ЧАСТЬ III (1935–1947 гг.)

Последний год в Нижнем

1934 год был для меня в полном смысле слова поворотным годом. В связи с тем, что в течение трех последних лет я вел напряженную и разнохарактерную педагогическую работу в нескольких учебных заведениях Нижнего Новгорода (Горького), а также ввиду близкой защиты кандидатской диссертации, я был представлен Советом Горьковского университета к званию доцента и утвержден НКП СССР в звании доцента по общей химии 13 февраля 1934 г. 1 марта того же года формально закончился мой аспирантский срок, а 8 мая я защитил кандидатскую диссертацию.

С начала 1934 г. занимал должность доцента Горьковского университета по общей химии, хотя фактически работал в основном на кафедре физической химии у А.Ф.Капустинского. Кроме того, я состоял доцентом по физической и коллоидной химии Горьковского индустриального института. Я читал несколько самостоятельных курсов и в Университете и в Индустриальном институте, а также в других вузах (Медицинском, Сельскохозяйственном и др.), а также в техникумах — в Дзержинском химическом и в Техникуме водных путей сообщения. Работы было слишком много, некоторые дни недели я читал по 8 и даже по 10 часов в день.

Почти немедленно после защиты диссертации я был приглашен Чернореченским химическим заводом руководить исследованиями о причинах потерь платины при контактном окислении аммиака на платиновых сетках и о путях улавливания теряемой в значительных количествах платины.

Помимо всего этого я вел обширную общественную работу. По-прежнему я был членом Президиума Краевого совета ОСОАВИАХИМа, секретарем Краевого бюро ВАРНИТСО, секретарем Краевого отделения Менделеевского химического общества, Председателем секции научных работников Месткома Индустриального института и т. д. и т. д.

Одним словом, я был до предела загружен разными обязанностями и едва успевал поспевать всюду. К тому же, постоянно на меня сыпались разные поручения и по исследовательской, и по общественной линиям.

В сентябре 1934 г. я участвовал в работах VII Юбилейного Менделеевского съезда в Ленинграде, и хотя не выступал с докладом (не решился), участие в работе Съезда было для меня очень полезным. Я познакомился и поговорил с несколькими химиками из разных городов, посмотрел на заграничных гостей. В частности, познакомился с председателем Оргкомитета съезда академиком Н.С.Курнаковым1, который познакомил меня с П.И.Вальденом2, приехавшим из Германии (из Ростока).

В то время я не отдавал себе отчета о собственном будущем. Останусь ли я на всю жизнь в таком «перегруженном» состоянии преподавателем химических дисциплин, смогу ли я поставить и выполнить научные исследования, которые привели бы хотя к небольшим результатам, имеющим научное или практическое значение? Или же, как многие мои товарищи, ведущие преподавательскую работу в горьковских вузах и не имеющие возможности вести исследования, «засохну» на достигнутом до конца своих дней?

Обстановка, в которой мне приходилось работать в то время, конечно, не благоприятствовала развертыванию исследовательской работы. Неблагоприятным было уже то обстоятельство, что коллектив ученых-химиков города Горького был совсем не активным в части исследовательской деятельности. Лишь отдельные молодые сотрудники пытались что-то делать, но не могли вначале выбрать себе подходящую тему. Посоветовать было некому. В университете дело обстояло несколько лучше, там были, особенно на физическом факультете, видные ученые. Однако в 1934 г. университет вступил в 3-й год своего существования после восстановления вновь после реформы 1929 г. Первые годы после восстановления университета недоставало ряда профессоров. В 1931–1932 гг. я был единственным преподавателем химии в университете. В сентябре 1932 г. приехал профессор С.И.Дьячковский — один из учеников А.В.Думанского, т. е. коллоидник. Он не имел докторской степени, но был назначен заведующим кафедрой неорганической химии. В 1933 г. удалось пригласить в университет для преподавания физической химии (наездом) А.Ф.Капустинского, к которому я и перешел с кафедры общей химии. С осени 1933 г. органическую химию стал преподавать также наездом А.Д.Петров. Оба были видными учеными и если бы работали постоянно в Горьком, могли бы, конечно, развернуть здесь исследования на высоком уровне. Но практически вся работа по кафедре физической химии лежала на мне.

А.Ф.Капустинский читал свой курс «на высоте», как по форме, так и по содержанию. Но прочитав три-четыре лекции, он уезжал в Москву на месяц, и мне приходилось вести занятия со студентами как путем чтения лекций, так и в семинарах и в практикуме. Было трудновато, так как Капустинский не разъяснял достаточно отчетливо трудно понимаемые студентами вопросы. Общение с А.Ф.Капустинским, А.Д.Петровым и с С.И.Дьячковским было для меня весьма полезно.

Среди других профессоров университета мне особенно вспоминается А.А.Андронов — симпатичный человек и широко образованный. История его избрания в академики, минуя члена-корреспондента, характерна для развития русской науки прошлого. Конечно, я был хорошо знаком и с другими профессорами на различных факультетах (М.Т.Грехова, С.С.Станков и т. д.).

Что касается Индустриального института, там обстановка была более скучной. Вместо уехавшего в Москву проф. В.А.Солонины кафедру неорганической химии занял В.Буравцов, которому по научному авторитету было далеко до В.А.Солонины. Мой учитель профессор Е.И.Любарский также уехал в Москву. Один И.И.Бевад доживал свой век в Горьком. Большая часть преподавателей более молодых не проявляли признаков по крайней мере быстрого роста. Вскоре (уже после моего отъезда в Москву) большая группа преподавателей института была изъята органами.

Я заведовал в институте лабораторией физической и коллоидной химии и читал курс коллоидной химии и отдельные главы физической химии. В общем же постепенно стал уделять институту меньше внимания, чем ранее, хотя именно в институте шла моя исследовательская работа над диссертацией, а также по платине (контакте при окислении аммиака).

В общем, 1934 год прошел для меня весьма напряженно в постоянной работе, то в аудиториях, то в лаборатории, или по общественной линии.

Наступил 1935 год. Ранней весной А.Ф.Капустинский уехал в длительную командировку в США и с апреля я стал заведующим (временно) кафедрой физической химии. Работа по договору с Чернореченским химическим заводом по платине развернулась и требовала все большего и большего времени. Я стал вполне «законным» кандидатом химических наук и доцентом, так как в апреле 1935 г. пришло утверждение Квалификационной комиссии НКП СССР. Работа шла полным ходом и ничто не предвещало каких-либо серьезных перемен в моей жизни. Однако, совершенно неожиданно, перемена и притом весьма существенная произошла.

В конце лета, когда я спокойно отдыхал и только что начал готовиться к новому учебному году, в Горький приехал уполномоченный Академии наук СССР сотрудник ИСНХ А.М.Рубинштейн (уже давно — покойный) с целью вербовки кандидатов химических наук в докторантуру АН СССР. В обкоме КПСС ему назвали меня, он разыскал меня и «провел собеседование». На другой день я был вызван в обком для беседы. Я не долго раздумывал, согласился, даже не посоветовавшись с женой. Но ректор университета Л.А.Маньковский заявил мне, что он не даст согласия на мой переход в АН СССР. Он обещал мне предоставить в университете все условия для развития исследовательской работы и т. д. Однако в обкоме ему, видно, сказали, что задерживать меня он не имеет права. Уже в конце сентября я отправил в АН СССР заявление и документы. Уже 20 ноября я получил бумагу за подписью Непременного секретаря АН СССР акад. В.П.Волгина и приказ о моем зачислении в докторантуру Коллоидо-электрохимического института АН СССР.

Я, однако, не смог немедленно покинуть Горький. С осени я начал несколько лекционных курсов и уехать, не окончив их, я не мог, желая соблюсти традицию, сложившуюся в наших университетах с давних пор.

К январю лекции и экзамены были закончены. Я постепенно стал освобождаться от многочисленных обязанностей. Прежде всего я был освобожден от должности доцента и заведующего лабораторией, 20 января я был освобожден от должности доцента в университете. В тот же день, собрав все самое необходимое, сел на поезд и отправился в Москву. Что-то там меня ждет?

Первые дни в Академии наук СССР

Прибыв в Москву, я с небольшим чемоданчиком доехал до Калужской (Октябрьской) площади и, не зная особенности этого района, отправился пешком по Б.Калужской (Ленинский пр-кт) в Коллоидо-электрохимический институт (КЭИН). Добравшись до места, я почувствовал некоторый трепет. Шутка ли? Мне предстояла встреча и беседа с директором института, известным академиком В.А.Кистяковским.

Итак, я доложился, и мне предложили подождать. Я сел на скамеечке в коридоре и закурил. Ко мне подсел молодой человек и спросил меня: не Фигуровский ли я? Я ответил утвердительно, и мы познакомились. Мой сосед оказался К.Ф.Жигачем из Менделеевского института. Мы разговорились и с тех пор подружились.

Прошло минут 20, и вот я, наконец, приглашен в кабинет директора. Не без некоторого страха я вошел туда. За столом сидел старик. После приветствия он пригласил меня сесть.

Прежде всего он строгим голосом потребовал от меня паспорт и партийный билет. Паспорт я ему выложил, но как-то у меня вырвалось, что партбилет я представлю секретарю партбюро, когда буду становиться на учет. В.А.Кистяковский внимательно рассмотрел паспорт, прочитав все, что там было вписано. По поводу билета он сказал: «Значит, мне не полагается проверить партбилет?» Я промолчал.

Просмотрев, видимо, мое личное дело в папке, В.А.Кистяковский сказал: «Наш институт Коллоидо-электрохимический. Я знаю, что вы коллоидник, но нам надо знать и электрохимию. Подготовитесь, и я приму у вас экзамен». Мне стало не по себе. Я давно уже забыл, как сдаются экзамены. Конечно, я немного знал электрохимию, приходилось читать студентам небольшой курс, но все же перспектива экзамена как-то холодила меня. Между тем В.А.Кистяковский достал из ящика стола два выпуска своей «Электрохимии» и, передавая их мне, сказал: «Вот, почитайте внимательно и после этого придете ко мне». Далее он продолжил: «Второго выпуска у меня нет, он сгорел во время пожара». Затем он потребовал с меня расписку в получении 1 и 3 выпусков электрохимии и отпустил.

Не без некоторого облегчения (несмотря на непредвиденное осложнение) я вышел из кабинета, куда сразу же вошел К.Ф.Жигач, и встретил в коридоре П.А.Ребиндера, с которым я ранее встречался. Тот спросил меня: «Ну как? Что он вам сказал?» Я рассказал ему о разговоре с академиком. Он не без упрека спросил меня: «Почему же вы не сказали, что читали электрохимию студентам?» Относительно процедуры проверки паспорта П.А.Ребиндер рассказал мне анекдотическую историю. Месяца за два до моего приезда П.А.Ребиндер пригласил на работу в свой Отдел одну даму. Она, как и все, после сдачи документов должна была представиться директору. В.А.Кистяковский потребовал у нее паспорт и, внимательно изучив его, заявил: «Ваш паспорт останется пока у меня». Так как женщины вообще относятся к паспорту более беспечно, чем мужчины, она, ничего не подозревая, вышла из кабинета. Тотчас же был приглашен П.А.Ребиндер, которому В.А.Кистяковский, указывая на злополучный паспорт, сказал: «Как же вы принимаете человека на работу, не потрудившись проверить паспорт?». — «А в чем дело?» — спросил П.А.Ребиндер. Кистяковский протянул ему паспорт. «Паспорт как паспорт, ничего особенного не вижу». — «Ну, как же, Петр Александрович, обратите внимание на серию и номер!» Ребиндер, посмотрев, покрутил головой. «Ведь серия-то — М3!» — «Ну и что же?» — «Неужели вы не понимаете, что это означает места заключения?».

Через несколько минут из кабинета вышел К.Ф.Жигач, неся под мышкой два выпуска «Электрохимии» В.А.Кистяковского. Мы сели на ту же скамеечку и, обменявшись впечатлениями, посмеялись. Я рассказал ему только что услышанный от П.А.Ребиндера анекдот. Мы повеселились. Между тем П.А.Ребиндер вскоре после выхода К.Ф.Жигача устремился в кабинет директора. Видимо, он сказал ему, что тот напрасно потребовал с меня сдачи экзамена по электрохимии, поскольку я читал в Горьком студентам этот курс. Вскоре я вдруг был снова вызван к В.А.Кистяковскому, который упрекнул меня, что я не все ему рассказал о себе. Он потребовал с меня оба выпуска «Электрохимии» и вернул мне расписку в их получении. Затем он написал на каждом выпуске «От автора», порылся в столе, вытащил второй выпуск (будто бы сгоревший), подал мне все три выпуска и выразил удовлетворение, что я подготовлен и в области электрохимии.

Я отправился в отдел аспирантуры в Президиум АН СССР, где мне дали записку, дающую мне право занять комнату в доме на ул. Горького (против Глазной больницы) на шестом этаже (дом этот еще цел). Вскоре старик-хозяйственник отдела аспирантуры со странной фамилией Троцкий (он вскоре переменил эту фамилию на Троицкий), надо сказать — очень заботливый старик, предложил мне переехать в небольшую квартиру из двух комнат в общежитии аспирантов на Малой Бронной улице. Я переехал и стал жить барином в одиночку, пока не переехала из Горького семья.

Так началась моя докторантура в Коллоидо-электрохимическом институте АН СССР. Вначале я не получил никакой темы и стал знакомиться с методами исследований, применявшимися в Отделе физико-химико-дисперсных систем и поверхностных явлений. Познакомился я и с большинством сотрудников института, и прежде всего отдела, в том числе с А.В.Таубманом, Б.В.Дерягиным3, М.М.Кусаковым и многими, многими другими.

Первое время я занимался адсорбцией электролитов на кварце, конечно, без какого-либо успеха, так как никаких теоретических представлений о процессе я не знал, а дело это весьма сложно. Кроме этого, приходилось заниматься дроблением для получения дисперсных материалов, седиментационным анализом на приборе типа Ребиндера и прочими мелкими вопросами. Беседы с П.А.Ребиндером были первое время несерьезными. Его было трудно изловить, вокруг него всегда был целый рой дам и «евреев». Все же иногда удавалось выяснить с ним отдельные вопросы. Я бывал у него дома и даже он «подкармливал» меня, зная, что я нуждался. Стипендия была небольшой, а семья у меня довольно большая. Вскоре благодаря Ребиндеру я получил место доцента в Педагогическом институте им. К.Либкнехта на Разгуляе, где вел практические занятия. Там, кстати, я встретился вновь со своим бывшим учителем в Горьковском университете А.Н.Зильберманом, который был зам. директора по научной работе.

Первые месяцы работы в Коллоидо-электрохимическом институте прошли незаметно быстро, без каких-либо особых происшествий. Разве только следует упомянуть о выходе из печати двух моих статей в «Журнале прикладной химии»: «К вопросу о причинах потерь платины при контактном окислении аммиака на платиновой сетке». В связи с этим не могу не вспомнить с благодарностью два письма ко мне редактора журнала А.И.Горбова, близкого сотрудника Д.И.Менделеева, в частности, по написанию крупных химических статей в Энциклопедии Брокгауза и Ефрона. А.И.Горбов в первом письме поддержал мою точку зрения о механизме катализа и роли платины и ободрил меня к выступлению против почти общепринятой в то время точки зрения харьковского профессора И.Е.Ададурова. К сожалению, сейчас я не имею возможности цитировать эти письма. Сами же письма — где-то в хаосе моего архива.

Кстати, разбирая свой архив, я обнаружил некоторые материалы о первых месяцах моей докторантуры в КЭИНе. Согласно этим документам, я начал работать в КЭИНе с 23 января 1936 г. Первый производственный план был составлен к марту. Тема, которая была зафиксирована в плане по рекомендации П.А.Ребиндера, такова: «Физико-химические исследования взаимодействия жидкостей с твердой поверхностью в пористых телах». Тема эта — просто продолжение моей кандидатской диссертации. Планом предполагалось исследовать генетику пропитки пористых тел жидкостями, изучить конденсацию и испарение жидкостей, находящихся в порах, фильтрацию жидкостей через пористые тела и т. д. Кроме того, планом предусматривалось изучение языков, марксистско-ленинской методологии и истории естествознания, педагогическая деятельность и т. д. План был составлен солидно и подробно. Конечно, однако, тема работы была не продумана и едва ли могла иметь «диссертабельный» характер. Она предусматривала огромное количество экспериментов и определений, без творческой основы. Едва ли мне одному, в условиях постоянного отрыва от лабораторных занятий на разнообразные посторонние дела, удалось бы намерять столько, чтобы сделать существенные выводы и обобщения, которых хватило бы для хорошей диссертации. Но это я понял лишь позднее.

Из сохранившегося отчета о моей работе за первое полугодие 1936 г. видно, что я в основном занимался изучением адсорбции электролитов на кварцевых порошках. Эта задача, как я вскоре понял, была бесперспективной. В то время ничего еще не было известно об ионном обмене и других вещах, а результаты получались такие (отрицательная адсорбция), что их было невозможно объяснить.

В отчете, однако, отражена моя научно-литературная работа. Упоминается о моей второй статье по поводу потерь платины в «Журнале прикладной химии», о статье совместно с К.А.Поспеловой в «Заводской лаборатории» об интерферометре. Но самое главное — это, конечно, было изобретение седиментационных весов. Но об этом после.

В это время я расширил свою педагогическую работу, начав работать в Промакадемии им. Кагановича сначала на курсах повышения квалификации инженеров, а вскоре взялся за курс физической химии на основном отделении Академии. Кроме этого, приходилось заниматься философией и историей химии вместе со всеми другими докторантами-химиками. Руководителем по истории химии был Б.М.Кедров4, тогда еще совсем молодой человек. Впоследствии с ним пришлось «съесть немало соли». Кедров тогда еще не имел докторской степени и собирал разные материалы, главным образом по истории и философии атомистики. В начале занятий он предложил мне перевести с немецкого одну из статей Дж. Дальтона (из «Классиков Оствальда»), что я сделал не без большого труда. Перевод был вскоре опубликован в книге о Дальтоне. По философии мы слушали лекции Асмуса5 — поклонника Канта. Я никогда не увлекался классической философией и, признаюсь, скучал и даже иногда засыпал на лекциях. Занимались мы немецким и английским языками, но не особенно успешно. Позднее пришлось самому чтением со словарем и попытками разговоров совершенствовать минимальные знания языков. По общественной линии мне пришлось руководить кружком по истории ВКП(б) в Институте горючих ископаемых, помещавшемся по соседству с нашим институтом. У нас в так называемой «Химической группе» была общая парторганизация и поручения давались с расчетом обслуживания всех институтов, входивших в состав группы.

В.А.Кистяковский оценил мой отчет на «отлично», видя, что я взялся за работу всерьез.

Летом 1936 г. мне дали путевку в Ессентуки, врачи нашли у меня признаки холецистита. Я провел курс лечения и вместе с тем на месяц отвлекся от научных дел. Помню длительные прогулки по степям, недалеко от Ессентуков. Помню курганы — свидетели давно прошедших событий в этом когда-то беспокойном районе. В нашем санатории отдыхал какой-то альпинист, который сагитировал нескольких человек, в том числе и меня, подняться на Бештау. Я до той поры никогда не поднимался на горы и наивно думал, что это пустяки. А этот альпинист повел нас не обычной дорогой, а выбрал самый трудный и крутой подъем с той стороны горы, по которой никто не ходил. Откровенно говоря, я натерпелся страху, карабкаясь в гору с наклоном, вероятно, более 60°. Я боялся оглянуться вниз и порой судорожно хватался руками за камни и даже травинки. Но в общем подъем этот оказался в конечном счете интересным, мы добрались до вершины — голого пятачка, на котором жили, видимо, только большие мухи, во множестве летавшие вокруг. Насладившись зрелищем с довольно высокой горы, мы отправились назад по более проходимому пути и пришли в Железноводск. Теперь уже невозможно, пожалуй, никому совершить такое восхождение на Бештау по разным причинам.

После возвращения из Ессентуков жизнь в Москве пошла уже по наезженной колее. Во второй половине 1936 г. я уже вполне освоился с обстановкой работы в КЭИНе. С 1 сентября я стал доцентом Московского педагогического института им. К.Либкнехта на Разгуляе, в том самом здании, в котором в 1812 г. сгорел единственный древний список «Слова о полку Игореве». С начала сентября я включился в работы по договору, которыми руководил П.А.Ребиндер, а именно — в работы по диспергированию и облегчению процессов бурения горных пород с добавками поверхностно активных веществ. Я занимался изучением диспергируемости в различных средах. Кроме этого, я провел небольшое исследование суспензий сульфата бария в различных средах. Исследование велось с помощью предложенных мною стеклянных седиментометричных весов. Вот уже около 50 лет, как этими весами довольно широко пользуются исследователи при изучении кривых распределения по размерам частиц различных суспензий и эмульсий. Но если бы меня спросили, как мне пришло в голову осуществить такое устройство, я был бы в затруднении при ответе. Конечно, эти весы пришли в голову далеко не на первом этапе моих седиментометрических работ. Еще в Горьком, исследуя продукты разрушения платины, применяемой в качестве катализатора при окислении аммиака, я проводил седиментометрический анализ с помощью известного прибора Вигнера. Камнем преткновения для меня тогда служил графический расчет кривой седиментации. Я усвоил его механически, не понимая, однако, его весьма элементарной математической сущности. Но как только я понял и оценил эту «сущность», я вскоре стал своего рода специалистом по седиментационному анализу и мог компетентно сравнивать разные методы.

В Москве я продолжал свои седиментационные опыты и более широко познакомился с литературой и особенно с теорией метода. Помню, что я думал о совершенствовании метода довольно упорно, но в голову долго не приходило подходящих идей. Помню, однажды при поездке на трамвае в институт мне пришла в голову идея весового анализа, и как молния блеснула идея применить стеклянные весы. Приехав в институт, я тотчас же принялся за устройство прибора, и через какой-нибудь час построил седиментометр с металлической чашечкой, подвешенной на проволоке. Тут же я его проверил и убедился, что он действует отлично.

Мои товарищи, помню, довольно скептически отнеслись к прибору. Он был слишком прост и казался примитивом. Когда я на семинаре докладывал об этом приборе, П.А.Ребиндер и Б.В.Дерягин весьма критически выступили по поводу прибора. Вскоре я предложил прибор с колпачком вместо чашечки для дисперсионного анализа эмульсий, и положение резко изменилось. Меня вдруг начали хвалить. Вскоре появилась в «Заводской лаборатории» статья с описанием прибора, и он приобрел быстрое распространение в ряде московских и иногородних лабораторий. Все вдруг забросили старые приборы Вигнера и его видоизменения, в том числе и прибор Ребиндера, и переключились на мои весы.

Я понимаю, и тогда понимал, что П.А.Ребиндеру было грустно то обстоятельство, что его прибор был полностью оставлен, и тем более я ему благодарен, что он сумел преодолеть свое авторское самолюбие в пользу моего прибора и всячески содействовал распространению седиментационных весов. Вообще я всегда был ему благодарен за прекрасное ко мне отношение, хотя далеко не всегда между нами были вполне безоблачные отношения.

Итак, последние месяцы 1936 г. моя работа продолжалась, пожалуй, даже ускоренными темпами. Помимо различных измерений, которые я должен был делать в связи с «производственным планом», я занимался совершенствованием своего седиментометра и проблемой расширения сферы его применения. Так, я предложил с помощью этого прибора исследовать распределение пор по размерам в пористых телах (вытеснение жидкости из пор другой жидкостью с иным удельным весом) и т. д.

Мой метод все шире входил в практику. Ко мне стали приходить на консультации исследователи самого различного профиля (с Дулевского завода, из Ташкента, с Чернореченского завода и многих других). Я получал много писем с просьбами о консультациях. Надо сказать, что кроме всего этого я продолжал выполнять некоторые исследования по договору с Чернореченским химическим заводом (теперь город Дзержинск Горьковской обл.). В частности, я предложил схему пылеулавливания платины. Эта схема была принята заводом, и значительную часть теряемой платины удалось улавливать. Конечно, моя работа по платине не может быть оценена очень высоко. Однако с тех пор и даже теперь (1983 г.) я с интересом встречаю ссылку на эти исследования в учебниках и монографиях по технологии азотной кислоты.

Лаборатория (точнее — лаборатории Отдела), руководимая П.А.Ребиндером в 1937 г., занималась в основном разработкой путей «понижения твердости» горных пород (при их бурении). Был заключен большой договор с соответствующими предприятиями, который, однако, выполнялся медленно и неточно по плану. Поэтому заказчики, видимо, были не особенно довольны ходом работ. Да и внутри лаборатории имелись люди, которые не верили в эффект Ребиндера. К их числу принадлежал некто Голованов, который выступал с нелепой подчас критикой, да и, кроме того, халтурил при определениях. Выгнать его было почти невозможно. Вот почему П.А.Ребиндер загружал меня, а особенно Л.Шрейера и К.Ф.Жигача (оба давно померли), поручениями по этой работе. Для моей докторской работы это было просто «нагрузкой». Тем не менее работа как-то шла.

Вспоминается мне одно событие, относящееся к весне 1937 г. В связи с 50-летием основания теории электролитической диссоциации С. Аррениуса6 и В. Оствальда7 в Педагогическом институте им. К.Либкнехта было устроено юбилейное заседание. Основной доклад, освещавший события 1884–1887 гг., был поручен мне. Воспользовавшись материалами немецкой книги Бугге («Книга о великих химиках»), я подготовил доклад и прочел его, видимо, удовлетворительно. В зале было довольно много народа, и я читал громко. Только что я начал, вдруг открылась дверь, и неожиданно для всех появился И.А.Каблуков. Его приход вызвал волнение в зале. Это было естественно, так как Каблуков был весьма популярен, к тому же он был участником тех далеких событий, о которых шла речь. После окончания моего доклада он выступил с воспоминаниями, рассказал, как он приехал в Лейпциг, в лабораторию Оствальда. Он говорил, в частности: «…Я приехал к Оствальду в надежде, что он будет говорить со мной по-русски, но он не стал говорить со мной по-русски, и мне пришлось учиться говорить по-немецки… И вот я получил тему и стал работать, а Аррениус мне помогал…».

Выступление И.А.Каблукова, хотя и было импровизацией, было интересно. В конце он похвалил мой доклад, а после окончания собрания подошел ко мне и спросил, откуда я взял такой хороший материал для доклада? Мы познакомились, разговорились, но так как было уже поздно и пора было ехать домой на Малую Бронную, Каблуков пригласил меня довезти в своей машине. Всю дорогу мы оживленно беседовали. Каблуков интересовался и моими экспериментами, и занятиями по истории химии.

И.А.Каблуков имел тогда собственную машину (в то время — редкое явление). Машина была подарена ему Сталиным при следующих обстоятельствах. Незадолго до моего вышеупомянутого доклада Каблукову исполнилось 70 лет, и в связи с этим он был награжден орденом и машиной «Эмкой». Он был уже, кажется, почетным академиком. В связи с юбилеем, как тогда было принято, был организован грандиозный банкет в ресторане «Метрополь». На банкете были многие химики Москвы и, по обычаю, довольно выпили… Выпил и сам Иван Алексеевич. Говорились речи и тосты. Под конец слово получил сам юбиляр. Его взгромоздили на стул (он был невысокого роста). И.А.Каблуков прежде всего благодарил партию и правительство и лично «…Виссариона Григорьевича, Сталина». Когда были произнесены слова «Виссариона Григорьевича», все, конечно, оцепенели. Кто-то осмелился и подойдя к Каблукову, сказал ему: «Иосифа Виссарионовича». Каблуков спокойно ответил: «Я же правильно, ясно сказал: „Виссариону Григорьевичу“, а вы не слушаете…» Больше, конечно, никто не решился его поправлять.

В Коллоидо-электромеханическом институте АН СССР

В 1937 г. моя работа продолжала расширяться. С осени я стал преподавать физическую химию в Промакадемии им. Кагановича. Кроме того, я в то же время был приглашен консультантом в НИОПИК (Ин-т полупроводников и красителей) в качестве консультанта по дисперсионному анализу паст кубовых красителей. В том же году напечатал несколько мелких заметок (среди них одну важную статью8) и рефератов. Однако материал для докторской диссертации в соответствии с проанализированным планом накапливался медленно и казался мне малозначительным. У меня возникла мысль о перемене темы и переходе на тему о седиментометрическом анализе.

С начала 1938 г. пошел третий год моего докторантского стажа, и пора было заняться подготовкой диссертации. Но писать ее пришлось лишь урывками. Все новые и новые занятия и обязанности отрывали от работы. Так, в нашем здании наверху размещалась небольшая лаборатория красителей, руководимая академиком М.А.Ильинским9. Это был очень интересный старик, много повидавший на своем веку. Немало времени он проработал в Германии в лабораториях «ИГ Фарбениндустри». В мое время он занимался синтезом красителей и проблемой «суспензионного» крашения. Он пригласил меня консультировать его работы в части дисперсионного анализа суспензий красителей. Я довольно быстро наладил седиментометрический анализ. Тогда М.А.Ильинский поставил передо мной задачу — объяснить физико-химически, почему у него в отдельных случаях суспензионное крашение не получается. Мне пришла в голову мысль — не связано ли это с кислотностью суспензии красителей (pH) и природой окрашиваемой ткани. Поставив несложные опыты, я получил кривую pH-адсорбции и обнаружил острый пик на кривой в кислотной области. М.А.Ильинский посмотрел на кривую, забрал ее к себе, пожалуй, с некоторым удивлением. Вообще, однако, встречи и беседы с М.А.Ильинским были интересны. Старик был интересным, много знал и пережил и имел огромный опыт работы в германских лабораториях. Я несколько раз бывал у него дома. Несмотря на свои 80 с лишним лет, он сохранил бодрость и ясность мысли и много рассказывал мне о прошлом.

В конце 1938 г. Партбюро дало мне поручение — руководить кружком по изучению истории ВКП(б) в КЭИНе. Состав кружка был совершенно особенным. В него входили: В.А.Кистяковский, П.А.Ребиндер, Н.А.Изгарышев10, К.А.Путилов, Б.В.Дерягин и С.М.Липатов11. Мне пришлось много продумать, как руководить таким кружком. От лекций, я, конечно, отказался. Я решил на первом же занятии кружка распределить между членами кружка темы докладов, и это предложение было принято. Первый доклад единогласно был поручен В.А.Кистяковскому. Но из этого доклада получился почти анекдот.

В назначенный день вечером к Институту подъехала машина с В.А.Кистяковским, который проследовал в кабинет директора. Вслед за ним рабочий института принес и положил на большой стол полное собрание сочинений Ленина. В каждом томе собрания сочинений было множество бумажных закладок. В.А.Кистяковский начал свой доклад с того, что раскрыл на закладке какой-то том и прочитал «цитату». За этим последовал другой том, из которого также были прочитаны места на заложенных страницах и т. д. Часа через полтора доклад был закончен. В.А.Кистяковский фактически не произнес почти ни одного слова от себя и только читал выдержки. Естественно, желающих высказаться не нашлось. На этом занятия кружка фактически закончились. Никто, конечно, не мог подготовиться к своему докладу так досконально, как это сделал В.А.Кистяковский.

Вообще В.А.Кистяковский, несмотря на свой несколько мрачный и постоянно озабоченный вид, был большим чудаком, любил пошутить и в затруднительных случаях нередко отделывался добродушной шуткой. Не могу не рассказать одного случая. Однажды я остался временно за ученого секретаря Института. В те времена эта должность была куда спокойнее, чем теперь, когда надо быть писакой: писать планы, отчеты, вести переписку, представлять бесконечное количество статистических сведений и проч. В то время ученые секретари портили в 10 раз меньше бумаги, чем теперь.

Итак, я несколько неожиданно получаю телефонограмму из Президиума АН СССР с требованием представить к 15 часам сведения: сколько в Институте докторов, кандидатов наук и сотрудников без степени. Я немедленно сел, подсчитал по списку все необходимое, подготовил ответ и отправился к В.А.Кистяковскому, чтобы он подписал бумагу. Тот, прочитав бумагу, спокойно сказал мне: «Оставьте у меня эту бумагу, я завтра подпишу». Я заметил, что сведения требуют к 15 часам. Он ответил: «Мало ли чего требуют, подождут до завтра». Я, совершенно обескураженный, вышел из кабинета и наткнулся в коридоре на секретаря Партбюро Данилу Мирлиса (погибшего на фронте в 1941 г. в ополчении) и рассказал ему, как Кистяковский отнесся к составленной мною бумаге. Мирлис сказал: «Да, нехорошо, в Президиуме будут недовольны и свалят все на тебя». Подумав, он добавил: «Пойдем вместе еще раз, я его уговорю».

Мы вошли в кабинет, и Мирлис принялся уговаривать старика. Он ответил: «Я же вам сказал, что подпишу завтра. Может быть, такую бумагу нельзя и подписывать, я посоветуюсь с адвокатом (он частным образом нанял юриста, чтобы консультироваться с ним по служебным вопросам) и, я думаю, он не будет возражать против подписания бумаги». Мы оба были озадачены. Бедный Мир лис сказал: «Владимир Александрович, мы хотим, чтобы было лучше, чтобы наш Институт считался образцовым и т. д. Неужели вы нам не верите?» На это Кистяковский ответил: «Э, батенька, я давно никому не верю, я сам себе не верю, хотел раз п… да в штаны наложил.» Это было так неожиданно, что мы оба с Мирлисом, схватившись за животы, ретировались из кабинета. Против такого аргумента ничем не возразишь.

В другой раз В.А.Кистяковский отпустил шуточку почти для всего коллектива Института. В его кабинете шло заседание коллоквиума по коррозии. Тот же Д.И.Мирлис докладывал о коррозии при полифазном контакте (на границе трех фаз). Тема эта тогда обсуждалась часто и, признаться, надоела мне. Но надо было сидеть и слушать. В.А.Кистяковский сидел в самом центре залы в глубоком кресле. Надев темно-синие очки, он спокойно спал, пока докладчик нудно и длинно рассказывал о своих опытах и полученных результатах. Мы же зевали, глядя по сторонам, тихонько, шепотом, переговариваясь. Вдоль стен залы сидели сотрудники, главным образом дамы. Вдруг мы заметили в их среде некоторое оживление и сами заинтересовались: в связи с чем? И вот кто-то из моих соседей заметил, что у старика расстегнулись брюки и нечто белое совершенно отчетливо выглядывало. Скоро все были информированы, и один из моих соседей, обратившись к ученому секретарю Е.И.Гуровичу, сказал шепотом: «Нехорошо, над стариком смеются, поди, скажи ему, чтобы застегнул штаны».

Гурович смело отправился к старику и начал с ним разговор: «Владимир Александрович, у вас туалет не в порядке!» Проснувшись и поглядев на Гуровича, старик сказал: «А? Какой туалет? Что вы хотите сказать, Евгений Исаевич?» — «У вас брюки расстегнулись!» — «А, — возразил Кистяковский во всеуслышание, — это как в русской пословице: Покойник дома, все двери настежь!» Весь зал грохнул от смеха. Доклад прервался, заседание было окончено.

Такого рода анекдотов с В.А.Кистяковским было много, и у нас говорили иногда: незачем в театр идти, достаточно послушать Кистяковского.

Расскажу, кстати, еще одну историю с тем же В.А.Кистяковским. Его личная исследовательская работа в мое время основывалась, естественно, на старых теоретических воззрениях, усвоенных им еще в дни молодости, на рубеже XIX и XX столетий. Это обстоятельство давало повод для критики тематики Института (по коррозии) электрохимиками новой формации, работавшими в Карповском институте во главе с А.Н.Фрумкиным, незадолго перед описываемым временем ставшим академиком. Конечно, ему как академику хотелось руководить академическим институтом по физической химии и электрохимии. И вот, в 1938 г. до меня дошли слухи, что карповцы считают тематику исследований КЭИНа неполноценной и устаревшей, в особенности в области коррозии. В Институте, однако, работали и видные коррозионисты, в частности, Г.В.Акимов12. Но это мало действовало на карповцев. В самом Институте даже разговоры о никчемности тематики развивались «кресчендо». Даже П.А.Ребиндер, после споров и мелких столкновений с В.А.Кистяковским, говаривал с довольно злой иронией, что Кистяковского надо переименовать в «Пустяковского».

Время в 1938 г. было весьма тревожным. Многих ученых тогда арестовали, многие сильно тревожились за свою судьбу. И вот в такое время, по инициативе А.Н.Фрумкина, Президиум АН СССР решил заслушать отчет о деятельности КЭИНа. Как полагалось в те времена, в Институт была направлена комиссия Президиума. Сам А.Н.Фрумкин не пожелал принять в ней участия, почему комиссия имела не ученый, а «аппаратный» характер и возглавлялась даже начальником управления кадров (прочно забыл его фамилию), профессором по званию, небольшого роста, в общем недалеким человеком. Комиссия проводила обследование чисто бюрократически. Она вызывала к себе по очереди всех сотрудников Института и ставила перед ними «вопросы», частично провокационные, главным образом о том, как вы расцениваете деятельность института и его директора. Все такие «допросы» записывались специальным секретарем, и через месяц с небольшим из таких «протоколов допросов» составилась толстая папка, которую с важным видом носил с собой аппаратный работник Президиума АН — некто Никольский. Дело шло к концу работы комиссии, и мы уже услыхали, что составляется проект разгромного постановления Президиума АН. Но вдруг Никольского арестовали и при аресте были изъяты и все протоколы допросов.

Недели две в Президиуме царило замешательство. Но вот был назначен новый секретарь комиссии и допросы повторились. На сей раз умное руководство комиссии мобилизовало стенографисток, и допросы записывались буквально и размножались в трех экземплярах, чтобы, не дай Бог, не повторилось то, что произошло с Никольским. Один экземпляр, как мы узнали, хранился в сейфе в Управлении кадров Президиума АН.

Наконец, месяца через три дело подошло к концу, и было назначено заседание Президиума с отчетом академика В.А.Кистяковского. Это заседание было довольно трагикомичным и хорошо мне запомнилось. Это была почти театральная игра президента Академии В.Л.Комарова13 и В.А.Кистяковского. Они, видимо, были приятелями.

Итак, президент объявил об очередном вопросе: Отчет директора КЭИНа В.А.Кистяковского. Но ему почему-то не было предоставлено слова, и доклад сделал председатель комиссии. Он представил работу нашего Института в самых мрачных красках и ясно намекнул, что необходимо сменить руководство Институтом. После этого должны были начаться выступления, но В.Л.Комаров заявил, что имеется проект постановления, и предложил его обсудить, чтобы не затягивать заседание. Никто на это предложение не обратил серьезного внимания, и В.Л.Комаров начал читать проект: Пункт 1 — «Признать работу Института неудовлетворительной». Но тут же он смущенно сказал: «Как же мы будем так оценивать работу Института, не заслушав ни директора, ни сотрудников?» И тут же добавил: «Давайте продолжим проект». Пункт 2. «Директору Института академику В.А.Кистяковскому объявить выговор». Прочитав это, он еще более смутился и сказал: «Как же так? Непонятно, зачем это сразу здесь написано?». Пункт 3. «Заместителя директора И.Никифорова снять с работы и отдать под суд». В.Л.Комаров поперхнулся и, видимо, был в полном недоумении, не зная, как реагировать на этот пункт. Его выручил юрисконсульт Президиума — аккуратно, с притязаниями на франтовство одетый человек средних лет. Он сказал: «В соответствии с п. „б“ статьи такой-то Кодекса законов о труде Президиум АН не имеет права снять с работы и отдать под суд ответственное должностное лицо, не заслушав его отчета и не оценив его работу на основе обсуждения». В Л.Комаров наивно спросил: «Так, значит, мы не имеем права уволить и отдать под суд?» — «Да…».

Тогда В.Л.Комаров, «выйдя из себя», обратился к председателю комиссии: «Что же вы представляете такой проект решения без всякого обоснования?». Далее он продолжил: «Нет, это черт знает что за проект, ни одного пункта не обосновано. Может быть, надо читать проект с конца?». Пункт 12. «Ввести в штат Института рабочего для обслуживания раздевалки», и Комаров от себя продолжил: «Черт знает что». Пункт 11. «Построить в Институте дополнительно одну уборную, ввиду неудобств…». Общий хохот сопроводил его чтение.

В это время сидевший в переднем ряду В.А.Кистяковский поднял руку и спросил президента: «Так как же я должен понимать, есть у меня выговор, или нет?». В.Л.Комаров с недоумением поглядел на него. Наступило замешательство. Его разрядил Управляющий делами АН Зубов. Он сказал: «Президиум еще не принял никакого решения». «Так что же, — продолжал В.А.Кистяковский, — есть у меня выговор, или нет?» — «Так как Президиум не принял еще решения, то, значит, выговора у вас нет». — «Так, значит, у меня нет выговора?» — настаивал Кистяковский. — «Нет, нет». — «Спасибо», — сказал В.А.Кистяковский и, видимо, успокоился.

Через минуту наступило полное замешательство. Все шумели и обсуждали предстоящий исход дела. Некоторые академики подняли руки, прося слова. Но В.Л.Комаров как будто не замечал их. Он, видимо, совсем растерялся. На этот раз его выручил В.А.Кистяковский. Он поднял руку и громко сказал: «Владимир Леонтьевич, вот вы тут обсуждаете разные мелочи насчет уборной, а ведь нам хочется, чтобы Президиум дал оценку нашей работы. Мы ведь работали и желаем знать, как нам надобно дальше работать». — «Правильно, Владимир Александрович, мы занимаемся пустяками, а главное упустили. Действительно, прежде всего, надо дать оценку работы Института. Какие будут предложения? Я полагаю, что нам следует оценить работу Института как удовлетворительную». Все, что называется, «обалдели». А В.Л.Комаров, увлеченный этой идеей, продолжал: «Нет возражений». И, обозрев совершенно растерянную аудиторию, он провозгласил: «Принято».

Шум поднялся невероятный. А В.Л.Комаров, как бы ничего не замечая, продолжал: «Я думаю, что с этим вопросом можно покончить. Перейдем к следующему вопросу».

Многие из присутствовавших на этом театрализованном заседании, как мне стало известно, расценили все происходившее как проявление невероятного чудачества президента и В.А.Кистяковского. Но мне уже тогда стало ясно, что речь шла о тонко разыгранной сцене. Поведение В.Л.Комарова и В.А.Кистяковского было явно рассчитано на то, чтобы нападки на В.А.Кистяковского были полностью отвергнуты, и это удалось как нельзя лучше. Итак, Институт и его дирекция не только уцелели, но и вышли из трудной ситуации с почетом.

Но этим дело не кончилось. Противники В.А.Кистяковского затеяли еще одну диверсию. Группа ученых Карповского института под руководством А.Н.Фрумкина составили длинный документ, в котором деятельность В.А.Кистяковского в области электрохимии, особенно в области коррозии металлов, подверглась резкой критике и даже осуждению. Этот документ (где-то он у меня сохранился) было решено обсудить на собрании сотрудников КЭИНа и других институтов в присутствии В.А.Кистяковского. Цель обсуждения — показать, что Кистяковский как ученый не может быть руководителем (А.Н.Фрумкина).

Итак, собрание было созвано, и документ был оглашен. Казалось, цель, поставленная организаторами собрания, достигнута. Но вот слово было предоставлено В.А.Кистяковскому. Он сказал приблизительно следующее: «Вот вы, Александр Наумович, были еще студентом, когда вышли мои основные труды по электрохимии, нашедшие признание среди ученых мира. Вам бы не следовало судить о них, так как вы многого в них не поняли. Зная, однако, что вы готовите только что оглашенный документ, я обратился к нескольким знакомым мне ученым, с просьбой дать отзыв о моих работах и их значении в развитии науки. Я получил на сегодня три отзыва, которые позвольте здесь огласить. Вот Вальтер Нернст14 прислал следующий отзыв». Он прочитал весьма теплый и весьма положительный отзыв Нернста. Затем были зачитаны отзывы Казимира Фаянса15 и Георга Бредига16. После этого В.А.Кистяковский сказал, что эти мнения он считает более авторитетными и объективными, чем оглашенный только что документ. После окончания речи В.А.Кистяковский аккуратно сложил все бумаги в папку и покинул зал заседания. На этом все дело и закончилось.

В конце концов, однако, противники В.А.Кистяковского добились своего. Ему пришлось уйти с поста директора КЭИНа. В то время ему было 74 года и руководить институтом в этом возрасте, конечно, было трудно. Место Кистяковского, как и следовало ожидать, занял А.Н.Фрумкин. Он тотчас же предложил мне должность его заместителя по Институту, и в конце 1939 г. я был назначен зам. директора КЭИНа. В.А.Кистяковский, однако, продолжал работать в качестве заведующего лабораторией. В то время я был уже с ним прекрасно знаком и не боялся его, как при первой встрече. Более того, между нами завязались более близкие отношения. Я много раз бывал у него дома и проводил с ним вечера. Он очень занятно рассказывал мне о своем прошлом, о работе у Оствальда, о дружбе с С.Аррениусом и В.Нернстом и т. д., о своих похождениях за границей в компании с Аррениусом и моим учителем в Нижнем Новгороде В.А.Солониной.

В старое время профессора Политехнических институтов получали довольно много — около 10000 р. в год. Прожить эти деньги, особенно в одиночку (как это было у В.А.Кистяковского), они не могли и имели полную возможность ежегодно в каникулярное время ездить за границу, прежде всего в Париж, где и кутили вовсю. Во время одной из таких поездок Владимир Александрович «благоприобрел» сифилис. В то время это было огромным несчастием. Но Владимир Александрович вылечился сальварсаном, однако, все же, его умственные способности несколько ослабли.

В КЭИНе были и другие видные ученые, помимо В.А.Кистяковского. Я хорошо знал Н.А.Изгарышева, который в то время был уже стариком, С.М.Липатова, который, будучи в то время в средних летах и активно работая, почему-то вскоре умер, кажется, в годы войны. Дружил я с физиком К.А.Путиловым, с которым я был хорошо знаком еще по совместной работе в Нижнем Новгороде. Он был хорошо образованным человеком, написал учебник, лекции по термодинамике и т. д., но был в некоторой степени фантазером.

Конечно, наиболее важную роль и в жизни Института, и в частности — в моей работе играл П.А.Ребиндер, о котором я уже говорил. Упомяну также Б.В.Дерягина, единственного «из могикан», живущего и работающего и сейчас (1983 г.), хотя ему уже 80 лет; Г.В.Акимова, с которым я был менее знаком, да и был он у нас недолго. Помню, он мечтал стать академиком, но ничего у него не вышло. Я не могу здесь рассказывать подробно о каждом из них, как ученых и людей. Они хорошо известны и еще не забыты. У каждого из них были своеобразные черты характера, которые отражались иногда в забавных историях, происходивших с ними. Расскажу одну из историй с Б.В.Дерягиным.

Как физик он занимался в то время свойствами тонких слоев жидкостей и проблемами трения. Однажды к нему позвонил известный Л.Каганович, бывший в то время наркомом железнодорожного транспорта. Он просил у него консультации. «Вот, — говорил он, — в Сибири поезда ходят в условиях сильных морозов. При этом тормоза нередко отказывают. Не мог ли бы профессор посоветовать какое-либо действительное средство против буксовки колес при торможении?» Б.В.Дерягин сразу же ответил: «Это очень просто. Лучше всего смазать рельсы канифолью!». Каганович удивился и заметил: «Мы пользуемся песком, но это неудобно и дорого. Нет ли более дешевого средства?» — «Нет, нет, — последовал ответ, — лучше всего канифоль». Каганович положил трубку.

О П.А.Ребиндере я мог бы рассказать немало веселых историй. Он всегда казался жизнерадостным, подвижным, энергичным и деятельным, как-то успевал руководить огромным коллективом своих сотрудников в КЭИНе, в Институте им. К.Либкнехта и в других местах. В конце Отечественной войны он стал заведующим кафедрой коллоидной химии в Университете. Он читал лекции своеобразно, писал статьи. К нему ходили на консультации буквально сотни разных людей, в значительной части — евреев, всяких изобретателей, с которыми он проводил немало времени.

В молодости он был физиком, разошелся в чем-то со своим первым руководителем Б.В.Ильиным17. В 1929 г. был избран членом-корреспондентом, выборы же его в академики сильно задержались. В мое время в КЭИНе его противником был Н.С.Смирнов — секретарь Партбюро КЭИНа. На очередных выборах он был провален из-за статьи Н.С.Смирнова в «Правде», где Петр Александрович был, в общем, несправедливо обруган.

В 20-х годах П.А.Ребиндер дружил с А.Н.Фрумкиным, но они почему-то разошлись, оба сменили жен и несколько лет избегали встреч друг с другом и вновь подружились (на моих глазах) в 1938 г., и мне казалось, что на сей раз они поклялись друг другу в дружбе до гроба. Так оно и получилось.

Покойный академик Я.К.Сыркин18 рассказал мне несколько анекдотов из истории дружбы П.А.Ребиндера с А.Н.Фрумкиным. Так вот один из них: в молодости П.А.Ребиндер любил при случае рассказывать, что его предки играли ведущую роль в русской истории. «Один из моих предков, — рассказывал Петр Александрович, — был генералом и участвовал в знаменитом переходе Суворова через Альпы. Однажды на большой высоте в области снегов у него развалились сапоги, и его денщику пришлось обмотать ноги начальника имевшимся в запасе бельем и одеждой…. Однако он спускался с крутых склонов гор не на ногах, а сидя… и т. д.». Впрочем, этот и подобные рассказы я сам слышал от Петра Александровича. Но он, видимо, имел значительную долю еврейской крови, хотя его предки были помещиками где-то в Орловской губернии. Вероятно, один из предков, желая поправить расстроенное хозяйство, женился на богатой еврейке с приданым. На вопрос о том, откуда взялась фамилия «Ребиндер», Петр Александрович отвечал, что она шведского происхождения и обозначает «оленевязатель» (в действительности «вязатель косули»).

А.Н.Фрумкину П.А.Ребиндер рассказывал больше. По словам Я.К.Сыркина, он утверждал, что один из его предков участвовал в знаменитой битве на Чудском озере при Александре Невском. По поводу этого утверждения А.Н.Фрумкин с язвительностью спросил: «На чьей стороне он сражался?» В молодости П.А.Ребиндер подписывался обычно (на книгах) П. фон-Ребиндер, причем — по-немецки. Немецкий язык он знал вполне хорошо, еще лучше говорил по-французски, так как учился в гимназии во Франции. Однажды (по словам Я.К.Сыркина) Петр Александрович спросил у А.Н.Фрумкина: «Как вы думаете, как лучше мне подписываться: фон Ребиндер или просто Ребиндер?» На это Фрумкин ответил: «Не знаю, не знаю, Петр Александрович, я никогда не был в такой ситуации».

П.А.Ребиндер был весьма образованным и талантливым ученым, к тому же недюжинным организатором исследований, несмотря на, мягко выражаясь, недисциплинированность. Он всегда опаздывал на лекции и на заседания. Если вы договорились с ним о встрече, надо было терпеливо ждать, когда он придет. При этом он назначал одно и то же время для встречи с несколькими людьми. Поговорить с ним обстоятельно всегда было трудно. Когда я коротко познакомился с ним, я входил к нему во время его разговоров с разными людьми, вмешивался в разговор и попутно выяснял, что было нужно. Лекции он читал хорошо, правда, постоянно отвлекаясь на разные посторонние вопросы и отпуская по временам шуточки. Рассказывали мне, что однажды он, читая лекцию в каком-то техникуме, где его слушали молодые девочки, обратился к ним, рассыпаясь в комплиментах: «Вот, вы молодые, интересные и т. д…. не то что мы старики. У вас все впереди, а нам уже многого нельзя, особенно трех вещей, и все они начинаются с буквы „ж“ — жиры, жареное и женщины». Девочки были, говорят, довольны.

Впрочем, его любезности к женщинам всегда были даже трогательны. К.А.Путилов как-то говорил мне: у Петра Александровича две особенности, одна называется «пьеризм», другая «ребиндеризм». Что такое «пьеризм»? В молодости, как и все мы, он ездил на работу на трамвае. Другого транспорта тогда не было. Трамваи всегда были переполнены, и у задних дверей всегда висела группа пассажиров, державшихся друг за друга. Представьте себе, Петр Александрович подходит к трамваю и, наконец, получает возможность стать на ступеньку. И в это время вдруг какая-нибудь дама цепляется за него, пытаясь тоже встать на ступеньку. В этом случае он тотчас же отскакивает и говорит «Пожалуйста!», пропуская даму. Трамвай при этом отправляется без него. Это и есть «пьеризм». «Ребиндеризмом» же К.А.Путилов называл обычную картину, когда Петра Александровича окружали всегда десятки людей, прежде всего дамы и евреи, и поговорить с ним по важному делу бывало невозможно.

К чести П.А.Ребиндера надо сказать, что свою идею «понижения твердости» горных пород он разрабатывал упорно, несмотря на скептицизм многих ученых (в том числе В.А.Кистяковского) и даже некоторой части его окружения в лаборатории. Причиной такого отношения было то обстоятельство, что некоторые сотрудники П.А.Ребиндера в угоду ему получали сомнительные результаты опытов, которые хотелось получить. Особенно этим отличалась Н.А.Калиновская, которая весьма быстро доставляла «весьма подходящие» результаты. Скоро, однако, он понял, в чем дело, и опыты приходилось повторять и получать при этом совершенно иные результаты. На первой стадии разработки проблемы понижения твердости особенно перспективной считалась добавка в раствор сахара. Естественно, это вызывало серьезные возражения. Но однажды П.А.Ребиндер привез откуда-то с Украины, где также испытывались показатели твердости, высказывание одного рабочего-бурильщика: «Нам все равно, что добавлять в промывочную жидкость при бурении, хоть сахар, хоть варенье, лишь бы твердость понижалась».

При всем этом, в лабораториях П.А.Ребиндера, довольно многочисленных по составу сотрудников, имелось ядро действительно хорошо подготовленных и талантливых работников, дававших результаты на высоком научном уровне. Поэтому работать у П.А.Ребиндера было, в общем, приятно, тем более, что он никогда почти не вмешивался в ход и направление наших исследований и лишь на докладах и коллоквиумах высказывал свои мнения и рекомендации. Но чтобы пользоваться такими рекомендациями эффективно, надо было знать его манеры. Выступая по поводу какого-либо сообщения сотрудников или посторонних людей, П.А.Ребиндер начинал всегда с похвал, расхваливал докладчика, иногда даже сверх меры, потом постепенно переходил к критическим замечаниям, сначала мелким, а потом принципиальным; он часто не оставлял «камня на камне» от того, чем хотел похвалиться докладчик, особенно в части идей и гипотез.

В Институте и в лабораториях П.А.Ребиндера были несколько докторантов, среди них К.Ф.Жигач, П.И.Зубов, И.И.Сидришин (погиб на фронте в 1941 г.), что являлось благоприятным фактором в работе. Все мы были близки друг другу и постоянно обменивались мыслями и информацией о проделанной работе.

В человеческом отношении П.А.Ребиндер был добрым и доверчивым человеком. Он органически не мог делать какие-либо неприятности своим противникам и ограничивался в соответствующих случаях безразличным отношением к ним с соблюдением, однако, внешней любезности. У него было несколько «хобби». Главным из них была филателия, коллекционирование монет и книг. Он собирал марки в огромном количестве, и я не могу понять, когда он успевал их систематизировать, размещать в альбомы и т. д. Весь кабинет у него дома был завален альбомами с марками. Коллекционирование всегда у нас было связано со встречами со всякого рода спекулянтами, часто прохвостами. Насколько я знаю, Петр Александрович тратил много денег на покупку марок и никогда не торговался со спекулянтами. Он, однако, помогал нам, чем мог, в материальном отношении. Так, он устроил меня доцентом в Институт К.Либкнехта на Разгуляе.

Бывали у нас с ним и недоразумения, и размолвки. Основной их причиной было то, что я вел самостоятельную работу, фактически не связанную с его основным направлением исследований. Он хотел, чтобы все сотрудники работали на него, и поскольку по отношению ко мне это было невозможно, он часто не обращал на мою работу никакого внимания. Он не хотел, чтобы я оставался у него в лаборатории, занимая место, которое ему было нужно для сотрудников, работавших по его темам.

Когда я вернулся с фронта в конце 1944 г. и попросил восстановить меня в качестве заведующего лабораторией в его отделе, он воспротивился, мотивируя отказ недостатком места в Институте. Он упрекнул меня, что я добровольно отправился воевать, сказав, что я давно за эти годы выдвинулся бы и т. д. Только в результате использования мною прав демобилизованного с фронта он принужден был согласиться зачислить меня на работу, но в Институт не пустил, а дал мне место в университетской лаборатории коллоидной химии, которая была, конечно, перегружена, и работать пришлось в чрезвычайно стесненных условиях. Однако такое решение обернулось для меня вполне благоприятно, вскоре я стал профессором университета.

Вернемся к довоенному времени. В конце 1939 г. А.Н.Фрумкин был все же назначен директором КЭИНа. Он пригласил меня на должность зам. директора. К тому времени срок моей докторантуры истек, и я приступил к написанию диссертации. Хотя времени у меня недоставало, я под давлением с разных сторон в конце концов согласился на эту должность. Несомненно, для А.Н.Фрумкина я был не особенно приемлемым кандидатом на этот пост, однако в целях тонкой политики он пригласил меня как коренного КЭИНовца, чтобы создать впечатление преемственности власти. Несмотря на это, мы в общем работали достаточно дружно. Бывали, конечно, у нас и некоторые недоразумения. Так, приятель А.Н.Фрумкина, академик Ландау «сбыл» от себя одного из своих неудачных учеников, впоследствии члена-корреспондента и печально известного на весь мир В.Г.Левина19. Его надо было зачислить сотрудником Института. А.Н.Фрумкин настоятельно попросил меня подписать приказ о зачислении, объяснив мне, что ему не особенно удобно зачислять еврея. Я отказался, чувствуя, что тут что-то неладно. Это, естественно, вызвало недовольство директора.

Впрочем, в общем у нас все, по крайней мере внешне, было вполне благополучно и мы даже как-то «подружились». Я обеспечивал административную часть дирекции, Фрумкин же ограничивался наукой, впрочем, вникая во все тонкости жизни. Особых событии в Институте не происходило, все протекало сравнительно нормально.

Вспоминается, правда, случай посещения нашего института министром иностранных дел Японии — Мацуокой20, которого сопровождала большая группа молодых японцев — дипломатов. Нам пришлось специально готовиться к этому посещению целый день. У нас было кое-где в закоулках грязновато и, кроме того, в некоторых неожиданных местах на стенах висели разные плакаты МОПРа и проч. (Международная организация помощи борцам революции), на которых были изображены карикатурные японские физиономии. Специальные люди приезжали к нам и тщательно обследовали все помещение.

Мацуока прибыл приблизительно в назначенное время, но ни Фрумкина, ни меня не оказалось у входных дверей. Встретил Мацуоку И.И.Мордвинцев — пом. директора по хозяйственной части. Это был инвалид гражданской войны. Он подал министру свою култышку (у него обе руки были почти по запястье обрублены в каком-то бою). Мацуока был очень удивлен, но тут подоспели мы с Фрумкиным, который по-английски приветствовал министра. Чтобы показать, что наш институт, который интересовал японцев — достаточно крупный (а он, в общем, был небольшим), договорились, что под маркой нашего Института Мацуоке покажут часть ИОНХа, расположенного в одном помещении рядом с нами.

Мацу оку, сопровождаемого толпой молодых японцев, повели по помещениям Института. А.Н.Фрумкин и П.А.Ребиндер наперебой разговаривали с ним, один по-английски, другой по-французски. Между прочим, А.Н.Фрумкин спросил его — на каком языке он желал бы слушать объяснения. Мацуока ответил — «лучше — по-английски». Но когда Мацуоке стали показывать какой-то агрегат (ИОНХовский) и стали объяснять его действие, Мацуока вдруг спросил на чисто русском языке: «А для какой цели приделана вот эта деталь?». Мы, не сдержавшись, хихикнули. Между тем группу молодых японцев повели по нижнему коридору и ввели в комнату внизу, перегороженную так, что перед ней возникла какая-то прихожая. Пока входили в эту комнату, мы вдруг с ужасом увидели, что японцы дружно хохочут. Оказалось, что они увидели злополучный плакат с убийственными карикатурными изображениями японских физиономий и с ядовитыми подписями, которые они поняли (многие говорили по-русски). Как мы просмотрели этот плакат, правда, в полутемной прихожей, не понимаю. Но мы и сами посмеялись случаю.

Наряду с занятиями зам. директорскими обязанностями я продолжал работать и в лаборатории. У меня была небольшая группа сотрудников, среди них — В.Н.Розанова (дочь профессора МГУ — Н.Розанова), молодая дама Эдельман и другие. Измерений было проведено много, но мне они казались не особенно надежными. Но самым главным из моих занятий была подготовка докторской диссертации. Надо было ее написать, но чтобы писать, надо было проделать огромную расчетную работу, проанализировать сотни кривых седиментации суспензий и других, нарисовать множество рисунков и т. д. Техника всего этого была в то время крайне бедна, приходилось все делать самому, без счетных машин и даже без пишущей машины. Хорошо еще, что в те времена было куда менее бюрократизма, связанного с оформлением диссертации, и существовала возможность использовать свое время по своему усмотрению.

Весной и летом 1940 г. мой день распределялся так: вставал я часов в 11, быстро собирался и ехал в Институт, где «варился» в котле зам. директорских обязанностей. Часов в 6 я был уже дома. Жил я на Малой Бронной в общежитии аспирантов. У меня было две комнаты, заставленные разным барахлом и кроватями, жили мы вчетвером. Вечером работать было невозможно. Я поэтому ложился спать часов до 10 вечера. Когда все ложились спать, я на спокое, на краю стола приступал к работе. Никто мне не мешал, и я работал часов до 5 утра. Я вновь ложился спать, покормив воробьев на крыше под окном. И все начиналось сначала. Продолжал я в то время заниматься еще немецким языком.

Защита докторской диссертации

Несмотря на то, что 1939 и 1940 гг. были для меня тяжелыми и перегруженными разного рода работой, мне удалось к осени 1940 г. закончить работу над диссертацией. После многих раздумий я решил посвятить ее в основном седиментометрическому анализу и его приложениям. Это было естественно. Мои весы получили широкое распространение и известность и материал для моей работы копился не только в Институтской лаборатории, но и в разных учреждениях, где я был консультантом. Так, я был консультантом на фабрике «Свобода» (парфюмерия), на карандашной фабрике Сакко и Ванцетти, в НИОПИКе, в Текстильном институте, на Кусковском заводе электродных углей, в Автодорожном институте и во многих других учреждениях.

В результате всей этой разнохарактерной работы, конечно, совершенствовалось, оттачивалось и углублялось мое образование, теоретическое обоснование методов исследования и приемы практического исследования. Я стал понимать больше, вопросы, которые мне еще недавно казались трудными, решались относительно легко.

Задача написания диссертации сводилась, во-первых, к изложению теоретических основ седиментометрического анализа и, во-вторых — к изложению и трактовке экспериментальных результатов как собственных, так и выполненных вместе с сотрудниками в институте и в различных учреждениях и предприятиях. При этом мне самому приходилось обрабатывать (пересчитывать) первичные результаты всех экспериментов, вводя нужные поправки.

Летом 1940 г. я работал по ночам, я написал, в конце концов, обширный (листов 30 печ.) труд и, понукаемый общественностью, представил этот труд к защите в Ученый совет ИОНХ АН СССР. Это было в октябре 1940 г.

Защита диссертации была назначена на 2 ноября 1940 г. Состав Ученого совета ИОНХа был довольно сильным. Председателем Совета был академик Н.С.Курнаков, кроме него, на правах членов Совета присутствовали академики В.А.Кистяковский и A.Н.Фрумкин. Членами Совета были: Г.Г.Уваров, И.И.Черняев21, П.А.Ребиндер, С.З.Макаров, С.А.Погодин22, В.А.Немилов23, B.В. Лебединский24, О.Е.Звягинцев25, А.Т.Григорьев26, В.Г.Кузнецов, И.И.Корнилов, Е.М.Савицкий27, И.П.Липилин, A. М.Рубинштейн, И.Н.Лепешков28, В.Г.Тронев, В.И.Горемыкин и печально известный М.А.Клочко (Бендецкий)29, наконец — B.И.Михеева. В старой полукруглой аудитории ИОНХ собралось много народа — сотрудников ИОНХ, КЭИН и других институтов. Всего, согласно протоколу, было 121 человек. В настоящее время подавляющего большинства членов Совета нет в живых.

Защита проходила следующим образом: была, прежде всего, избрана счетная комиссия (С.А.Погодин, А.Т.Григорьев и В.И.Горемыкин). Затем секретарь Совета зачитал мою автобиографию и характеристики. После этого Н.С.Курнаков спросил меня: «Сколько вам надо времени для доклада?». Я был подготовлен к этому вопросу. Покойный А.М.Рубинштейн (приезжавший когда-то в Горький вербовать докторантов) сказал мне: «Когда тебя спросит Н.С.Курнаков, сколько тебе нужно, ты говори сколько надо. Он скажет, что это слишком много, достаточно 15 минут. Ты соглашайся и говори, сколько хочешь, он не заметит». На вопрос Н.С.Курнакова я ответил: «45 минут». Тот замахал руками и сказал: «Что вы, что вы, батенька, 15 минут вполне достаточно». Я не стал возражать и спокойно докладывал свои 45 минут. Н.С.Курнаков не прерывал ни разу. После доклада он спросил: «Вы кончили?», затем спросил, есть ли у кого вопросы. Я не помню, какие были мне заданы вопросы.

Затем слово было предоставлено официальному оппоненту Адольфу Иосифовичу Рабиновичу30. Он выступил с очень хорошим отзывом. В частности, он говорил: «…седиментометр Фигуровского, простой и изящный как по выполнению, так и по методике работы с ним, явился столь значительным усовершенствованием в лабораторной технике исследования дисперсных систем, настолько быстро вытеснил существовавшие до него разнообразные конструкции седиментометров, настолько упростил седиментометрический анализ, сделав его доступным каждой лаборатории (в том числе и заводской), что он вполне заслуживает описания и детальной монографии, которая может быть представлена в качестве диссертации на степень доктора». А.И.Рабинович и далее высказал несколько похвал по поводу моей работы. Но вместе с тем он сделал несколько серьезных замечаний. Особенно он подчеркивал излишне большой объем работы. Он внимательно и дотошно рассмотрел и критиковал все разделы работы и дал им оценку, в общем — благоприятную. Он обратил внимание на все, даже на «безупречную в большинстве случаев» транскрипцию имен в списке литературы. Вывод его был вполне положительным.

Отзыв Б.В.Дерягина был также вполне благожелательным, хотя и содержал много замечаний, в том числе малосущественных. О.Е.Звягинцев — третий оппонент — также отметил в качестве существенного недостатка большой объем работы, «не оправданный содержанием». Он остановился также на моем споре с И.Е.Ададуровым по поводу механизма катализа (окисления аммиака) на платине и подтвердил свое согласие с моими выводами.

После речей официальных оппонентов было несколько выступлений. П.А.Ребиндер весьма положительно оценил работу в целом и критиковал лишь отдельные сравнительно маловажные стороны. После него выступил П.Д.Данков, положительно оценивший работу, а вслед за ним Т.Н.Шкурина (из лаборатории М.А.Ильинского) зачитала короткий, но вполне положительный отзыв о моей работе М.А.Ильинского.

Затем мне было предоставлено слово для ответа оппонентам и для заключения. Я говорил, кажется, довольно долго, но мне казалось важным дать все ответы на замечания оппонентов. После всего этого Н.С.Курнаков объявил об окончании защиты и «поблагодарил диссертанта за интересное сообщение». (В наше время такое, пожалуй, всех бы удивило). Счетная комиссия после подсчета голосов объявила о единогласном присуждении мне ученой степени доктора химических наук. Таким образом, все кончилось благополучно. Меня все соответствующим образом поздравили.

В декабре, после соответствующего оформления документов, моя диссертация и все дело были направлены в ВАК при Комитете по делам высшей школы. В начале января 1941 г. я получил утверждение ВАК в ученой степени доктора. Председателем экспертной комиссии ВАК по химии был в то время, кажется, С.И.Вольфкович31.

После защиты я, естественно, получил сильное облегчение, как в своих занятиях, так и моральное, успокоился в неизбежных в таких случаях волнениях и переживаниях. Впрочем, будучи по натуре спокойным, я пережил все это без особых волнений.

После защиты диссертации до начала войны

В начале 1941 г. я продолжал выполнять функции зам. директора КЭИН и А.Н.Фрумкина, но уже в несколько более спокойных условиях. Еще в 1940 г. мне пришлось уйти из Института им. Либкнехта (уже не помню, как это произошло), моя педагогическая работа продолжалась в Промакадемии, а затем — некоторое время в Менделеевском химико-технологическом институте.

В декабре 1940 г. ко мне обратился академик Н.Д.Зелинский32 с предложением занять пост его заместителя по совместительству в так называемом «Университете имени Н.Д.Зелинского», размещавшемся на Старопанском переулке. Этот университет был организован, как выяснилось позднее, несколькими «прихлебателями» Н.Д.Зелинского, внушившими ему, что под его руководством этот университет станет знаменитым учреждением. Мне пришлось согласиться, и я получил все доверенности на право управления этим учреждением. Н.Д.Зелинскому было в то время 80 лет, и сам он, конечно, не мог уделять уже какого-либо внимания учреждению его имени. Да, вероятно, он уже успел убедиться, что с людьми, входящими в штат университета (среди них не было ни одного сколько-нибудь дельного работника), что называется, «каши не сваришь», ликвидировать же университет Н.Д.Зелинский не решился. Вскоре директором университета Н.Д.Зелинского, также по его просьбе, стал С.С.Наметкин33 — очень симпатичный человек, общение с которым было приятным.

Надо сказать, что этот «университет» был создан при Менделеевском химическом обществе. Президентом Общества был в то время А.Н.Бах, председателем же Московского отделения общества был Н.Д.Зелинский. Обоих «вождей» окружали свои соответствующие люди. Бах и Зелинский сильно не ладили друг с другом. Их размолвка началась еще в 1918 г., когда А.Н.Бах сильно нарушил интересы Н.Д.Зелинского, захватив здание, которое рассчитывал получить и уже почти получил Н.Д.Зелинский. К несчастью, в окружении Н.Д.Зелинского были люди небезупречные по части выпивки. Первым заместителем Н.Д.Зелинского по университету был профессор Менделеевского ХТИ Н.П.Песков34 — известный коллоидник. Фактически же делами университета верховодил некто Васильев — темная личность, который пил также с самого утра до вечера. Немалую роль в делах университета играла его жена — дама с претензиями на «выдающееся» положение в обществе, одевавшаяся вызывающе. Она постоянно «торчала» в университете и совала свой нос в разные дела.

Однако А.Н.Бах и Н.Д.Зелинский были принуждены довольно часто встречаться друг с другом на заседаниях Президиума Менделеевского общества и при этом не упускали случая сказать друг другу какую-нибудь колкость. Их кресла на заседаниях стояли обычно рядом, но сидели они, полуотвернувшись друг от друга и не глядя друг на друга. Впрочем, и здоровались они при встречах своеобразно — подавая друг другу руки, «отвертывались» друг от друга. Такую же манеру «отвертывания» при встрече и подаче руки нежелательному знакомому усвоил и А.Н.Фрумкин, которого я длительное время постоянно наблюдал.

Вот одно из заседаний Президиума Менделеевского общества. Зелинский и Бах сидят рядом, отвернувшись друг от друга. После обсуждения вопроса о деятельности Университета Зелинского Бах обращается к Зелинскому: «Так вот-зес, Николай Дмитриевич, ваши сотрудники совершенно неприличны. От них всегда пахнет!» — «Что ж из того? Они прекрасно работают, что же касается того, что от них пахнет, так мало ли чем пахнет», — отвечает Зелинский, многозначительно делая жест пальцем в сторону Баха. Конечно, такие размолвки углубляли неприязненные отношения между двумя академиками.

Именно в такой обстановке и начал и «вел свое существование» Университет Зелинского, живший на деньги, получаемые по договорам с промышленностью. Существование университета было, видимо, «соринкой в глазу» у Баха и раздражало его. Я все это вполне понял не сразу и сначала расценивал отношения между академиками как проявления чудачества. При Университете Зелинского была лаборатория, занимавшаяся главным образом работами по коррозии металлов и антикоррозийному покрытию. Несколько сотрудников лаборатории были люди бесталанные и малоподготовленные. Их странная тематика, навеянная сомнительным окружением в этой части Н.Д.Зелинского, конечно, частично затрагивала интересы Карповского института, директором которого был А.Н.Бах.

Но эта, в общем никчемная, деятельность Университета Н.Д.Зелинского не была, пожалуй, главной. Значительно эффективнее и важнее была лекционная и издательская деятельность Университета. При всей некомпетентности и алкоголизме Васильева, нельзя от него отнять способность организовывать интересные и важные лекции и выступления виднейших московских ученых. Так, осталась в памяти лекция академика П.Л.Капицы об Э.Резерфорде, незадолго до этого умершем. Несколько лекций прочитал Н.П.Песков, курс лекций по термодинамике прочитал К.А.Путилов и многие другие. Лекции привлекали большую аудиторию и произносились на высоком уровне. Главное, что эти лекции и циклы лекций издавались в виде книг (в расширенном виде) или брошюр и сборников.

Мое сближение с Университетом Н.Д.Зелинского началось как раз с лекции. Я был приглашен прочитать лекцию о седиментометрическом анализе. Лекция прошла успешно, ее реферат был помещен в Бюллетене Менделеевского общества, а затем я получил предложение издать эту лекцию в расширенном виде. Я довольно быстро написал эту книгу («Современные методы седиментометрического анализа». М., 1939), которая была моей первой книгой. Книга эта быстро исчезла из продажи. Она 10 лет служила практическим пособием для лабораторий научных и промышленных. Не могу с благодарностью не вспомнить в связи с этим профессора Московского университета — коллоидника В.А.Наумова35, с которым я не был знаком. Он дал прекрасный отзыв о книге.

Моя книга и стала для Н.Д.Зелинского поводом для приглашения в Университет Зелинского. Будучи зам. директора, я бывал в университете раза два-три в неделю. Вскоре внезапно арестовали Васильева, и мне пришлось взять на себя и разные организационные вопросы. Рядом с университетом на Старопанском пер. помещалось и Московское отделение Менделеевского химического общества. Мне по служебным обязанностям приходилось принимать участие в заседаниях Президиума общества.

Вспоминается один анекдот с академиком Н.С.Курнаковым. На одно из заседаний Московского отделения Менделеевского химического общества он был приглашен. Н.С.Курнаков пришел с некоторым опозданием и стал разыскивать, где происходит заседание. Помещения Общества и Университета находились в помещении с общим подъездом. Через тот же подъезд проходили и в другие учреждения, размещавшиеся тут же, в частности, в Комитет профсоюза шоферов. Н.С.Курнаков не знал, куда идти, и случайно открыл дверь в комнату профсоюза. Там шло заседание. Он решил, что попал именно туда, куда нужно, скромно вошел и сел на задней скамейке. Обсуждался вопрос об экономии бензина и Николай Семенович с видимым интересом слушал выступления. Наконец, он поднял руку и попросил слова. Ему, конечно, дали, не зная, кто он. Но Н.С.Курнаков говорил здорово и даже со знанием дела. Шофера говорили: «Вот силен старик, видно, он не меньше 40 лет ездил на машине, так здорово все знает!». Оба заседания скоро закончились почти одновременно, и, выходя из помещения, мы встретили Н.С.Курнакова. Мы, конечно, спросили его, почему он пришел так поздно. Он же с удивлением заявил, что он был на заседании и выступил с речью. Как же вы не видели?

Итак, я, как и ранее, был перегружен разными обязанностями и «разрывался» на части. В начале 1939 г. я был назначен членом редколлегии «Акта физико-химика» на английском и немецком языках. Столкнувшись с оценками статей, написанных на иностранных языках, я понял, насколько ученым нужны иностранные языки. Поэтому я занимался немецким языком с учительницей. О работе над диссертацией я уже говорил.

В сентябре 1939 г. я внезапно был призван в Красную Армию и был назначен старшим помощником Начальника химической службы 5 с.к. в район Великие Луки, Идрица, Себеж. Пришлось вновь привыкать к службе. Призыв в армию был неожиданным, к тому же не было известно, временно или навсегда я был призван. Но я прослужил лишь несколько больше месяца, побывал на Псковщине, посмотрел на Белоруссию. Произошла какая-то реорганизация с упразднением моей должности, и я был так же внезапно, как призван, уволен в запас 15 ноября 1939 г., как раз накануне финской войны. Мне крупно повезло.

По возвращении в Москву я вновь окунулся в работу и по должности зам. директора (А.Н.Фрумкина), и в Университете Зелинского, в лаборатории, писании диссертации и т. д. В те времена мне все давалось сравнительно легко.

Надо сказать, что предвоенные годы были очень тяжелыми. Производилось много арестов среди ученых. Начались неизбежные в такой ситуации доносы и всякие подобные явления. Утром говорилось, кого арестовали прошлой ночью. На партсобраниях прорабатывали репрессированных. Наша парторганизация в эти месяцы не избежала весьма неприятных действий и событий. Секретарем Партбюро был у нас некто Н.С.Смирнов (выше упоминавшийся в связи с избранием П.А.Ребиндера в академики). Это был хитрый и неприятный человек, для которого было удовольствием уличить товарищей в том, что у них сидят родственники и пр., и под этим предлогом пытаться исключить того-то из партии. Исключения из партии и выговоры сыпались один за другим. Попало моему другу Кузьме Фомичу Жигачу и нескольким другим. Вскоре стал очевиден злостный характер придирок Смирнова, и мы стали совещаться, как бы от него освободиться. Мой друг П.И.Зубов был, пожалуй, опытнее других в подобных ситуациях, и под его руководством мы решили проучить самого Смирнова. Как-то случайно мы узнали, что у него в Ярославле есть сестра, которую будто бы исключили из партии. На очередном партсобрании мы подняли этот вопрос и предложили Смирнову подать заявление об этом инциденте. Через два дня мы вновь собрались и решили освободить Смирнова от обязанностей секретаря Партбюро. Только после этого вакханалия с проработками на каждом собрании членов партии закончилась.

Смирнов особенно настойчиво, но очень осторожно по разным причинам подкапывался и под меня. В 1938 г., как уже говорилось, отец сидел, но по суду был полностью оправдан и отпущен домой. Он после этого жил несколько ближе к Кинешме в селе Дмитрий Солунский (по Колшевскому тракту). Жизнь семьи протекала здесь немного спокойнее, хотя и беднее. Я не бывал у отца несколько лет по разным причинам неотложного характера. Однако Смирнову показался достаточным для привлечения меня к партийной ответственности уже тот факт, что я, может быть, переписываюсь с отцом. И вот тайно был командирован к отцу для проверки наших с ним отношений член партии Е.И.Гурович (бывший ученый секретарь). Гурович действительно ездил к отцу, разыскивал его, был у него дома, пил чай и побеседовал. Отец не знал, что он был еврей, и, наученный горьким опытом, принял его приветливо, хотя и с некоторым осторожным страхом. Двухчасовой разговор выяснил все. Возвратившись, Гурович не мог представить никаких криминальных данных обо мне. Впрочем, как раз во время этой поездки мы сняли Смирнова с должности секретаря, и дело само собой закрылось, вызвав веселый смех у ребят, когда те узнали о командировке Гуровича.

Наступивший 1941 г. я встретил в сравнительно спокойной обстановке, занятый обычными делами, зам. директорством в двух местах, педагогической работой и исследованиями, а также неизбежными консультациями. Докторская степень, естественно, укрепила мое положение. Я стал членом Ученого совета, перешел в число руководящих сотрудников Института. Жил я с семьей на Малой Бронной. Было хотя и тесновато, но по тем временам жить было можно. Ежедневно я ездил на работу, потом в разные учреждения и возвращался поздно. Только по воскресеньям я гулял, проходя пешком по ул. Горького. Никаких особых происшествий в первые месяцы я не помню. Впрочем, может быть, они были «перекрыты» начавшейся войной. Были, впрочем, весьма неприятные осложнения чисто личного характера, о которых лучше умолчать, хотя эти осложнения оказали влияние на дальнейшую судьбу. Быстро прошла весна, наступило лето, и вдруг спокойная размеренная жизнь и, главное, занятия в лаборатории были внезапно прерваны войной, которая все перевернула вверх дном.

Начало Отечественной войны

Помню день 22 июня. Было, кажется, воскресенье. Мы позавтракали, и вдруг неожиданно по радио услышали о начале войны. Ни я, да и, пожалуй, никто тогда не представлял себе, что означало начало войны для каждого. Вначале большинство людей, которых я видел, были даже более или менее спокойны, почти все полагали, что столкновения войск на границе чисто случайны и скоро закончатся. Однако по прежнему опыту все знали, что для мирных жителей война может означать нехватку самых обыкновенных продуктов, а может быть, и вызвать голод. Поэтому утром после объявления по радио мы с женой отправились в ближайший магазин, чтобы купить сахару и крупы. Но самые худшие наши предположения касательно осложнений, которые могут быть вызваны войной, оказались оптимистическими. День за днем развивались военные действия, и события отнюдь не радовали.

В начале июля начались бомбежки Москвы. Каждый вечер в затемненных помещениях мы ожидали появления немецких самолетов. Скоро мы как-то даже привыкли к режущим уши и сердце сигналам воздушной тревоги.

В нашем аспирантском общежитии на Малой Бронной скоро наступили перемены. Часть жильцов бесследно исчезли после первых же бомбардировок. Остальные, более уравновешенные люди организовали группу для защиты общежития (и здания Пробирной палаты) от пожара. В первое время немцы бросали много зажигательных бомб (термитных), причем совершенно бессистемно. Крупные бомбы они, несомненно, предназначали для более важных целей — для Кремля, Главного штаба и др. От Кремля самолеты врага успешно отгоняла зенитная артиллерия. Обстрел зениток был настолько интенсивным, что часто к нам на крышу, где мы сидели, наблюдая за падением бомб, падало со звоном множество осколков и мы не понимали, что и от них нам грозит опасность. Наша Малая Бронная была недалеко от Арбата. Немцы, не имея возможности прицельно бомбить Наркомат обороны и Кремль, сбрасывали свой груз где придется, но поближе к важным объектам. Таким образом, опасность попадания в наше здание крупных бомб была вполне реальной.

Итак, мы организовали дежурство на крыше во время бомбежек. Такие дежурства были, пожалуй, скучноваты. Мы не имели сколько-нибудь достаточного обзора и могли наблюдать, как немцы «развешивали фонари» (осветительные бомбы) в район Арбата. Град осколков сыпался на нас в результате обстрела зенитками. К окончанию каждой бомбежки в первое время я собирал целую коллекцию осколков, каждый из которых мог убить, так как некоторые из них пробивали железную крышу.

Пару раз нам пришлось тушить зажигательные бомбы, сбрасывать их с крыши или заливать водой. Однажды мы обнаружили зажигалку, пробившую крышу и зловеще светившуюся на чердаке, где, к счастью, было много песку, которым мы и засыпали термит. Все пока обходилось благополучно, и с утра начиналась нормальная жизнь. Однако однажды бомбежка продолжалась до 3 часов ночи, и, измучившись на крыше, я решил спокойно спать. Я тотчас же заснул и вскоре быстро вскочил от страшного грохота. Видно, упала совсем рядом большая бомба. Тяжелые шкафы и столы в квартире были сильно сдвинуты с места. Это упала бомба в многоэтажное здание на Трехпрудном переулке, совсем по соседству с нами. Хорошо, что окна были открыты и разбились только отдельные стекла. Видно, немцы освобождались от бомбового груза, не имев возможности бросить его на намеченные цели. Скоро действительно я услышал сигнал «отбой».

Еще в середине июля моя семья, главным образом под влиянием тещи, с перепугу бомбежками, выехала в Горький, забрав лишь кое-какое барахло. Но этот отъезд был явной ошибкой. Жизнь в Горьком оказалась для них исключительно тяжелой. Бомбежек избежать не удалось. Пришлось жить два года в холоде и голоде. Хотя их приютил, в конце концов, мой старый товарищ по духовной семинарии профессор М.И.Волский36, жизнь в его квартире была исключительно тяжелой и в материальном и моральном отношении, настоящим мучением. Я жил в Москве один.

В обстановке частых ночных бомбежек скоро началась эвакуация из Москвы заводов, фабрик, различных учреждений, в том числе и институтов Академии Наук СССР. Эвакуация проходила в тяжелых условиях. Видимо, не существовало никакого плана эвакуации. Приходилось решать в каждом случае, куда выезжать и что брать с собою. На восток друг за другом уходили переполненные поезда с людьми и оборудованием. Москва стала пустеть.

В начале августа очередь эвакуироваться дошла и до нас. В Институте началась сутолока, складывали и упаковывали оборудование в надежде полностью развернуть работу на новом месте. Мне пришлось особенно туго. Надо было решать, брать или не брать те или иные приборы, как их упаковывать. Ящиков недоставало. Несколько дней подряд я почти не покидал институт (Б.Калужская, 31). К сожалению, а может быть и к счастью, многого не удалось взять. Оборудование непрерывно отвозилось машинами на Казанский вокзал. Помню, в последний день сборов я прибежал домой, чтобы срочно собрать все самые необходимые вещи. Закусив последний раз дома, что попалось, я, наконец, отправился на Казанский вокзал. До отхода поезда оставалось еще два часа. Только что я добрался до метро «Кропоткинская», как прозвучала воздушная тревога. Метро остановилось, все бежали в метро с узелками, с чемоданами, с детьми и т. д. Время шло. Тревога продолжалась, где-то взрывались бомбы. Все мои попытки добраться до Казанского вокзала оказались тщетными. Прошло назначенное время отправки поезда и мне уже ничего не оставалось делать, как отправляться домой по окончании тревоги.

Только через неделю примерно мне удалось уехать в Казань с одним из поездов с академическими учреждениями. На одной скамейке со мной оказался И.Е.Тамм37 — симпатичный человек, с которым мы спали по очереди на скамейке и вели разговоры в течение 4 дней, пока наш поезд прибыл в Казань.

Наконец, мы прибыли на место и попытались «устроиться». Сотрудники нашего Института и других институтов в подавляющем большинстве не могли найти себе помещения, хотя бы угла в жилой комнате. Пришлось размещаться в здании Университета, в знаменитом актовом зале. Откуда-то достали кровати, поставили их рядами в зале, и человек 200, в том числе и я, нашли себе пристанище. Жили здесь подряд и мужчины и женщины.

В такой обстановке жизнь проходила следующим образом. Утром все вставали и прежде всего заботились о завтраке. Нам были выданы талоны на завтрак в столовой. Но это был, собственно, не завтрак, лишь чашка жидкого холодного чая с кусочком хлеба. После завтрака наступали заботы о том, чего бы поесть. Иногда мы отправлялись на базар, в надежде сменять что-либо на картошку или хлеб. Но наплыв «хороших вещей» на базаре был исключительно велик и они, по существу, шли за бесценок. Наконец, наступало обеденное время. Столовая всегда переполнена. У каждого столика стояла очередь ожидавших. С кем мне не приходилось обедать вместе — с Л.К.Рамзиным38, А.Ф.Иоффе39 и с другими знаменитостями такого рода. Но обед только разжигал аппетит. Он был совершенно безвкусным, порции были микроскопическими, подавались с длительной выдержкой. Однако все съедалось и тщательно вылизывалось. Об ужине я даже вспомнить чего-либо сейчас не могу. Все дни мы ходили с ощущением острого голода, с единственным желанием чего-либо съесть. Но ничего не было.

Лаборатории было развернуть негде, и поэтому никто не работал. Все свободное (от завтраков и обедов) время мы скучали, бродили по городу или сидели где-либо на лавочке, беседуя о том и сем. Особенно скучными и длинными казались вечера. Обычно вечером все толкались в актовом зале. В зависимости от характера каждого из нас, некоторые сидели на койках и вели тихие разговоры, другие бродили, громко разговаривая. Однако я не помню, чтобы разговоры выливались в выражения недовольства или взаимных жалоб на болезни и т. д. Заболеваний также не было заметно. Напряженность обстановки снимала самую возможность заболеть.

По средам после обеда все мы, занимавшие административные должности, собирались в одной из больших аудиторий университета. Вице-президент АН СССР О.Ю.Шмидт40, управляющий Казанской группой, со своей знаменитой бородой, появлялся за столом президиума и выступал с информацией о текущих событиях и решениях Правительства, Президиума АН СССР (в Свердловске) и местных решениях. Такие информационные собрания посещались почти всеми академиками (все равно делать было нечего). Оратора слушали внимательно. Все явно ожидали чего-либо неожиданно приятного или важного, или сенсационного. Но вести с фронтов были неутешительными, неутешительными сведения о перспективах нашей жизни и работы. Постановления Президиума АН СССР не вызывали энтузиазма. Работа ряда учреждений Академии фактически остановилась. Правда, некоторые ученые пытались в крайне неблагоприятной обстановке продолжать прерванные в Москве исследования, распаковывали ящики с своим оборудованием и пристраивались где-нибудь на краешке стола. Но далее этого дело обычно не шло. В условиях толкотни, шума, тесноты и прочее делать какие-либо экспериментальные определения было фактически невозможно.

Некоторые пытались писать или заниматься теоретическими расчетами. У меня лично в это время была только что законченная небольшая рукопись книжки по истории русского противогаза во время первой мировой войны. Она была передана в Издательство, но теперь не было никаких надежд на ее издание. Тем не менее, я извлек из чемодана второй экземпляр рукописи и пытался улучшить ее редакцию.

Я пробыл в Казани немного более двух недель. Мои личные дела складывались весьма неблагоприятно, в Казани было оставаться нежелательно, научная работа была практически невозможна. К тому же я разошелся с А.Н.Фрумкиным по ряду вопросов, правда, имевших незначительное отношение к служебным, и подал заявление об уходе из зам. директоров. Я стремился уехать обратно в Москву, и мне удалось вскоре получить командировку. Мне казалось, что на старом пепелище в Москве я мог заниматься чем-либо полезным.

В Казани до моего отъезда произошло смешное, по существу, происшествие. Дело началось с разговоров о том, где сейчас находится И.А.Каблуков и чем он занимается. Среди академических химиков было немало людей, которые считали себя прямыми учениками Каблукова либо близко его знали. От безделья рассказывали друг другу «каблуковские» анекдоты и истории. Итак, разговоры о Каблукове были довольно частыми. Кто-то выразил сомнение — жив ли он? Ему было в то время 83 или 84 года. Не знаю, как это получилось, но версия о смерти Каблукова была принята как вполне правдоподобная. Умер и умер!

В такой обстановке кто-то из близких учеников Каблукова, кажется, А.Ф.Капустинский, высказал идею — организовать вечер памяти почетного академика И.А.Каблукова. Идея оказалась популярной и вполне осуществимой. Делать всем было, собственно, нечего, и такой вечер мог явиться не только развлечением для почти всех химиков, но и принес бы пользу его организаторам, скучавшим по работе.

Вспоминаю, как В.И.Спицын41, А.Ф.Капустинский и другие ученики И.А.Каблукова захлопотали, уединяясь, что-то писали и т. д. И вот, наконец, появилось объявление о вечере, и в назначенное время собралось много народа. Докладчики — квалифицированные ученые — хорошо подготовились, и все слушали весьма внимательно около двух часов. Соскучилась ученая братия по работе, по непременным семинарам и ученым заседаниям. Вечер прошел блестяще. Он был, несомненно, событием в жизни ученых Химического отделения АН СССР и даже привлек внимание многих нехимиков. На вечер прибыл какой-то корреспондент «Известий», и уже на другой день была опубликована небольшая заметка о вечере памяти почетного академика И.А.Каблукова, который, по словам заметки, прошел тепло и т. д.

Однако следствия этого вечера оказались совершенно неожиданными. На очередной информации в среду О.Ю.Шмидт, покончив с официальной информацией, ухмыльнулся в бороду и сказал: «Я должен прочитать вам полученную мною телеграмму: „Прошу сообщить, когда я умер. Каблуков“». Телеграмма произвела большой эффект. Каблуков незадолго до этого был эвакуирован в Ташкент, но в Казани об этом не знали. Он случайно прочитал заметку в «Известиях» и прореагировал на нее телеграммой О.Ю.Шмидту. Он всегда был и сейчас оставался чудаком.

Я не помню сейчас точно, когда я выехал из Казани в командировку. Жизнь в Казани была мне совершенно не по нутру, и по служебным и личным обстоятельствам, о которых не стоит говорить. Поездка в Москву прошла вполне удовлетворительно. Поезда, направлявшиеся в Москву, были полупустыми, в то время как встречные поезда на восток были переполнены. Не помню, как я ехал, никаких необычных происшествий не было.

И вот я снова в Москве. За три недели моего отсутствия Москва заметно изменилась. В метро почти не было народу, но поезда ходили. На улицах также было очень мало пешеходов. Магазины были открыты, но в них почти ничего нужного не было. Но в большинстве гастрономических магазинов было в достаточном количестве кофе. Тогда его употребляли мало, и я также не имел еще привычки по утрам пить кофе, да и кофейной мельницы у меня не было. В общежитии на Малой Бронной оставалось еще несколько человек, хотя большинство комнат пустовали. Среди оставшихся в Москве был мой сосед по общежитию и по этажу В.Тищенко — украинец, специалист по антисейсмическому строительству. Он был большим любителем выпить и, кажется, впоследствии спился. Но выпить в то время в Москве было нечего. Бомбежки Москвы продолжались, причем вместо сравнительно безобидных зажигательных бомб немцы стали применять, с одной стороны, мощные бомбы-торпеды и мелкие бризантные бомбы, от которых вылетали по соседству с взрывом стекла. Большие бомбы очень неприятно визжали, и мне — любителю прогуляться по городу вечером — неоднократно приходилось, заслышав свист, нырять куда-либо в подворотню и ложиться. При всем этом как-то притупилось чувство новизны бомбежек. Некоторые бомбы причиняли довольно значительные разрушения. Так, при мне взорвались бомбы во дворе Университета, с разрушением памятника Ломоносову и повреждением Манежа. В главном здании Университета со стороны фасада были выбиты все стекла. Взорвалась бомба у Никитских ворот и в других местах. К сигналу тревоги я стал относиться куда спокойнее, и когда лежал на кровати, то просто не хотелось при сигнале подниматься.

В институтах Химического отделения АН СССР оставались несколько человек, которые по разным причинам не уехали из Москвы. Больше таких людей было в ИОНХе и в Институте горючих ископаемых. В целом же помещения институтов днем производили впечатление пустыни. В нашем институте оставался ученый секретарь А.А.Мухамедов — ижевский татарин, кончивший в свое время Институт красной профессуры и бывший мне знакомым по Горькому. Он был там директором Химико-технологического института42. Когда-то он казался мне порядочным человеком, но оказалось, что у него сохранились восточные и даже мусульманские привычки, неискренность и т. д.

Днем я бродил по комнатам своего института и придумывал, чем бы заняться. Единственной обязанностью у меня в то время было поручение РК КПСС — руководить кружком текущей политики с оставшимися в Москве сотрудниками институтов Химического отделения АН.

Мухамедов информировал меня, что после эвакуации институтов в подвале остался склад горючих материалов, в котором было достаточно большое количество спирта; этот склад был сразу же атакован темными личностями, и спирт был разворован; что и сейчас время от времени появляются какие-то личности, ищущие спирта. Охрана зданий была организована плохо. В институтах, конечно, оставалось кое-какое ценное имущество, мне, как хотя и бывшему зам. директора, приходилось заботиться о мерах против воров. Поэтому я ходил в Институт каждодневно, пытался возобновить работы по седиментационному анализу, но не мог собрать прибор из-за отсутствия трубы.

Немцы, между тем, постепенно приближались к Москве. По улицам, особенно по вечерам, ходили военные патрули. Началось формирование ополчения. Однажды я был вызван в райком КПСС и был даже зачислен в ополчение, но тут же был изгнан, поскольку при проверке документов обнаружилось, что у меня имеется удостоверение об освобождении от мобилизации, как доктора наук. Докторская степень в то время еще ценилась. Однако пришлось проводить в ополчение нескольких товарищей.

Осень уже вступала в свои права, надо было думать о ближайшем будущем. Мне пришла в голову мысль заняться педагогической работой, чтобы не болтаться попусту. Несмотря на эвакуацию, в Москве оставались некоторые учебные заведения, точнее, студенты и отдельные преподаватели. Эти преподаватели проявили активность и организовали (тогда еще только заботились) занятия оставшихся студентов (главным образом женщин и возвращавшихся с фронта инвалидов). Вместо уехавших в эвакуацию профессоров набирались оставшиеся в Москве. Прочитав объявление в газете о конкурсе на вакантные должности, я подал заявление с документами в Городской педагогический институт на кафедру общей и аналитической химии. Я сходил в Институт, познакомился с ректором А.Кабановым43 (отцом полимерщика В.А.Кабанова44) и был встречен весьма благожелательно, и скоро был зачислен заведующим кафедрой. Однако приступить к работе мне не удалось, события развернулись совершенно неожиданным образом.

День ото дня в Москве становилось труднее и труднее жить. Хлеба выдавали мало, а остальные продукты иногда выдавались в мизерных дозах. Правда, как-то я получил талон на 1 пуд муки, но получить муку почему-то не смог. Я бродил по городу, вечерами дежурил на крыше, днем бродил по Институту, шел оттуда в Президиум Академии наук, чтобы встретиться с оставшимися еще в Москве знакомыми, узнать новости. Обстановка становилась все более и более грустной. Дома, т. е. в общежитии аспирантов на Малой Бронной, тоже было невесело. Народу там почти не осталось, но все еще державшиеся там бродили бесцельно, как и я. Каждый вечер ожидали воздушной тревоги и бомбежки. Правда, тогда уже многие привыкли к этому, острые переживания, которые бывали при первых бомбежках, как-то стерлись. Пытался я писать, но малоуспешно, хотя некоторые сделанные в то время наброски в дальнейшем оказались полезными.

В октябре обстановка в Москве резко обострилась. Немцы были совершенно недалеко. Уже можно было слышать по утрам отдаленную артиллерийскую стрельбу. Я не знаю, как это получилось, но около 10–14 сентября распространились слухи, что в ближайшие дни придется сдавать Москву немцам. Действительно, положение казалось безнадежным. Немцы и с запада, и с севера были совсем рядом. Артиллерийская канонада по утрам слышалась все более и более отчетливо. В учреждениях по чьему-то приказанию начали сжигать архивные материалы и важные бумаги. Помню, несколько дней подряд по Москве в огромной количестве летали черные хлопья сгоревшей бумаги. Надо думать, что в эти дни безвозвратно погибло множество ценнейших для истории документов. Многие бумаги касались судеб людей или важнейших их интересов. Эта картина летающих черных хлопьев бумаги холодила сердце.

Числа 16 октября начался массовый «исход» из Москвы еще оставшихся в ней учреждений и людей. Остававшиеся в учреждениях автомобили загружались до предела личными вещами сотрудников. Все это отправлялось на восток, главным образом по направлению к Горькому. День ото дня поток машин, перегруженных людьми и поклажей, становился все «гуще». 16 октября мы узнали, что есть приказ — всем должностным лицам, женщинам и детям покинуть Москву.

В этот день я был вызван в райком и получил поручение в качестве старшего переправить в город Горький группу сотрудников химических институтов, преимущественно женщин, на автобусе Академии наук. У меня случайно сохранился в старой записной книжке список этих сотрудников: видно, он писался на ходу и неразборчиво. Вот они: Симакова, Штернина, Русинов, Хайшибашев, Юдис, Тихонов, Вишневский, Ткачева, Миронов, Трофимов, Кузьмина, Антоненкова, Скрябина, Оленева, Иванов, Седельников, Богуш, Евтеева, Старинкин, Афанасьева, Брусов, Хайшибашева, Гастрелина (?), Иванова, Оленев, Молодов, Контов. Всего вместе со мной — 28 человек. Автобус же был в то время — старинный маленький. Много-много он мог вместить 5–8 человек, причем без всяких вещей.

Утром 17 октября я отправился в Институт, откуда должен был уехать автобус, но уже не застал его. Видно, очень торопились все скорее уехать из Москвы. Постояв на месте, я заметил работника Президиума АН И.В.Молодова (умер уже около 5 лет назад). Мы поговорили, пожалели, надо было что-то делать. И вот мы договорились — завтра с утра подготовить котомки с самым необходимым и отправиться пешком в Горький. Что будешь делать?

На другой день рано утром мы с Молодовым встретились и пошли. Вышли на Горьковское шоссе. Что там делалось! Множество машин, сильно перегруженных и переполненных, в несколько рядов медленно двигались на восток. Машины мешали друг другу, идя почти вплотную друг за другом. Неисправность или остановка одной машины вызывали сразу затор. Нетерпеливые водители, не имея возможности объехать остановившуюся машину, сталкивали ее в кювет, и медленное движение колонны продолжалось некоторое время. Наблюдая эту картину, мы с Молодовым обменивались сентенциями. Что было бы, если бы всего лишь один немецкий самолет напал на совершенно беззащитную длиннейшую (наверное, до самого Горького) колонну, например, обстрелял ее из пулемета?

Мы прошли километров 20 обочинами, немного отдохнули и вновь тронулись в путь. Наша первоначальная цель состояла в том, чтобы дойти до Ногинска. Мы прошли еще километров 20 и, конечно, устали. И вдруг мы заметили знакомый академический автобус. Оказалось, что он двигался медленнее нас, и мы его догнали. Мы подошли ближе, и нас также заметили. На ходу нам открыли заднюю дверь, и вот мы втиснулись в совершенно переполненный автобус. Нам что-то объяснили, что в Москве перед отправкой шофер должен был куда-то заехать, поэтому автобус отправился раньше срока. Но ехать в автобусе оказалось настоящей мукой. Автобус был низенький, стоять в нем, выпрямившись, было нельзя. В полусогнутом положении, едва выбрав место, куда можно было бы поместить ноги, мы с И.В.Молодовым начали свой путь на механическом транспортном средстве. То и дело сильно трясло, так, что казалось, можно было переломиться пополам от боли, стоя в такой позиции.

Я уже не помню всех обстоятельств этого путешествия. Мы проехали Ногинск, а поздно вечером (ехать с зажженными фарами было нельзя) остановились на ночь в какой-то деревне в школе, переполненной множеством путешественников, и сразу же заснули мертвым сном. А когда стало рассветать, нас разбудили, и мы поехали дальше. Ехали мы таким образом до Горького почти двое суток. Даже после Владимира, когда на дороге стало несколько просторнее, нам казалось, что мы едем крайне медленно. Наконец, к вечеру мы добрались до Горького, и я поспешил к семье, которая жила у моего товарища по Костромской духовной семинарии профессора М.И.Волского на Трудовой улице. Жили они ужасно плохо и голодно, так что смотреть на них было страшно.

Наутро я отправился в крайком партии, где в то время работали мои бывшие товарищи по Политехническому институту. Я пошел ко второму секретарю (которого прекрасно знал, но сейчас совершенно забыл). Прежде всего я спросил, что делается в Москве. После почти панического «исхода» и двухдневного путешествия в ужасных условиях мне казалось, что положение Москвы должно быть почти безнадежным, что нам предстоит скорое путешествие еще далее на восток за Урал. Но секретарь крайкома сказал мне, что ничего нового после моего отъезда из Москвы не произошло, Москву и не думают сдавать. Мы поговорили и о других делах, и я отправился в город повидаться со знакомыми и друзьями.

Пробыл я в Горьком 3 дня. За это время мои спутники по поездке в автобусе сели на пароход и отправились в Казань. Я же не хотел в Казань, и мне была предложена работа в Горьком, правда, через некоторое время. Горький произвел на меня тогда тяжелое впечатление. Он был переполнен приезжими, квартиру здесь получить было практически невозможно. Жизнь здесь протекала нелегко. Чувствовался недостаток в необходимых продуктах. На западе велись работы по постройке оборонительного рубежа. Мне сразу же захотелось немедленно вернуться обратно в Москву. Но въезд в Москву в то время был запрещен. Пришлось идти к знакомым на Воробьевку, где я быстро получил пропуск на въезд в Москву. С одним из академических автобусов, который привез эвакуированных, я отправился обратно в Москву. Обратная дорога была полной противоположностью вышеописанной поездке в Горький. Мы ехали в таком же автобусе втроем. Но самое главное, что поражало, — дорога была совершенно пустой. Встречные машины, редко попадавшиеся на дороге, вызывали естественное любопытство. Но по бокам шоссе в кюветах попадались машины, которые из-за неисправности пришлось бросить. Доехали до Москвы мы очень быстро и без приключений. Пропуск в Москве не понадобился.

Я приехал на свою квартиру на Малой Бронной и обнаружил все на своем месте. Но во время моего отсутствия, видно, была бомбежка, и много стекол в окнах, выходивших на Малую Бронную, были выбиты. Стало уже холодновато, и, ложась спать, я был принужден натягивать на себя, кроме одеяла, и наличную одежду. Налеты немцев на Москву продолжались почти каждую ночь.

Москва производила впечатление вымершего города. Улицы были почти пустынными. Метро хоть и работало, но в вагоне было всего 1–2 пассажира. Большая часть магазинов была закрыта. По-прежнему было достаточно только одного кофе в зернах. Но его никто не покупал.

Институт, который я посетил на следующий же день, был теперь совершенно пуст. Только один Мухамедов, расположившийся в кабинете директора, встретил меня и рассказал о том, что происходило в мое отсутствие. Я снова стал раздумывать, чем бы заняться. Но как-то ничего подходящего в голову не приходило. На Малой Бронной также никого не оставалось, кроме Тищенко и обслуживающих дежурных по этажам. Тищенко, с первых же слов разговора, высказал сильное сожаление, что нечего «выпить». Он говорил мне: «Вот ты химик, неужели не знаешь, как изготовляется водка?». Я разъяснял ему, что готовить водку можно из сахара, муки, но для этого нужны дрожжи. Он обругал меня в шутку и уверенно заявил, что можно сделать все, если захочешь, и без дрожжей.

Скоро наступил ноябрь, в общежитии, где было довольно много выбитых стекол, стало холодно. Пытался я делать нагревательные электрические приспособления, но не было проволоки (нихромовой) нужного диаметра. Поэтому читал я, одевшись в пальто. А вечером — снова воздушная тревога. С утра прогуливался по Москве, наблюдая изменения после очередных бомбежек. А бомбы падали в разных местах.

По утрам была явственно слышна артиллерийская стрельба. Опасность захвата Москвы немцами существовала. В таких условиях я стал подумывать: что же я ничего не делаю, когда кругом идут сражения с врагом? Ведь меня следует упрекнуть в равнодушии к таким тяжелым событиям на моей родине. Не лучше ли мне пойти воевать в армию? Ведь я капитан запаса. Кончится когда-нибудь война и каждый спросит меня, что я делал во время войны. А что я могу ответить? Мысль о том, что надо идти в армию, все более и более укреплялась. Казалось, что сейчас это единственное правильное решение, которое я мог принять в таких условиях.

Конечно, были и события, которые указывали, что Москву не сдадут врагу. 7 ноября состоялся парад на Красной площади, это событие сильно подбадривало. Кроме того, я наблюдал ежедневно, что за Москву шла битва, и немцы далеко не были так сильны, чтобы ее захватить «с ходу». Москва тщательно охранялась и с внешней стороны, и внутри. По улицам ходили патрули. Вечером на улицах было запрещено появляться без пропуска.

С фронта шли разноречивые известия, но были и известия, вызывавшие надежду и уверенность. Так, войска И.С.Конева разгромили немцев под Вязьмой. Я хорошо знал И.С.Конева, и он меня знал, поскольку много лет мы служили в 17 с.д. в Нижнем Новгороде и жили в здании в одном коридоре. Вот я и решил написать И.С.Коневу письмо с просьбой, чтобы он вызвал меня к себе в армию, которой он тогда командовал. Прождал десять дней. Ответа не было. Видно, ему было не до меня.

Я, как и все в то время, жадно слушал сводки военных действий по радио, читал газеты. Отдельные успехи наших войск вселяли надежду, что вот-вот наступит перелом в ходе войны. Но до перелома было еще далеко. А в Москве происходили грустнейшие события. Крымский мост был заминирован и т. д.

Около 20 ноября со мной произошел забавный случай. Однажды я пришел в Институт и Мухамедов сообщил мне, что открыл один из оставшихся в институте сейфов и обнаружил в нем бутыль объемом около 20 литров, наполненную раствором сулемы в спирте. Он спросил меня, как поступить с этим зельем, которое может быть опасным для случайно обнаружившего его пьяницы. Сам он думал, что лучше всего раствор уничтожить. Я же легкомысленно высказал убеждение, что спирт можно отогнать и использовать. Сулемы в спирте было, вероятно, около 3 % (это был реактив на иприт). Мухамедов согласился со мной, и таким образом у меня появилась задача — отогнать спирт от сулемы.

Немедленно я собрал обычный перегонный прибор с холодильником Либиха и приступил к перегонке. Отогнав с поллитра, я проделал реакцию на ртуть. Монета сразу побелела. Значит, сулема летела так же, как и спирт. После второй перегонки этого поллитра я обнаружил на дне колбы рыхлый белый осадок, но ртуть в отгоне также легко открывалась. Я пошел домой, раздумывая, как поступить мне, чтобы отделить сулему. Я почти не спал две ночи, все обдумывая разные варианты. Осаждение сероводородом мне казалось неприемлемым. Наконец, мне пришла в голову одна мысль. А что, если я построю адсорбционный дефлегматор, т. е. просто буду вести перегонку через колонку, наполненную активным углем? Уголь достать было нетрудно. В институте всюду валялись старые противогазы с углем, были даже целые барабаны с углем. Придя в институт, я собрал соответствующий прибор и начал перегонку пробы раствора. К моему удивлению, в отгоне ртуть не открывалась. Я выпарил пол-литра отгона и попробовал в небольшом остатке открыть ртуть. Ее не было.

Теперь я считаю, что я сделал изобретение. Но в то время я был поглощен идеей очистки спирта, и больше ничем. Так это изобретение и до сих пор не зарегистрировано.

Я начал перегонять основную массу спиртового раствора. Мухамедов удивлялся и сказал мне, что этот способ надо опубликовать и рассчитать теоретическое число тарелок в дефлегматоре (хроматографический дефлегматор).

В самый разгар работы, когда спирт перегонялся без дальнейших мер усовершенствования, я прохаживался около прибора в веселом настроении. Я никогда не был большим любителем выпивки. Просто было приятно решить научно-техническую задачу. Вдруг в лабораторию вошел совершенно неизвестный человек с фотоаппаратом. Я удивленно спросил его, что ему надо. Он отрекомендовался фоторепортером «Вечерней Москвы» и сразу же спросил меня, кто я такой и как это я в такой сложной обстановке в Москве занимаюсь научной работой. На первый вопрос я ему ответил, он был вполне удовлетворен и затем спросил, над какой темой я работаю. Я как-то замялся с ответом, обдумывая, как лучше ему разъяснить вопрос. Но он, видя мое замешательство, истолковал его по-своему: «Впрочем, что я, чудак, спрашиваю и ученых в военное время, чем они занимаются». Таким образом, вопросы оказались законченными, и корреспондент попросил разрешения сфотографировать меня у аппарата (перегонной установки). Подошел Мухамедов, и мы оба были увековечены на фото на фоне перегонного аппарата. На следующий день (кажется, это был мой 40-й день рождения, 24 ноября) в газете на первой странице появилась фотография, зафиксировавшая мое научное достижение.

Я уже говорил, что мой сосед по комнате в общежитии аспирантов Тищенко каждодневно при встрече неуклонно сетовал, что я как химик не могу приготовить для него хотя бы немного «выпивки». Мне его стало даже жалко. Вспомнив его, я налил четвертинку из-под водки спиртом, полученным на своем приборе, и принес домой. Вечером явился ко мне Тищенко и снова пристал ко мне, чтобы я чего-либо дал ему для удовлетворения жажды. Я ему сказал, что могу налить ему рюмку, но я не ручаюсь, что после этого не будет неприятностей, объяснил ему действие яда и т. д. Но он сразу же побежал к себе и немедленно вернулся со стаканом. Я налил ему немного, развел водой и подал ему. Он тотчас же побежал к себе (у меня нечем было закусить) и через 3 минуты вернулся — «дай еще немного». Я ему снова рассказал об ядовитых свойствах сулемы и прочее, но его ничем нельзя было пронять. Пока я готовился налить ему, он схватил всю четвертинку и побежал бегом домой. Через 10 минут он снова был у меня и сильно навеселе. Я ему серьезно стал разъяснять, что от такой большой дозы он непременно умрет через три дня, и нет ему никакого спасения. Но он к этому оказался совершенно равнодушным. Утром я еще лежал в кровати, он снова пришел ко мне и молил дать ему опохмелиться. Но у меня, слава Богу, ничего не было. Я не решился принести ему еще порцию и сам с тревогою ждал целую неделю — что с ним будет? Но ничего не произошло. Он был совершенно здоров. Так подтвердилась высокая эффективность очистки моим способом.

Между тем, обстановка все усложнялась. Артиллерийская стрельба по утрам даже будила меня. Перспектива «бегства» из Москвы далеко не радовала. Меня мучила мысль, что в такой обстановке я ничего не делаю и не приношу никакой пользы. Мне думалось, что будет стыдно когда-нибудь отвечать на вопросы товарищей: где я был во время войны? И у меня созрело окончательное решение идти добровольцем в армию.

Первые месяцы в Красной Армии

Я пошел в штаб Московского военного округа и подал рапорт о своем желании приступить добровольно в ряды Красной Армии. Меня принял важный офицер с тремя шпалами в петлице. Ознакомившись с моими документами, он сказал, что не имеет права удовлетворить мою просьбу, и посоветовал обратиться в Управление кадров Штаба РККА на Арбатской площади. Я отправился туда, вошел в знакомый двор со стороны памятника Гоголю и вспомнил свои юношеские годы. Здесь в 1920 г. я учился стрелять из винтовки, пистолета «наган» и даже из пулемета. Но сейчас тир выглядел несколько иначе. К тому же всюду часовые, которых в те времена не было.

Я был принят каким-то начальником. Он предложил мне написать рапорт, и вскоре я получил его с резолюцией какого-то высокого начальника, удовлетворившего мою просьбу.

Я вышел из Штаба и отправился в Педагогический институт, где я был незадолго перед тем зачислен зав. кафедрой химии, и рассказал о своем решении. Директор института был возмущен моим поведением, стал меня отговаривать, но я сказал, что все уже решено. Через два дня я узнал, что директор Института подал протест против зачисления меня в армию. Я был вызван в Генеральный штаб еще раз и подтвердил свое решение. Так вновь началась моя служба в армии после долгого перерыва, в течение которого я сделался настоящим «гражданским шляпой».

Я получил назначение в штаб формируемой в Москве 6-й армии на улице Разина. Там я получил назначение на должность старшего помощника начальника химического отдела армии. Через день штаб армии перебазировался в Царицыно (Ленинск). Мы жили там на казарменном положении в каком-то бараке. Я получил обмундирование, мало похожее на офицерское и лишь чуть отличавшееся от солдатского. Начались однообразные дни учебы. Больше всего было штабных учений на картах, хотя время от времени мы занимались и вне помещений.

Между тем быстро наступила зима, нанесло довольно много снегу, и, между прочим, нас стали тренировать в части лыжного спорта. Генералы, командовавшие тогда нашей армией (они сменялись), были в общем чудаковатыми и своеобразными людьми, и боевую подготовку планировали исходя из своих собственных вкусов. Впрочем, в армии существует непреложная система: не давать военнослужащим нисколько свободного времени для личных дел главным образом для того, чтобы у них не возникали ненужные мысли и намерения от ничегонеделания. Все должно быть расписано по минутам. Как известно, в армии не принято говорить о начальнике: «Он спит», а надо говорить: «Он отдыхает», имея в виду, что отдых предусмотрен распорядком дня. Мне, глубоко гражданскому человеку, вновь приходилось привыкать к этой системе.

Помню, вначале, когда я встал на лыжи, было трудно ходить по пересеченной местности. Но в Царицыне к этому пришлось скоро привыкнуть, и через какую-нибудь неделю упражнений я смело съезжал с высоких и крутых горок в парке. Штабные занятия, как всегда, вначале казались довольно скучными. Офицерам раздавались обычно крупномасштабные карты, которые можно было разрисовывать. Руководитель читал заранее составленный приказ дивизии полку, или даже корпусу: п. 1 — Сведения о противнике, проведения о своих войсках и т. д. Мы выполняли роль либо командиров полков, либо даже дивизий, а также руководителя спецслужб. Надо было на основе заслушанного приказа принять решение и оформить его в виде соответствующего документа (приказа), либо устно изложить в деталях это решение во всеуслышание. Строевых занятий, которые я никогда особенно не любил, было, в общем, не много, хотя нам всем было хорошо известно, что именно строевые занятия вырабатывают дисциплину и автоматичность при выполнении команд.

Живя в Царицыне, я иногда имел возможность съездить в Москву, заехать к себе на квартиру, повидаться с оставшимися еще в общежитии на Малой Бронной товарищами. На квартире было пусто и холодно. Да и во всем общежитии царила пустота и страшный, хуже, чем на улице, холод. Даже Тищенко, который никуда не хотел уезжать, исчез. Мое пребывание на Малой Бронной сводилось в основном к освидетельствованию полок с книгами, еще так недавно служившими мне источником для размышлений и, пожалуй, даже для отдыха. Как-то тоскливо становилось, глядя на книги, что они сейчас мне совершенно не нужны. Переложив их с места на место, я еще раз оглядывал свое «логово», уже бывшее, и спешил на вокзал, в свой барак в Царицыне.

Между тем в нашем житье-бытье в Царицыне произошли изменения. Генерал, командующий армией, переименованной во 2А., решил всех нас, пришедших с гражданки, быстрее приучить к тяготам фронтовой жизни. Кадровых офицеров в штабе армии было маловато, они занимали должности начальников отделов, в своем большинстве они пришли к нам из тыловых административных учреждений. Командующий армией нам на глаза не показывался, начальников отделов в то время я знал не всех. Но вот скоро пришлось узнать кое-что новое.

Однажды мы получили приказ грузиться в машины со всем штабным оборудованием, т. е. пишущими машинками (и машинистками) и прочим, и взять с собою лыжи. Нас повезли в далекий лес, где-то в районе Лопасни. Стоял мороз около 30°, и мы, сидя в открытых грузовиках, конечно, скучали по теплой избе и хотели выпить чайку. Но машины везли и везли нас дальше и дальше, и, наконец, остановились в большом лесу. Где-то в километре от нас была вожделенная деревня, манившая нас уютом красивых подмосковных домиков. Но мы остановились в сосновом лесу и получили приказ разгружаться и выбрать для отдела место в глубоком снегу. Сразу было сказано, что разжигать костры категорически воспрещено. Приказ есть приказ. Мы утоптали площадку на одном месте и принялись устраивать «подобие» помещения отдела. Нашли какой-то чурбан, поставили машинку, наломали сосновых веток, чтобы не сидеть прямо на снегу. Пока мы работали, было еще не так холодно, но когда мы закончили несложное оборудование отдела и сели по местам, в ожидании дальнейших распоряжений, стало очень холодно. Дело к тому же шло к ночи, и мы быстро поняли, что перед нами не только бессонная ночь, но и крупные неудобства из-за сильного мороза.

Скоро мы получили боевой приказ, и работа отдела и всего штаба началась. Надо было по картам составить соответствующие распоряжения и инструкции по химической службе с использованием армейской химической роты, которой тогда у нас еще не было. В варежках, едва владея одеревеневшими пальцами, я делал расчеты, докладывал их начальнику отдела, а тот либо одобрял, либо требовал переделки. Наконец, все поступало к машинистке — московской девице лет 20, закутанной до предела. На ней была солдатская шинель, под которой телогрейка из бараньей шкуры — безрукавка. Наконец, начальник отдела (я его вспоминаю только в лицо) повел к начальнику штаба армии сдавать подготовительные документы. Когда он вернулся, было видно, что он, видимо, не понравился начальству. Шла темная ночь. Мороз крепчал. Вскоре мы заметили, что почти все наши соседи, т. е. другие отделы штаба, зажгли костры. По их примеру и мы не замедлили разложить костер. Стало несколько легче, но сразу же потянуло спать.

Первым заснул наш начальник. Я крепился, не только потому, что заснуть при 30° мороза, хотя и у костра, очень опасно, но главным образом помня по прежнему опыту, что начальство может в такой уже успокоившейся обстановке внезапно нагрянуть с проверкой. Для того чтобы не заснуть, я вытащил свой блокнот и занялся воспоминаниями о некоторых научных идеях по седиментационному анализу. Никаких новых документов пока не надо было готовить. За таким «мирным» занятием и застало меня высокое армейское начальство, которое внезапно появилось в сопровождении адъютанта и каких-то важных офицеров в «нашем отделе». Я сообразил, что это командарм, вскочил, приложил руку к шапке, отдавая честь, и рапортовал, что в Химическом отделе происшествий нет, что документация сдана начальнику штаба, и представился. Начальство спросило, что мы делаем. Я доложил о проделанной работе. Все, конечно, постепенно проснулись и в разговоре с начальством меня сменил начальник отдела.

Наконец, командарм нас покинул. Спать уже не хотелось. Наступало утро. Мы наивно полагали, что скоро нас погрузят в машины и отвезут назад в Царицыно. Но вот нам принесли завтрак и горячий чай, что было весьма кстати. А после завтрака вдруг принесли еще один приказ (вводную), и мы снова начали работать. Днем было несколько легче, возможно, что и мороз несколько ослабел, но все же приходилось время от времени отрываться от работы и согреваться прыганьем. Незаметно наступило обеденное время, и мы все по очереди шли к полевой кухне, хорошо пообедали и полагали, что к вечеру нас все-таки вывезут из леса домой. Но ничего подобного не произошло. Уже стемнело, мы пошли снова к кухне, поужинали и, наконец, поняли, что нам предстоит еще одна, может быть и больше, ночь на страшном морозе. После ужина принесли «вводную задачу», и ночью снова началась убийственная работа на морозе, когда окоченевшими пальцами приходилось писать каракулями. Хорошо еще, что днем удалось немного вздремнуть. Ночь снова была бессонной. Конечно, все мы в душе ругали начальство за такой, казалось, совершенно ненужный эксперимент со штабом.

Начальство оказалось, однако, твердым. Мы дождались и третьей ночи в лесу, которая выдалась особенно холодной. Было, вероятно, около 35° мороза. Но человек ко всему привыкает, и мы уже как-то безнадежно привыкли к полному окоченению от холода. Как прошла эта третья ночь, я уже не помню, новизна ощущений стерлась, как-то притерпелись к морозу.

Наконец, утром на 4-й день команда: погрузить на машину все оборудование отдела вместе с машинисткой, а нам встать на лыжи и идти пешком к Москве. Марш был объявлен скоростным и победителям обещали награды. Приделав свои лыжи к валенкам, я пошел вместе с другими. Вначале казалось, что ехать легко и даже приятно после такого испытания морозом. Но скоро стало ясно, что без тренировки, да еще в неудобных валенках далеко не уедешь, а надо было пройти около 40 километров. Но, тем не менее, я на своих длинных ногах довольно бодро прошел первые километры, не отставая особенно даже от группы лидеров марафона. Но уже километров через 6, когда вместо окоченения на морозе я вспотел, почувствовалась усталость, тем более что спали мы явно очень мало. Но все же приходилось тянуться. Примерно после 10 километров нам вдруг подвезли горячее какао. Было, естественно, приятно выпить кружку горячего напитка, стало вначале как будто даже легче. Но скоро усталость увеличилась, я был совершенно мокрым. Вдруг я заметил, что нас обгоняют грузовики, на которых спокойно едут некоторые наши ребята, отставшие от нас. Поэтому возникла и быстро начала крепнуть мысль, не сойти ли с трассы и доехать быстро на машине. Но как-то не получалось с машиной, и приходилось идти уже с большим напряжением сил. На 20-м километре — краткая остановка, снова кружка какао. Однако, пройдя после этого с полкилометра, я почувствовал такую усталость, что дальше идти без основательного отдыха уже не мог.

Я остановился на обочине для отдыха. И вдруг спасительная машина, догнав нас, остановилась и несколько марафонцев, в том числе и я, без дальнейших колебаний сняли лыжи с ног и взгромоздились в кузов. Не прошло и полчаса, как мы были уже дома, т. е. в своем бараке в Царицыно. Кажется, всего лишь несколько человек из 200 участников марафона все же добрались до места на лыжах, спустя около часа после нашего приезда. Наконец-то мы получили заслуженный отдых в тепле и на кровати с матрацем.

На другой день был разбор ученья, нас покритиковал генерал, но не очень круто. Еще через день я неожиданно был назначен начальником Химического отдела армии и таким образом стал самостоятельным начальником в штабе армии. Отдел, правда, был еще не полностью укомплектован, но скоро у меня появились довольно квалифицированные помощники. Естественно, однако, работы прибавилось, больше же прибавилось беспокойства. В Царицыно мы оставались недолго. Сначала переехали в Подольск, а через некоторое время — в Тулу. Это было в феврале 1942 г. Мой отдел получил отдельный небольшой дом, принадлежавший железной дороге, недалеко от вокзала. Все другие отделы штаба были расположены в домах поблизости. Мне приходилось впоследствии бывать в Туле, но этого дома, в котором я вместе со своими помощниками провел несколько месяцев, я так и не мог найти. Может быть, его сломали? Впрочем, у меня было очень мало времени на розыски.

Что меня поразило в Туле сразу же после переезда штаба армии — это настоящая фронтовая обстановка. Мы прибыли в Тулу всего лишь через несколько дней после трудного сражения под Тулой наших частей. Дорога на Ясную Поляну, на которой пришлось побывать сразу после переезда в Тулу, была усеяна трупами немцев и наших. Не надо было уже привыкать к фронтовой обстановке.

Основной задачей, возложенной на наш штаб в Туле, было формирование новых дивизий и полков; были назначены основные командиры, и пополнение поступало в дивизии и с севера, и из местных ресурсов (из частей, которые стали некомплектными после боев под Москвой). Для обследования и приема новых дивизий была составлена комиссия штаба армии под руководством пожилого генерала Иванова с участием всех начальников отделов штаба армии. В нашем распоряжении была большая моторная дрезина (поезда не ходили), и мы могли передвигаться довольно быстро в районе формирования новых частей. В различных пунктах мы делали остановки, посещали полки, знакомились с офицерами. Мне, естественно, в первую очередь надо было проверять химическую службу частей и соединений. В некоторых дивизиях были сформированы химические роты. Я понимал, что лично отвечаю за их подготовку.

В то время, естественно, многого не хватало. Были серьезные недостатки и с обмундированием, и с оборудованием, да и подходящих людей для занятия специальных должностей недоставало. Все давно уже были мобилизованы. Бросалось, однако, в глаза, что в химических ротах, сформированных в различных дивизиях, положение иногда оказывалось совершенно различным. В одних — плохо, неукомплектованность, жалкое оборудование и материальное обеспечение. В других — несколько лучше. Однажды, однако, я попал в роту, состояние которой на общем фоне представлялось мне образцовым. Я заинтересовался, в чем дело? Откуда они все достали? Выяснилось, что рота была сформирована из уголовников, вышедших из тюрем. Эти ребята оказались настолько инициативными и энергичными, что, пожалуй, все, что полагалось по штату, у них было. И командиры подобрались прекрасные, дисциплина была на высоте. Я побеседовал с каждым в отдельности и со всеми вместе и остался доволен. Но невольно возникло сомнение, как будут воевать эти бывшие уголовники? Устраиваться в любой обстановке они, несомненно, умели. Но как будет в бою? Со своими сомнениями я обратился к генералу Иванову. Он мне ответил: «Да, в гражданке с этим народом тяжело, но воевать они будут хорошо. Это же люди, в основном, отчаянные, привыкшие к различным перипетиям в жизни. Так что вы должны быть довольны, что подобрался такой народ».

Проверкой формирования новых дивизий мы занимались, вероятно, около месяца. Уже появились признаки весны, мы руководили обучением новых частей, их «сколачиванием». Дела было много. Только один раз за этот месяц мне удалось съездить на штабной машине в Москву. Там было по-настоящему невесело. Бомбежки продолжались время от времени. Дома, на Малой Бронной, было холодно как на улице. Все это вызывало тоску. На обратной дороге в Тулу мы испытали ложную тревогу. Была абсолютная темнота. Фары у машины тогда не полагалось зажигать. Мы проехали уже Подольск и вдруг видим впереди в ночной тьме вспышки. Мы решили, что это где-то немцы бомбят, но звука взрывов не было слышно. Но до Тулы было еще далеко, и мы предположили, не бомбит ли немец наш штаб? Но все оказалось очень смешным. Проехав километра два, мы увидели группу солдат, которые, пытаясь закурить, высекали огонь кресалом. Мы, конечно, смеялись, но отметили, что поддались психологическому обману военного времени.

В штабе происходили, время от времени, разные малозначащие события, связанные с обучением нас штабной работе. Командиры и начальник штаба были временными, как оказалось позже. Они, видимо, по каким-то причинам использовались пока что на тыловой работе. Вспоминаю один случай, происшедший со мной. Начальник штаба, комдив Клементьев45, в общем очень недалекий человек, думавший о себе больше, чем следовало, однажды вызвал меня и приказал (я подчинялся, как начальник отдела, командарму) составить какой-то приказ учебного характера. Я знал этого «комдива» с не особенно выгодной стороны. Почему-то в нашем отделе вдруг появилась написанная им книга, посвященная способам вьючной перевозки в горных условиях пулеметов и другого оружия. Читая эту книгу, я был потрясен примитивностью стиля, полуграмотным нагромождением слов и прочими «достоинствами» подобного свойства. Да и тема-то была странная, по крайней мере, в наших условиях.

И вот автор этой книги вызвал меня и приказал написать приказ на основе данной задачи. Через 20 минут приказ был готов, и я понес его Клементьеву уже переписанным на машинке. Форма приказа зафиксирована в уставах, и даже слова приказа были обычными. Клементьев взял в руки приказ, прочитал его и вдруг заорал на меня, упрекая меня в элементарной неграмотности, хотя ни одного примера такой неграмотности и не привел. У нас в штабе говорили, как в таких случаях должно себя вести: «Наше дело телячье, обоср… и стой». Я выслушал крики без возражений и отправился к себе. Я нарочно растянул срок, минут через 40 вернулся с переписанным заново приказом и подал его Клементьеву. Опять страшный шум, крик: «Где вы учились, наверно, дальше начальной школы не потянули!». Тут я решил дать сдачи. Я вежливо сказал, что понимаю его стремление привить грамотность при составлении документов. Я читал его книгу и знаю, что сам он имеет в этой части «опыт», но я тоже автор нескольких книг и ряда статей и немного понимаю в русском языке.

Услышав о том, что я опубликовал книги, комдив выразил явное изумление и растерялся. Наконец, он спросил меня: «Где вы работали на гражданке?». Я ответил, что я профессор, доктор химических наук. Комдив был совершенно потрясен, в те времена ему действительно приходилось нередко иметь дело с офицерами, не кончавшими средней школы. Он уставился на меня и произнес: «Садитесь, пожалуйста!». Через пару минут, когда он освоился со своей промашкой, разговор принял спокойный характер. Комдив сказал, прочитав мой приказ, что он вполне доволен, но я не должен сам составлять подобные документы, а поручать это помощникам. На этом мы распрощались и с тех пор держались «на равных». Скоро комдив Клементьев совершенно исчез из нашего штаба. Говорили, что он был после начальником Суворовского училища где-то на юге.

Другое происшествие было более серьезным. Однажды ранней весной в воскресенье я, отпустив всех своих помощников обедать, сидел в отделе один и читал какую-то попавшуюся под руку книжку. Вдруг дверь открылась, и в комнату вошел важный чернявый человек с тремя ромбами. Я, естественно, встал и представился. Он спросил меня, где все работники отдела. Я доложил, что отпустил их обедать. Человек с тремя ромбами выразил некоторое неудовольствие, хотя и не сказал мне ничего. Он спросил, что я читаю. Я ответил, что случайно попавшуюся в руки книжку. Он далее спросил меня, имеются ли на сегодня у меня какие-либо задания. Я ответил, что все, что надлежало, мы выполнили в утренние часы. Он ушел.

Я не осмелился спросить, кто он такой, и только часа через два узнал, что это — новый командующий армией генерал Василий Иванович Чуйков46. Тогда эта фамилия ничего особенного не говорила о себе. Мы узнали лишь, что он недавно вернулся из Китая, где был советником у Чан Кай Ши.

С назначением В.И.Чуйкова командармом у нас все переменилось. Новый командарм энергично взялся за обучение и сколачивание штаба. Начались штабные ученья, посыпались задания и приказы. С наступлением весны начались полевые учения в районах к югу от Тулы. Пришлось работать на полную катушку и мне, и моим помощникам. Затем мы перебазировались в Сталиногорск (теперь — Новомосковск) в район известного химического комбината. Здесь я сделал одну грубую ошибку, стоившую мне неприятностей. В одном из армейских учений с участием всех наших дивизий я, как и все, реагировал на приказы и распоряжения командарма соответствующими документами и распоряжениями. Все они, за исключением указаний частям, передававшихся по армейской связи, я сдавал начальнику штаба (вместо того, чтобы отдавать непосредственно командарму, которому я подчинялся). Работал я много и думаю, что за 3 или 4 дня учений составлялась цельная папка. Получилось так, что начальник штаба не обращал никакого внимания на мою документацию и складывал в папку, даже не ознакомившись с нею. И вот разбор учения. В клубе Сталиногорского комбината собрались все командиры штабов армии и дивизий, командиры полков и отдельных частей. Чуйков подробно разобрал и покритиковал действия командиров соединений и частей, штабов и штаба армии. Когда он говорил о работе отдельных командиров, соответствующее лицо вставало и слушало стоя. Дошла очередь и до меня. К моему глубокому удивлению, он сказал, что за все дни учения я не написал ни одного документа, не сделал ни одного отчета, проявив себя полным лентяем. Выслушав такую оценку, я был потрясен и даже растерялся.

Как только закончился разбор, я пошел к начальнику штаба, спросил о том, докладывал ли он Чуйкову мою документацию. Он сказал, что в сутолоке он совершенно забыл об этом. Я взял у него всю папку с моими документами и отправился к В.И.Чуйкову. Я выложил перед ним все документы и доложил, что по мере развертывания учения я все их своевременно передавал начальнику штаба, а он мне признался, что в сутолоке забыл о них. Чуйков спросил меня, почему я не передавал документы ему лично, поскольку я ему непосредственно подчинен. Я ответил, что не хотел его беспокоить во время напряженной работы. Он забрал у меня всю папку и отпустил меня. Я же, пережив неприятность при разборе, еще более расстроился, полагая, что Чуйков будет ко мне теперь особенно придираться, раз он назвал меня лентяем.

Но дело приняло иной оборот. На другой день в том же клубе Химического комбината состоялось заключительное собрание всего командного состава армии (старшего). Снова выступил с речью В.И.Чуйков, говоривший о преодолении недостатков штабной работы и о других задачах соединений армии. В конце, к моему удивлению и тревоге, он назвал мою фамилию. Я вскочил. Василий Иванович сказал, что вчера на разборе он дал мне нелестный отзыв как штабному работнику. Но, познакомившись с проделанной химическим отделом под моим руководством работой, он находит документацию вполне хорошей и считает, что данная мне вчера оценка была ошибочной и он извиняется (да!) передо мной за сказанное без оснований. За свою долгую армейскую службу я видывал многих начальников, виднейших генералов, знал, что большинство их имели гонор и никогда бы в подобных случаях не пошли на извинение. Я понял, что есть в армии и такие генералы, для которых справедливость выше гонора, только такие способны брать публично свои слова обратно, несмотря на высокое положение и авторитет.

Так в постоянных учениях и упражнениях прошла весна 1942 г. Наступил июнь, леса и кусты под Тулой оделись в летний наряд. В начале июня у нас состоялось еще одно большое учение всей армии с дивизиями и другими частями. Район учения был обширным, охватывая части Тульской и Калужской областей и даже районы к юго-востоку от Москвы. В.И.Чуйков решил ввести в задачи учения и противохимическую защиту соединений и частей. На сей раз я должен был со своим отделом не только готовить документы, но и производить расчеты с использованием своих химических рот и батальонов. Мои распоряжения своим частям должны были передаваться по армейской связи и требовали от командования соединений донесений о выполнении частями средств противохимической защиты. В.И.Чуйков раза два давал «вводные» задачи, осложнявшие продвижение дивизий, заражая местность, особенно районы железнодорожных станций. Я, естественно, реагировал на такие «вводные» своими распоряжениями и расчетами, в результате В.И.Чуйков получал донесения о ликвидации заражений ипритом. Он даже был несколько озадачен быстрыми действиями химических рот и, встретив меня, высказал мне свои сомнения. Я доложил ему о своих распоряжениях, представив свои расчеты и донесения о действии химических рот и других частей. Второй раз он, встретив меня в лесу недалеко от Ясной Поляны, сказал, что я испортил его вводную. Но в общем он был доволен и сказал мне несколько теплых слов.

Это было последнее наше крупное учение в районе Тулы. Конечно, и после этого учения не проходило дня, чтобы мы не выполняли какие-либо задания. В армии, как известно, все идет по строгому расписанию. Праздность и безделье военнослужащих частей или штабов — страшное зло, которое легко может свести на нет усилия по поддержанию дисциплины и порядка.

Между тем с фронтов поступали неутешительные известия. Немцы были уже в Донбассе и довольно быстро продвигались на восток. Мы, естественно, понимали, что скоро и нас отправят на фронт, но куда — конечно, не знали.

Сталинградская битва

В 10-х числах июля (если не ошибаюсь) был получен приказ о перебазировании нашей армии. Речи об отправке на фронт в приказе не было. Приказ есть приказ, и мы, штабники, быстро, по-военному погрузились в вагоны поданного состава и отправились в направлении на юго-восток. Станция назначения была для нас неизвестна. В то время передвижение в поездах, да еще вблизи от линии фронта, было далеко не безопасным. Немцы постоянно летали в тылу и бомбили поезда. Нас везли очень быстро, и уже 16 июля мы стали выгружаться на какой-то до тех пор неведомой нам станции Прудбой. Мы, т. е. штаб армии, разместились в поселке Советский (Кривомузгинская), а уже через день переехали в поселок Логовский. Это все вблизи р. Дон. Видимо, на Дону и предполагалось создать рубеж обороны. Между тем, по сводкам немцы продолжали продвигаться на восток через Донбасс.

Было ясно, что мы попали на фронт. Об этом свидетельствовали частые появления немецких «рам», нахально летавших совсем низко и явно высматривавших наше расположение.

Дня через два после нашего прибытия на Дон В.И.Чуйков вызвал меня и начальника инженерных войск армии Ю.В.Бордзиловского47 (умершего в 1983 г.), посадил нас в машину, и мы поехали вдоль берега Дона смотреть местность и выбирать удобные позиции для крупных опорных пунктов. Мы ездили целый день. Хотя кругом было совершенно спокойно и тихо, близость фронта чувствовалась во всем. На полях — ни одного человека. В поселках народ явно волновался. Нанеся на карту, что было нужно, мы вернулись в штаб, предварительно выкупавшись в Дону. Нельзя было удержаться от соблазна в такую погоду.

Уже на другой день после нашей поездки обстановка резко осложнилась. Фронт быстро приближался к нам. Видимо, предстояло отступление, но до какого рубежа — было невозможно предугадать. Донской рубеж явно оказался неподготовленным. Ничего на нем сделано не было, да едва ли и можно было сделать силами прибывших с нами дивизий, не полностью укомплектованных нужным оборудованием. С фронта, между тем, шли неутешительные известия. Тем не менее, мы могли еще свободно ездить на правый берег Дона для связи с частями. Помню, на обратном пути одной из таких поездок я с помощником заехал в станицу Нижне-Чирская и по совету помощника зашел в аптеку, чтобы изъять ядовитые вещества, которые могли быть в дальнейшем использованы противником, как известно, широко применявшим яды для отравления пленных и т. д. И действительно, я нашел в довольно богатой аптеке шкаф с алкалоидами, в частности, чуть ли не с полкилограммом морфия. Но пребывание в Нижне-Чирской было небезопасно. Немецкие агенты и предатели могли застрелить из-за угла. Такие случаи были.

Наша армия по прибытии на берега Дона получила номер 64. Стояла в поселке Логовский (Штаб армии). Уже через несколько дней после нашего переезда туда мы стали свидетелями страшной паники. Внезапно в нашем расположении в большом количестве появились солдаты и офицеры каких-то частей, которые бегом двигались на восток, сами, видимо, не зная куда. Они, вероятно, были страшно напуганы массированными танковыми атаками немцев, соединенными с воздушными атаками. Множество их бежали через Дон по мосту у Нижне-Чирской, многие же, бросив обмундирование, вплавь переплывали Дон выше и ниже Нижне-Чирской. У них не было оружия. Они что-то кричали и не хотели ничего слушать. Немцы же, обнаружив такую панику, бросили в атаку авиацию, которая бомбами и стрельбой из пулеметов усиливала панику.

Страшное дело эта паника. Я впервые видел ее проявление в таком масштабе. Люди как бы обезумели, ничего на них не действовало. Солдаты продолжали бежать. Некоторые были в одном белье. Они переправились через Дон вплавь. В.И.Чуйков немедленно предпринял попытку остановить бегущих. Он собрал группы офицеров штаба, которые пытались организовать на мосту у Нижне-Чирской заграждение. Но это мало помогало, не помогали даже угрозы оружием. А немцы бомбили мелкими бомбами со своих «рам», увеличивая беспорядок. Командиры штаба были направлены и в другие пункты на берегу Дона для наведения порядка. Один из них, сейчас уже не помню фамилии, был направлен в Цимлянскую. Тогда еще там не существовало никакого водохранилища. Рассказывали, что наш товарищ, останавливая бегущих, вдруг увидел прямо на него идущий танк. Приняв его за свой, он поднял руку с пистолетом, приказывая танку остановиться. Но танк был немецкий. Выстрелом из пушки наш товарищ был убит. Мы пережили печальное известие о первых потерях в нашем штабе.

Командованию стало ясно, что в создавшейся обстановке штабу нельзя оставаться в Логовском. Мы быстро перебазировались в Ильмень Чирский. Вскоре после устройства на новом месте я стал свидетелем ухода от нас В.И.Чуйкова. В большой просторной избе в присутствии нескольких офицеров командующий 62 А. генерал Колпакчи (мой старый знакомый по совместной службе в 17 с.д. в Нижнем Новгороде) передавал свою 62 А. новому командующему генералу В.И.Чуйкову. Собственно, передавались остатки соединений и частей, которым удалось отступить на восточный берег р. Дон. Помню, Чуйков требовал назвать соединения и части и их расположение. Колпакчи в ряде случаев ничего не мог сказать. Процедура продолжалась недолго, и наш командующий В.И.Чуйков ушел от нас. Теперь оба они, и Колпакчи, и Чуйков, покойники.

О В.И.Чуйкове как командующем нашей армией у меня остались самые теплые воспоминания. Это был человек непреклонной воли, ничего не боявшийся, принимавший решения быстро и, кажется, большею частью совершенно правильно. Я не знаю тонкостей, связанных с его назначением к нам сразу же после возвращения из Китая, не знаю, почему так тянули с его повышением, в частности, — с присвоением ему звания маршала. Но он меня за несколько дней до ухода от нас удивил дважды.

На другой день после паники он приказал оборудовать свой КП в небольшой лощинке в степи. Оттуда он наблюдал за действиями наших частей и немцев и отдавал распоряжения, которые выполнялись отдельными офицерами и штабом в целом. По какому-то срочному делу я приехал на КП, замаскировал машину и метров 300 прошел пешком к Чуйкову. Вижу, он прохаживается взад и вперед, время от времени хлопая себя по сапогу стеком. Я отрапортовал, получил приказание и собирался уже уходить, когда недалеко упал снаряд. И вдруг я различил вдали пыль. Ясно, что это были немецкие танки. Я показал на пыль Чуйкову, он же не обращал на меня никакого внимания. Я сказал ему, что пора уходить, и даже невольно потянул его за руку. Он отмахнулся, и только тогда, когда танки были уже довольно ясно видны, мне удалось утащить его, и мы на машине сразу же уехали в штаб.

В те же дни, когда мы были не просто на фронте, а на передовой подвергались то минометным обстрелам, то бомбежке и обстрелу с воздуха, и приходилось то и дело ложиться при виде приближающегося немецкого самолета, случилось следующее происшествие. Одна из наших дивизий (126-я) попала в окружение, и мы получили об этом сведения. Я вдруг был вызван начальником штаба и получил распоряжение немедленно отправиться в расположение этой дивизии и связаться с ее штабом. Было ясно, что меня посылают, собственно, не для связи, а для того, чтобы убедиться, что связи нет. Поручение это было безнадежным и могло кончиться либо гибелью, либо пленом. Однако я стал быстро собираться — приказ есть приказ. Видимо, я несколько нервничал. Чуйков, проходя мимо меня, спросил, куда я тороплюсь. Я ответил. Тогда он мне сказал: «Вы же начальник отдела и службы и отвечаете за это. Отставить!» — и тут же, вызвав начальника штаба, дал ему соответствующее распоряжение. Видно, все-таки мне везло в жизни.

Итак, В.И.Чуйков ушел от нас. Мне удалось встретиться с ним через 10 лет после войны всего один раз и поговорить. Жаль было его. К нам был назначен новый командующий генерал М.С.Шумилов48. Наш штаб 64 А. перевели в Верхне-Царицынское. Здесь мы оставались несколько дней. Мой отдел был размещен на краю станицы в отдельном домике с «базом». Хозяева домика были симпатичные старик со старухой. Они заботились обо всех нас. Старуха по утрам пекла нам оладьи. Несколько дней мы жили в станице спокойно. Командующий армией М.С.Шумилов и член Военного совета Абрамов разместились в блиндажах в кустах на другом конце станицы. Рядом в избах были оперативный, разведывательный и другие отделы штаба. Мы вели свою работу сравнительно спокойно и даже как-то не чувствовали близости фронта. И вдруг над нами стали появляться немецкие самолеты, и однажды в станицу попало несколько снарядов. Но мы продолжали руководить соединениями и частями.

Я, естественно, часто ходил к командующему с докладом, заходил в Оперативный отдел за информацией и указаниями. Вспоминаю один эпизод во время одного из таких походов. После доклада командующему он протянул ко мне цилиндрический предмет с немецкой надписью по бокам и спросил меня: «Не химическое ли это оружие?». Я плохо понимал по-немецки, но понял, что это дымовая шашка оранжевого дыма, видимо, сигнальная для немецкой авиации. Тогда командующий задал мне вопрос, как она действует. Из немецкой надписи, которую я еще раз прочитал, я узнал, что для зажигания шашки надо лишь дернуть за поводок, и доложил об этом командующему. Он тогда сказал: «Ну, дерни!». Я тотчас же дернул за поводок, и шашка моментально зажглась, выпустив такой мощный поток оранжевого дыма, что я оторопел. Выделение дыма к тому же сопровождалось неприятным шипением. Я от неожиданности сразу же бросил шашку в сторону. Надо было так случиться, что она упала недалеко от спящего солдата, видимо, связного. Спал он спокойно и глубоко, видно, устал. Шашка зашипела рядом с ним, и он сразу же проснулся. Надо было видеть, как он испугался, мгновенно вскочил, инстинктивно, видимо, ожидая взрыва. Но такового не последовало. Образовалось лишь большое облако оранжевого дыма, который медленно рассеивался. Все мы не могли удержаться от веселого смеха, к которому присоединился напуганный солдат. Загадка шашки была разгадана.

Близость фронта, т. е. собственно фронт для нашего штаба, вызывала всякие неожиданные переживания. Еще до переезда в Верхне-Царицынское в моем отделе ранило моего старшего помощника, хорошего парня — Козлова. Только через неделю приехал вновь назначенный на эту должность. Налеты немецкой авиации производились каждое утро. Поэтому пришлось выкопать около нашего дома в Верхне-Царицынской щели, которые очень нам пригодились. Пока немецкие самолеты летали с целью разведки, было еще ничего. Но все могло произойти на фронте. Однажды утром прилетела немецкая «рама» и страшно нахально с небольшой высоты подлетала то к нам, то, делая круг, снова была около нас. Мы с помощником взяли винтовки, нашли бронебойные патроны и открыли стрельбу по самолету. Возможно, что было попадание в самолет. Он внезапно повернул и исчез. Мы даже испытали некоторое чувство гордости за свои действия, но это было преждевременно. Мы ушли в хату и занялись делом. Но вдруг появились три самолета немцев и стали бросать бомбы прямо на нас и с небольшой высоты. Бомбы были небольшие, но осколочного действия. Пришлось немедленно весь отдел запрятать в щели. Это было около 5 часов утра.

Самолеты делали круг, летая друг за другом, и пикировали прямо на нас. Три бомбы подряд. Мы пригибали голову поближе к земле. Щель была тесной, в моей щели нас было трое, и мы едва умещались. Осколки свистели над нашими головами. Мы провожали взглядом улетавшие самолеты, но они, сделав круг, возвращались и снова бросали бомбы. Одна из бомб упала совсем рядом, наша щель была повреждена и сдвинулась, стало невыносимо тесно. Мы выглядывали сразу же после разрыва бомб и видели, как методичные немцы снова делали круг и снова заходили на нас. Опять приходилось прятать голову. Наши хозяева — старики поступили более благоразумно. Они вырыли себе щель заблаговременно за «базом» в некотором отдалении от дома, и их не бомбили.

Ситуация создавалась невеселая. Мы заметили вдруг еще три самолета на западе, в то же время три самолета, которые бомбили нас, развернулись и улетели совсем. Вновь прилетевшие самолеты начали все снова: сделав круг, они бросали на нас три бомбы. Эта карусель продолжалась методично, вслед за отбомбившимися самолетами появлялись три новых, и все начиналось сначала. Мы очень хорошо наблюдали отделившиеся от самолетов бомбы и тотчас же пригибали головы. Так продолжалось целый день, часов 10, а может быть, и больше. Мы не могли даже на несколько минут покинуть щель.

Во время этой крайне неприятной и нудной бомбежки мы, как ни странно, развлекались. Щель, в которой мы сидели, была всего метрах в 10–15 от хаты. С раннего утра около нас гуляли куры во главе с важным белым петухом. Они вовсе не пытались укрываться, но петух каждый раз выражал тревогу при приближении к нам самолетов. Он, видимо, принимал их за хищных птиц и предупреждал своих кур. И вдруг — разрыв бомбы прямо рядом с нашей щелью и недалеко от кур. Куры, видимо, почти все уцелели (так казалось), но взрывной волной их так трахнуло, что они с криком летели метров 10. Пролетев это пространство, они вовсе и не думали убегать. Помятый взрывной волной петух вдруг взлетел на тын огорода и закричал победно «ку-ку-ре-ку!» Это было довольно смешно, но бесстрашие кур скорее щемило сердце. Война и… природа. Ужасно и трогательно. После каждого очередного падения бомб мы поднимали головы и выглядывали из щели.

В первом часу дня ко мне приполз связной от командующего и передал мне приказание — прибыть на командный пункт. Я тотчас же пополз, делая, впрочем, небольшие перебежки. Услышав свист очередной бомбы, замирал, прижимая голову к земле. Перебежками между бомбами, я минут через 15 был на командном пункте. М.С.Шумилов сказал мне, что штаб перебазируется к берегу Волги севернее Бекетовки, и приказал мне после отъезда отделов обследовать занимавшиеся ими помещения с тем, чтобы не оставить противнику никаких документов, особенно карт и бумаг, которые могли бы раскрыть номер нашей армии. Я тотчас же отправился выполнять приказание, пользуясь то перебежками, то передвигаясь ползком. Доползши до своей избы, я отдал распоряжение, чтобы отдел грузился в нашу машину, которую приказал подать в овражек неподалеку. На дне овражка (балочки) тек небольшой ручеек. Я приказал ожидать моего возвращения. Сам же я пополз с перебежками к домам, где размещались отделы штаба, и осматривал, сколько позволяла обстановка, не осталось ли где каких бумаг или карт. Так как бомбежка продолжалась, мне приходилось затрачивать немало времени, чтобы ползком и перебежками переходить от избы к избе. Я побывал в бывшем оперативном и разведывательных отделах и других помещениях штаба. Часам к 4-м я закончил обход помещений. Бомбежка продолжалась. Я ползком и после падения очередной бомбы короткими перебежками стал пробираться к овражку (к балочке), где должна была меня ждать моя машина. Наконец я приполз туда и с удивлением обнаружил, что машины уже нет. Она уехала, не дождавшись меня, — начальника отдела. Видно, не выдержали нервы у моего старшего помощника. Сначала, было, я его обругал про себя последними словами, но что из этого толку? Трус — сукин сын и т. д. На песке я увидел отпечатки пути машины, она поехала прямо по дороге на восток, к Сталинграду. После мой помощник, к которому я обратился с упреком (не хватило сил обругать его последними словами), оправдывался тем, что рядом с машиной упала бомба и де немецкий летчик целился в них.

Как бы там ни было, но меня взяла досада. Бросить начальника в самом неподходящем месте! Сейчас сюда придут немцы. Только тут я заметил, что многочасовая бомбежка не прошла даром. На полянке за домами лежало несколько трупов. У дороги — разбитая «эмка» и сильно покореженный грузовик. И никого нет, ни одной живой души.

Надежды на то, что приедет или проедет мимо какая-нибудь машина — никакой. Вот-вот немецкие мотоциклисты будут здесь. Надо было решать, что делать. Я решил отправиться пешком на восток и вышел из оврага в степь. Бескрайняя, непривычная для северного человека степь. И я один в этой степи. Может быть, сейчас тебя нагонят немцы. Это — пожалуй, страшнее смерти для офицера. И вот я отправился ускоренным шагом, ориентируясь напрямик, частью через пашню. День клонился к вечеру. Сзади, на западе, слышна стрельба, рвутся шрапнельные снаряды. На мое счастье, у меня была карта, и, с грехом пополам сориентировавшись (никаких местных предметов, кроме оставшейся сзади Верхне-Царицынской станицы, не было), пошел прямиками ускоренным шагом. Стало уже темновато, когда я увидел вдали группу людей. Может быть, это были немцы? Но я увидел, что шли они понуро и в ту же сторону, куда и я; вероятно, это была какая-то группа отступавших наших солдат. Я не стал сворачивать к ним и пошел дальше. Стало уже почти совсем темно, когда я вышел на какую-то степную проселочную дорогу, гладкую, покрытую слоем мягкой пыли. По моим расчетам, это должна быть дорога на Бекетовку — большое село южнее Сталинграда.

Я пошел по этой дороге, ориентируясь на восток, и вдруг услышал сзади шум идущей машины. Надежда добраться с этой машиной до Бекетовки казалась заманчивой, но надо было действовать решительно. Я вынул пистолет, поднял его в руке и встал в «грозную» позицию. Машина остановилась. Шофер, увидев офицера, козырнул и доложил, что ехать на машине нельзя, она была без резины и ехала на ободах. Удивительно изобретателен русский шофер-солдат. Позднее я хорошо узнал, что если у немецкого шофера ломалась машина, он никогда сам не пытался ее починить, а вызывал механика. У нас такой порядок был невозможен, и шофер сам должен был установить поломку и устранить ее, что и удавалось в ряде случаев. Недаром наши шоферы ценились немцами и при попадании в плен их сразу же сажали за руль. Мы сами брали в обратный плен таких шоферов.

Парень, который вел машину, где-то подобрал ее брошенной, без резины. Поковырявшись в моторе и установив наличие горючего в баке, он завел машину и поехал. Благо, степная дорога, покрытая мягким слоем пыли, как-то сглаживала толчки и возможность ехать без резины, конечно тихонько, существовала. Я сел рядом с шофером в кабине, и мы поехали. Ехали мы, вероятно, километров с 20, может быть, и несколько больше, а пешком я прошел не менее 15 километров. Поздно ночью мы въехали в Бекетовку. Поблагодарив шофера, я вошел в первую попавшуюся избу, в которой было человек 10 спавших солдат. Я тотчас же, растянувшись на полу, крепко заснул. Повезло мне на сей раз чертовски. Если бы не эта машина, неизвестно, как бы сложились дела. Немцы были недалеко.

На южной окраине Сталинграда

Утром, несколько отдохнувший, я пошел искать свой штаб. Мне было известно, что он где-то недалеко в районе Бекетовки, но это очень большое село и можно по нему ходить несколько дней, прежде чем что-либо найдешь. Я вышел из села, пошел к Сталинграду и после двух часов поисков встретил офицера и спросил его, где ближайший штаб части. Офицер указал мне на ближний лесок (заросли ветел) и сказал, что какой-то штаб в этом лесу. Я направился в лесок и скоро встретил знакомых штабных офицеров, нашел свой отдел, явившись перед своими помощниками в качестве «упавшего с неба». Все были удивлены, мой старший помощник доложил мне, что они были уверены, что я убит, и поэтому, дескать, не стали меня дожидаться и выехали из Верхне-Царицынской, тем более, что рядом с машиной упала бомба. Что мне оставалось делать? Я постыдил его и заметил, что надо бы было убедиться, что я убит. Он не знал, что мне в жизни, в общем, везло.

Итак, я снова дома, в окружении своих сотрудников в штабе 64 А. Лесок, в котором расположился штаб, скорее, с точки зрения северянина, был кустарником. Но он был перерезан балками, и это создавало некоторые удобства и, впрочем, также и неудобства. Наш отдел расположился на дне одной из балочек у почти высохшего ручья. С первого взгляда казалось, что наше расположение достаточно надежно и можно спокойно работать. Но уже через два дня после моего возвращения из Верхне-Царицынской, когда я ходил по какому-то делу в Оперативный отдел, немцы сбросили на расположение штаба несколько бомб, и одна из них упала в «нашем отделе». Вернувшись, я застал всех, в тревоге. Осколком бомбы был ранен мой старший помощник Крылов, и его уже отправили в санбат. Мне доложили, что рана серьезная, и он к нам уже не вернется. Дело, конечно, вполне обычное на фронте, но оно взволновало и меня. Когда стало темнеть и снова появились немецкие самолеты, пришлось принять более строгие меры, каждый выбрал для себя безопасное место.

В этом лесу мы были всего лишь два или три дня и вскоре перебазировались несколько на север и оказались на берегу Волги. Тот же лесок со множеством небольших озер. От Волги было менее 500 метров, несколько южнее, в 2 км была пристань Сарепта. На этот раз расположение штаба 64 А. было заранее подготовлено и оборудовано. Все отделы штаба получили блиндажи, построенные саперами. Внутри блиндажа были сделаны нары для спанья и стоял небольшой стол для работы. Вскоре в блиндаже была даже поставлена буржуйка, так как по ночам на Волге становилось холодно. Штаб разместился на довольно большом пространстве в редком лесу. Видно было, что здесь когда-то текла Волга, а теперь остались только небольшие озера, частью заросшие травой. На северо-запад от нас была гора (высокий берег Волги), на которой виднелось здание электростанции, правее были видны постройки Химического завода № 91. Блиндаж нашего отдела стоял в ряду блиндажей других отделов штаба на краю леса и на берегу озера, в котором, как оказалось скоро, водились сазаны. Справа от нас в редком леске была построена столовая и располагались походные кухни. Слева невдалеке в каком-то сравнительно большом легком здании располагалось командование армии. В этом здании происходили иногда совещания начальников отделов штаба.

Наш блиндаж был покрыт тремя скатами бревен, он вполне защищал от действия осколков бомб и снарядов. Накаты бревен были засыпаны землею и даже частично замаскированы дерном. Жить в таком блиндаже было хотя и тесно, но, конечно, лучше, чем на чистом воздухе, тем более что по ночам становилось холодновато. Сверху сквозь щели наката, правда, сыпался песок, но на него не приходилось обращать внимания. Скоро в блиндаже завелись и мыши, но это нас также не смущало.

Первые дни нашей работы на новом месте прошли в обычных занятиях. Мне пришлось разместить химическую роту армии неподалеку с согласия командования. Она, конечно, могла пригодиться в случае чрезвычайных обстоятельств. От моего блиндажа до расположения роты было метров 250, и мне приходилось постоянно посещать роту и контролировать занятия. Командир роты — капитан — довольно беззаботный парень, однако стремившийся обставить свою жизнь на фронте «на широкую ногу». Он, в частности, зачислил в роту несколько девиц из близлежащих поселков и, пользуясь разными посторонними источниками снабжения (ловили оглушенных взрывами бомб осетров на Волге, выпрашивали у директора химического завода, где рота работала по снаряжению зажигательных бутылок, спирт и пр.), командир роты однажды устроил «оргию» в своем блиндаже.

Среди моих младших помощников в отделе был старший лейтенант из поляков (довольно нудный парень), который, проходя мимо блиндажа командира химической роты поздно вечером, услышал там необычайный шум и решил войти в блиндаж, несмотря на то, что часовой у входа его не пускал. Он вошел внутрь и был удивлен происходящим. Пьяная компания с женщинами орала песни и, в общем, безобразничала. Мой старший лейтенант, видимо, захотел принять участие в таком развлечении и смело вошел внутрь блиндажа. Увидев представителя начальства, командир роты, вместо того, чтобы соответственно принять его или выйти к нему для объяснений, предложил ему в грубой форме убраться (вдрызг пьяный), и когда тот не сделал соответствующего вывода, полез с ним в драку. Поляк, видимо, сильно разгорячился и дал сдачи. Что, собственно, там было, я точно не знаю, но когда поздно вечером поляк пришел ко мне и доложил о безобразии в блиндаже командира роты, умолчав, впрочем, о своем далеко не тактичном поведении, пришлось тотчас же одеться по форме и пойти в расположение роты. Найдя дежурного, я объявил боевую тревогу. Солдаты уже спали и построились недостаточно быстро. Я проверил, все ли у них в обмундировании и снаряжении в порядке. Последним явился командир роты и отдал рапорт.

В таких случаях приходилось делать необходимые выводы. Я приказал командиру роты явиться утром в 9.00 с докладом. Когда он явился ко мне и доложил об инциденте, оказалось, что оба они — и мой помощник, и командир роты — вели себя неподобающим образом. Пришлось наложить дисциплинарные взыскания на обоих. Кроме того, я приказал немедленно уволить из роты всех женщин и предупредил командира роты, что он будет снят с должности, если что-либо подобное повторится. Поляк был явно недоволен моим решением и вместо того, чтобы пойти жаловаться на меня высшему начальству, пошел в СМЕРШ («Смерть шпионам» — организация ЧК). Через час после того, как я отпустил обоих, ко мне вдруг явился представитель СМЕРШ и потребовал, чтобы я отдал командира роты под суд. Я с этим не был согласен и сообщил ему, что я уже, пользуясь уставными правами, наказал обоих. Надо сказать, что в армии существует прекрасный традиционный порядок: за один и тот же проступок никто не должен быть наказан дважды. Даже вышестоящий начальник не может ничего добавить к данному непосредственным начальником взысканию.

Первое время в новом расположении штаба мы устроились по-фронтовому хорошо и работали нормально. Казалось даже, что фронт далеко, артиллерийской стрельбы мы почти не слышали и наивно думали, что немцы о нас забыли. Но в один прекрасный день во время обеда, когда в столовой было особенно много народа, внезапно раздался разрыв шрапнельного снаряда и 6 человек обедающих были убиты, а несколько человек ранены. Мы похоронили товарищей неподалеку. Отдельные снаряды прилетали к нам и в дальнейшем. Вероятно, стреляли румынские войска, которые были неподалеку.

Наш штаб работал, организуя оборону южной части Сталинграда. А по сводкам, в северной части города начались уличные бои. Мы устраивали оборонительные рубежи, удерживая немцев от продвижения к югу от Сталинграда. Южнее нас стояла 57 А. генерала Толбухина49 (озеро Цаца). Моя задача в организации обороны состояла в химической разведке и, в особенности, в подготовке огнеметных рот, которые формировались и ускоренно обучались в лесах за Волгой и на острове Сарпа южнее Сталинграда. Формировались роты из нового состава, поступавшего к нам. Обучение продолжалось от двух недель до месяца. Надо сказать, что огнеметные подразделения были весьма уязвимы в бою. Их задача состояла в том, чтобы выйти на передний край обороны, чуть ли не на 20 метров от переднего края противника, дать в нужный момент огонь по приказу командования. Это, в конце концов, иногда удавалось, но после огневой атаки рота становилась совершенно беззащитной. У них не было никаких средств обороны, кроме винтовок. А немцы после огнеметной атаки открывали сильнейший огонь по расположению роты, так что часто от нее почти ничего не оставалось. Сколько таких рот было сформировано и обучено… Я восхищался прекрасными ребятами — молодыми, здоровыми, красивыми, отправляя каждый раз роту на позицию. Через два-три дня, как правило, ко мне являлся один из офицеров роты и докладывал, что после успешной огнеметной атаки немцы открывали такой огонь по беззащитной роте, что от нее уцелели только 5–6 человек. И снова на острове Сарпа начиналось формирование следующих рот.

В первые дни нашего пребывания на новом расположении штаба армии ко мне приехал мой специальный начальник — Начальник Управления химических войск фронта (Сталинградского) генерал Д.Петухов. Он был моим товарищем по командным Военно-химическим курсам в Москве в 1920–1921 гг. Естественно, мы встретились как старые друзья. Познакомившись с работой моего отдела и информировав меня о событиях на военно-химическом фронте, он пригласил меня проехаться с ним на «эмке», осмотреть тыловые линии обороны и познакомиться с местностью на юг и на юго-запад от нашего штаба. Мы ехали вполне спокойно, казалось, никого нет, кроме небольших групп наших солдат, выполнявших какие-то поручения начальства. Но вот мы въехали в пространство, где вообще никого не было. Мы мило разговаривали, вспоминая давно прошедшие времена, и вдруг услышали неподалеку пулеметную стрельбу. Видимо, мы попали совсем не туда, куда нужно. Где мы ездили, я сейчас уже не помню, но помню лишь озеро Цаца. Услышав стрельбу, мы поняли, что пора возвращаться. На наше несчастье, на самом опасном (по нашему мнению) участке машина так безнадежно застряла в овражке в песке, что, казалось, надо ее бросить и идти назад пешком. С большим трудом мы ее откопали и общими усилиями сдвинули с места. Произошло это потому, что все мосты на дорогах были уничтожены. Нам, в общем, повезло, так как оказалось по возвращении, что румынские части и наш передний край были совсем недалеко.

До сих пор я не могу забыть ужасной картины разрушения Сталинграда фашистами. Перед тем, как мы расположились в блиндаже, я по какому-то делу побывал в Сталинграде — старинном Царицыне, напомнившем обычные виды старинного губернского города. Большая часть построек была деревянной, только на севере города возвышались каменные здания. И вот теперь все это подверглось жестоким бомбежкам. Из дверей нашего блиндажа Сталинград был довольно хорошо виден. Помню, в один прекрасный день мы услышали гул многочисленных фашистских самолетов и увидели совсем близко несколько десятков бомбардировщиков, прилетевших бомбить Сталинград и Волгу, по которой еще ходили суда, перевозя раненых, эвакуируя население и осуществляя функции снабжения. В течение часа-двух продолжалась бомбежка. Гром разрывов бомб доходил до нас. Показался дым и начался пожар города. Бомбардировщики, наконец, улетели, а пожар разгорался, и ночью мы видели, как вспыхивали деревянные здания одно за другим. На следующий день та же самая армада фашистских самолетов прилетела вновь, и все началось сначала. Так продолжалось, пожалуй, больше двух недель. А пожар Сталинграда продолжался дольше, около месяца. Над городом стояли клубы черного дыма, в отдельные дни города было совершенно не видно за дымом. От города остались грандиозные развалины на высоком берегу Волги. Я думаю, что спустя три месяца после этой зверской операции по разрушению города немцы сами себе грызли пальцы. Сжатые в кольцо окружения при сильнейшем морозе, они фактически не имели укрытий и даже топлива для костров.

Жизнь наша протекала одно время достаточно однообразно. Рано утром мой ординарец-посыльный Журба приносил мне большую пачку немецких листовок, сброшенных ночью. Листовки эти, призывавшие нас сложить оружие, лживо обещали сладкую жизнь в плену, иногда на листовках имелись фотографии наших пленных офицеров, сидевших за столом и т. д. Просмотрев листовки и уничтожив их, я отправлялся завтракать и сразу же приступал к текущим делам: узнавал обстановку на фронте, давал задания помощникам, читал армейскую газету, редактором которой, кстати сказать, был А.А.Зворыкин50, впоследствии работавший в «Советской энциклопедии» и связанный с Институтом истории естествознания и техники. Впрочем, его скоро сняли с поста редактора за какое-то самовольство в газете. Иногда приходилось в утренние часы упорно работать несколько часов, выполняя директивы командования и Начальника Химических войск фронта. Потом обед, обычно снова работа и т. д. Бывало, конечно, и спокойное время. Однажды в такое время я обнаружил в своем старом портфелишке два рыболовных крючка, оставшихся, вероятно, от визита к отцу в Доронжу, где я ловил рыбу на Мере. Я соблазнился и, встав однажды рано утром, сделал удочки из попавшейся на удачу нитки и длинной палки и, найдя с трудом червяка (было все время сухо), закинул удочку в озерко прямо против блиндажа. К моему удивлению, сразу же заклевало, и я вытащил небольшого сазана. Это странное на фронте занятие как-то сразу перенесло меня в спокойную мирную обстановку, осложненную небольшим рыболовным азартом. К сожалению, в последующие дни мне не удавалось больше заняться рыболовством.

Иногда после обеда, когда приходила почта, группа офицеров штаба оставалась на некоторое время в столовой. Помню, главным предметом таких сборов было чтение полученного с почтой отрывка из поэмы «Теркин» Твардовского. Картины, изображенные поэтом в талантливых стихах, производили на всех огромное впечатление. Главы из «Теркина», который в то время только начинался, мы после несколько раз перечитывали. Иногда командующий собирал нас и давал указания и задания. Обстановка, однако, вскоре изменилась.

Вспоминается мой посыльный-ординарец Журба. Это был молодой парень, весьма расторопный, исполнительный, но склонный к странным комбинациям, — однако, не со своими сослуживцами. Я расспросил его о прошлом. Оказалось, что до войны он был профессиональным «вагонным вором». Какой-то матерый вор приметил этого расторопного парня и взял его к себе в помощники. Оба они выполняли «операции» таким образом: садились в товарные поезда, в составе которых были вагоны с ценным грузом, — например, дорогой мануфактурой. На удобном перегоне они взбирались на крышу одного из вагонов, добирались по верху до нужного вагона и Журба, подстрахованный веревкой, спускался вниз и на ходу поезда срывал пломбу и открывал вагон. Затем из вагона выбрасывалось несколько тюков мануфактуры или чего другого, после чего оба спрыгивали из вагона на ходу поезда, находили свою добычу, прятали ее в надежное место, а затем постепенно продавали на базарах в небольших городах. Они были однажды пойманы, обоих посадили, но Журбу по молодости лет скоро выпустили. Набивши руку на таком занятии, Журба приобрел ловкость, изворотливость и самое главное — бесстрашие. Таким он и попал ко мне, я уже сейчас не помню, каким образом.

Он был очень исполнительным и проявлял даже заботу о моем благополучии. Правда, иногда он выводил меня из себя. Однажды произошел следующий случай. Фашисты каждую ночь сбрасывали с самолетов, кроме массы листовок, разные предметы, ярко окрашенные, иногда просто нужные, например, автоматические ручки. Однако стоило лишь дотронуться до такого предмета, он взрывался и либо калечил любопытного, либо даже убивал его. Мы все, конечно, были предупреждены об этих хитростях врага и никогда не трогали ничего привлекательного, что валялось по утрам на траве.

Итак, однажды утром Журба нашел где-то странный предмет, красиво раскрашенный, имевший вид сплюснутой сферы и с вертушкой. Это была как раз такая «штучка», до которой нельзя было дотрагиваться. Журба принес эту штучку к самому нашему блиндажу, чтобы спросить меня — что это такое. Посмотрев на «штучку», я сразу же понял, что это бомба, и строго спросил Журбу, неужели он не знает, что до таких вещей дотрагиваться нельзя. Журба возразил мне, что ничего страшного в этом не видит, он принес ее издалека, и она не взорвалась. Тогда я строго приказал ему немедленно с крайней осторожностью утопить эту бомбу в ближайшем пруду. Журба нисколько не смутился и, когда мы все удалились, выбросил бомбу в пруд.

Однажды Журба куда-то отлучился, оставив свою шинель на блиндаже, поскольку было жарко (днем). Вернувшись, он не нашел своей шинели. Я начал было упрекать его за разгильдяйство, но он твердо заявил мне, что сегодня же отыщет свою шинель. На другой день, проснувшись, мы увидели Журбу, облаченного в прекрасную шинель, как будто даже пригнанную портным к его фигуре. Я спросил его: «Где ты взял эту шинель?» — «Нашел», — спокойно ответил Журба. Что с ним будешь делать? Бывали и другие подобные проделки. По скоро пришлось с ним расстаться. Я встретил его вновь несколько месяцев спустя где-то в районе Ростова. Он очень обрадовался встрече и просил меня вновь взять его к себе. Но я тогда не имел возможности это сделать, да и не было нужды.

С работниками штаба у меня были хорошие товарищеские отношения. Особенно близко я сошелся с начальником инженерных войск армии Ю.В.Бордзиловским. Мы много разговаривали с ним о различных вопросах и часто вместе выполняли разные поручения командования. Это был интересный человек, впоследствии генерал-полковник, довольно широко известный. Где только мы с ним не встречались впоследствии! Когда я лежал в Берлинской больнице «Шарите», он навестил меня в форме генерала польской армии с эполетами и аксельбантами, чем произвел переполох во всей клинике. Навещал я его в Польше, где он был начальником штаба в послевоенное время у Рокоссовского51. Встречался с ним и в Москве, и мы поздравляли друг друга письмами к праздникам.

Кажется, еще до того, как мы расположились в блиндажах на берегу Волги, мы на два дня принуждены были часто перемещаться с места на место. Так, дня два или три мы провели в большой железобетонной трубе под высокой железнодорожной насыпью на ветке, ведущей к селу Купоросному. Труба эта более двух метров в диаметре, довольно длинная, так что в ней умещалась значительная часть штабных работников. Сверху в этой трубе мы были достаточно хорошо защищены от бомб, и лишь прямое попадание грозило уничтожением всех, кто находился в трубе. То же самое произошло бы, если бы бомба упала вблизи или даже в створе отверстий трубы. Выйти из трубы было далеко не безопасным делом. Кругом падали снаряды, рвались мины, фашистские самолеты летали чуть ли не целый день. Самое неприятное ощущение от пребывания в трубе была страшная жажда. Воды не было, и чтобы ее достать, надо было ползти к Волге. Днем это было фактически невозможно, и только ночью мы решались проползти к Волге. В эти дни шло комплектование армии. Прибыли новые части и соединения и мне, как химику, работы было мало.

Помню, ночью, томимый жаждой (был август, и стояла жара), я вышел из трубы с намерением напиться и принести немного воды в котелке. Признаюсь, было страшновато ползком осторожно и медленно пробираться к Волге. Я не говорю об артиллерийской стрельбе, о трассирующих пулях, летавших во всех направлениях и оставлявших светлые следы. Я знал, что все это сравнительно безопасно, и в отдельных участках пути я не полз, а просто шел.

Совершенно внезапно произошло нечто неожиданное и непонятное, от чего я бросился пластом на землю и стал прятать голову. Неподалеку сзади меня раздался залп, и над моей головой с шумом полетели огненные снаряды. Я был потрясен, но вскоре догадался, что это был залп наших «Катюш». Я впервые видел рядом действие «Катюш» и понял, почему немцы так боялись этого оружия. Лишь от одного вида летящих ракет у меня душа ушла в пятки, правда, они летели надо мной. Только успокоив себя, я пополз и пошел далее, напился вдоволь и вернулся в свою трубу.

Из этой трубы мы на короткое время перебазировались на берег Волги, на Лесобазу севернее Бекетовки. Помню много леса, бревна в штабелях и обрывистый высокий берег Волги. Химотдел расположился на обрыве берега. Мой приятель Ю.В.Бордзиловский, имевший в своем распоряжении не один саперный батальон, приказал в обрыве вырыть себе небольшую землянку. Вход в эту землянку был устроен на обрыве берега. В землянке был установлен телефон. Только он расположился «с удобствами» в этой землянке, началась бомбежка, и одна из бомб упала у входа в землянку, и взрывом засыпало вход. Бордзиловский оказался погребенным в своей землянке, в которую, как он говорил мне немного после, он хотел пригласить меня для совместного проживания. К счастью, его выручил телефон. В полной темноте он нащупал аппарат и убедился, что он действует. Вскоре саперы его откопали.

Не стану приводить других подобного характера эпизодов, их было достаточно. Они чередовались с событиями большой важности. Каждый день мы читали фронтовую сводку, с тревогой следили за боями в Сталинграде, особенно, конечно, за боями, которые велись соединениями и частями нашей 64 А. Время от времени к нам в штаб приезжали представители Верховного командования, иногда в результате таких приездов командование армии ставило перед нами новые задачи. Так, в октябре к нам приезжал маршал Василевский. После его отъезда в оперативном и разведывательном отделах наступило оживление. Но нам о сути дела ничего пока не сообщали. Только позднее, после другого приезда Василевского, я узнал о готовящейся Калачской операции, узнал — с условием молчать как рыба.

Между тем, командующий М.С.Шумилов однажды вызвал меня и приказал организовать в широком масштабе производство зажигательных бутылок для борьбы с танками противника. Естественно, такое производство всего целесообразнее было организовать на заводе № 91, который был на горе не более чем в километре от нас. Я отправился на завод. Разбомбив и сжегши Сталинград, фашисты не трогали электростанцию и завод. Видимо, они имели какие-то расчеты на эти предприятия. Завод, несмотря на тяжелые бои вокруг, был целехонек. Мало того: его огромный заводской двор был заставлен железнодорожными цистернами со спиртом и вагонами с различными химикатами. Мне стало страшно, когда я увидел все это. Упади тут случайно лишь одна, даже просто зажигательная, бомба — и случилось бы такое, что трудно себе представить.

Директор завода, к которому я пришел, — еврей, — оказался довольно храбрым человеком. Он оставался на территории завода и даже жил там, хотя, конечно, хорошо знал, какая опасность грозит ему и заводу. Он понял предложение о производстве бутылок, мы обсудили с ним некоторые детали, и производство с помощью оставшихся на заводе рабочих началось в довольно широком масштабе, и мы теперь могли снабжать части этим невзрачным, но грозным для танков противника оружием. В связи с производством мне приходилось ходить на завод почти ежедневно. Беспокоил огромный запас на заводе спирта, что с ним надо было делать, мы не знали.

Для начала была придумана следующая операция. Отдельным солдатам разных частей, которые по различным поводам посещали завод, были сделаны подарки в виде 200 г спирта для подкрепления. Скоро в ближайших к заводу частях распространились слухи, что на заводе много спирта. И вот однажды при мне пришел к директору солдат с котелком и, страшно смущаясь, сказал ему, что завтра у его командира роты день рождения и что хотелось бы отметить этот день в роте. Директор, понимая, в чем дело, спросил его, какая у него посуда, и солдат показал на котелок. Тогда директор спросил: «А может быть, у тебя найдется какой-нибудь бидон или что-либо побольше?». Солдат исчез и через какие-нибудь 15 минут (он сбегал к своей машине) вернулся с канистрой, которая и была сразу же заполнена спиртом из цистерны. Парень «улетел на крыльях». Эх, Россия, Россия!

С этого, видимо, дня завод стали часто посещать посланцы различных частей, начиная от частей на передовой. Их посуда наполнялась спиртом. Мой помощник по административно-хозяйственным делам Белоцерковский, оборотистый парень, тотчас же принял меры к обеспечению запаса спирта «для штаба». Он достал где-то 8 железных бочек, заполнил их спиртом и ночью переправил за Волгу. Там в Ленинском у нас был склад химического имущества. Бочки были зарыты в землю. Впоследствии они нам пригодились для различных целей, даже тогда, когда мы были уже в Крыму.

На заводе имелись и другие химикаты, которыми нам приходилось пользоваться. Так, однажды врач штаба армии Э.Андреева, впоследствии врач Военной академии им. Фрунзе — мужественная женщина — однажды сказала мне, что у многих машинисток штаба на руках чесотка и у нее нет никаких средств для ее лечения. Я предложил приготовить ртутно-серную мазь. Пришлось на заводе найти несколько термометров для добычи ртути, серный цвет нашелся в лаборатории, и я приготовил там ртутно-серную мазь на вазелине, которую и передал врачу. Эффект был полный. Я привожу эти мелкие эпизоды лишь потому, что они всплывают в памяти в процессе писания. Конечно, не эти мелочи волновали нас в то время, а куда более серьезные дела.

Между тем оборона Сталинграда как-то стабилизировалась. В отдельных частях города, особенно в северной его половине, шли напряженные, каждодневные бои, уличные и в отдельных домах, скелеты которых уцелели. Мы каждый день изучали сводки, полученные из 62 А. Впрочем, и у нас время от времени возникал то артогонь, то даже неподалеку была слышна стрельба. Я лично полагал, что немцы готовят переправу через Волгу севернее или южнее города, но этого не происходило. Бомбежки, правда, продолжались, они велись с целью воспрепятствовать нашим пароходам перевозить за Волгу раненых и привозить боеприпасы, горючее и другое имущество. Бомбы часто падали в Волгу чуть повыше нас. На это обратили внимание солдаты Химической роты, которые обнаружили, что в результате бомбежек мимо роты плывут кверху брюхом оглушенные взрывами осетры. Иногда удавалось перехватить на лодке такую рыбину метровой длины. Ротный повар, работавший ранее в каком-то минском ресторане, делал из такой рыбы довольно вкусные вещи. Особенно хороша была свежая икра.

Ночью в полной темноте над нами постоянно летали самолеты. Трудно было установить, чьи они. Вероятно, были и немецкие, но были и наши У-2, которые управлялись женщинами Женского авиационного полка. Эти У-2, летавшие низко, наводили панику на немцев, засевших в окопах и по ночам, видимо, спавших. Наши летчицы-женщины бросали на них бутылки с горючим и небольшие бомбы. Сбить эти самолеты немцам было трудно. Их зенитные средства были рассчитаны на гораздо большие высоты полета.

С середины октября в наш штаб неоднократно приезжало, как уже говорилось, высокое начальство из Москвы (маршалы Воронов52, Василевский и др.). Вообще — это было в порядке вещей, но все же было очевидно, что планировалось что-то особенное. 7 ноября, когда мы отмечали праздник Октябрьской революции, я узнал, что на фронте готовится крупная операция, что именно, точно я еще не знал. Но работы у нас прибавилось.

Когда в фронтовых условиях живешь на одном месте месяц или более, кажется, что ты живешь почти дома, привыкаешь к обстановке, к окружающим людям, товарищам. Поэтому предчувствие, что должно что-то произойти, вместе с минимальными сведениями и увеличением объема работы предвещали перемены, и это вызывало какие-то новые переживания. Что будет? Наступала зима с холодами и снегом, на Волге стали замерзать прибрежные лагуны и временами шел мелкий лед. Как-то думалось, что придется зимовать в своем блиндаже. Но на фронте всегда приходится быть готовым к внезапным и притом совершенно неожиданным переменам. Вероятно, 10–13 ноября я был вызван к командующему армией, и М.С.Шумилов показал мне телеграмму из штаба фронта. Начальник химических войск фронта генерал Михайлус (недавно назначенный вместо ушедшего на должность начальника Военно-химической академии генерала Петухова) сообщал, что я назначен на должность начальника оперативно-разведывательного отдела Химического управления Сталинградского фронта. Я воспринял это назначение как какое-то наказание. Я так сжился со штабом 64 А, что не хотел никакой другой службы, кроме как в 64 А. К тому же я незадолго перед этим стал подполковником, и командование было, по-видимому, довольно моей работой. Начальники отделов штаба и многие офицеры были моими друзьями. Я доложил М.С.Шумилову свое несогласие с новым назначением и крайнее нежелание расставаться со штабом, который стал для меня родным. М.С.Шумилов также считал, что мой перевод на новое место службы нежелателен для армии, и тут же послал телеграмму с просьбой отменить назначение. Но уже к вечеру была получена телеграмма, что я назначен Главным военно-химическим управлением КА и сделать уже ничего нельзя.

19 ноября началась операция под Калачом. Мы все, естественно, с волнением читали сводки и детально следили по картам за ходом боев и, конечно, радовались. Но мне надо было выполнять предписание. Переправиться через Волгу непосредственно у расположения штаба было невозможно, пришлось добираться до штаба окружным путем. Меня отвезли на машине в Красный Яр. Было довольно холодно. Там я долго ждал переправы через Волгу, по которой шла шуга. К счастью, начальник инженерной службы 57 А перевозил через Волгу на старом пароходе какое-то имущество, и я случайно попал в очередной рейс. Наконец переправившись, я прибыл с попутными машинами в Среднюю Ахтубу недалеко от расположения штаба Сталинградского фронта. Был вечер, и я попал ночевать в чистый домик. Когда я присел поесть и выложил на стол свой паек — селедку и черный хлеб, хозяйка, увидев мою селедку, всплеснула руками и сказала, что ее надо выбросить. Она тотчас же принесла мне селедку своего посола (залом), и я с большим удовольствием «заправился» этим деликатесом (которого с тех пор мне не удалось более поесть). Утром она меня снова очень хорошо накормила.

В штабе Сталинградского фронта

Химическое управление Сталинградского фронта располагалось в обширном блиндаже, состоявшем из двух «комнат». Вместо нар в прежнем нашем блиндаже в 64 А, здесь стояли кровати с матрацами, но, кажется (не могу сейчас вспомнить), не было белья, без которого мы обходились с самого начала службы. Представившись начальству, я познакомился с офицерами Управления и со своими помощниками. Тут же я узнал о причинах перевода генерала Петухова начальником Военно-химической академии (тогда им. Ворошилова) и о назначении в штаб фронта генерала Михайлуса. Оказалось, что незадолго до этого Химическая академия праздновала свое десятилетие (она была основана Я.Л.Авиновицким). Начальник Академии Ю.А.Клячко53 (химик), которого я, особенно в дальнейшем, хорошо знавал как чисто штатского профессора, затеял к юбилею Академии выпустить книжку (под собственной редакцией). Особенностями этой книжки был подбор иллюстраций. На первой странице был помещен портрет Сталина, на следующей — Ворошилова и вслед за ними шли портреты Клячко и комиссара академии. Все прошло хорошо, юбилей прошел прекрасно. Но книжка попала на глаза какому-то деятелю из Политуправления Армии. Подбор иллюстраций был расценен как своего рода хулиганство и Клячко вместе с комиссаром были освобождены от должностей. Клячко был уволен из рядов Красной Армии, а комиссар был разжалован и в звании старшего лейтенанта направлен на Сталинградский фронт в распоряжение генерала Михайлуса, оставившего его почему-то в своем Управлении. Парень этот был, выражаясь мягко, «пустым местом» как по грамотности, так и в качестве офицера.

Я немедленно приступил к исполнению своих новых обязанностей, познакомился с помощниками. Характер работы оказался здесь более бюрократическим, чем в штабе армии. Михайлус не был боевым генералом и в своей деятельности напирал на канцелярщину, на бумаги, на составление таблиц часто совершенно ненужных расчетов, на излишне подробные и мало нужные указания, рассылавшиеся по армиям. Хотя всем этим занимался довольно многочисленный штат офицеров, приходилось и на мою долю немало работы. Помощники были недостаточно подготовленными по военно-химическому делу и недостаточно опытными. Приходилось иногда переделывать то, что они подготовили, или давать конкретные указания о переработке подготовленных документов. Кроме того, приходилось знакомиться с разными документами, поступавшими к нам от армий и Разведупра, в частности, с военными уставами немцев и описаниями немецкой химической техники. Все это было куда скучнее, чем более живая и подвижная работа в штабе 64 А. К счастью мы недолго оставались в Средней Ахтубе. Окружение немцев в Сталинградском котле и провал попыток войск Манштейна прорвать окружение привели к тому, что мы начали наступление в Сальских степях и на Дону. Скоро удалось значительно потеснить немцев, и обстановка на фронте коренным образом изменилась.

Сейчас я уже не помню, сколько точно времени провели мы в Средней Ахтубе. Но уже в начале декабря, когда стояли сильные морозы, штаб фронта был перебазирован на юго-запад в район Котельниково. Помню некоторые эпизоды в процессе перебазирования штаба. Мы ехали на хороших американских машинах, я, как начальник отдела, сидел в кабине, было удобно и тепло. Окружавшая нас местность была буквально усеяна тысячами немецких трупов на расстоянии десятков километров. Здорово потрепали здесь немцев наши войска, воодушевленные успехом окружения немцев в Сталинграде. До самого Сальска мы ехали по местности, усеянной трупами. В Сальске мы ночевали. И хотя здесь еще чувствовалась близость фронта и были видны следы только что закончившихся боев, жители встретили нас приветливо, и мы хорошо отдохнули в тепле. На следующий день мы приехали в Котельникове. Наш фронт был переименован в «Южный фронт», и новая задача, которая была поставлена перед фронтом — это освобождение Донбасса от немцев. В Котельниково мы пробыли, однако, недолго. Фронт уходил дальше на юг и юго-запад, был взят Ростов, бои шли у Таганрога.

Наш штаб продолжал перемещаться на юг. По нескольку дней мы провели в селениях Засальская, Сальско-Кагальницкая, Каракаш и, наконец, 27 февраля 1943 г. прибыли в Батайск и расположились здесь более основательно. Я со своим отделом расположился в небольшой чисто выбеленной хатке. Погода стояла хорошая, весь день было солнечно, правда, ночью в избе было холодновато. Все же здесь было удобно работать.

Наша хата была в районе железнодорожной станции. Потрясающее зрелище представляла собой эта огромная узловая станция. Многочисленные железнодорожные пути были сплошь заставлены товарными поездами. Вагоны, вагоны, без конца вагоны. Несколько поездов были гружены пшеницей. Это немцы везли ее с Северного Кавказа к себе в Германию, но не смогли уехать далее Батайска и Ростова, так как железная дорога на север и на запад была перерезана нашими наступавшими частями. Вместе с хлебом и разным награбленным фашистами имуществом, предназначенным для отправки в Германию, целые составы были гружены встречными грузами из Германии. По долгу службы я должен был установить, не было ли среди этих грузов химического имущества, отравляющих веществ и ядов. Поэтому со своими помощниками я вскрывал вагон за вагоном и осматривал грузы. Военно-химического имущества обнаружено не было, вопреки многочисленным донесениям начальников химической службы дивизий о том, что немцы готовы применить химическое оружие. Зато я обнаружил несколько вагонов, груженных химикатами. Особенно много было метилового спирта в мелкой упаковке (по 200 г). Надписи на бутылочках были немецкие. Несомненно, они были предназначены для наших солдат, которые, не понимая разницы между метиловым и этиловым спиртами, по запаху могли принять метиловый спирт за пищевой этиловый и, выпив, умереть. Это, конечно, было своеобразное химическое оружие. К сожалению, мне были известны довольно многочисленные случаи отравления метиловым спиртом даже офицеров. Мне пришлось порекомендовать полностью уничтожить найденный метиловый спирт, которым был гружен, по меньшей мере, один обнаруженный мною вагон.

Но меня еще более потрясло, когда в одном из вагонов было обнаружено большое количество двойной соли цианистый калий-цианистая ртуть. Это зелье, как нам было известно, предназначалось для умерщвления детей. Стоило кисточкой помазать раствором этой соли по губам ребенка, как смерть наступала почти немедленно. Немцы вели тотальную войну не против Советской Армии, а против народа. Нашел я и некоторые другие химикаты, сейчас не помню уже, что именно.

Кроме этого, в немецких поездах, прибывших из Германии, было множество литературы на немецком языке. Она предназначалась для немецких солдат. Здесь были военные уставы, различные инструкции, описания наших танков и даже «Катюш». Наряду с этим, немцы везли для своих войск популярные журналы, песенники, сборники солдатских анекдотов. Мне попадались книжки совершенно нецензурного содержания. Два или три дня я продолжал это обследование вместе с помощниками.

Среди немецкого военного имущества мы обнаружили большое количество различных сигнальных дымовых шашек, с которыми частично я встречался и раньше. Я взял ряд образцов и на квартире произвел их подробное обследование, обнаружил дымовую смесь, механизм запала и т. д. Совершенно случайно довольно большое количество дымовой смеси, изъятой из шашек, я высыпал в печурку в своей квартире, легкомысленно надеясь, что она сгорит и весь дым выйдет через трубу. Но на другой день, когда хозяйка затопила печь, оказалось, что дыму образовалось такое невероятное количество, что большая его часть заполнила избу, к ужасу хозяйки.

Из Батайска мы перебазировались в поселок Таврический, затем в станицу Большую Крепинскую и, наконец, попали в Ростов. Все эти частые переезды нарушали повседневную работу, которой хотя и было немного, но приходилось каждодневно заниматься. В Батайске осталась из нашего управления только снабженческая часть. Немцы, укрепившись на западном берегу Дона, ожесточенно сопротивлялись. Они постоянно бомбили нас, в том числе и в Ростове. В Батайске одна из бомб упала на дом, где размещались наши снабженцы, двоих убило, остальные были ранены. Мы ездили в Батайск хоронить товарищей. Да и в Ростове у нас были потери от бомбежек. Однако настроение у нас было боевое. Разгром группы Паулюса в Сталинграде, освобождение Северного Кавказа и другие успешные операции наших войск уже не вызывали сомнений в нашей конечной победе.

Частые перебазировки штаба фронта и нашего Управления, новые задачи, которые перед нами возникали, как-то стерли воспоминания о прошлой мирной и спокойной жизни. Человек ко всему привыкает. Мы нисколько не сожалели, покидая очередной пункт дислокации штаба, к которому только что успели привыкнуть. В марте из Ростова мы перебазировались в Орехово, оттуда — в Красную Поляну и 31 марта очутились в Новошахтинске. Этот шахтерский городок показался мне уютным. Особенно уютными оказались домики-коттеджи, в которых жили семьи шахтеров. Я поселился в одном из таких коттеджей и чувствовал себя в нормальной, правда — фронтовой обстановке.

В Новошахтинске были у меня неприятности. Первая — это размолвка с начальником Управления генералом Михайлусом. Однажды, придя к нему на доклад, я застал у него молодых начхимов частей, приехавших за назначением. Михайлус вздумал их экзаменовать по химии и требовал написания формул различных отравляющих веществ. Они писали эти формулы совершенно неправильно, а Михайлус, поправляя их, также делал грубые ошибки. Черт меня дернул написать правильную формулу какого-то арсина. Это страшно разозлило Михайлуса (начальство всегда право) и между нами возникла, как пишется в русских летописях — «нелюбовь».

Другая неприятность чуть ли не стоила мне жизни. Однажды утром я вышел из своего домика, и вдруг неожиданно невдалеке разорвалась бомба, сброшенная немцами. Я не помню, собственно, что было. Очнулся я в полевом госпитале, около меня стоял врач (Коздов — еврей). Он сообщил мне, что я более 6 часов был без сознания. Страшно болела голова, она была перевязана. В дальнейшем я узнал от врача, что меня подобрали на улице и сочли убитым и даже уже хотели похоронить. Но кто-то, взявшись за пульс, обнаружил, что я жив, и меня привезли в госпиталь тут же в Новошахтинске. Шальной осколок ударил меня рикошетом в левую надбровную дугу, вырвал кусок кожи с мясом. К счастью, попадание оказалось не прямым и мою рану квалифицировали в госпитале как контузию. Висевший оторванный клочок был прилеплен врачом на старое место и прирос. Пролежал я в госпитале 8 дней, пережил несколько бомбежек и вышел с повязкой на лбу. Вроде бы все кончилось без последствий, но оказалось, что последствия были.

Через некоторое время я был вызван к Михайлусу, который сообщил мне, что для меня будет спокойнее, если я буду переведен на должность начальника химической службы тыла 4-го Украинского фронта. Чувствовал я себя в эти дни неважно и не стал сопротивляться. К тому же новая должность была самостоятельной. Покинув Управление Химических войск фронта, я принял новую должность. У меня было 6 помощников, и работы на новом месте оказалось достаточно. Я перебазировался, естественно, во второй эшелон штаба фронта.

В середине мая 1943 г. я очутился в поселке Артемовский со своим помощником. Здесь же располагались Санупр фронта и другие тыловые учреждения. На моей ответственности оказалась химическая защита шлейфа полевых госпиталей фронта, главная часть которых располагалась в районе Минеральных Вод. Были, конечно, и другие различные объекты. В Артеме я познакомился с группой врачей-профессоров, работавших в Санитарном управлении фронта, со снабженцами и другими работниками тыла фронта. Жили мы в этом поселке сравнительно «мирно». Бомбежек почти не было, и я провел здесь в относительно спокойной обстановке почти все лето. Я впервые познакомился здесь с природой степной полосы, совершенно отличной от природы нашего Севера. Я увидел, как растут арбузы, как на окнах почти во всех домах растет и вызревает красный перец, стручок которого я срывал, когда шел в столовую обедать. Больше всего во второй половине лета меня поразили плантации прекрасных помидор. Их в то время некому было убирать, а их было очень много и они гибли. Впрочем, сейчас я уже не могу вспомнить многие детали нашей жизни и работы в Артеме. Лишь несущественные мелочи приходят на ум. Кажется сейчас, что обстановка там была «полуфронтовая». Я даже лечил зубы и консультировался с врачом по поводу своих желудочных заболеваний.

Между тем война шла своим чередом. Фронт временами медленно продвигался на запад, мы были на Украине и наш фронт назывался 4-м Украинским. В конце августа мы перебазировались в Ровеньки, а затем в Макеевку. 19 сентября мы были уже в Карловке и работали здесь несколько дней на станции Волноваха, затем переселились в Гайгул (район Куйбышева). В конце сентября, я не помню уже по какому поводу, я был в Мариуполе и в Бердянске.

В это время (с 8 по 24 октября) я был командирован в Москву, уже не помню, с какой целью, кажется — на какое-то совещание в Главном Военно-химическом управлении. Почти все стерлось из памяти об этой командировке. Как проводил я свободное время в Москве — не помню. Помню только, что даже мое жилище на Малой Бронной не произвело на меня впечатления. Я нашел свою квартиру несколько «развороченной». Кто-то чего-то искал — видно, ценностей — и не нашел. Даже это на меня не произвело впечатления. На фронте выработалось какое-то презрительное отношение к барахлу. Из Москвы мне разрешили на 3 дня поездку в Горький к семье. Тяжело было видеть крайнюю нужду — голод и холод. Но чем я мог помочь? Только успокоением. Не все, однако, жили тогда в такой нужде, и это расстраивало семью и расстроило меня.

В Москву я вернулся в плохом настроении. Но надо было ехать на фронт. Нам (мне и еще трем офицерам — профессорам, врачам тыла фронта) был предоставлен небольшой самолет. Помнится, в аэропорту на Ленинградском шоссе нам пришлось сидеть целую ночь в ожидании отправки. Затем, поднявшись, мы почему-то сделали остановку во Внукове и оттуда уже полетели на юг. Внутри самолета была устроена кабина, посреди которой стоял небольшой стол и 4 привинченных к полу стула. Мы заняли места вокруг стола, и полет продолжался в разговорах. Прилетели в Ростов, оттуда на грузовой машине через Таганрог мы прибыли на Волноваху, затем в Царевоконстантиновку и, наконец, в Басань, где располагался мой отдел.

31 октября мы перебазировались в Мелитополь, где я поселился в небольшой избушке неподалеку от железнодорожной станции. В Мелитополе мой отдел работал и отдыхал достаточно нормально, хотя фронт от нас был совсем недалеко. Снова пришлось пережить бомбежки. Наш фронт готовил операцию по освобождению Крыма. Мне то и дело приходилось совершать поездки в различные части, прежде всего в химические роты, которые находились на пополнении. В то время фронтовая связь была уже достаточно надежной. Обычно я пользовался для таких поездок одним из фронтовых самолетов У-2, который мне довольно просто выделяли. Я летал в Ново-Алексеевку, Сокологорскую, Акимовку, Владимировку, совхоз «Большевик» и в другие пункты. Многие из них я не успел записать в свое время. В машине такие поездки в осеннее время были невозможны. На степных дорогах стояла страшная грязь, черная и жидкая. Проехать по таким дорогам было фактически невозможно. В степи дули сильные осенние ветры, которые гнали огромное количество сломленной мясистой травы «перекати-поле». В степи были сделаны небольшие заборы-загородки, около которых эта трава останавливалась, образуя иногда довольно большие горы. Трава шла здесь в качестве топлива на зиму. Близ поселков почти всюду стояли огромные бунты пшеницы, обычно поджигавшейся немцами при отступлении. Стоял едкий дым.

Итак, я сажусь в самолет, и мы летим в назначенный пункт вдвоем с летчиком. Подлетая к поселку, летчик спрашивал меня: «Где садиться?» Я обычно указывал ему на самый красивый дом, в котором, несомненно, живет командир, к которому мы летим. Летчик разворачивал самолет и сажал его позади дома, совсем рядом. И действительно, из дома выбегал офицер, отдавал рапорт.

Не раз при таких поездках приходилось принимать меры предосторожности. Помню, однажды мы полетели на юг от Мелитополя всего километров за 30. И только я сошел с самолета в назначенном пункте, недалеко разорвался снаряд, а за ним еще несколько. Пришлось быстро добираться до цели назначения ползком метров 300. В такого рода занятиях и хлопотах быстро прошла зима. Весна на юге наступала очень рано, совсем не так, как у нас на севере.

В обстановке таких фронтовых занятий я получил неожиданно письмо от матери с извещением о смерти отца. Он погиб из-за своей крайней честности и добросовестности. Живя с матерью в Доронже недалеко от Кинешмы, он поступил на работу в качестве колхозного сторожа. На его попечении были посадки гороха и картофеля. Он проводил в поле все вечера и длинные осенние ночи. Время было тяжелое, и многие «любители» поживиться чужим добром, особенно подростки, появлялись на горохе и выдирали целые охапки для своих потребностей. Однажды отец, гоняясь за ворами, страшно вспотел, а стояла уже холодная осень. Он не ушел с поля домой, чтобы переодеться и отдохнуть, и, конечно, его сильно продуло. В результате — воспаление легких и через два дня он стал тяжело больным. Больница была далеко, и когда мать с трудом выхлопотала лошадь и привезла его в больницу, врачи сказали, что она привезла «покойника», спасения ему уже нет. Тогда не было ни сульфамидов, ни антибиотиков, и, возвратившись домой, отец через день умер. Мне стало страшно грустно, Отцу было всего 63 года. Его жизнь была тяжелой, полной нужды, бесправия и страха. Но на фронте грустить было, собственно, некогда, смерть здесь была обычным явлением и мне самому она нередко грозила. После контузии я как-то стал опасаться случайной гибели от осколка случайной бомбы. А бомбежки продолжались чуть ли не каждодневно. Вероятно, психология была подорвана. К тому же у меня вдруг начались припадки (в результате контузии) с потерей памяти на полчаса и более. Потом я вставал совершенно разбитым. К счастью, это было нечасто.

1 марта 1944 г. я получил приказание из штаба фронта от имени самого Толбухина о том, что я назначаюсь руководителем фронтовой делегации для поездки в г. Ленинград с подарком голодающим ленинградцам от 4-го Украинского фронта — 915.000 пудов хлеба. К этому времени блокада Ленинграда была частично нарушена, и через Тихвин уже открылось железнодорожное сообщение с Ленинградом. 3 марта я срочно выехал, не дожидаясь других членов делегации, которые должны были выехать вслед. Груз был отправлен по железной дороге. Я ехал через Мелитополь в Сталино (Донецк), где сел на поезд и отправился в Москву и далее в Ленинград. Через несколько дней через Тихвин я благополучно прибыл в Ленинград и сразу же отправился в Смольный выполнять поручение, т. е. передать послание командования фронта ленинградским властям. Встречен я был исключительно тепло, передал бумаги представителю обкома КПСС (уже не помню, кому именно). Затем я отправился к коменданту города, доложился и встал на довольствие в военной столовой. Начальство в Смольном оказалось настолько любезным, что настояло, чтобы я получил талоны на питание в столовой Смольного. Пришлось мне питаться дважды в день, что было совсем не лишним, так как я был истощен за много месяцев скудного и неправильного питания.

Военный комендант сообщил мне, что в Ленинграде еще господствуют порядки, установившиеся во время блокады, и предупредил меня, чтобы по вечерам я сидел дома и не гулял один по улицам, особенно глухим, так как, по его выражению, у меня «аппетитный вид» и меня могут убить и съесть. Этого я, признаться, совершенно не подозревал и не ожидал, но принял к сведению. Ленинград производил впечатление фронтового города. Всюду объявления, намалеванные на стенах домов, предостерегающие от обстрела, стрелки, указывающие направление к бомбоубежищам. Многие дома разрушены, стены изуродованы следами осколков бомб. На Невском я увидел на месте разрушенного дома декорацию — раскрашенное полотно, воспроизводившее фасад бывшего здания. Знаменитые колонны Исаакиевского собора носили следы попаданий многочисленных осколков бомб и снарядов. Жалко было смотреть на полуразрушенные здания, исцарапанные осколками, в том числе и вход в Эрмитаж. Однако, в общем, Ленинград был цел, хотя и требовал капитального ремонта.

Вопреки слухам, что почти все жители Ленинграда погибли во время блокады или эвакуированы, город произвел на меня впечатление, что жизнь там протекала достаточно интенсивно. Правда, на Невском было не так много народа, как до войны, но все же никак нельзя было говорить, что Невский пуст. Торговали некоторые магазины. Большое впечатление на меня произвели комиссионные магазины, полные всякой всячины, множеством редких и драгоценных вещей. Некоторые комиссионные магазины скорее напоминали музеи, чем магазины. Здесь было множество произведений искусства, серебряных вещей и других ценностей. Вероятно, это было «выморочное имущество» или же предметы высокой ценности, вымененные на кусок хлеба. Как изменчиво понятие ценности в различной обстановке…

Посещение Ленинграда вскоре после прорыва блокады произвело на меня сильное впечатление. Я, правда, не застал ужасов блокады, но все здесь свидетельствовало о пережитом. Выполнив задание Командующего фронтом генерала Толбухина, я через несколько дней вернулся на Украину и добрался до Мелитополя, оттуда в Сивашское, где был мой отдел. Пока я ездил, наши войска вступили в Крым, и началось его освобождение. Штаб фронта и тыла фронта был перебазирован в Джанкой.

Стоял конец марта, и было непривычно видеть, как в Крыму началась в это время настоящая весна. Степь покрылась зеленой травой, цвели какие-то кустики, было достаточно тепло и приятно. В Джанкое мы в последний раз здорово выпили. Ранее мы употребляли спиртное довольно редко, если не считать «сталинских 100 грамм». Мой снабженец Белоцерковский отпросился на Волгу, чтобы привезти из своих запасов бочку спирта и «кстати» посмотреть состояние химического склада в Ленинском. Через три дня он привез бочку спирта, к удовольствию большинства штабников. Но обычно мы выпивали весьма осторожно, особенно в моем отделе, в составе которого было несколько ученых, в частности Л.Нестеренко из Харькова и О.А.Реутов54 из Москвы (ныне — академик).

В Джанкое мы выпили, однако совершенно необычно. Немцы, как оказалось, оставили нам здесь целый музей вин. Здесь были итальянские, испанские, французские и немецкие вина разных марок, большею частью — очень хорошие. И хотя многие наши соотечественники обычно предпочитают «градусы», мы не без удовольствия впервые в жизни отведали настоящих вин и нашли их прекрасными. Закусывали трофейным шоколадом, предназначавшимся для летчиков, содержавшим какие-то тонизирующие добавки. Джанкой, особенно по ночам, немец бомбил. Севастополь еще не был освобожден, но, вероятно, немцы прилетали с румынских или молдавских баз. Помню трагедию: одна из бомб вечером попала в здание кинотеатра, где в это время шел сеанс, много народу погибло.

Из Джанкоя в апреле мы перебазировались в Симферополь. Это довольно красивый город, но производящий впечатление провинциального. Здесь также я пережил несколько бомбежек и особенно последнюю в моей жизни. Расположившись на окраине города, мы не особенно заботились о защите. Но немцы, уходя, приказали уничтожить все щели. Последняя бомбежка, которую я пережил, продолжалась целую ночь. Пришлось отлеживаться в овражке около хаты.

В Симферополе был получен приказ о переформировании штаба фронта. Наш Химический отдел Управления тыла фронта был ликвидирован, и я получил предписание явиться в Москву в Главное Военно-химическое управление армии. На этом закончилась моя фронтовая служба.

Я был уверен, что получу другое назначение на другой фронт. Собрав свое немудреное барахло и тепло попрощавшись с товарищами, я устроился На санитарный поезд, следовавший в Москву с ранеными. Меня поместили в вагон для персонала. В обществе молодых сестер я ехал несколько дней и благополучно прибыл в Москву. В Москве я очутился 9 мая 1944 г.

Новая обстановка и демобилизация

Я явился в ГВХУ и узнал, что я зачислен в резерв ГВХУ в ожидании нового назначения. В это время, когда обстановка на фронтах резко изменилась, переформирование штабов и образование новых фронтов и армейских групп производилось в широком масштабе и в резерве ГВХУ было довольно много народа. Я зачислился на довольствие и стал вновь привыкать к московской жизни. Делать в резерве было совершенно нечего. Редко я посещал ГВХУ — больше из любопытства, не произошло ли чего-либо нового. Большую часть времени я бродил по Москве, встречался с уцелевшими старыми товарищами. Москва реэвакуировалась. Приехали некоторые академические учреждения из Свердловска и из Казани, вернулся из Средней Азии Московский университет. Народу день ото дня в Москве прибавлялось, хотя военное положение и комендантский час в городе еще продолжались. Жизнь в Москве налаживалась, все хлопотали, восстанавливая старые учреждения и собственные квартиры.

Вскоре я узнал, что в Москву вернулся К.Ф.Жигач55, мой старый друг, и решил его навестить. Он уже работал старшим помощником Уполномоченного Государственного комитета обороны — С.В.Кафтанова56. Сходив к нему, я нашел, что в числе помощников ГОКО был С.А.Балезин57, которого я знал, и некоторые другие товарищи. Они занимались тогда рассмотрением различных изобретений, главным образом по вопросам химической защиты армии. Я пожаловался Кузьме на свое положение в резерве. Он тотчас же пошел к С.В.Кафтанову и рассказал ему обо мне. Кафтанов принял меня немедленно и предложил мне работать в аппарате УГОКО. Была написана соответствующая бумага в ГВХУ, быстро получено согласие и я стал с начала июня помощником Уполномоченного Государственного комитета обороны, оставаясь, однако, на действительной военной службе. Работа здесь была бы, конечно, интересной, если бы война только что начиналась или была в разгаре. Но война уже явно заканчивалась, применения немцами химических средств нападения не ожидалось и многочисленные предложения изобретателей, которые мне приходилось рассматривать и рецензировать, были уже запоздалыми. Впрочем, ничего «выдающегося» в смысле изобретений мне не попадалось. Однако работы было достаточно.

По основной должности С.В.Кафтанов был председателем Всесоюзного комитета по делам высшей школы (ВКВШ СССР). Поэтому работы по УГОКО у него и у нас переплетались с делами высших учебных заведений. Меня, естественно, особенно интересовали исследования, проводившиеся в лабораториях московских высших учебных заведений. Приходили некоторые сведения о работах и из других университетов. Университеты на востоке страны в это время работали уже почти нормально, а университеты на освобожденной территории находились в весьма тяжелом состоянии. Не было ни кадров, ни оборудования. От немецких разгромов уцелело очень мало. Естественно, об этих университетах и надо было в первую очередь заботиться.

Таким образом, мои обязанности были в достаточной степени неопределенными. С.В.Кафтанов, кроме всего, был еще и председателем Высшей аттестационной комиссии (ВАК). И вот я получил неожиданно командировку в Ташкент для обследования дел по подготовке и аттестации научных работников в вузах Узбекистана.

Упомяну об обстановке в Управлении Уполномоченного ГОКО. Здесь было довольно много разных людей, которых я знал ранее понаслышке или совсем не знал. Старшим помощником УГОКО был С.А.Балезин (умер в 1982 г.). Он, правда, вскоре ушел от нас в аппарат ЦК КПСС на должность зам. зав. Отдела науки. Кроме него и моего друга К.Ф.Жигача более или менее длительное время в аппарате УГОКО работали: М.А.Садовский58 (впоследствии академик), А.С.Федоров59 (впоследствии председатель Комитета кинофикации, а затем — мой заместитель в Институте истории естествознания и техники и т. д.) и многие другие. Познакомился я и с работниками аппарата ВКВШ, в частности, с И.Е.Кочергиным — начальником отдела медицинских вузов (впоследствии одно время бывшим зам. министра здравоохранения СССР) и другими.

Итак, вместе с И.Е.Кочергиным 15 августа 1944 г. я отправился в Ташкент. Ехали поездом довольно долго. Я впервые отправлялся в Среднюю Азию и, конечно, с интересом наблюдал из окна вагона незнакомые пейзажи и вообще — природу. В Ташкенте оказалось немало работы. Я внимательно изучил около 10 кандидатских диссертаций по химическим наукам, защищенных в ташкентских вузах, прочитал документацию и протоколы защиты. В свободное время, особенно по вечерам и в праздничные дни, бродил по городу. В то время Ташкент сохранял еще черты старинного восточного города. Не менее половины женщин ходили еще в чадрах, на базарах было страшно интересно наблюдать за восточными фокусниками в чалмах, ловко работавшими с колпачками, под которыми то появлялись, то исчезали орехи. Наблюдал я и районы, где жизнь проходила во дворах. На внешних фасадах зданий не было окон, все они были обращены во дворы.

Из поездки я вернулся в Москву 29 августа и представил С.В.Кафтанову обстоятельный доклад с подробным анализом деятельности ташкентских ученых советов по присуждению ученых степеней. Мой доклад, очевидно, понравился Кафтанову. Таким образом, я все более и более соприкасался с проблемами, связанными с различными сторонами высшего образования, особенно — с жизнью и деятельностью университетов.

Как уже упоминалось, 25 октября 1944 г. я был вызван в ГВХУ и получил приказ об увольнении в запас с действительной военной службы. Таким образом, военная служба, продолжавшаяся только в соединениях и частях армии более 15 лет и не менее 10 лет в территориальных и других войсках и на ежегодных сборах, окончательно завершилась. Однако военный китель мне предстояло носить некоторое время и далее. Я вскоре перевез семью из Горького в Москву, и вновь наступило для меня мирное время.

Хотя я и был обеспечен работой, получая, правда, лишь весьма ограниченную зарплату, я прекрасно понимал, что задача жизни состоит не в аппаратной работе, а в исследованиях и преподавании. Поэтому я решил вернуться в лабораторию Института физической химии, используя права, предоставленные мне как уволенному из рядов Советской Армии. Это оказалось, однако, далеко не так просто. П.А.Ребиндер, к которому я обратился, сообщил мне, что у него нет для меня ни штатной единицы, ни даже места в лаборатории. Я истолковал такой отказ его нежеланием возвращать меня на старую должность в его отдел, так как моя работа носила бы совершенно самостоятельный характер, не связанный с его основным направлением. Он мне высказал, кстати, сентенцию, суть которой сводилась к следующему: «Какой леший понес вас в армию и на фронт, сидел бы спокойно, как все, и сейчас уже, возможно, был бы членом-корреспондентом АН. А теперь вот придется вам вновь привыкать к научной работе, от которой вы оторвались». Конечно, он, говоря это, не учитывал многого, в частности, обстоятельств личной жизни и моих переживаний как бывшего военного в 1941 г.

Тем не менее я был зачислен старшим научным сотрудником в КЭИН (Институт физической химии), но рабочее место было предоставлено мне в лаборатории коллоидной химии Московского университета. Мне была назначена лаборантка в помощь. Я начал работать над тихоходной центрифугой для седиментационного анализа, некоторые конструктивные соображения об этом приборе возникли у меня в спокойные часы в Средней Ахтубе, где я рисовал возможные схемы такого прибора. Рабочее место мое было крайне неудобно, было страшно тесно. Однако то обстоятельство, что я стал работать в помещениях университета, было весьма для меня полезным. Дело в том, что связь с университетом привела к тому, что я был зачислен профессором кафедры коллоидной химии и у меня сразу же появились аспиранты. Первыми моими аспирантами были Н.Н.Ушакова и В.А.Казанская, а затем и другие. Я все ближе и ближе знакомился с химиками Московского университета, многих из которых я и ранее знал. Я нередко посещал Н.Д.Зелинского, его сотрудников Б.А.Казанского60, А.А.Баландина61 и многих других, А.В.Фроста62, познакомился с Е.С.Пржевальским63 и скоро стал, в общем, своим человеком в университете, особенно после того, как стал читать на факультете курс истории химии.

В отделе Управления университетов ВКВШ и Министерства высшего образования

К концу 1944 г. в результате описанных обстоятельств работа стала довольно напряженной и к тому же разнохарактерной, однако более интересной, пожалуй, даже чем до войны. 1 февраля 1945 г. я получил работу в группе УГОКО и одновременно был назначен старшим помощником Уполномоченного ГОКО. 3 марта 1945 г. я был назначен профессором кафедры коллоидной химии Московского университета, что, конечно, расширило мои возможности исследовательской работы и ввело меня официально в преподавательскую коллегию Химического факультета, а самое главное — дало мне возможность руководить аспирантами из числа окончивших Университет. Таким образом, круг моих обязанностей все более и более расширялся.

В марте 1945 г. все были уверены, что война должна в ближайшее время закончиться. Действительно, в апреле была ликвидирована группа УГОКО по науке. Сразу же после ухода с должности старшего помощника УГОКО я был назначен на должность начальника отдела университетов Комитета по делам высшей школы. Началась новая, «чиновничья» жизнь.

Все университеты нашей страны были в то время крайне бедны и требовали множества забот. Особенно приходилось заботиться об университетах на бывшей оккупированной немцами территории, у которых не было ничего. В лабораториях вместо посуды из стекла применялась иногда керамиковая посуда, т. е. обычные горшки. Между тем, выявилась тенденция к расширению университетского образования. Прием студентов возрастал ежегодно, моим предшественником были организованы вечерние и заочные отделения даже на естественных факультетах. У меня в голове не укладывалось, каким образом можно подготовить сколько-нибудь квалифицированных физиков, химиков и биологов на заочных отделениях. Студенты таких отделений вообще не имели никакого общения с преподавателями факультетов, говорить о том, что они могли пройти сколько-нибудь удовлетворительные практические занятия в лабораториях, вовсе не приходилось. Учебные планы в то время были в каждом университете свои собственные и далекие от совершенства. С массой подобных проблем я столкнулся в первые же дни своей работы на новой должности.

Ректоры университетов, желавшие немедленно преодолеть недостатки лабораторного оборудования университетов и довольно жалкое их состояние, часто ездили в Москву ко мне в надежде, что я найду средства для помощи им. Но у меня в то время никаких реальных возможностей помочь им не было. Я более близко познакомился с несколькими ректорами, в том числе с С.А.Вознесенским64 — братом Н.А.Вознесенского65 и другими. Кроме ректоров, ко мне постоянно ходили профессора и преподаватели Московского и других университетов по вопросам расширения штатов, со всякими вопросами, касающимися их собственного положения. Некоторые были озабочены постановкой преподавания и расширением возможностей научной и учебной работы. Кого-то только у меня не бывало в эти дни.

Стиль работы того времени базировался еще «на военных рельсах». Не только наш ВКВШ, но и все другие наркоматы и комитеты работали по специфическому расписанию, введенному И.В.Сталиным. На работу мы приходили в 10–11 часов и днем выполняли текущие дела, прием многочисленных посетителей, проводили всякие совещания. Пообедав в столовой, все мы, начальники отделов, либо сидели на своих местах за делами, либо собирались все в приемной у С.В.Кафтанова в «предбаннике». Здесь велась общая беседа, сообщались новости и т. д., нередко рассказывались анекдоты и прочее. Уходить с работы до 2–3 часов было невозможно. Вдруг в третьем часу ночи кому-либо из нас звонило высокое начальство из ЦК и Совнаркома. Впрочем, целью таких звонков чаще всего была проверка — сидят ли на месте основные работники аппарата ВКВШ. Такие разговоры по телефону иногда были грубоватыми — в стиле разговора командующего с провинившимся подчиненным. Итак, мы собственно «жили» в ВКВШ и ходили домой лишь поспать явно недостаточное время. Конечно, такая организация работы была уже анахронизмом и была совсем не нужна. Но традиции, сложившиеся в годы войны, довольно трудно было сломать. Конечно, не только мы, но и высокое начальство сидело все ночи в ожидании не без трепета внезапного звонка самого И.В.Сталина.

Впрочем, период такой работы со странным распорядком дня был не особенно длинным. Война заканчивалась, и хотя в Москве еще продолжалось военное положение и ходить ночью без специального пропуска было нельзя, но строгости день ото дня явно смягчались. К тому же события повернулись таким образом, что мне снова пришлось покинуть Москву на целых полгода.

Пять месяцев в Германии

В самом начале мая 1945 г., когда было ясно, что взятие Берлина произойдет не сегодня-завтра, в ВКВШ было получено распоряжение — направить в Германию комиссию ВКВШ для выявления и сбора научного оборудования и литературы с целью обеспечения высших учебных заведений необходимыми средствами обучения. Речь шла, прежде всего, об учебных заведениях, которые находились на оккупированной гитлеровцами территории. С.В.Кафтанов не особенно хотел отправлять меня в Германию в составе комиссии, так как университеты нуждались в особом внимании ВКВШ. Но в конце концов я был назначен заместителем председателя комиссии. Председателем был назначен начальник Военного отдела ВКВШ генерал П.Н.Скородумов (давно уже покойный). Этот генерал инженерной службы по своей внешности вполне соответствовал своему званию. Он был выше среднего роста с небольшим пузом, всегда весьма аккуратно, с некоторой щеголеватостью, одевался и своим мундиром и штанами с лампасами производил впечатление высокопоставленного штабного генерала. Кстати, он мне рассказывал впоследствии, что именно он руководил работами по демонтажу и взрывам известного в Москве Храма Христа Спасителя. У нас в ВКВШ он сидел в особом кабинете начальника Военного отдела, учрежденного во время войны для обеспечения военной подготовки в вузах и подготовки офицеров из состава студентов.

В распоряжении нашей группы было довольно много профессоров, главным образом московских и ленинградских вузов, которые имели задачей вести в Германии оперативную работу по выявлению и осмотру и, конечно, — оценке имущества, пригодного для учебных целей и исследовательской работы в вузах. Руководство этой группой профессоров осуществлялось Скородумовым и мною.

Мы выехали из Москвы 5 мая 1945 г., получив военное обмундирование далеко не офицерское. Будучи подполковником, я мог еще пользоваться кителем и шинелью, оставшимися у меня после военной службы. Мы летели в самолете ИЛ-4 и через три часа были в Варшаве.

Очень грустное впечатление произвел этот разрушенный войной город. Тогда я не знал подробно о событиях, которые произошли в Варшаве за год до окончания войны, и, приехав сюда, лишь удивлялся огромным разрушенным районам. Собственно, других впечатлений от Варшавы у меня в то время не осталось. Впрочем, одна мелочь уцелела в памяти. Меня удивило, что молодые ребята-варшавяне, ставшие взрослыми лишь в годы войны, как правило, болтались без дела и пытались торговать. Вот один из них разложил перед собой десяток папирос и продавал их поштучно. Таких «торговцев» оказалось немало. Между тем в городе начались работы по расчистке завалов, по ремонту сколько-нибудь пригодных для жилья зданий. Кто-то из нас спросил одного из таких «торговцев», почему он не хочет работать для восстановления города, на что был получен весьма уклончивый и неясный ответ. После этого парень тотчас же смылся.

В Варшаве мы пробыли недолго и утром на следующий день были в Берлине (7 мая) и высадились на аэродроме в центре города. Сойдя с самолета и ожидая указаний, куда именно нам следует направиться, рассматривали с интересом остатки «былого величия» этого центрального германского аэродрома, способного, несмотря на некоторые повреждения, принимать и отправлять самолеты. Сидели мы часа два, и вдруг к нам весьма приветливо обратились какие-то американские офицеры. В то время «дух союзничества» между США и СССР еще не подвергся дискриминации, и американцы искренно восхищались победами Советской Армии. Они обратились к нам по-английски, мы отвечали им по-русски, но это не помешало и нам, и им понять, что между нами существует, по крайней мере, внешне искренняя симпатия. Среди офицеров был американский полковник. Посоветовавшись с П.Н.Скородумовым, мы решили угостить американцев русской водкой, которую мы не забыли захватить с собой из Москвы. Тотчас же все было организовано по-походному, и вскоре американцы быстро захмелели и начали проявлять тенденцию обнимать нас. У нас был и спирт, и с его помощью мы буквально свалили с ног американского полковника. Через некоторое время американские солдаты принесли санитарные носилки и куда-то унесли полумертвого полковника. Мы были «на высоте».

Вскоре мы узнали, что нам отвели помещение в Карлсхорсте, куда нас и отвезли на машине и где мы ночевали. Но на другой день нас перебазировали в небольшой городок километрах в 20 от Берлина — Нейенхаген. Мы заняли здесь вдвоем со Скородумовым большой двухэтажный дом, довольно хорошо обставленный, и поселились в нем с полными удобствами.

Война еще формально не кончилась. В Берлине кое-где слышалась стрельба. Тем не менее с первого дня своего пребывания мы большую часть времени проводили в Берлине, знакомясь с городом и его центральными районами. В то время Берлин представлял собой страшное зрелище. Вся центральная часть его была в развалинах. Всюду еще дымящиеся следы только что закончившихся боев. Из всех окон многоэтажных домов виднелись «белые флаги» — простыни и прочее, означавшие, что жители соответствующих квартир капитулировали. Однако ходить по такому капитулировавшему Берлину было далеко не безопасно. Отдельные отчаявшиеся снайперы брали «на мушку» любого советского военнослужащего. На улицах было еще немало неубранных трупов. Особое чувство производили огромные бетонные сооружения — бункеры-бомбоубежища. Всюду торчали еще фашистские плакаты. Больше всего было плакатов, призывавших к бдительности — надписи на них «хорьх». Небезынтересно было смотреть на многоэтажные здания, прошитые бомбами до основания. Некоторые из таких зданий как бы представляли жизнь немцев «в разрезе». Вот здание, на всех этажах которого обнажены кухни, ванные комнаты, бывшие довольно роскошные залы. Любопытство толкало нас, впервые очутившихся за рубежами своей страны, посетить уцелевшие от разрушений районы города. Пользуясь картами, планами — немецкими и русскими, которых было достаточно, мы знакомились с городом.

Особенно вспоминается День Победы — 9 мая. Мы приехали на машине в центр — Тиргартен. Помню огромные толпы наших ликующих солдат с небольшой примесью иностранных солдат — французов и англичан. Все кричали, шумели, иногда стреляли в воздух из различных автоматов, винтовок и пистолетов. Радость была всеобщая. Победу отмечали знатно и внушительно, хотя выражение радости у наших солдат «славян» было непосредственным и искренним. Конечно, было в толпе солдат и довольно много «выпивших» где-то. Вероятно, были ликвидированы некоторые запасы «сталинских 100-граммовок». Мы бродили в толпе ликующих и сами были полны радости и восторга.

После праздника первого дня Победы, носившего по инерции еще чисто фронтовой характер (стрельба из ручного оружия), для меня и П.Н.Скородумова начались будни работы, ради которой мы приехали в Германию. Нам надлежало обследовать исследовательские, вузовские и промышленные лаборатории и собрать все, что могло бы пригодиться в учебном процессе наших учебных заведений и облегчить тяжелое положение вузов, которые были на территории, оккупировавшейся фашистами в годы войны.

В нашем распоряжении была довольно многочисленная группа ученых из Москвы, Ленинграда и других центров. Среди них были видные квалифицированные специалисты в различных областях науки и техники. Всем им было выдано военное обмундирование, и они прицепили себе погоны, какие кто хотел, вплоть до полковника. При этом все они не имели никакого представления об армейском порядке, о дисциплине и прочем, что вело иногда к смешным недоразумениям. Но об этом после. Каждое утро в нашей резиденции в Нейенхагене появлялись многие из этих ученых, получали (по согласованию) конкретные задания и уезжали в Берлин и другие города. Хотя они нам и подчинялись, но в сложившейся обстановке работали и вели себя самостоятельно. Они добывали себе автомашины — «Опель», БМВ и другие — и ездили по всей Германии и иногда даже по другим странам. Иной раз лишь через неделю-две они являлись к нам с докладами и получали указания.

После утреннего приема ученых и различных должностных лиц мы сами отправлялись в Берлин для ознакомления с достаточно хорошо известными вузами, лабораториями и учреждениями. Пользуясь старыми планами Берлина и некоторыми книжками, описывавшими город, мы обследовали не только то, что уцелело от бомбежек, но и среди развалин находили книжные магазины и пытались найти магазины лабораторного оборудования.

Надо сказать, что помимо большой группы ученых к нам было прикомандировано командованием несколько десятков офицеров, оставшихся за штатом при реорганизации частей после окончания военных действий, и из фронтовых резервов. Конечно, среди них были разные люди, весьма предприимчивые. Они ничего, конечно, не понимали в лабораторном оборудовании и во время рекогносцировок по нашим заданиям находили всякие склады различного ценного имущества, в том числе и вина. Иногда с этой братией приходилось поступать сурово. Часть прикомандированных к нам офицеров жила в нашем же доме на первом и полуподвальном этажах. Жили они беззаботно. Их кормили в столовой, но больше они сами добывали себе приличное пропитание.

Хозяева нашего дома были люди довольно зажиточные. Самого хозяина не было на месте, он, как сказала мне хозяйка, был в армии, от него не было давно известий и, может быть, он находился у нас в плену. Отец хозяина — старик, выселенный из дома и живший где-то у соседей, с утра до вечера работал на огородном участке около дома, то удобряя (из выгребной ямы у дома) те или иные грядки, то вскапывая новые грядки, на которые он сажал овощи. Он собирал несколько урожаев за лето и, сняв урожай с одной из грядок, он тут же ее перекапывал и сажал что-то другое. В саду было много фруктовых деревьев, выращенных так, что их ветви образовывали разные причудливые фигуры. Жена хозяина, 35-летняя фрау, очень редко показывалась на дворе. Впрочем, она однажды пришла ко мне с какой-то просьбой по дому и удивила меня, проведя пальцем по столу: «Фу, штауб!», и попросила разрешения сделать уборку в моей комнате. У нас была специальная уборщица из русских, и я сказал, что доволен ее работой. Она с возмущением спросила меня, как я могу жить в такой грязи. Пришлось разрешить ей сделать уборку в моих апартаментах. Через два часа мои две комнаты были «вылизаны». Действительно, после уборки стало ясно, что у меня было порядочно грязно и пыльно. Я поблагодарил и вместе с тем удивился такой приверженности немок к наведению чистоты. Впрочем, я скоро убедился, что главным занятием немецких хозяек было ежедневное усердное мытье окон снаружи (внутри я не знаю). В сущности, такими столкновениями ограничивались наши редкие встречи с хозяевами дома.

Что касается моих собственных рекогносцировок в Берлине, то я, прежде всего, заинтересовался «Технише Хохшуле» в Берлине в Шарлотенбурге. Это было огромное по нашим масштабам высшее учебное заведение, занимавшее большую территорию со многими корпусами институтов. Во многих из них побывали уже, видимо, наши ребята, но раньше их свои же немецкие любители легкой добычи. Об этом свидетельствовали вскрытые в лабораториях сейфы, валявшиеся на полу разные предметы, в том числе платино-родиевые термопары и другие. По-видимому, термопары эти были приняты за обыкновенный кусок медной проволоки и брошены. Тащили же, прежде всего, вещи, которые казались пригодными для каких-нибудь целей, в том числе фотоаппаратура, объективы, непонятные, но красиво выглядевшие предметы оборудования, которые, впрочем, выбрасывались во дворе при ближайшем рассмотрении.

Когда я впервые приехал в Высшую техническую школу, на дворе лежали еще не убранные трупы немецких солдат. Видимо, здесь был один из последних опорных пунктов. Я вошел в одно из помещений и, к своему удовольствию, попал в химическую лабораторию. Здесь же была и лабораторная библиотека с комплектами научных журналов. В лаборатории я застал какого-то немца, почтительно спросившего меня, чем я интересуюсь. Я знал тогда немецкий язык совсем плохо и спросил все же немца, какая это лаборатория. Оказалось, что это лаборатория Института химической технологии. Мы сели и начали разговор о занятиях этой лаборатории. Немец спросил меня, не химик ли я, и, узнав, что я коллоидник, почтительно спросил мою фамилию. Я назвался. Он тотчас же пошел к полке с книгами, достал указатели «Хемеишес Центральблатт», быстро нашел мою фамилию, а по ней несколько рефератов моих статей, и спросил, не мои ли это статьи. После моего утвердительного ответа он начал мне развивать свои соображения о необходимости заключения тесного союза между СССР и Германией. Он уверял, что такой союз был бы не только лучшим выражением мирного договора, но и привел бы к быстрому техническому прогрессу. У вас — говорил он — много сырья, у нас — технология, что было бы для обеих сторон весьма плодотворно. Он, конечно, ничего не понимал в политике.

В дальнейшем я многократно бывал в Шарлотенбурге и довольно хорошо познакомился с химическими и химико-техническими лабораториями. Были туда направлены соответствующие люди для учета и изъятия имущества. Между прочим, я попал однажды в лабораторию известного физико-химика Макса Фольмера66. Здесь никого не было, но лаборатория была в полном порядке. Видимо, работа здесь шла до самого конца, т. е. до взятия Берлина. Меня удивило, что в этой лаборатории наряду с довольно сложными установками и приборами на одной из полок стоял старинный капиллярный электрометр Липпмана в прекрасном состоянии. Я работал с этим прибором в студенческие годы и как руководитель практикума в Нижнем Новгороде, но еще перед войной эти приборы у нас были выброшены.

Впоследствии мне удалось познакомиться с Фольмером и провести с ним часа два в приятной беседе. К сожалению, большая часть немецких ученых, в частности — химиков, в то время совершенно исчезла, не посещала своих лабораторий, видимо, боясь попасть в неприятную ситуацию при встрече с нами.

Прочно остались в памяти потрясающие сцены, которые происходили в мае 1945 г. в Берлине и в его окрестностях. Я видел многие десятки тысяч людей разных национальностей, освобожденных из лагерей смерти гитлеровцев. Они были собраны в Берлине для отправки в свои страны. Потрясала не только их масса, но главным образом внешний вид — кожа и кости. Хотя они еще не оправились от голода и мучений, которые им пришлось перенести в лагерях, они все ликовали и веселились. Их кормили из солдатских походных кухонь. Колонна за колонной ликующих бывших заключенных то и дело проходили мимо нас, ликующих в предчувствии скорого возвращения домой.

Сильное впечатление произвело на меня массовое переселение немцев с востока на запад (из западных областей Польши). Многие тысячи людей, среди которых было немало стариков и старух, а также детей, брели на запад, волоча на своих плечах котомки с захваченным имуществом, либо везли это имущество в детских колясках, занятых детьми, заложенными сверх головы разным тряпьем и другим барахлом. Все они двигались медленно в течение многих дней и почти непрерывно. Картина эта врезалась в память.

Далее помнится начало демобилизации наших солдат. На машинах, груженных доверху различным барахлом, чемоданами, велосипедами, свертками и т. д., ребята ехали к железнодорожным станциям, грузились в товарные вагоны с песнями и весельем. Вообще конец мая и начало июня в Берлине были полны незабываемых впечатлений от событий и сцен, которые далеко не всякому удается посмотреть раз в жизни.

В Берлине и в других городах Германии мы насмотрелись и на поверженные памятники Германской империи, на рейхстаг, его внутренности, исписанные сверху донизу нашей братией, посещавшей это гнездо, с которым у всех в памяти было связано начало гитлеровских авантюр. После, уже в более спокойной обстановке, я чуть не ежедневно посещал рейхстаг и прогуливался по близлежащим улицам.

Помню я и международный базар где-то в районе Тиргартена. Тысячи солдат-спекулянтов из разных стран, особенно американцев, англичан, французов, негров и наших солдат, толкались на огромной площади вблизи Тиргартена и торговали чем попало. Американские солдаты делали свой бизнес главным образом на ручных часах, которые они получили в значительном количестве из-за океана. Эти часы были низкого качества, но у нас в те времена не было еще своего широкого производства часов, на это и рассчитывали американские спекулянты. Они надевали на обе руки по нескольку часов и совали обе руки по направлению к советским солдатам. Друг друга мало кто понимал, но сделки все же заключались. Но наши ребята сразу же поняли, что часы никуда не годны, и перестали ими интересоваться. С другой стороны, наше начальство быстро поняло, что от такого международного базара нечего ожидать чего-либо хорошего, и базар этот скоро был запрещен. В наших частях была развернута сеть магазинов Военторга, располагавшая довольно значительными товарными ресурсами. Заграничные товары покупались демобилизованными для подарков родным, водка же, стоившая довольно дорого, покупалась на доллары американцами.

Бывал я и в бункерах, в которых располагались штабы гитлеровских соединений, видел затопленное метро (унтербан), где погибло много товаров, снесенных туда торговцами во время бомбежек. Но обо всем не расскажешь.

Каждое утро наш второй этаж дома в Нейенхагене наполнялся посетителями. Это были профессора и работники советских вузов. Происходило короткое совещание, выслушивались предложения и принимались решения. Многие из наших профессоров, имевшие машины, найденные случайно, приезжали издалека — из Дрездена, Лейпцига, Кенигсберга и других городов нашей зоны. Получив соответствующие указания, все, наконец, отправлялись к своим машинам и ехали в свои районы. Около 12 часов я обычно отправлялся в Берлин, где работало несколько наших групп по сбору оборудования. В разрушенных зданиях в центре города прикомандированные к нам офицеры находили книжные склады, магазины с разными товарами. Однажды был обнаружен большой книжный склад Шпрингера (тогда еще занимавшегося изданием книг научного содержания), и было решено книги эти конфисковать и, запаковав, перевезти к железнодорожной станции.

У нас, конечно, не было рабочих для упаковки большого количества книг, за исключением несчастной группы работников воронежских вузов, насильно угнанных гитлеровцами в Германию. Но они были истощены и хлопотали об отправке домой. Было решено использовать для упаковки книг немцев, но как их мобилизовать? В конце концов, мы поставили на улицах патрули, которые задерживали всех проходящих немцев, за исключением стариков и детей. Таким путем нам удалось найти рабочую силу.

Когда я приезжал на место работ по упаковке книг, ко мне в очередь становились десятки мобилизованных таким путем немцев, они показывали удостоверения о том, что они больные-сердечники или имеют какие-то физические недостатки. На вид же они все были здоровы и молоды. Я решил однажды воздействовать на них «по-немецки». Зная, что воля начальства для них выше всего, я попросил П.Н.Скородумова показаться перед ними и произнести речь. Немцы-рабочие были выстроены и перед ними появился генерал, по виду как с картинки, хорошо одетый, с пузом, в лакированных сапогах и со стеком. Уже один его вид привел немцев, любящих чинопочитание, в трепет. Впечатление усилилось, когда он произнес весьма энергичную речь. Перевод этой речи на немецкий язык был еще энергичнее. После этого визита генерала ни один из мобилизованных немцев не обращался ни ко мне, ни к офицерам, следившим за работой, с жалобами на свои болезни.

Немало забот и работы было и с другими делами. Так, однажды кто-то из профессоров привел ко мне немца, который имел отношение к производству ракет ФАУ-2. Он был специалистом по радиотехническому оборудованию ракет. Я пригласил его к себе и расспросил о его занятиях во время войны. Оказывается, он был конструктором радиооборудования ракет. Сообщив об этом соответствующему начальству, я распорядился арестовать его «на особых условиях», т. е. поселил его в комнате соседнего дома и приставил к нему часового, который не должен был выпускать его из вида, но позволял ему делать прогулки в нашем расположении. Этот немец причинял мне немало забот. Каждое утро я получал от него аккуратно написанные записки с сообщением о его самочувствии и разных обуревавших его тревогах. Он решил почему-то, что его скоро отправят в тюрьму или в лагерь. Пользуясь обедом из нашей столовой, который ему приносили с излишне большим количеством хлеба (по-русски), он, как я скоро заметил, стал сушить излишний хлеб на окне на солнце, запасая сухари на всякий случай. Он просил также сообщить о нем родственникам и надоедал назойливо.

Однажды я получил от него записку: «Господин оберст (у немцев принято обращаться к офицерам на чин выше), я заболел, у меня сильное расстройство желудка, я нуждаюсь во враче». Мне это показалось подозрительным, и я решил сам вылечить его «домашними средствами». Неподалеку от нашего дома была гинекологическая больница, врачом которой был рослый, ярко-рыжий немец с рыжей бородой. Впоследствии, лет через 15 после этого, когда мне удалось посетить еще раз Нейенхаген, я узнал, что это был какой-то видный профессор-гинеколог (к тому времени он уже умер, и его именем была названа наша улица). Я посоветовал немцу, который сидел у меня, обратиться в лечебницу (я не знал, что она — гинекологическая) и попросить у врача немного марганцевокислого калия для приготовления «лечебного раствора». Мой немец пошел в лечебницу и, не зная по-латыни, передал врачу мою записку с латинским названием и формулой «средства». Рыжий профессор удивился, прочитав записку, и строго спросил немца: «Что, у Вас триппер?» Мой немец, который не преминул мне все рассказать, был шокирован таким вопросом и поспешил объяснить, что русский подполковник порекомендовал ему это средство для лечения расстройства желудка. Профессор, в свою очередь, удивился и сказал, что никогда не слышал о таком средстве лечения расстройства желудка. Тем не менее он выдал немцу несколько граммов марганцовки и тот принес ее ко мне. Я сам приготовил нужный раствор и приказал ему выпить полный стакан. На другой день я получил благодарственную записку. К счастью, вскоре моего немца перевели куда следует после того, как я представил соответствующему начальству написанную им подробную докладную записку.

Немцы — вообще странный народ. В нашем Нейенхагене размещалось множество тыловых учреждений и разных представительств советских наркоматов. Весь городок был опутан густой сетью телефонных проводов, зацепленных за крыши домов, деревья и т. д. То и дело где-нибудь провода провисали, перегораживая иногда улицы. Это, в сущности, обычное явление, и у нас никто бы, кроме телефонистов, не обратил на это внимания. Не то у немцев. Приходит ко мне часовой и докладывает, что пришел какой-то немец и просит меня принять его. Я приказал впустить его. Оказывается, он пришел ко мне, чтобы сообщить, что на такой-то улице провис телефонный провод, его могут повредить неосторожные прохожие. Что будешь делать? Не будешь же ему объяснять, что я не ведаю телефонной проводкой. Я догадался и сказал ему: «Я и без вас знаю об этом». Немец ушел удовлетворенный.

Много хлопот доставляли мне прикомандированные к нам офицеры из резерва. Они были весьма предприимчивы: объезжая на машинах целые районы, они находили разные заброшенные магазины и вывозили из них то, что им нравилось. Мне же сообщали об этом лишь в случаях, когда они полагали, что то или иное могло меня заинтересовать. Чего только они не привозили и, боясь, что я прикажу им сдать товар, прятали его. Все же обнаружив что-либо, я требовал от них, чтобы они отвезли товар в Военторг.

Однажды эта публика привезла к себе большую бочку красного виноградного вина, несомненно, высокого сорта. Я узнал об этом, увидев во дворе нескольких совершенно пьяных офицеров. Спустившись на первый этаж, я увидел следующую картину. Посреди большой комнаты в помещении, где жили офицеры, стояла бочка с вином, дно ее было вскрыто. Из этой бочки ребята черпали кружкой вино, разливали его в стаканы и пили. Все были уже достаточно пьяны, хотя бочка была почти полной. Отдавать приказ прекратить пьянку было бесполезно. С пьяными говорить без толку. Я удалился вверх, раздумывая, что предпринять. И в это время произошло несчастье. Один капитан, сильно выпивший, недоглядел, что кобура для пистолета расстегнулась. При неосторожном движении пистолет без ремня упал на пол рукояткой вниз и выстрелил. Пуля прошла вдоль ноги, не причинив особенно серьезной раны, но потребовалось немедленно отправить его в госпиталь. Другие офицеры в результате этого несколько очухались. И когда я вновь появился внизу, я приказал: немедленно вынести бочку на двор. Тотчас же приказание было выполнено. Тогда я приказал вылить вино на землю. Это приказание было также выполнено, но явно «со скрежетом зубовным».

Я привожу эти случаи не потому, что они занимали какое-то основное место в нашей жизни, а потому, что за давностью лет многое забылось и на память приходят лишь происшествия, которые в свое время вызывали волнение и беспокойство. Главное наше время и основные задачи были, конечно, совершенно иные. Мы работали, и работали много. Вот одно из «деловых» происшествий.

Однажды один из офицеров сообщил мне, что в западной части Берлина, в районе заводов Сименса, он обнаружил какое-то странное сооружение, обнесенное земляным валом, с бетонными сооружениями внутри вала. Я тотчас же отправился вместе с ним осматривать это строение. Я внимательно осмотрел сооружение снаружи, перешел через вал внутрь, где стояло массивное железное сооружение, и вдруг мне пришла в голову мысль, что это циклотрон. Обойдя еще раз внутренности сооружения, я почему-то твердо пришел к выводу, что это циклотрон, хотя я никогда не видал ранее ничего подобного. Выйдя из помещения, обнесенного валом, я увидел заводы Сименса, зашел в одно из зданий. Оно оказалось совершенно пустым.

Я решил, прежде всего, поставить охрану к обнаруженному объекту, чтобы с помощью специалистов точно установить его назначение. В помещении явно кто-то уже был. Я отправился в штаб корпуса с просьбой о выделении охраны. Оттуда, получив распоряжение, я по инстанции был направлен в штаб дивизии и, наконец, попал в штаб полка. Командир полка принял меня, что называется, «с распростертыми объятиями» и, прежде чем выделить мне наряд для охраны, пригласил меня с ним пообедать. Мы пообедали отлично с участием прекрасных вин. После этого он подарил мне фотоаппарат на память и, наконец, распорядился о карауле. Передо мной явились 7 бравых ребят во главе со старшим лейтенантом — осетином по национальности. Я привел их на объект, разъяснил лейтенанту его значение и важность охраны. Он прекрасно все понял и доложил мне, что никого, даже генерала, на объект он не пустит. Очередной часовой сел на верхушке вала, который закрывал объект, и я, распрощавшись с лейтенантом, уехал. Тотчас же я отправил в Москву шифровку.

Осетин оказался на высоте. Буквально через 3 дня из Москвы прибыла специальная часть (батальон) для демонтажа циклотрона. Они немедленно отправились на объект, но осетин не подпустил командира и разъяснил, что только с моего разрешения он может снять караул. Пришлось прибывшему начальству приехать ко мне в Нейенхаген, показать документы, и мы вместе отправились на объект. Я снял охрану, заехал к командиру полка и выразил ему свою благодарность. Мы еще раз закусили.

В такого рода заботах, иногда даже в сутолоке и бесконечных поездках в штабы и на пункты, где упаковывалось оборудование, изъятое нами, в Карлсхорст и т. д., летело время, и я просто не мог как следует познакомиться с главными городами Восточной Германии, в частности Лейпцигом и Дрезденом. Мой генерал в этом отношении был куда предприимчивее. Он ездил куда возможно, предоставив мне вести все текущие хлопоты. Он умудрился получить в Берлинской комендатуре медаль «за взятие Берлина» и приглашал меня получить эту медаль, но я постеснялся, так как в боях за Берлин я не участвовал.

Только в августе мне удалось, наконец, организовать поездку в Дрезден и в Лейпциг. Более подробно в течение нескольких дней я познакомился с Дрезденом, центр которого был сильно разрушен бомбардировками американцев в самом конце войны. Эти разрушения производили тяжелое впечатление. Под развалинами многочисленных зданий было погребено множество погибших во время бомбардировок немцев, расчистка разрушений еще не начиналась, и в этой части города стоял настолько тяжелый трупный запах, что ходить там было трудно и неприятно. Я подробно осмотрел лаборатории Дрезденской высшей технической школы — огромного учреждения, там в то время велись некоторые работы, в частности — по технической электрохимии. Я многократно объехал этот большой город, побывал в уцелевших его частях, в зоопарке (за животными, видимо, в это время никто не смотрел), посидел на берегу Эльбы и пр. В других городах я был лишь короткое время, и впечатлений от этих поездок у меня осталось мало, да почти все забылось. Подробно знакомиться с Германией просто было некогда.

Более 5 месяцев провел я таким образом в Германии, большею частью в районе Берлина, причем больше Западного, чем Восточного, и Потсдама. По-немецки я объяснялся с грехом пополам, но меня понимали, да и я стал понимать немецкую речь, правда, нередко просил повторить сказанное немцами.

Не могу в заключение не упомянуть об одном неприятном инциденте, который произошел со мной совершенно неожиданно. Однажды, вероятно, в августе мы с П.Н.Скородумовым и несколькими профессорами поехали в Берлин и решили осмотреть университет имени Гумбольдта на Унтер ден линден. Я помню, как мы вошли в помещение, посмотрели на незначительные, в общем, следы разрушений и остановились для совещания в каком-то большом зале. И вдруг я неожиданно почувствовал себя плохо и упал без сознания. Со мной случилось то, что раньше, вскоре после контузии произошло в Донбассе. Я пришел в себя в какой-то большой комнате. Около меня сидела сестра-немка. Как только я открыл глаза и стал с недоумением осматриваться, сестра выскочила из комнаты и через пару минут вновь появилась в сопровождении какого-то важного на вид человека, видимо, директора. К моему удивлению, он, производя впечатление немца, говорил по-русски. Он спросил о самочувствии, проверил пульс, приказал дать мне какое-то лекарство и ушел, оставив меня наедине с немкой, которая по-русски ни звука не понимала.

Только на другой день удалось выяснить, что вызванная в университете немецкая скорая помощь привезла меня в знаменитую берлинскую клинику «Шарите». Я стал расспрашивать сестру о болезни и о возможности связи с П.Н.Скородумовым. Но сестра разъяснила мне, что я должен лежать и вести себя спокойно. Ровно в 12 часов она дала мне лекарство (часы стояли на столике), и когда я просил немного подождать (мне хотелось курить), она настоятельно потребовала, чтобы лекарство было принято. То же самое повторилось в 7 вечера. Я чувствовал себя лучше и хотел встать, но сестра мне категорически не дала это сделать. Через два дня врач, оказавшийся профессором, устроил мне искусственный припадок с помощью какого-то лекарства. На другой день он рассказал мне, что у него было подозрение на эпилепсию, и что моя болезнь, однако, не представляет опасности. Уже через день мне было разрешено делать прогулки в сопровождении той же сестры. «Шарите» была совсем недалеко от здания рейхстага, и я многократно ходил туда и разбирал замысловатые подписи многих сотен наших солдат. По дороге в рейхстаг стоял памятник Коху и какие-то другие памятники.

Пару раз меня навещал П.Н.Скородумов и профессора, с которыми я был ближе знаком. Но однажды меня посетил человек, появление которого в клинике произвело настоящий переполох. Приехал мой старый приятель, с которым мы расстались еще в Сталинграде осенью 1942 г., Ю.В.Бордзиловский. Он был в форме польского генерала с аксельбантами и прочее. Его привел ко мне сам профессор. Нужно ли говорить, как мне было приятно увидеть старого товарища, с которым было немало пережито на Волге осенью 1942 г. Мы побеседовали, я узнал, что он уже в то время занимал высокий пост в польской армии. Впоследствии, когда я приехал однажды в Варшаву, я посетил его дома. Он был тогда начальником штаба польской армии у Рокоссовского. У дверей его квартиры стояли двое часовых.

Некоторые из посещавших меня товарищей говорили, что мое лечение в немецкой, недавно еще фашистской больнице может для меня окончиться плохо, и уговаривали перевестись в советский военный госпиталь. Но мне было хорошо здесь, и я отвечал, что профессор — видимо, бывший белогвардеец — относится все же к русским сочувственно.

Вскоре я попросил профессора выписать меня из клиники. Он согласился и, я бы сказал, тепло проводил меня, угостив на прощанье хорошим вином. Я вновь очутился в Нейенхагене и продолжал работать, как будто со мной ничего не случилось. Правда, впоследствии, уже в Москве, у меня было еще два подобных припадка. Однажды, чувствуя приближение припадка (аура), я решил устранить болезнь собственными средствами. Я решил при наступлении ауры выпить водки и через силу выпил залпом чуть ли не пол-литра водки, бывшие под руками, быстро опьянел и лег спать. После такого «лекарства» у меня уже никогда больше припадки не повторялись. Видимо, был преодолен нервно-психологический барьер — сознание неизбежности припадка.

В сентябре 1945 г. я вернулся в Москву, передав свои функции приехавшему мне на смену товарищу. Я побывал в первый раз в жизни за границей и, хотя имел мало времени наблюдать всякого рода явления, отличающиеся от нашего уклада жизни, все же получил достаточное представление о Европе и ее жителях. Я привез из Берлина два чемодана книг и две пишущих машинки. Дома я застал большую нужду. Тотчас же пришлось продать машинку «Ундервуд» — это меня несколько выручило. Меня упрекали, что я ничего хорошего не привез: ни мебели, ни ценных вещей. Но, откровенно говоря, было стыдно «барахолить», да и не тем я был занят целых 5 месяцев.

С возвращением в Москву у меня начался новый этап жизни, к описанию которого я и перейду67.

В Управлении университетов Министерства высшего образования СССР

Я приехал в Москву из Берлина, кажется, 5 сентября 1945 г. Во время моего отсутствия был решен вопрос о реорганизации Всесоюзного комитета по делам высшей школы в Министерство высшего образования СССР. Сразу же после возвращения мне пришлось «впрягаться» в работу. Речь шла об организации одного из основных управлений нового министерства — Управления университетов. В конце года я был назначен начальником этого управления.

Как и многие реорганизации в то время в тяжелой экономической обстановке, реорганизация Отдела университетов в Управление университетов была неподготовленной. На Рождественке, д. 11, в здании Архитектурного института, в котором удобно располагался небольшой аппарат ВКВШ, оказалось крайне мало места для довольно большого аппарата Министерства. Сидели, что называется, «друг на друге». Начался набор штата. Вновь пришедшие сотрудники не имели какой-либо подготовки для работы в министерстве, особенно начальники отделов управлений. На Управление же университетов были возложены новые довольно трудные функции. Речь шла о реорганизации университетского образования, о создании ряда новых факультетов, об обеспечении разрушенных во время войны университетов кадрами и оборудованием, о налаживании методического руководства учебным процессом, о разработке новых учебных планов, создании новых программ и, конечно, о значительном материальном обеспечении всех университетов. Я познакомился с руководством ряда университетов. Некоторые ректоры были достаточно сильными и авторитетными. Нельзя не вспомнить ректора Ленинградского университета С.А.Вознесенского. Но вместе с тем некоторые ректоры были явно не на высоте. Неудобно говорить о живых, но ректор Московского университета И.С.Галкин68 (бывший директор МИФЛИ — учебного заведения, состоявшего из гуманитарных факультетов, образованного во время реформы 1930 г.) явно недооценивал многое из того, что надо было сделать в МГУ в части резкого подъема естественнонаучных факультетов. Речь шла особенно о строительстве новых зданий университета, так как старые помещения на Моховой улице стали крайне тесными и далеко не достаточными для нормальной работы физиков, химиков и биологов. В ряде университетов в других городах в то время в моде было «творчество» собственных учебных планов, явное местничество в направлениях организации учебного процесса и перспектив развития университетов.

Работы было много. Многое надо было начинать с самого начала. Время было нелегкое. Дыр, которые надо было немедленно «затыкать», было очень много. Я работал не менее 10 часов ежедневно. Хотя и были объявлены так называемые «приемные» дни, мне часто с самого утра приходилось принимать вне очереди приезжавших из разных городов ректоров университетов, академиков и видных профессоров по различным вопросам. Приходилось быть крайне осторожным в части обещаний немедленной помощи.

Я не могу сейчас воспроизвести в хронологическом порядке ход своей работы в Управлении университетов. При моих попытках восстановить прошлое в памяти возникает какой-то сумбур. Чего только не приходилось делать, чего только не приходилось выслушивать и пытаться решить возможным и целесообразным путем! Я не считаю себя принадлежавшим к тем спокойным министерским чиновникам, действовавшим по принципу «Семь раз отмерь и, если можно, ни разу не отрезывай». Я же пытался «отрезывать» после семи отмеров и в результате этого нередко происходили недоразумения, недовольство министра С.В.Кафтанова или просителей.

С первых же недель моей работы в качестве начальника Управления университетов пришлось столкнуться с многочисленными апелляциями и просьбами студентов, провалившихся на приемных экзаменах или не прошедших по конкурсу. Вопрос осложнялся тем, что жаловаться приходили не сами студенты, а их родители и влиятельные родственники. Приходилось терпеливо выслушивать нудные и однообразные доводы в пользу провалившихся абитуриентов. Мне казалось, что решать такие дела через голову ректоров совершенно неправильно. Но иногда нажим был очень сильный. Помню, нередко приходили депутаты Верховных Советов республик и СССР, видные деятели из различных министерств и иногда — видные профессора. Иногда мне удавалось в «тяжелых случаях» отправлять таких «высоких» посетителей к министру. С.В.Кафтанов кряхтел, выслушивая жалобы, и в свою очередь старался все даже относящееся к его компетенции сбыть мне для решения.

Но разбор такого рода заявлений и жалоб — в сущности, был «мелочью» в моей работе, хотя очень часто приходилось давать объяснения по отдельным заявлениям в ЦК. Гораздо сложнее были вопросы, с которыми ко мне обращались ректоры, проректоры и профессора университетов. Речь шла об организации новых факультетов, об увеличении штатов, об учреждении новых кафедр, о переводе ряда ученых, очутившихся во время войны далеко на востоке, обратно в Москву. В отдельных случаях мне удавалось решить такие вопросы самому, причем оказывалось, что иногда я поступал вопреки решениям высоких инстанций, правда, не зная об их существовании. Я не буду вспоминать здесь о ряде таких случаев, кончившихся для меня без последствий. Упомяну в качестве примера об одном лишь случае.

Однажды ко мне пришел мой покойный друг А.Д.Петров, с которым я работал вместе еще в Горьком. Он просил оказать содействие профессору Г.А.Разуваеву69 — видному ученику В.Н.Ипатьева, как известно, эмигрировавшего в США. Перед войной и частично во время войны Разуваев «сидел» где-то на Севере, но был освобожден в результате остроумного решения важной научно-технической задачи. Но после освобождения он получил «минус 100», т. е. лишался права проживать в 100 крупнейших городах страны. А.Д.Петров настоятельно просил, чтобы я связался с Горьковским обкомом партии и просил дать согласие на занятие Г.А.Разуваевым вакантной должности заведующего кафедрой органической химии в Горьковском университете. Я позвонил, и через неделю согласие обкома было получено. С тех пор прошло много лет. А.Г.Разуваев — давно уже академик, он создал школу органиков в Горьком, много сделал для развития промышленности в районе Горького (Дзержинск и т. д.).

Другой случай касался организации кафедры в Ташкентском университете для молодого тогда ученого А.С.Садыкова70. Местные органики были против выдвижения Садыкова. Я решил дело в его пользу. Теперь А.С.Садыков давно уже президент АН УзССР и академик АН СССР.

Такого рода дел приходилось решать довольно много, и я сейчас еще испытываю удовлетворение, что мне удалось содействовать многим достойным людям в трудные моменты их деятельности. Но, конечно, иногда приходилось и отказывать.

Замечу, что, вернувшись из армии, где всего я прослужил 16 лет, я довольно долго не мог отрешиться от армейских традиций и порядков при решении вопросов. Обычно каждый вопрос я решал немедленно, да или нет и точка. Всякая «политичность» и неопределенность казались мне неуместными, особенно в то время, когда еще существовали некоторые черты и условия военного времени. Но иногда моя такая «военная» решительность не нравилась министру С.В.Кафтанову, который был весьма «политичным» руководителем. Вот один пример.

Я уже упоминал, что в ряде провинциальных, да и в столичном, университетах в те времена процветали «творческие» инициативы. Получилось так, что чуть ли не во всех университетах были организованы вечерние и заочные факультеты и отделения. Я отнюдь не был противником заочного образования для гуманитарных специальностей. Но когда заочное образование было внедрено на естественнонаучных факультетах, это вызывало крайние осложнения и у студентов-заочников, и у деканов факультетов. Надо же было для заочников организовать практические лабораторные занятия. Какой будет специалист-химик, если он не прошел основательного лабораторного обучения по аналитической, физической и органической химии и по спец, предметам? Между тем, работники заочных отделений, большей частью сами не получившие достаточной подготовки и «вцепившиеся» в свои должности преподавателей университетов, требовали от меня чуть ли не отмены всех практических занятий, так как провести их было крайне трудно, особенно в те времена. Требовали также разных льгот для заочных отделений — сокращения учебных планов и программ и вместе с тем требовали расширения штатов и увеличения ассигнований. Несколько месяцев я бился с этим вопросом, докладывая С.В.Кафтанову о нецелесообразности заочного образования по естественнонаучным специальностям, но все было бесполезно. Вверху идею заочного образования явно поддерживали. Я решил при всем этом ликвидировать заочные отделения на естественных факультетах, так как с моей точки зрения такое обучение, в конце концов — антигосударственное дело. Я издал приказ, и в Московском и других университетах пришлось ликвидировать заочные отделения.

Поднялся страшный шум и среди работников заочных отделений, и среди студентов-заочников. Вспоминается, вызвал меня к себе С.В.Кафтанов и после трудного разговора сказал мне, что я должен отменить свой приказ. Я тогда ответил ему: «Вы — министр и можете легко отменить мой приказ, я же не могу насаждать халтуру в университетском образовании». К моему удивлению, мой приказ остался в силе. В Московском университете были закрыты заочные отделения, а по его примеру они были ликвидированы вскоре и в других университетах.

Другой случай моего столкновения с официальной политикой были так называемые «факультеты журналистики», которые только что были организованы в Московском и в некоторых других университетах. Организация этих факультетов произошла помимо меня, видимо, по прямому указанию ректорам университетов сверху. Когда я узнал об этом, я был изумлен учебным планом, носившим вовсе не университетский характер. Да и в числе преподавателей не было ни одного профессора, преподавание вели, казалось, случайные в ученом мире люди. Я выразил сомнение в целесообразности существования таких факультетов в университетах, и это дошло до высокого начальства. Однажды я был неожиданно вызван к начальнику Управления пропаганды ЦК Г.Ф.Александрову71. Состоялся крупный разговор. В высоких тонах он начал меня третировать, я же не уступал. Но я проиграл это дело.

Были, конечно, и другие подобные дела, которые заставляли нервничать и много работать. Время было тяжелое.

У меня не было помощников, которые бы полностью понимали задачу улучшения и подъема университетского образования, особенно на естественнонаучных факультетах. Мой заместитель (по снабжению) был демобилизованный из армии А.Т.Григорьян72, бывший работник центрального аппарата. Он был «дельцом и комбинатором», могущим протолкнуть разные вопросы, связанные с устройством кого-либо, пропиской в Москве и т. д. Вначале я, естественно, не знал, что он за человек в части своих связей с влиятельными деятелями высоких учреждений. Но его способность устраивать дела как-то настораживала. Он действовал неофициально, звонил по телефону каким-то приятелям, даже к министрам, в Моссовет и т. д., и дело было в шляпе. Я не мог поддерживать такую систему ведения дел в Управлении университетов. Вместе с тем А.Т.Григорьян, в то время, по крайней мере, был неспособен составить даже самую пустяшную бумажку (едва ли он не хотел заниматься такими делами), хотя он окончил Механико-математический факультет МГУ. Он производил впечатление человека невысокой научной грамотности и не столько помогал мне по должности, сколько занимался «комбинациями», требовавшими от меня внимания. Правда, он довольно быстро ушел из Управления университетами, сделавшись Управляющим делами Министерства. В дальнейшем мне пришлось с ним работать в течение многих лет в области истории науки.

О других своих помощниках и сотрудниках я почти ничего не помню. Вспоминаю некоего Сорокина, который, зная Григорьяна по университету, пытался «вывести его на чистую воду». Был довольно длительный разбор, но Григорьян вышел «чистым из воды». Все это вызывало к нему особые подозрения. Другие мои помощники были, в общем, добросовестными исполнителями, но не более. Что касается моих коллег — других начальников управлений Министерства, то друзей у меня среди них было мало. Многие из них были политичными чиновниками, стараясь показать себя с самой положительной стороны. Вспоминаю лишь двух более или менее симпатичных людей: начальника Управления медицинских вузов И.Е.Кочергина (с которым я ездил в Ташкент в 1946 г.). Вторым был М.Н.Волков — впоследствии Ученый секретарь Высшей аттестационной комиссии. В контакте с ним и его помощником М.Н.Тихомировым мне пришлось в дальнейшем много лет работать в качестве члена Экспертной комиссии по химии. Остальных сотрудников и коллег, за отдельными исключениями, я вспоминаю лишь «в тумане». С зам. министрами у меня сложились ровные, чисто служебные отношения. Многие из них уже умерли, за исключением, пожалуй, А.И.Синецкого (которого в последний раз я встретил на похоронах С.В.Кафтанова).

Моя работа в Управлении университетов Министерства высшего образования была непродолжительной. Это, впрочем, характерно для того времени. Все мои коллеги по Министерству также быстро сменили свои занятия в результате различных постоянных перемен, которые происходили в то время.

Хочется сказать несколько слов о С.В.Кафтанове. В целом он был как министр — на высоте. Он прекрасно изучил проблемы высшего образования, обладал огромной памятью и знал почти всех сколько-нибудь видных ученых во всей стране. Мне приходилось встречаться с С.В.Кафтановым чуть ли не ежедневно. Я докладывал ему о важнейших делах, проектах, перемещениях людей и т. д., и мы подробно обсуждали различные проблемы университетского образования. В те времена, когда перестраивалась вся экономика страны и в связи с этим и высшее образование, приходилось иметь дело с инициативами видных ученых. Так, к нам наведывался П.Л.Капица, у которого всегда в уме было много разных проектов и предложений, особенно в части подготовки для страны ученых высшей квалификации. Впоследствии именно в результате обсуждения проектов П.Л.Капицы возникли МФТИ и другие высшие учебные заведения. К С.В.Кафтанову часто приходили с проектами и другие видные ученые. Эти проекты иногда в моем присутствии подробно обсуждались, а затем мне приходилось перерабатывать такие проекты для представления в Совет Министров СССР. Иногда, впрочем, работа над такими проектами оказывалась в дальнейшем ненужной. Бывало, договоримся с С.В.Кафтановым по поводу какого-нибудь нового проекта, и я сидел неделями, разрабатывая соответствующий доклад. Готовый доклад я приносил С.В.Кафтанову, он благодарил и клал этот проект в стол «отлежаться». Но через месяц и более он вдруг извлекал из стола мой труд и, передавая его мне, говорил: «Вот тут Ваша бумага, возьмите ее к себе». Работа моя оказывалась напрасной.

В общем же С.В.Кафтанов был благожелательным человеком, и работать с ним было приятно. Он никогда не принимал быстрых решений и был большим «политиком». Я был связан с ним много лет после ухода из Министерства высшего образования, когда он был министром культуры, председателем Комитета по радио и телевидению и т. д. Он умер совершенно неожиданно, и это было следствием ряда обстоятельств и его поведения.

Моя работа в качестве начальника Управления университетов, видимо, не всегда нравилась высокому начальству. Я уже рассказывал о конфликте с Г.Ф.Александровым. Мы с ним впоследствии были на «ты» и встречались как лучшие друзья во время, когда он был директором Института философии АН СССР. Как он сошел со сцены и умер, довольно хорошо известно, об этом я не собираюсь писать. Бывали, конечно, у меня столкновения и с другими высокими работниками, но в аппарате ЦК у меня были очень хорошие отношения с рядом работников. Тем не менее, в конце 1946 г. я стал ощущать, что я пришелся не ко двору. В частности, однажды меня вызвал С.В.Кафтанов и очень настоятельно предложил мне пост директора Химико-технологического института им. Д.И.Менделеева. Он соблазнял меня и персональной машиной, и хорошей квартирой и пр. Я отнесся к этому совершенно отрицательно. Во-первых, мне успела надоесть административная работа, во-вторых — самое главное — я мечтал, что буду вскоре вести научные исследования, в частности по физико-химии дисперсных систем. Но я понял, что мне пора уходить из Министерства, и пришел к этому выводу без сожаления. Я уже начал в то время работать в МГУ и в КЭИН-е АН СССР. Кроме того, в это время я особенно увлекся историей химии, главным образом потому, что мне пришлось читать этот курс в МГУ. Я вошел в состав Комиссии по истории химии при Отделении Химических наук АН СССР и делал там кое-что.

В августе 1947 г. я (без шума) освободился от должности начальника Управления университетов, передав дела своему другу К.Ф.Жигачу. С ним я постоянно встречался и навещал его в Министерстве. Он пробыл здесь, однако, недолго. Из-за какого-то инцидента, связанного с академиком И.И.Мещаниновым73 (которого будто бы К.Ф.Жигач признавал авторитетом), он был снят с должности решением, подписанным самим Сталиным. Кузьма любил выпить, и по этому поводу и мне приходилось иногда участвовать в его похождениях. Был с нами тогда еще и В.В.Коршак74, и мы втроем собирались часто и подолгу беседовали.

В это время начальником Отдела науки в ЦК стал Ю.А.Жданов75, который при Сталине был всесильным человеком.

Мои связи с МВО СССР постепенно с годами ослабли, и лишь мое участие в Экспертной комиссии ВАК в течение более 25 лет (до 1976 г.) заставляло меня иногда посещать Министерство и встречаться с некоторыми редкими старыми знакомыми.

С уходом из Министерства для меня наступил новый период в жизни, который, впрочем, был отчасти подготовлен в 1945–1946 гг., главным образом моей связью с Московским университетом76.

[Послесловие к III части]

Промчался год с тех пор, как были написаны последние строки части III воспоминаний. Это был 78-й год моей жизни. Казалось, что он должен был пройти спокойно в тишине, однообразии и болезнях стариковской жизни. Но прошедший год оказался напряженным, как и прошлые годы. Даже, может быть, более напряженным. Работать в этом году пришлось в условиях наступления стариковских болезней. Прежде всего, сдает сердце. На ходьбе — быстро устаю, задыхаюсь. Видимо, началась стенокардия движения — немеют руки, болит грудь. Правый глаз вышел из строя — катаракта. Врачи полагают, что в моих условиях можно обойтись и с одним глазом. Приходится обходиться, хотя при некоторых работах, например при ремонте пишущей машинки, трудно увидеть мелкие детали или завинчивать мелкие винтики. Пальцы ног потеряли чувствительность и холодеют. Одним словом, постепенно становлюсь развалиной. К сожалению, все это совершенно естественно.

По-прежнему работаю в двух местах — в Институте истории естествознания и техники и в Университете. Весь год — хлопоты — лекции, зачеты, аспиранты, различная писанина, заседания — нудные и длинные, которых я не терплю, и все прочее. За истекший год прошла корректура т. II «Очерков по истории химии». Этот том был написан 5 лет тому назад и только благодаря «помощи» некоторых, казалось, близких товарищей, печатание тома сильно задержалось (на 5 лет!). Все это, конечно, не способствует спокойной стариковской жизни. Но на свете все так устроено, что приходится сплошь и рядом сталкиваться с такого рода (и другими) фактами «товарищеского» отношения к себе. Прошли также уже две корректуры второй книги «История химии» — учебного пособия для студентов педагогических вузов. Надеюсь на скорый выход этой книги. Немало пришлось посидеть в истекшем году с редакторами и одному. За этот год удалось серьезно переделать и заново написать большую часть «Истории Солигалича». Нашел и использовал некоторые новые материалы. Но предстоит еще немало работы над этой историей. К сожалению, стал менее подвижным (болят колени) и не могу поработать в ЦТАДА и в Институте истории АН СССР.

Немало пришлось поработать и с изобретением «Дисперсионно-конденсационный метод получения дисперсных систем и материалов». С одной заявкой в Комитет по изобретениям было потрачено много времени, пришлось согласиться на соавторство с некоторыми людьми, которые могли экспериментально иллюстрировать значение этого нового метода. Много времени отнимали и аспиранты. Они как дети. Им надо не только давать чисто научные советы, что делать, что читать, как писать, но буквально опекать их, говорить с ними по душам о задачах науки и ученого, обсуждать их чисто личные вопросы, хлопотать по такого рода вопросам. Но эта работа всегда доставляла мне большое удовлетворение. В последние годы мне везет на аспирантов. Одного из них я выпустил — В.Н.Рыжикова. Другая — Н.Л.Струсовская, видимо, также скоро защитит. Волынка и с дипломниками, но о всем не упомянешь.

Пытаюсь регулярно писать. Хочется закончить «Очерк истории химии» — написать III-й, а может быть, если удастся, и IV том. В планах, кроме того — «Седиментометрический анализ» и куча статей. Не знаю, что удастся сделать.

4 июня у меня умерла жена. Жизнь довольно резко переменилась. Чувствую, что стал «сдавать», хотя и надеюсь, что привычная дисциплина занятий еще некоторое время будет поддерживать мою жизнеспособность.

Сегодня 8 августа (полнолуние и перемена погоды); я был в клинике на диспансеризации и что-то «упал духом», узнав, что электрокардиограмма у меня неважная. Да и чувствую себя неважно, хотя днем и предпринял длительное путешествие в центр и довольно много прошел пешком. Должен продолжать работу над т. III «Очерка общей истории химии». Но никакого настроения нет. Не желая «распускаться и размагничиваться», решил сесть за воспоминания.

Одна из причин, по которой я год не занимался этими воспоминаниями, состояла в том, что предстоит изложить события последних 35 лет. Эти годы были полны работами и хлопотами. Но все было омрачено событиями, о которых не хочется писать. Эти события малоприятны и в них замешаны, казалось, довольно близкие люди, которых предстоит характеризовать откровенно и далеко не всегда положительно, как хотелось бы. И лишь рассчитывая на то, что эти воспоминания станут известными много лет спустя, когда горечь от прошлых неприятных историй исчезнет вместе с исчезновением моего поколения77.


Загрузка...