частности, будущий академик, папанинец Е.К.Федоров59. Все же мы были большими фантазерами и совершенно не понимали не столько задач, сколько масштабов современной науки.

Давно уж нет Мишки Файнберга, переехавшего вскоре после окончания института в Москву и впоследствии работавшего в Карповском институте. Он как-то внезапно умер60, после тяжелейших переживаний в семье. У него были большие несчастья. Были у меня, конечно, и другие друзья. Большинства их давно уже нет в живых. Были и люди, относившиеся ко мне неприязненно, с завистью. Большинство их, однако, можно теперь сказать, прожили очень скучную, ничем не примечательную жизнь.

Мы еще не успели получить дипломы об окончании института, как началась кампания, вполне в духе времени, по выдвижению окончивших в аспирантуру при институте. Вспоминается мне в тумане заседание вроде Ученого совета, на котором, однако, наряду с профессорской «курией», заседала и студенческая «курия». Заседание это происходило в верхнем этаже нашего лабораторного корпуса. Выдвинуто было довольно много — до 20 кандидатов в аспирантуру. Была названа и моя фамилия. Помнится, мои «друзья»-завистники не особенно поддерживали мою кандидатуру, выдвигая в то же время своих, впрочем, мало пригодных для аспирантуры людей. Однако все профессора, несмотря на мое (не рабоче-крестьянское) происхождение, очень дружно поддержали меня, наговорив множество излишне лестных для меня слов. Я понимал, что это был лишь аванс. Я был, как теперь я твердо знаю, лентяем, надеявшимся главным образом на свою память и мало занимавшимся подготовкой к экзаменам. Одним словом, было принято решение выдвинуть в аспирантуру среди прочих и меня. Таким образом, передо мною открылась совершенно новая перспектива научной деятельности.

Признаться, в моем случае прохождения аспирантуры, у меня было очень мало надежды на успешное ее завершение. Хотя мне и был назначен руководителем проф. В.П.Залесский, я ни в малейшей степени не мог рассчитывать на его руководство. Он был совершенно не способен к систематической научной деятельности, и мне неизвестно, например, сделал ли он когда-либо какую-либо экспериментальную работу. Тем не менее, понадеявшись на свои собственные силы и на советы других профессоров, я без колебаний принял новые обязанности аспиранта.

В то время главное, что стояло перед новым аспирантом, был выбор, как теперь говорят, «диссертабельной» темы. В.П.Залесский не мог предложить мне какую-либо тему, и я выбрал ее самодеятельно.

За 8–9 месяцев до окончания института я должен был пройти «преддипломную» практику. Я выбрал один завод в городе Богородске (Ногинске под Москвой), где было небольшое производство активного угля. На этом заводе я и проработал несколько месяцев, главным образом в заводской лаборатории. Почему-то меня заинтересовал вопрос о химической обработке активных углей с целью увеличения емкости поглощения угля по отношению к некоторым агентам. Я исследовал вопрос о пропитке угля едким натром в небольших концентрациях с целью повысить емкость поглощения по отношению к кислым парам и газам. Но возник вопрос: что делается с пропиткой на угле при его хранении? Остается ли едкий натр таковым или превращается в карбонат. Мой отчет о производственной практике и был озаглавлен: «О карбонизации едкого натра на поверхности активированных углей». Таким образом, будучи лесохимиком по специализации и дипломной работе, я получил некоторую причастность к активированному углю.

Вот почему, естественно, мне казалось целесообразным избрать темой для будущей кандидатской диссертации исследование свойств активированных углей, что я и сделал. В.П.Залесский не высказал никаких возражений против темы. Я начал с разработки методов определения основных характеристик углей кажущегося и истинного удельных весов, пористости и т. д. Особенно меня интересовала структура активных углей. Помню, много пришлось поработать, чтобы, овладев техникой микротомных срезов, найти подходящую пропитку для заполнения пор. В конце концов мне удалось сделать удовлетворительные срезы и получить микрофотографии этих срезов для березовых углей.

Мои аспирантские занятия велись, однако, лишь урывками. Дело в том, что у меня вдруг оказалось множество работы по преподавательской линии. В.П.Залесский часто болел, и мне то и дело приходилось заменять его, читая лекции по физической химии. Как я их читал, один Бог знает, но, к моему удивлению, студенты меня слушали, правда, вначале весьма критически, задавая мне каверзные вопросы, а потом все более и более внимательно. Официально я был, однако, лишь заведующим лабораторией физической и коллоидной химии и руководителем практикума. Я организовал десятка два задач, поставил на столах соответствующие приборы и по некоторым задачам даже сам написал руководства. Главное, в процессе этой работы я безукоризненно научился выполнять соответствующие определения молекулярных весов, электропроводности, электродвижущих сил, теплот химических процессов и т. д. и освоил другие задачи, которые у студентов выходили с трудом. Все эти задачи, впрочем, носили «классический характер» и по технике выполнения соответствовали уровню, пожалуй, начала текущего столетия. Впрочем, такое положение существовало не только в Горьком, но и в Москве, как я убедился вскоре.

Руководство практикумом оказалось для меня очень полезным и в дальнейшем избавило меня от изучения многих методов определений. Я, например, артистически выучился настраивать термометр Бэкмана, чем впоследствии, уже в Москве, удивлял студентов Пединститута им. К.Либкнехта, которые, бывало, бились над этим термометром чуть ли не по часу и безуспешно.

Как известно, в 1929 г. проходила коренная реформа высшей школы. Университеты были фактически ликвидированы. Химические факультеты были превращены в химико-технологические вузы. У нас, на базе университетского факультета возник Химико-технологический институт, в дальнейшем ставший химическим факультетом Горьковского политехнического института. Но через два года после реформы оказалось, что ликвидация химических факультетов университетов была проведена неправильно, и что университетское химическое образование необходимо немедля восстановить. Соответствующее распоряжение было получено в Горьком летом 1931 г. В связи с тем, что восстановление естественных факультетов университета было связано с решением множества вопросов, в частности, вопроса организации лабораторий, их соответствующего оборудования (старое оборудование пропало безвозвратно в недрах технологических институтов, созданных в 1929 г.), была назначена комиссия для составления основных предложений. Комиссия состояла из А.А.Андронова (впоследствии видного академика61), проф. А.Н.Зильбермана и меня. Заседания комиссии были очень деловыми, и я участвовал в них с большим удовольствием. Материал, подготовленный комиссией, стал исходным для составления более подробных планов и наметок.

Почему я попал в эту комиссию? Конечно, не потому, что я был авторитетен в кругах химиков и вообще ученых. Просто в Горьком создалось положение, когда, в связи с отъездом в Москву В.А.Солонины, в университете не осталось ни одного преподавателя по неорганической химии. Не то, что профессора, вообще не было преподавателя, за исключением нескольких доморощенных доцентов, выходцев из учителей средней школы, таких, как Н.К.Пономарев, всю жизнь преподававший в техникумах. Видимо, это обстоятельство и заставило начальство привлечь меня. Действительно, когда в 1931 г. университет открылся, мне пришлось обеспечивать почти два года преподавание химии на 1-м курсе и не только университета, но и Химико-технологического института, вскоре ставшего факультетом в Политехническом институте, в Строительном институте и даже в Сельскохозяйственном институте. Лишь в конце 1932 г. из Воронежа приехал ученик А.В. Думанского62, коллоидник С.И. Дьячковский63, получивший профессуру без ученой степени. Эта свалившаяся на меня преподавательская суета грозила съесть все мое время, к тому же я был еще несколько месяцев зам. директора по учебной части. К счастью, я был молод и здоров и читая, иногда по 8 часов подряд, не чувствовал особого утомления. К тому же наступила постепенная разгрузка. Скоро я был освобожден от зам. директорства, затем С.И.Дьячковский взял у меня все часы по неорганической химии в университете. От других вузов я также скоро отказался. Остались занятия по физической химии в университете и заведование лабораторией физической и коллоидной химии в Политехническом институте.

Мне удалось, таким образом, начать занятия по подготовке диссертации. Правда, по-прежнему еще урывками. К тому же места в лаборатории не было и работать приходилось «на краешке стола». Однако работа началась, были получены первые, правда мизерные, результаты, что давало мне возможность прослыть специалистом по пористым телам. В Москве была какая-то конференция по сорбции и сорбентам. Помню, на ней выступал небезызвестный изобретатель Кислицын с торфяным углем, оказавшимся, по правде говоря, чепуховым сорбентом с огромной зольностью. Все это, конечно, для меня не представляло никакого интереса, но на конференции мной заинтересовались представители специального института. Один из них, Н.П.Ивонин, которого я и раньше знал, расспросил меня о моих целях и, узнав о крайне неблагоприятных условиях работы в Горьком, предложил мне «засекретить» работу, с тем, чтобы получить несколько больше возможностей (привилегий) для ее выполнения. Таким образом, в Политехническом институте была получена соответствующая бумага, и начальству стало волей-неволей необходимо обеспечить соответствующие условия работы для меня.

Я не помню сейчас всех перипетий «засекречивания», но мне вместе с М.С.Малиновским (впоследствии профессором органической химии в Львовском, а затем в Днепропетровском университетах), тогда еще молодым человеком, увлекавшимся органикой, в частности, физиологически активными веществами, был отведен сарай во дворе. Это было каменное, в общем добротное здание, в котором, однако, не успели сделать отопление и другие необходимые удобства. Это здание было отдельным и состояло из двух комнат с прихожей. Одну комнату занял я, другую Малиновский. Вот в этом-то помещении, получив к тому же некоторое оборудование (главным образом посуду), я и принялся за работу.

Помню, пришлось осваивать довольно простые методы определения плотности угля, его пористости и других характеристик. Особенно много времени заняло фотографирование картины пористости углей, освоение методики получения срезов угля с помощью микротома, который мне любезно дали биологи. Работа шла медленно, но какой-то материал очень невысокой значимости все же накапливался. Малиновский также работал, вероятно, более успешно, чем я. В такой обстановке прошло два года. Работа продвигалась медленно. Я обратился с просьбой в дирекцию о помощи, и мне выделили для многочисленных рядовых измерений пожилую сотрудницу (М.И.Аникина), которая делала кое-что, но приходилось постоянно контролировать ее работу. На третьем году, занятый до предела преподаванием и разными общественными делами (я был, в частности, два года председателем Секции научных работников), особенно в Авиахиме и т. д., я все же начал писать работу. Выходило это коряво, содержание работы даже тогда казалось мне пустяковым. Но делать было надо, особенно в связи с усложнением обстановки.

Надо сказать, что в начале 30-х годов в Горьком, особенно в Политехническом институте, появилась группа странных деятелей, философов, экономистов и т. д., приехавших из Москвы. Впоследствии стало ясно, что это были бывшие преподаватели московских вузов, уличенные в связях с троцкистами и явно сочувствовавшие троцкистам. Вели они себя очень активно и заносчиво, выступали на партийных собраниях, выдвигая хорошо замаскированные сомнительные идеи или пускаясь в критику людей, которые были всем нам известны с положительной стороны. Вначале мы не знали, собственно, с кем мы имеем дело. Оказалось, что они были просто высланы из Москвы. У нас началась серия собраний, на которых поднимались отвлеченные «философские» вопросы. Собрания были длинными и заканчивались часто после 2-х часов ночи. К несчастью, наш секретарь парторганизации сначала тайком, а потом и открыто стал высказывать сочувствие этой троцкистской группе и устраивать вместе с ней разные комбинации и диверсии.

Активность этой троцкистской группы, к счастью, исчезнувшей через несколько месяцев, проявлялась не только в чисто партийных делах, в постановке и выступлениях на собраниях с запутанной философией, но и в том, что эта группа пыталась посеять разброд в Институте. Как ни кинь, а мне почему-то представляется, что между троцкизмом и сионизмом существует теснейшая связь, а может быть даже, между ними стоит знак равенства. На эту тему возможно было бы написать целое сочинение с анализом событий того времени с привлечением объяснений только из Библии.

Так вот, с деятельностью всех этих весьма бойких и активных людей в институте начались склоки, некоторых преподавателей стали дискредитировать разными путями и т. д. Скучно упоминать обо всем этом. Но однажды дело коснулось и лично меня. За стенами секретной лаборатории я постепенно (но медленно) накапливал немудрящий экспериментальный материал. Вместе с тем я изучал и небогатую литературу по своей работе и стал писать. В то время у меня была пишущая машина — плод американской конструкторской мысли XIX в., которая называлась «Гаммонд». Она применялась главным образом в аптеках и могла печатать по-русски, по-латыни и даже по-древнегречески. Печатать на ней было, однако, возможно лишь одним пальцем. На этой-то древней машинке я «настукал» плохонький литературный обзор и изложил 2–3 главы экспериментального содержания. Рукопись хранилась, естественно, в лаборатории.

Однажды меня вызвал секретарь партбюро (фамилию его прочно забыл) и потребовал, чтобы я доложил на партбюро о своей работе и ее готовности. Я, естественно, сообщил ему, что она секретная, и я не могу ничего говорить о ее содержании без разрешения соответствующих органов. Прошло около месяца, и вдруг ко мне в лабораторию явилась комиссия во главе с секретарем, предъявила разрешение на ознакомление с работой и потребовала, чтобы я доложил обо всем подробно и показал полученные результаты. К счастью, все члены комиссии фактически ничего не понимали в физической химии и химии капиллярных явлений. Я же догадался показать им то, что было мною уже написано и перестукано на «Гаммонде», и показал также несколько фотоснимков древесных углей (микрофотографии), которые получились довольно удачными и наглядными. Все они посмотрели на работу, на кривые и на микрофотографии (как бараны на новые ворота) и ушли. Формально меня невозможно было упрекнуть в ничегонеделании и, таким образом, их попытка выставить меня из аспирантуры на основе моего «происхождения» из духовного звания, а не из рабоче-крестьянской среды, явно была беспочвенной. После этого случая примерно через неделю вся группа вышеупомянутых «деятелей» и в их числе секретарь парторганизации «исчезли». Мне, как диссертанту, можно было вздохнуть с некоторым облегчением, так как и из других источников я знал, что под меня «подкапывались».

Однако вся эта история оказала на меня определенное воздействие. Занимаясь своей диссертацией сравнительно беззаботно, в свободное от преподавательской и общественной работы время, я понял, что уделяю ей маловато внимания. Пришлось пересмотреть свое время, кое-чем пренебречь и налечь на диссертацию. Мне частенько просто везло. В то время ни я, ни кто-либо другой не представляли себе, какой объем материала должна была включать диссертация. Никаких инструкций (которых теперь множество) тогда не существовало, и мне самому предстояло решить вопрос о ее содержании и объеме.

Между тем объем моей педагогической работы отнюдь не уменьшался, а, наоборот, даже показывал тенденцию к возрастанию. Не уменьшалась и общественная работа. Помимо химического факультета Политехнического института, мне приходилось много работать и в университете. В то время туда был назначен ректором Л.А.Маньковский, икапист (Институт красной профессуры), я бы теперь сказал, несколько «попорченный» излишним изучением Гегеля и гегелианства. Он стал присматриваться ко мне и требовал, чтобы я занимался не экспериментальными исследованиями, а философией. Он приглашал меня к себе и рассказывал о том и сем, особенно о категориях Гегеля: качестве, количестве, мере, сущности, явлении и действительности и толкал меня, чтобы я всю химию рассмотрел с точки зрения диалектики Гегеля. В университете у меня была довольно большая нагрузка. Неорганическую химию я, правда, передал уже целиком С.И.Дьячковскому, зато подоспела физическая химия. На химфаке университета появились видные профессора. Зав. кафедрой физической химии был А.Ф.Капустинский64. Органическую химию читал А.Д.Петров. Среди физиков университета появились крупные ученые А.А.Андронов, М.Т.Грехова, К.А.Путилов65 и другие.

Так как А.Ф.Капустинский приезжал к нам раз в месяц, вся текущая работа по кафедре физической химии легла на меня. Так случилось, что А.Ф.Капустинский был командирован на полгода в США (к Льюису в Калифорнию), и я остался один, отвечая и за лекции, и за разные занятия. В Политехническом институте я продолжал заведовать лабораторией физической химии и получил поручение читать коллоидную химию. Кроме всего этого, приходилось читать отдельные курсы и в других вузах Н.Новгорода (Горького), да еще ездить в Дзержинск читать в Химическом техникуме физическую химию. Много времени отнимали и публичные лекции, которые приходилось постоянно читать то в Сормове, то в Канавине, то еще где-нибудь.

Все это мало способствовало успешному завершению диссертации. Да и посоветоваться о ней в Горьком было фактически не с кем. Как-то я поехал в Москву, зашел в Институт, с которым была связана отчасти моя работа, и получил совет и разрешение проконсультироваться с видными учеными Москвы. Я решил использовать этот «ход». В 1932 г. (кажется, когда директором Нижегородского ХТИ был А.А.Мухамедов, о котором я упомяну несколько ниже), к нам в Н. Новгород приехал (проездом из Перми) А.Н.Бах66, сопровождаемый целой группой знакомых (своих). Естественно, узнав об этом, мы с Мухамедовым отправились на пристань и встретили Баха. Я тогда познакомился с ним и по его просьбе пытался помочь ему достать билеты на поезд для всей его оравы в Москву. Сам А.Н. Бах, как член ЦИК СССР, конечно, легко мог достать себе билет. А вот его спутники ничего не могли поделать. Билетов не было, очередь на следующие дни была огромной. Тут сам А.Н.Бах подал мне пример. Вместе с ним мы пошли к кассе, и он с моей помощью (а главным образом с помощью своего ЦИКовского удостоверения) постепенно достал все требуемые билеты. В связи с этим, А.Н Бах настоятельно пригласил меня к себе в Карповский институт, обещая всяческую помощь в моей диссертационной работе. Это было, конечно, весьма важно.

В это же время, по общественной линии, я имел возможность встречаться с А.Н.Бахом. Я был выбран ответственным секретарем Горьковского отделения ВАРНИТСО и изредка вызывался в Москву на заседания Пленумов и другие этого общества.

Однажды во время такой поездки я решил посетить А.Н.Баха в Карповском институте. Я привез с собой свою еще не вполне законченную диссертацию. А.Н.Бах принял меня весьма любезно и, как я ни отбояривался, он привел меня на свою квартиру и дал указание своей жене (Серафиме?), чтобы меня накормили. Мне не очень хотелось есть, но «приглашение» было так настоятельно, что я принужден был сесть за стол и отчасти «через силу» съел обед и напился чаю. Только после этого начался деловой разговор. Алексей Николаевич, узнав, что моя работа посвящена капиллярным свойствам активных углей, сказал: «У нас по этому вопросу есть крупный специалист, который вам поможет всеми средствами», и тотчас же повел меня по каким-то проходам на втором этаже в небольшой кабинет, и привел меня к А.Н.Фрумкину67, тогда еще совсем молодому человеку. Фрумкин с важным видом, так характерным для него в те далекие времена, посадил меня рядом и взял мою «диссертацию», неторопливо ее перелистал и спросил меня: «А вы знакомы с книгой, я уже не помню какой, чуть ли не О.Кауша, об активном угле?». Помнится мне, однако, что книга, спрошенная им, была английская. Я сообщил ему, что не знаком. «Как же так, вы-де занимаетесь таким вопросом, а не знаете этой книги?». Я по глупости ответил, что по-английски я ничего не понимаю. Тогда он довольно ядовито заметил мне, что в таком случае нечего заниматься научной работой. Затем, после мелких малозначащих замечаний, он сделал вид, что все мне сказал, и мы расстались.

Я вышел из кабинета несколько расстроенным, зашел к А.Н.Баху, поблагодарил его и попрощался с ним. Пока я ехал на трамвае из Карповского института, мне казалось, что вся работа — пустяки и напрасная затея, что в Горьком, без опытного руководителя вообще невозможно что-либо дельное сделать. С такими мыслями я отправился в Институт прикладной минералогии (на Старомонетном переулке) с тем, чтобы побеседовать по поводу своей диссертации со специалистом в этой области П.А.Ребиндером68.

Те, кто хорошо знал покойного П.А.Ребиндера, могут представить себе, что произошло после моего прихода. Я был встречен с невероятной любезностью. П.А.Ребиндер сидел в окружении своих дам, с которыми впоследствии я прекрасно познакомился. Разговоры, которые они вели, только частично касались науки, Петр Александрович, как всегда, больше любезничал. Меня попросили подождать, и ожидание продолжалось почти час. Наконец, я был приглашен к Петру Александровичу. Тот, прочитав пару страниц моей диссертации, отнюдь не высказался по поводу ее плохого качества. Пожалуй, наоборот, он сказал мне какой-то дешевый комплимент, но после него сообщил, что вопросы, которыми я интересовался и занимался, уже давно решены. В доказательство этого он мне передал верстку своей последней статьи в «Коллоидцайтшрифт». Плохо разбираясь в немецком языке, я все же сразу увидел, что эта статья не имеет, собственно говоря, никакого отношения к моей работе и посвящена явлениям смачивания, правда, объясняемым с точки зрения законов капиллярных явлений. Более Петр Александрович не поинтересовался содержанием диссертации. Я попрощался с ним и с дамами. Все снова было переполнено любезностями.

Только вернувшись в Горький, я понял, что, во-первых, никто мне по-настоящему не поможет, кроме разве близких друзей. Но они, к сожалению, были сами недостаточно подготовленными. Приходится самому на свой собственный риск доделывать работу. Во-вторых, я пришел к другому выводу, что бросать работу, встреченную так равнодушно корифеями, не стоит. Видимо, они не проявили к ней интереса только потому, что тема была мною выбрана не особенно удачно и что, действительно, немало ученых посвятили этой области свои исследования в течение последних полутора столетий. Но, тем не менее, я верил, что нечто новое я внес своей работой.

Итак, я наметил дальнейший план экспериментов на короткий срок (два месяца) и одновременно наметил переработку как литературного обзора, так и основных глав диссертации и после переработки представить диссертацию к защите.

Между тем, учебный год продолжался. Я по-прежнему работал с напряжением и в университете, и в Институте и мог заниматься диссертацией лишь в свободное время. Жил я тогда на Полевой улице в деревянном домишке, построенном институтом для каких-то целей, и пытался все время работать и дома. Так случилось, что моим соседом по квартире был М.С.Малиновский, с которым мы работали в одной лаборатории-сарае. Вторую большую квартиру занимал приехавший к нам из Иванова, побывавший на стажировке за границей А.Я.Зворыкин (что-то давно его не вижу).

Защита кандидатской диссертации

Итак, я решил «доработать» диссертацию и представить ее к защите. В то время, к моему счастью, не существовало ни инструкций, ни правил для проведения защиты, ни даже кандидатских экзаменов. Все давалось в этом отношении проще. Надо было только представить диссертацию, а ее уже оценят оппоненты и Ученый совет.

Защита диссертации, первая в жизни, да еще в той обстановке, которая существовала тогда, естественно, событие огромной важности в моей жизни. Не желая быть неточным при изложении событий, а неточности в воспоминаниях, как известно, вполне естественны и складываются под впечатлением застрявших в голове второстепенных обстоятельств дела при полном забвении важнейшего в историческом отношении, я попытался разыскать в своем складе разных бумаг, сохранившихся от тех времен, данные о защите. Найдя кое-что, я сразу же убедился, что мне следовало бы поступить так значительно ранее, когда я писал о событиях более раннего времени. Но думаю, что почти ничего не изменится, если я сейчас процитирую выписки из некоторых документов и приведу точные даты некоторых событий.

Из сохранившихся у меня подлинных документов и копий разных отзывов, относящихся ко времени, предшествующему защите и самой защите, видно следующее:

Из отзыва моего «официального руководителя» В.П.Залесского: «Несмотря на то, что Ник. А-дрович (т. е. я) был сильно перегружен общественной работой, по временам очень ответственной, он всегда хорошо овладевал научными дисциплинами … находил время печатать заметки и рецензии на книга… а равно и прочитать ряд публичных лекций. Таким образом, когда еще Н.А. был студентом, все показывало, что он обладает хорошими способностями для научной работы. Выдвинутый в аспиранты (1 февраля 1931 г.), провел большую педагогическую работу и выполнил несколько научных работ… Будучи аспирантом, в 1931-32 гг. читал самостоятельно курс общей химии в ГТУ и в Канавинском филиале ММИ (Механико-машиностроительного института). В 1932—33 гг. Н.А. вел ассистентский курс общей химии в ПУ и читал самостоятельные курсы…». Затем перечисляются мои научные работы. Из документов я узнал, что еще до защиты диссертации, а именно 13 февраля 1934 г., я был утвержден Квалификационной комиссией Наркомпроса РСФСР в звании доцента по общей химии.

Не останавливаясь пока на других весьма похвальных отзывах, упомяну только, что в них говорится, что моя педагогическая деятельность началась с 1926 г. и постепенно расширялась. Кроме того, из отзывов следует, что с 1924 г. я работал в ДОБРОХИМЕ, ОВФ. АВИАХИМЕ членом губернского совета. В 1928–1929 гг. работал членом Президиума химического факультета НГУ, в 1931 г. зам. директора по учебной части Химико-технологического института, в 1932 г. был председателем секции научных работников Горьковского ХТИ, в 1933 г. — членом бюро СНР и ответственным секретарем ВАРНИТСО. Прочел ряд публичных лекций и т. д.

Из других отзывов видно, что я был членом партбюро, секретарем деканата факультета, членом Совета факультета и т. д., заведовал Лабораторией спецназначения и т. д. и т. д.

Но перейду к защите. Она, судя по документам, состоялась 8 мая 1934 г. в «Особой комиссии по приему защиты диссертации на звание кандидата химии» при химическом факультете Горьковского индустриального института. Председателем Комиссии был директор ГИИ (впоследствии нарком просвещения РСФСР и генерал — участник защиты Ленинграда во время блокады в 1941–1943 гг.) ПА.Тюркин69. Членами комиссии были декан химфака ГИИ проф. Н.К.Пономарев (друг и родственник известного профессора П.М.Лукьянова70), проф. физической химии В.П.Залесский, профессор неорганической и аналитической химии В.С.Буравцов.

Оппонентами были: 1) Зав. отделом физической химии Московского института прикладной минералогии и профессор ГТУ A. Ф.Капустинский. 2) Зав. (вероятно отделом) Института высоких давлений АН СССР и профессор ГГУ А.Д.Петров. 3) Профессор неорганической и коллоидной химии ГГУ С.И.Дьячковский. 4) Профессор физики ГГУ П.П.Стародубровский.

На защите присутствовали (что особо отмечено в протоколе) Зав. лабораторией Пищетреста Ф.Э.Розовский, инженер Чернореченского химзавода С.Н.Казарновский, инженер Нефтепроекта Л.Н.Гинсбург, инженер А.С.Васильев, инж. Волк и др. научные работники ГИИ. Затем перечислены особо проф. Л.И.Аронтрихер (математик), Б.Г.Рождественский (прикладная механика), А.Я.Зворыкин (ОХП), доценты М.Г.Иванов, Р.Е.Вагнер, М.Н.Писарев, B.А.Молодовский, многочисленные ассистенты и т. д. Всего присутствовало около 300 человек.

После «изложения вкратце основных положений своей диссертации», я закончил речь выражением «глубокой благодарности» В.П.Залесскому, покойному В.А.Солонине, оппонентам, проф. Л.И.Аронтрихеру, проф. П.А.Ребиндеру, З.В.Волковой (?) и асс. Т.И.Аникиной. Затем были заданы вопросы проф. В.С.Буравцовым, С.И. Дьячковским, А. Д.Петровым, В.П.Залесским, П.А.Туркиным, Ф.Э.Розовским о народнохозяйственном значении диссертации и о намеченных дальнейших исследованиях. Затем начались выступления оппонентов.

В то время отнюдь не полагалось, чтобы оппоненты дали мне для ознакомления свои отзывы. Я понятия не имел о том, что они мне могут сказать и в каких выражениях обругают. Надо сказать, что я, конечно, не чувствовал себя вполне «на высоте». Накануне защиты я не спал всю ночь, изучая разные статьи, особенно в «Журнале физической химии» и других журналах. Кроме того, я читал более или менее солидные учебники коллоидной химии и физики (Хвольсона), чтобы не сделать какой-либо случайной ошибки в формулировках. На защиту я принес, помню, целую груду журналов и книг, высотой более полметра, чтобы быть «во всеоружии» перед оппонентами.

Первым выступил С.И.Дьячковский. (Надо же было так случиться, он не был доктором и получил звание профессора без защиты, что по тем временам было нормально. Он меня обругал сильно. Но спустя несколько лет, уже после войны, он защищал свою докторскую диссертацию и я был у него официальным оппонентом! Вот какие неожиданные комбинации бывают в жизни). Итак, С.И.Дьячковский заявил, что заглавие диссертации не соответствует ее содержанию. О капиллярных свойствах будто бы в работе ничего не говорится, все ограничивается измерениями пористости, удельных весов и пр. Имеется несогласие между поставленными задачами и конечными выводами, нет данных об ультрапористости и сжимаемости жидкостей внутри пор. Далее Степан Иванович указал, что неполно использована литература по вопросу (нет упоминания о работе Менделеева, Аррениуса, Эйкена, Поляньи и особенно Томсона). Теоретическое освещение явлений недостаточное. В особенности, Степан Иванович налег на отсутствие в работе уравнения Томсона об упругости пара. Он написал на доске уравнение Томсона с логарифмами упругости пара над плоской поверхностью и в капиллярах и, к моему удовольствию, сделал в этом уравнении довольно грубую ошибку.

Надо сказать, что, готовясь к защите и читая учебники, я заинтересовался уравнением Томсона и, пожалуй, впервые по-настоящему понял и оценил его и был в этой части во всеоружии, хотя по торопливости уравнение Томсона в диссертацию не вошло. Я, естественно, намотал себе на ус ошибку оппонента, С.И.Дьячковский передал комиссии свой отзыв, подписанный вместе с ним проф. П.П.Стародубровским. Этот отзыв, начатый «заупокой», заканчивается, однако, «за здравие».

Более приличное и обнадеживающее выступление последовало со стороны А.Ф.Капустинского. Он не преминул сказать, что отзывы С.И.Дьячковского и П.П.Стародубровского не «содержат опровержения основных положений диссертации, а лишь указывают, что надо сделать и в каком направлении». Отзыв, в общем, был вполне хороший, хотя в нем и было указано на ошибки редакционного характера.

А.Д.Петров, по своей доброте и хорошему ко мне отношению, сказал, что диссертация представляет собой «весьма ценное и интересное исследование», но недостаточно полное. Было бы желательно осветить вопрос о химизме углей, самому заняться получением активных углей из чистой целлюлозы и лигнина и т. д.

Я особенно сожалею, что у меня не сохранилось письменного отзыва, присланного проф. И.И.Бевадом, который не смог присутствовать на защите по болезни. Что он написал, я не знаю, но знаю, что И.И.Бевад был всегда очень добр ко мне.

В своем заключительном слове я ответил (с соответствующим почтением) на замечания оппонентов, но не удержался, чтобы не уязвить С.И.Дьячковского, который меня страшно ругал на защите, так что я упал духом. Я указал аудитории, в частности, что уравнение Томсона мне хорошо известно, но что оно фигурирует в учебниках и поэтому я его не привел. К тому же оппонент написал его на доске совершенно неправильно, и я популярно объяснил аудитории ошибку профессора, чем вызвал почти невероятное оживление с хохотом во всей аудитории. Но, конечно, пришлось и признаваться и пожаловаться на особо плохие условия работы над диссертацией.

В заключение выступил В.П.Залесский, согласившийся с некоторыми критическими замечаниями оппонентов и с полуэмпирическим характером выведенного мною (какого-то!) уравнения. Но также, видимо, по особой доброте ко мне, В.П.Залесский в заключение предложил оценить мою работу «отлично».

После моей защиты состоялась вторая защита — М.В.Ионина. В это время я удалился в препараторскую комнату и от сильного волнения непрерывно курил. В зале курить было, естественно, нельзя. Наконец, защита закончилась, и после некоторого времени Комиссия, уединившись, обсудила результаты. Моя работа и защита были оценены «хорошо» и я был признан достойным получения степени кандидата химии. Мортирий Ионин, кстати сказать, получил лишь удовлетворительную оценку и докторскую диссертацию защищал только в 70-х годах.

Итак, все кончено. Я был страшно взволнован. А П.А.Тюркин, поздравив меня, сказал, чтобы я приглашал всех профессоров и преподавателей в столовую. Я сначала не понял, но оказалось, что он позаботился, чтобы всем почтенным участникам заседания была предложена закуска.

Внизу в столовой на столах были поставлены студенческие алюминиевые чашки, в которые наливался обычно суп, был поставлен хлеб, положены очень уж немудрящие вилки и ложки. Мы все сели, и начался шумный разговор. П.А.Тюркин вновь обратился ко мне и спросил, где же у меня что-либо выпить? Я ответил, что у меня ровно ничего не приготовлено, да я действительно об этом и не думал. Тогда он спросил: «Неужто у тебя нет ничего в лаборатории?». Тогда только я понял, что речь идет о спирте. В те далекие времена спирт не считался дефицитным материалом. Он был в каждой лаборатории во вполне достаточном количестве. У меня в лаборатории физической химии стоял большой баллон с дистиллированной водой и сифоном, как полагается. А рядом тут же стоял такой же баллон, литров на 50 объемом, полный спиртом и закрытый пробкой. Спирт употреблялся для лабораторных целей, и как я ни пытаюсь вспомнить, никто никогда и не думал применять его для целей выпивки, даже и студенты. Пожарники в те времена не были столь бюрократичными и никогда не придирались по поводу такого открытого хранения спирта. Одним словом, большого баллона со спиртом хватало на год, и он при этом заметно не убывал.

Итак, я взял ведро (народу было многовато), налил из баллона примерно около двух третей объема, разбавил водой (дистиллированной) и принес торжественно в столовую. Вместо рюмок у всех стояли стаканы, и чумичкой я наполнил их по очереди. Затем последовали тосты и все «трахнули». Многим понравилось, но А.Ф.Капустинский тотчас же произвел опыт. Оказалось, что «адская смесь» горела, значит, ее крепость была около 70°. Выпили, надо сказать, знатно и я, конечно, после всех треволнений опьянел и даже стал дружески хлопать по лысине члена комиссии Н.К.Пономарева. Шум и гвалт поднялись неимоверные. Несмотря на множество народа, принесенную мной порцию спирта так и не смогли допить, хотя все были весьма навеселе. Так здорово и просто было отпраздновано мое успешное завершение диссертации и успешная защита.

Вскоре все разошлись. С.И.Дьячковский повел меня в свою университетскую лабораторию. Кого-то послали за водкой, и снова мы начали добавлять к выпитому. Сидели и развлекались часов до 3 ночи и только после этого я, наконец, попал домой (как, не знаю).

Защита диссертации в Горьком была первой, и это, естественно, вызвало к ней интерес и преподавателей, и студентов, да и простого народа. Все меня поздравляли, как будто я получил громадное наследство или еще что-нибудь.

Через пару дней все улеглось и снова пошла нормальная жизнь с лекциями, занятиями, экзаменами и прочее.

Слух о моей успешной защите распространился во всех вузах и химических заводах Горького и окрестностей. Через несколько дней после защиты ко мне приехали из Чернореченского химического завода (как будто М.Сухарев?). Мне сказали: «Вот, ты теперь кандидат, т. е. „настоящий ученый“, поэтому ты обязан оказать помощь производству. Вот у нас в цеху окисления аммиака на платине имеется проблема, которую ты мог бы решить. Теряется довольно значительное количество платины, применявшейся в качестве катализатора (в виде сеток). Приезжай немедленно на завод, познакомься с производством и давай найди способ, как избежать огромных потерь (чуть ли не полграмма и более на тонну кислоты)». Как я ни отнекивался, делать было нечего, и я вскоре поехал на завод. Осмотрев все, я понял, что так себе никакого решения проблемы не получишь. Я заметил, что сетки (платиновые), работавшие некоторое время в конвертере, какие-то серые, и потребовал, чтобы мне дали для исследования образцы сеток, не работавших и работавших разное время, а также образцы кислоты, полученной окислением аммиака на заводе.

С большим интересом я взялся за работу и вскоре при изучении сетки под микроскопом увидел, что при работе она совершенно меняет свою структуру. Появляются какие-то ветвистые наросты, которые легко отламываются и, конечно, поэтому-то и летят вместе с парами кислоты. Я сделал микрофотографии сеток и твердо установил, что платина в процессе каталитического процесса перерождается. Оставалось установить, какого размера частицы отламываются от сетки после такого перерождения и улетают. Частицы эти наблюдаемы в микроскоп, но микромикрометра у меня не было. Вот почему я и заинтересовался седиментационным анализом. Я сделал распространенный в те времена аппарат Вигнера (седиментометр) и получил явственные и хорошие кривые оседания. Но расчет распределения частиц по размерам по таким кривым мне просто не давался. Я внимательно изучил по учебнику коллоидной химии В.А.Наумова описание такого расчета, составленное П.А.Ребиндером, но не мог понять физического смысла касательных и расчета на этой основе. Я долго и бесполезно бился. Несмотря на помощь мне математиков, которые также, видимо, не особенно понимали этот простейший способ, я решил пригласить в качестве сотрудника какого-нибудь знающего человека. Ко мне в это время явилась молодая девица (или дама), забыл уж, как ее звали, знаю только, что это была сестра А.И.Шальникова71, сотрудника П.Л.Капицы72. Она знала математику и пыталась мне объяснить, хотя сама, видимо, и не особенно все понимала. Но мы получили ряд кривых оседаний и механически рассчитали все. Только после долгих усилий, титанической работы, меня вдруг просветило. Дело оказалось проще пареной репы, и я стал, наконец, не только сознательно и «со вкусом» легко получать кривые распределения частиц по размерам. Было установлено, что частицы платины, отламывавшиеся от сетки, довольно велики, и я предложил заводу поставить на их пути фильтр. Сначала думали поставить асбестовый фильтр, но он оказался непригодным из-за высокого сопротивления. Тогда остановились на фильтре из стеклянной ваты. Действительность превзошла мои ожидания. Оказалось возможным ловить значительную часть улетевшей платины. Недоступной для фильтра оказалась лишь высоко дисперсная часть, попадавшая в кислоту в виде коллоидного раствора. Эту часть платины удалось зафиксировать в кислоте. Таким образом, удалось решить важную производственную задачу и даже высказать при этом соображения о механизме катализа. Я пришел к выводу, что платина химически участвует в каталитическом процессе и сама при этом перерождается металлографически, приспособляясь к процессу при высокой температуре.

В те времена все было довольно просто, и мне посоветовали опубликовать полученный результат, за немногими изъятиями. Я сел за стол и после множества вариантов написал, наконец, статью, снабдив ее снимками и расчетами, и послал в «Журнал прикладной химии».

Мне и на сей раз очень повезло. Редактор журнала А.Иг. Горбов73 (один из сотрудников самого Менделеева) лично прочитал мою статью и тотчас же написал мне письмо, которое я храню до сих пор. В этом письме он похвалил меня и дал несколько советов. Вскоре статья была напечатана, и я был страшно горд, что у меня появилась настоящая «печатная работа». Работы по платине я продолжал и далее, пытаясь усовершенствовать способ ее улавливания. Моя первая работа обратила на себя внимание и у нас, и за границей. Я получил от разных людей просьбы прислать оттиск своей работы. Одно письмо пришло даже из Австралии. Во французском журнале «Химия и промышленность» я увидел реферат своей статьи. Все это, конечно, приводило меня в своего рода восторг, так как показывало, что и я могу вести исследования.

В такой обстановке и наступил последний год моей жизни в Горьком. Я по-прежнему был страшно занят всякими обязанностями — и педагогическими, и общественными. Шла работа и по платине. Вскоре вдруг в том же «Журнале прикладной химии» появилась статья харьковского профессора И.Е.Ададурова74. Еще до этого я опубликовал (вернее, только послал в журнал) вторую статью по платине. Выступление Ададурова А.И.Горбов прислал мне еще до ее опубликования, и я, сидя в Горьком, успел подготовить ему ответ. Так началась моя работа по публикациям исследований в центральных журналах.

Быстро закончился 1934 год. Летом мы решили втроем предпринять туристическое путешествие на реку Сысолу (приток Вычегды). Перед самым путешествием тройка распалась, и мы решили поехать вдвоем. Моим спутником был А.И.Лаптев (вскоре глупо погиб под поездом). Путешествие это было крайне интересным, но описывать его я не буду. Это было мое хорошее знакомство с еще совершенно не тронутой северной дикой природой. Я видел, например, переселение белок, когда десятки тысяч этих зверьков перемещались на восток в поисках пищи, переплывали реки, заполняли все, даже крыши домов в деревнях. Удалось увидеть и древнерусские заводы, дойницы и прочее. Вернулся я в Горький полным сил и новых планов, пока что без особых забот.

6 ноября 1977 г.75


Загрузка...