Ким Филби АВТОБИОГРАФИЯ

Перевод М.Ю. Богданова

КОРНИ

Руфина как-то сказала мне, что я должен всегда мыть руки после того, как держал деньги. Ее мягкий приказ перенес меня лет на 55 во времени и примерно на полторы тысячи миль в пространстве — в Кемберли, графство Суррей, где под присмотром бабушки проходило мое детство с 3 до 12 лет.

«Никогда не клади в рот пенсы и полупенсы, — любила повторять бабушка. — Ведь неизвестно, какие отвратительные оборванцы держали их в руках. Ты можешь опасно заболеть». Между этими двумя предостережениями, конечно, есть разница. Для бабушки серебряные монеты — шестипенсовики, шиллинги, флорины и полукроны — были вне подозрения. Подозрение вызывали только медяки — монеты бедняков. Для Руфины же все деньги — грязные, несмотря на то что ей нравятся вещи, которые можно на них купить. Руфина, хотя в жилах ее течет польская кровь, родилась в Москве через 15 лет после революции и прожила в этом городе всю жизнь.

Я вовсе не хочу создать впечатление, будто моей бабушке было чуждо сострадание к бедным и обездоленным. Она порой пробивалась сквозь транспортный поток на другую сторону улицы лишь для того, чтобы сунуть несколько медяков в руку нищего, которому, на ее взгляд, это было особенно нужно — таким он выглядел голодным или больным. Однако между моей сострадательной бабушкой и тем нищим пролегала непреодолимая пропасть. Никто этого не знал лучше Кейт, нашей кухарки, которая преданно служила бабушке свыше 40 лет и которой бабушка, в свою очередь, была очень предана. В течение всего этого времени Кейт хорошо знала свое место в нашем доме — кухню и задний двор. Я ни разу не встречал ее среди цветочных клумб, а овощи с огорода доставлялись ко входу в кладовку мистером Бишопом, садовником. Иногда в дом врывался шум, который напоминал звук, издаваемый рвущимися простынями. Он заставлял бабушку навострить уши и взглянуть на часы.

— Ким, — говорила она, — это, должно быть, принес пирожные человек из кондитерской Дэрракотта. Сбегай на задний двор и скажи Кейт, чтобы она не смеялась так громко.

Когда меня впервые привезли в Кемберли, бабушка вела хозяйство, но не являлась главой дома. Еще жива была ее собственная мать, бабуся Дункан, как я ее называл. Ей было около 70 лет, и она была бледная, хрупкая, седая. Утро она проводила в своей спальне, днем перемещалась в гостиную, а вечерами, если была хорошая погода, возилась, подстригая траву бордюра и распуская при этом митенки. Я виделся с ней только за столом, и ее редкие высказывания убедили меня, что у нее есть глаза на затылке (так я долгое время считал). Она обычно сидела во главе стола спиной к французским окнам до пола и время от времени делилась впечатлениями о том, чем занимались птицы на садовой дорожке позади нее. Прошло немало месяцев, прежде чем я понял, что источником ее информации являлась огромная гравюра под стеклом, изображавшая встречу в Лакноу Хэвилока, Утрама и сэра Колина Кемпбелла[1], и в этом стекле в деталях отражался сад. Радом с гравюрой висел великолепный гобелен, привезенный, как мне с гордостью рассказывали, в качестве трофея двоюродным дедом из Летнего дворца в Пекине.

Как подобало в то время, в доме, где обитали две дамы — старая и пожилая, режим был хоть и не суровый, но четко устоявшийся. Подобно тому как для Кейт были отведены кухня и задний двор, моим пространством являлись детская комната и сад, причем со строгим запретом ходить по цветочным клумбам. За моим поведением следили сменявшие друг друга молоденькие гувернантки, жившие со мной в одной комнате и пробуждавшие во мне смутное сексуальное самосознание, вероятно потому, что они это тоже чувствовали. К сожалению, отыскивая в памяти какие-либо конкретные поводы для такого смутного пробуждения, я ничего не могу вспомнить. Гостиная была запретной территорией. Меня пускали туда, лишь когда кто-либо из заглянувших на чашку чая подруг бабуси Дункан выражал — скорее всего неискренне — желание взглянуть на «милого малыша». В таких случаях гувернантка, прежде чем ввести меня «в присутствие», тащила громко протестующего «милого малыша» в ванну для основательной отмывки. В гостиной нанесенная мне обида затушевывалась чирикающими голосами, которые восклицали: «Ах! Какой чистенький мальчик!» Среди этого чириканья особенно выделялась сестра бабуси Дункан, тетя Ада, которую я очень боялся. Впрочем, в этом была виновата не она, а моя бабушка.

— Сегодня ты должен быть хорошим мальчиком, Ким, — напутствовала меня бабушка за завтраком. — Тетя Ада придет к нам на чай.

И вот начиная с четырех часов я дежурил возле щели в заборе и мчался как угорелый прятаться, завидя на дороге тетю Аду в черной вуали, трепетавшей на ветру.

Помимо вполне понятной злости на то, что тебя скребут, причесывают и выставляют напоказ, режим, существовавший в «Перекрестках», — а наш дом стоял недалеко от того места, где Парк-стрит пересекает Гордон-роуд, — не вызывал у меня желания взбунтоваться. Все шло по раз и навсегда установленному пути — как звезды на небосклоне. У меня не было желания заходить в гостиную, и, наверное, я был бы ошарашен, если бы бабуся Дункан посетила детскую (такая возможность мне просто в голову не приходила, как, кстати, и ей, несмотря на то что от двери в гостиную до двери в детскую было всего шага три, не больше). Я склонен считать, что режим, существовавший в «Перекрестках», куда лучше современного устройства семейной жизни, где каждый волен делать все, что ему заблагорассудится. В Кемберли исходили из того, что и взрослые, и дети имеют право вести собственный образ жизни.

Царившая в нашем доме атмосфера не способствовала притоку маленьких мальчиков, так что у меня было мало знакомых среди сверстников. Тем не менее тогда я об этом не очень сожалел. Чаще всего я проводил время в компании двоюродного брата Фрэнка, чьи родители, как и мои, большую часть своей жизни провели в Азии. Но я считался любимым внуком, и расположение ко мне бабушки было настолько очевидным, что вызывало нескрываемую враждебность матери Фрэнка, моей тетушки Китти, которая беспрестанно напоминала мне, что, хотя я на восемь месяцев старше Фрэнка, его отец на год старше моего отца и, следовательно, Фрэнк занимает в семейной иерархии более высокое положение. Поначалу я попросту не понимал этого довода, а когда позднее до меня стал доходить его смысл, он перестал что-либо значить. Дело в том, что все имевшее отношение к вопросу о наследовании утратило актуальность, поскольку наследовать было нечего.

Вероятно, именно недостаток друзей-сверстников способствовал тому, что я с раннего возраста увлекся книгами. Мне еще не исполнилось пяти, а я уже сражался с адаптированным для детей изданием «Синдбада-Морехода» и вскоре принялся за «Детскую энциклопедию» Артура Ми. Я с жадностью глотал статьи по естествознанию и географии. Потом был еще какой-то сборник коротких рассказов, название которого я забыл. Яснее всего в памяти сохранился рассказ — и это весьма странно в свете более поздних событий — о нападении стаи волков на путешественников, передвигавшихся на санях по Сибири. Волки дали знать о себе «протяжным, низким, меланхоличным воем»; чтобы уйти от погони, путешественники отдали несколько лошадей на съедение волкам, а в заключение — хэппи-энд в виде мигающих огней деревни. Тем не менее образ воющих волков запал в сознание и не раз являлся мне в ночных кошмарах. Этот рассказ, а также другие, иллюстрированные картинками змей и морских чудовищ, породили у меня боязнь темноты, которая не проходила года два или три. Возвращаясь в сумерках из школы, я обходил низко свисающие ветви деревьев из страха перед леопардами, которыми мое напичканное чтением воображение населяло Гордон-роуд.

Незадолго до того, как мне исполнилось пять лет, меня определили в детский сад, которым руководили две старые девы — мисс Херринг и мисс Крисп. Поскольку я уже умел читать, мне не составляло труда держаться на уровне пятилеток, а вскоре я даже обогнал их. Время, проведенное в детском саду, осталось в памяти по трем причинам: я влюбился, открыл для себя географический атлас и отрекся от Бога.

Объектом моей любви стала некая мисс Диана Хиггинсон, которая была примерно на год старше меня. Мои чувства к ней не имели ничего общего со смутными ощущениями, вызванными гувернантками, ночевавшими в моей комнате. И тем не менее я не назвал бы их чисто платоническими. Меня притягивало к Диане нечто, что я не пытался определить в то время и не могу определить сейчас. Я и сегодня вижу, как она сидит на два ряда впереди меня в черно-белом клетчатом платье чуть выше колен и с черным бантом в волосах; иногда в поле моего зрения попадало ее бледное, пикантное личико. Однажды я пошел следом за Дианой и проводил ее до дома, обнаружив при этом, что она живет почти рядом с «Перекрестками», на той же улице. Но я с ней так ни разу и не заговорил — ни тогда, ни потом. Вскоре я начисто потерял интерес к девочкам, и эта фаза длилась шесть или семь лет.

Да простит меня Диана, но должен признаться, что это атлас втянул меня в свою магическую паутину. Каким-то необъяснимым чутьем я мгновенно улавливал и объединял в единую картину странные очертания и часами сосредоточенно изучал извилистые линии рек и оттеняющие их контуры. Следующим шагом, конечно, было перечерчивание карт, и бабушка с радостью купила мне контурную тетрадь, прекрасно понимая, что всего за несколько пенсов обретает многие часы спокойствия в детской. Позже под влиянием карты-схемы из «Острова сокровищ» я обнаружил, что карты можно изобретать самому. Открытие это вылилось в бесконечное рисование вымышленных стран с причудливыми мысами, бухтами и немыслимо расположенными холмами. Бабушка стала критиковать меня за то, что все холмы у меня назывались «Холмами Подзорной трубы», тогда я стал называть их «Подзорная труба-1», «Подзорная труба-2» и т. д. — уловка, которую независимо от меня изобрели исследователи и картографы Гималаев. Мое детское увлечение картами с годами превратилось в тягу к путешествиям, присущую мне до сих пор. Это, по всей видимости, в немалой степени способствовало ослаблению моих корней в Англии.

О Боге; Профессор Хью Тревор-Роупер охарактеризовал меня как «ископаемое»[2]. Надеюсь, мне удастся доказать необоснованность этого обвинения и продемонстрировать, что мое мировоззрение с годами менялось. Но что касается религии, то я всегда решительно отрицал ее. Мне было около шести лет, когда я поверг в ужас бабушку, объявив, что Бога нет. Она была христианкой и свою веру в Бога проявляла в том, что ходила в церковь Св. Михаила на Пасху и Рождество. Но меня с собой никогда не брала и не разговаривала со мной на эти темы. Следовательно, поскольку религия никогда не вторгалась в стены «Перекрестков», мой скептицизм зародился, должно быть, в детском саду, где воспитатели делали упор на чудеса, считая, что это возбудит интерес у детей. В моем случае это возымело прямо противоположное действие. Я реагировал с откровенным недоверием, причем больше всего меня отталкивал широкий разрыв между всемогуществом, приписываемым Христу, и тем, как он это использовал. Почему он вылечил одного-единственного прокаженного? Почему не всех прокаженных? И так далее. Ни один довод, услышанный или прочитанный мною с тех пор, не развеял моих сомнений, и ни разу у меня не было позыва приобщиться к религии. С раннего детства и по сей день я всегда считал, что чувства способны творить большие чудеса, чем любой взлет веры.

Итак, живя в «Перекрестках», я не испытывал страха перед Богом. Думаю, что не испытывал его и перед людьми, за исключением разве что мистера Уотсона. Не сомневаюсь, что мистер Уотсон был замечательным человеком. Но он был хозяином «Перекрестков», и меня стращали им, когда я начинал капризничать и шалить, грозя нанести ущерб имуществу. Его имя произносили зловещим шепотом. Но самого мистера Уотсона я так никогда и не видел.

От страхов меня почти полностью заслоняла любовь бабушки, не ослабевавшая до самой ее смерти, — она скончалась в возрасте 85 лет, сохранив до последних дней вкус к жизни и умение посмеяться. Она потеряла двух сыновей в сражениях под Ипром: одного — в 1914 году, а другого — двумя годами позже. Мое присутствие, должно быть, помогало заполнить образовавшуюся в сердце пустоту; иначе я не в состоянии объяснить, почему она отдавала явное предпочтение именно мне. Я навещал ее периодически во время второй мировой войны, и каждый раз меня ожидала в буфете неоткупоренная бутылка виски; как только я наливал себе первый стакан, она, посмеиваясь и отдуваясь, хриплым шепотом предостерегала меня:

— Не забудь сразу же спрятать бутылку, как Только услышишь, что идет тетя Китти.

С особым уважением хочу упомянуть последние слова бабушки, адресованные моей матери, которая в тот момент жила у нее. Бабушка остановилась на лестнице, ведущей в спальню, где ей через несколько часов суждено было умереть, и крикнула в кухню:

— Кейт, не забудь приготовить стакан джина для миссис Доры!

Но вернемся к годам первой мировой войны. На меня она практически не повлияла. Гувернантки водили меня смотреть парад на площади перед церковью в Королевском военном колледже или же показывали мне учебные окопы на Баросса-коммон, вырытые для того, чтобы курсанты почувствовали себя на Западном фронте, где им вскоре предстояло умереть. Нормирование продуктов меня не коснулось. Мало волновали меня рассказы о налетах «цеппелинов» и даже пируэты в небе над нами аэропланов из Фарнборо. Куда больше меня интересовали поезда, мчавшиеся по высокой насыпи, которую было видно через ворота нашего сада, — я был еще в том возрасте, когда больше хочется быть машинистом, нежели астронавтом. Затем начались торжества по поводу заключения перемирия, раздражавшие меня своей бестолковостью и бессмысленностью. Бабушка огорчилась, услышав, что я назвал их «глупой суетой». Бедная женщина! Наслаждаться ими ей было уже поздно.

Через несколько месяцев в результате этой «глупой суеты» произошло событие, имевшее важные для меня последствия: в мою жизнь вернулись с Ближнего Востока два совершенно чужих человека — мать и отец.

Говоря, что родители были совершенно чужими для меня людьми, я нисколько не преувеличиваю. Конечно, я «знал» о их существовании. Но от раннего детства, проведенного в Индии, осталось очень мало воспоминаний, они были разрозненные и смазанные. Как я ни старался, ни в одном из них мне не удалось увидеть родителей. Помню пейзаж — я всегда называл его «Амбала» — улицу, уходящую влево, полумесяцем вниз, по правую ее сторону тянулась сплошная череда красноватых домов с террасами, а по другую сторону — поросший деревьями холм. Я, должно быть, видел нечто подобное в Индии, но не уверен, что это было именно в Амбале. Затем сохранилось воспоминание о ночном путешествии в поезде, во время которого некий мистер Стин дергал меня за волосы каждый раз, как видел (или утверждал, что видел) обезьяну. Наверное, можно было придумать другой способ показать малышу обезьяну в темноте, ибо я ее так и не увидел. Эта картинка сливается с другой ночной поездкой в поезде, а возможно, и той же самой. Я лежал на верхней полке и ныл оттого, что очень хотел пить. Кто-то, кажется солдат, решил успокоить меня с помощью плитки шоколада, но после нескольких кусков жажда стала мучить меня еще сильнее, и я заныл громче.

Таким образом, о раннем детстве в Индии и об индийском периоде жизни моих родителей я знаю исключительно понаслышке, в основном со слов матери. Меня уже тогда звали Ким. Говорят, английский был для меня вторым языком, со слугами и рассыльными я предпочитал болтать на хинди. Мой отец, державшийся традиций до нелепости неуклонно, с изумлением взирал на своего первенца и говорил: «Ну, Дора, это же самый натуральный маленький Ким». Это прозвище так за мной и закрепилось. Другой, и последний, отрывок «воспоминаний понаслышке», связывающий меня с отцом, касался утреннего отчета о погоде, который он требовал от меня во время отдыха в Дарджилинге, где мы жили в бунгало с видом на Кинчинджунгу, — так я записал в моем первом атласе. Мне было велено говорить либо «папочка, горы видны», либо «папочка, горы не видны». В первом случае отец выходил ко мне на веранду, во втором — снова засыпал.

Еще одна серия смутных воспоминаний — о возвращении из Индии вместе с матерью. Могу различить только Карачи — опять череда красноватых домов, да еще башня с часами. Потом какие-то странные кусты, растущие прямо из воды где-то в Средиземном море, — я так и не смог вспомнить, где это было и когда. Как и в воспоминаниях индийского периода, моя мама нигде не присутствует. По ее словам, попутчики прозвали меня Вельзевулом, а однажды я выскочил из каюты весь вымазанный в чем-то липком и коричневом до самых ресниц, громко отрицая, что украл шоколад. Единственным важным событием в этом путешествии явилось знакомство с мальчиком по имени Гай Селлз, который был на целый год старше меня. Грандиознее его я не встречал никого в жизни, и самым грандиозным в нем было то, что он заикался. К концу путешествия я стал заикаться точь-в-точь, как он. С той поры эта привычка иногда смущала и утомляла меня, но порой и выручала. Заике труднее проговориться, чем незаикающемуся.

В течение четырех следующих лет в моей жизни господствовали бабушка, Кейт, мистер Бишоп, книги, атлас и Кемберли; поэтому я не без волнения позволил бабушке в один прекрасный день в 1919 году буквально всунуть меня в праздничный костюмчик, и мы отправились в Лондон — встречать маму. К перрону подтянулся весь в клубах дыма поезд с пассажирами из порта, и из окна высунулась, махая нам рукой, довольно высокая женщина в белом с черными полосами платье. Но когда она попыталась взять меня на руки, я не дался, вцепившись в бабушкину юбку. А когда по возвращении в Кемберли мама объявила о своих планах, я устроил первый в жизни сознательный бунт. Как большинство первых бунтов, он длился недолго.

Мама решила через несколько дней вернуться в Лондон, чтобы встретить отца, и хотела взять меня с собой. Она уверяла, что мне понравится пожить в отеле «Тюдор-корт» на Кромвелл-роуд. Я отвечал, что не хочу жить в отеле и не хочу ехать в Лондон, а хочу остаться с бабушкой в Кемберли. Маму это, вероятно, страшно задело, хотя вряд ли можно было ожидать иного. Она, тем не менее, не обратила внимания на мои протесты, и мы отправились в Лондон, в «Тюдор-корт», где я вскоре нашел себе новое интересное занятие — наблюдать за изощренными манерами мальчиков-рассыльных, облаченных в униформу с медными пуговицами. Мама объясняла их манеры одним коротким словцом: наглость.

И опять картина круто меняется. Волна памяти переносит меня в дом на Сент-Питерсбург-плейс, о котором мать впоследствии всегда вспоминала с ностальгией. Дом этот находился всего в нескольких шагах от парка Кенсингтон-гарденз — удобно для гувернанток и приятно для меня. Каким-то чудом получилось так, что отец был с нами; я не помню, как он приехал и как я его «встретил». Но уже в первые дни (или, может, недели) по приезде он взял меня с собой в Королевское географическое общество, что находится на противоположной стороне Кенсингтон-гарденз. Там, на втором этаже, он восседал на высоком стуле у огромного стола, накрытого большими листами ватмана. Там же лежало несколько блокнотов, стояли разноцветные бутылочки, тончайшие ручки и масса остро отточенных карандашей. Мое удивление возрастало с каждой минутой, но, когда отец приступил к тому, что он назвал «работой», я был просто поражен. Он чертил карту и к тому же, насколько я мог судить, карту по памяти, ибо перед ним не лежало никакого атласа, с которого он мог бы копировать. Отчетливо помню, что я испытал два противоположных чувства. Во-первых, восхищение тем, как аккуратно нарисовал отец карту, во-вторых, разочарование, что он называл «работой» то, чем я все время занимался[3].

В течение одного семестра я посещал занятия в дневной школе (без пансиона) на Орм-сквер — буквально за углом от Сент-Питерсбург-плейс. В день, когда мне предстояло впервые отправиться в школу, отец будничным тоном заметил за завтраком, что меня раз в неделю будут пороть — такова обычная школьная процедура. Усомнившись в его словах, я взглянул на мать, но она подтвердила: конечно! Я должен научиться принимать горькие лекарства как подобает настоящему мужчине[4]. Меня это не удивило, так как я много читал о тяготах школьной жизни. Я отправился на Орм-сквер, готовый к тому, что буду порот еще до того, как совершу какой-либо проступок, и только через неделю понял, что это была шутка. Шутка не очень удачная — сегодня она наверняка показалась бы жестокой, но в то время я так не думал. Тогда я ощущал лишь приятное возбуждение и гордость от того, что мне предстоит «принять горькое лекарство» и доказать, что я мальчик, а не глупая девчонка, которая наверняка распустит нюни.

По результатам семестра я занял первое место в младшем классе, но, как мне кажется, исключительно по той причине, что мой самый серьезный конкурент, мальчик по фамилии Стоббингз, заболел во время экзаменов и не смог закончить курс. Этот успех утвердил отца в правильности решения, принятого еще в момент моего появления на свет, а именно: я должен поступить в школу Вестминстер[5], а затем в Тринити-колледж Кембриджского университета, то есть пойти по его стопам. Я уже упоминал, что отец был большим ортодоксом. А пока он отвез меня в Истборн с намерением найти там подготовительную школу. Он собирался вернуться в Индию, хотя добраться ему удалось только до Ближнего Востока, где с небольшими перерывами он и провел остаток жизни.

Более важным, чем поездка в Истборн, явилось для меня короткое путешествие через Лондон на крикетный стадион «Овал», где команда графства Суррей принимала гостей из Сомерсета. Два дня матч откладывался из-за дождя, а на третий дневные газеты сообщили, что Сомерсет, подававший первым, оказался в сложном положении. Отец решил, что ко времени полуденного чая хозяева поля одержат окончательную победу, и повел меня посмотреть, как будет бить Хоббс. Он рассчитал наше прибытие на стадион до минуты. Когда мы покупали программки и усаживались, Хоббс и Хауэлл как раз готовились «отвечать» Сомерсету, набравшему к тому моменту 138 очков. Затем произошел сбой. Поле после сильного ливня было все еще мокрым, и Хоббс, набрав лишь пять очков, задрал мяч кверху, что позволило М.Д. Лайону, находившемуся по левую сторону от боулера, без труда поймать его. Отец был разочарован, а меня всецело захватила игра; и, надо сказать, для маленького мальчика, впервые попавшего на крикетный матч на уровне сборных команд графств, игра закончилась прямо-таки как пишут в книгах. В начале последней серии бросков Суррей сравнялся с Сомерсетом по общей сумме очков, после чего Шепард метнул мяч от калитки к границе левого сектора, принеся тем самым команде Суррея первые победные очки.

В тот солнечный день я стал болельщиком Крикетного клуба графства Суррей и продолжаю оставаться им по сей день. Годом позже у меня развился примерно такой же интерес к футбольному клубу «Арсенал»[6]. Эти привязанности впоследствии в какой-то степени скрашивали мою жизнь в трудные времена: «Арсенал» — в пору своего расцвета в 30-е годы, пришедшегося на период триумфа фашизма, а Суррей — в 50-е, когда над моей головой сгустились тучи. Радость, которую мне это доставляло, была смехотворно незначительной по сравнению с несчастьями, которые она скрашивала, и, тем не менее, я ее ощущал. Вот уж действительно: утопающий хватается за соломинку.

За короткое время, проведенное отцом в Англии, я начал увлекаться не только спортом. В юности он коллекционировал бабочек и мотыльков. Постепенно его интерес к естествознанию включил в себя птиц, животных и целый ряд насекомых. Из своих путешествий по арабским странам отец привозил экземпляры для Музея естественной истории, в том числе неизвестную дотоле вошь, которая сгубила выставленные по соседству чучела животных, прежде чем ее удалось идентифицировать и выявить ее злокозненный нрав. Отец развлекался тем, что давал своим находкам имена членов семьи и друзей. Так, существует великолепный арабский дятел, именуемый Dendrocopos Dorae — в честь моей матушки; а моя старшая сестра Диана почувствовала себя оскорбленной, когда какого-то непривлекательного грызуна окрестили Obesus Dianae, что было переведено на английский как Жирная Диана, или Жирная песчаная крыса мисс Филби. Но венчало то лето 1919 года увлечение отца энтомологией. Это привело к крупному заказу в магазине «Уоткинсон энд Донкастер», откуда мне доставили симпатичный сачок для ловли бабочек, сосуд для их умерщвления, коробочки для хранения, кляссеры и каталог «Бабочки и мотыльки южной части Британии» — целых два тома, изучение которых вскоре стало для меня не менее любимым занятием, чем атласы.

Итак, в 1920 году, когда родители отбыли на Восток, оставив меня в привычном бабушкином доме, я был уже другим и в то же время самым что ни на есть обычным ребенком. Не помню, чтобы плохая погода удручала меня в Кемберли, в такие дни я, должно быть, читал и чертил карты. В хорошую погоду я играл в крикет и занимался энтомологией. Играл я в одиночку на газоне с битой в руках, но без мяча и партнеров. При этом много бегал. С бабочками и мотыльками справиться было куда сложнее. Цветочный бордюр в «Перекрестках» привлекал их целыми роями — голубянок, красно-белых адмиралов, пестрых многоцветниц, павлиноглазок и др. Пурпурные листья роскошного папоротникообразного куста раскачивались под тяжестью сражающихся друг с другом насекомых. Боясь повредить цветы, я ждал, пока бабочки взлетят. Это было счастливым решением, ибо тем самым снижалась вероятность непреднамеренного убийства. (Два года назад в Сухуми я не сумел сдержать гнева, когда принимавший меня грузин начал бессмысленно и жестоко уничтожать больших сумеречных бражников, слетевшихся к лампе под гроздьями винограда.)

Самому эффективному способу ловли мотыльков меня научил Эрнест Грин, известный энтомолог, живший в Кемберли; впоследствии он стал президентом Королевского энтомологического общества. Мистер Грин по-доброму относился ко мне, и я платил ему за заботливое участие глубочайшим почтением. Однажды, когда у меня разболелся зуб, бабушка пригласила мистера Грина к нам на чай. С его уходом прошла и моя зубная боль. Дополнительным преимуществом его способа ловли мотыльков было то, что я ложился теперь спать на час-другой позже. С наступлением сумерек, вооружившись кисточкой и сосудом со смесью патоки и пива, я отправлялся обмазывать ею сосны. Затем, уже в темноте, выходил из дома с фонарем и коробочками из-под лекарств, чтобы собрать урожай. Патока привлекала мотыльков, пиво одурманивало их, и таким образом они без труда попадали в мои коробочки.

В ту пору я учился в школе в Истборне. Школа эта не выделялась ни уровнем преподавания, ни спортивными успехами. Я, вероятно, был первым, кто закончил ее с результатами, дающими право на поступление в частную школу (этого удалось добиться каким-то чудом), а благодаря моим чуть выше среднего способностям в спорте я легко попадал в состав участников соревнований по крикету, футболу и регби. Что касается академических успехов, то здесь я испытал первые взлеты и падения, которыми впоследствии изобиловала моя жизнь. Первый год я провел в младшем классе — пятом, затем перескочил на два класса вверх, из пятого сразу в третий. Но этот великий скачок оказался мне не по силам, и после половины семестра меня отправили учиться в четвертый класс. Только после этого я начал уверенно и последовательно восходить к вершине знаний, что в принципе давалось мне без особого труда. Пребывание в подготовительной школе было наверняка насыщено какими-то яркими событиями, но с позиций сегодняшнего дня этот период представляется мне довольно серым. Не припомню, чтобы кто-то из нас хоть в малейшей степени интересовался девочками.

В Истборне, пока я там учился, сменились два директора, и каждый из них оказал на меня влияние, противоположное тому, к чему он стремился.

Первый директор преподобный Харолд Браун, килограммов эдак под сто весом, был священнослужителем с неуравновешенным характером. Бедняга! Ему было за шестьдесят, помощники у него были слабые, а приходилось держать в узде полусотню маленьких мальчишек. Он никогда не проявлял жестокости, просто был большой, непонятный и внушавший страх. У него была дочь, старая дева, имевшая, по крайней мере, одну странность. Однажды она, словно пропустив сквозь меня ток, продемонстрировала мне свои панталоны, но за этим ничего не последовало[7].

Мистер Браун оказал мне одну услугу: усилил мой атеизм, возбудив активную неприязнь к религиозным обрядам и отвращение к образу Христа. Директор проводил скучнейшие ежедневные пятнадцатиминутные службы в часовне, воскресные утренние богослужения с длинными невразумительными проповедями и воскресную вечерю, проходившую в сгущающейся темноте, когда на горизонте уже неприятно маячил понедельник. Немного легче стало в последний год обучения благодаря тому, что в обязанности учеников старшего класса входило обслуживание мехов органа, на котором играла Мэри Браун. Мы стояли в нише, где нас нельзя было увидеть из алтаря, сосали леденцы и думали о панталонах исполнительницы.

Мое отвращение к Христу было реакцией на противоречивость нашего воспитания. Мистер Браун любил повторять, что цель обучения в возглавляемой им школе заключается в выработке характера, вернее — Характера. Нас приучали быть мужественными, смелыми и самостоятельными. Величайшим позором считались слезы: ученику, который хоть раз заплакал, постоянно об этом напоминали. И в то же время нам твердили, что надо превозносить некую личность, никак не соответствовавшую этим требованиям: человека с длинными, ниспадающими на плечи волосами (скорее как у женщины, чем у мужчины), телом, обвисшим на кресте, лицом, искаженным болью. А кроме того, в Библии было сказано со всей категоричностью: Ииусус зарыдал! Разглядывая дешевый цветной витраж часовни во время бесконечных, монотонных и пустых богослужений, я пришел к выводу, что Христос, вероятно, был немного «тряпкой». Позднее, в годы отрочества, на меня из книг и разговоров обрушилась масса других трактовок Христа; они настолько противоречили друг другу, что общим для них было лишь одно — отсутствие серьезных доказательств, их подтверждающих. Поэтому я занял нейтральную позицию. Чувство отвращения я перестал испытывать лет 40 назад, но на его месте так ничего и не появилось. О Христе у меня не более ясное представление, чем о каком-нибудь языческом шамане.

Мистер Браун умер, и школу купил некто мистер Ф.Е. Хилл, который был лет на 30 моложе своего предшественника. С ним у нас установились более близкие отношения. Он участвовал в наших играх, а воскресными вечерами читал нам Конан-Дойля, попыхивая изящной трубкой. Будучи лучшим учеником, я числился среди его фаворитов и платил ему за симпатию симпатией. Новый директор был консерватором. Во время всеобщих парламентских выборов он нервно разгуливал по школе и бормотал: «Хамы и пройдохи, хамы и пройдохи», имея при этом в виду не социалистов, а кандидата от либеральной партии и его сторонников, оспаривавших избирательный округ Истборн у депутата-тори; когда же я поинтересовался у него, является ли Рамсей Макдональд[8] джентльменом, он буркнул «нет» и ледяным взглядом посмотрел на меня.

М-р Хилл был, естественно, сторонником империи. Он переименовал наши спальни, дав им название британских доминионов и колоний: Канада, Австралия, Индия и т. д. Он любил пространно рассуждать об империях — Персидской, Македонской, Римской, Монгольской и Британской. Он говорил нам, что Британская империя отлична от всех остальных по одной простой причине: она вечна. По мере того как я переваривал эту мысль, меня вновь начинал одолевать скептицизм. Почему? Почему Британская империя должна отличаться от всех остальных, если, конечно, не считать того обстоятельства, что мистер Хилл и я родились в Британии? До меня это не доходило, как не доходил трюк, осуществленный Христом во время брачного пира в Кане[9]. Я должен поблагодарить мистера Хилла за то, что он в раннем возрасте приучил меня не выдавать желаемое за действительное.

Итак, не прожив на свете и десяти лет, я уже превратился в маленького безбожника и антиимпериалиста. И немалая заслуга в этом принадлежит обычному детскому саду и подготовительной школе.

ВЫБОР

Сидя в поезде, мчавшем нас по Германии и Франции в направлении Англии, я размышлял о своем будущем. Как станет ясно из дальнейшего повествования, моим планам не было суждено сбыться, ибо в Лондоне Судьба уготовила мне нечто, хотя внешне и похожее, но по сути совершенно иное — этакую фаршированную рыбу. Однако пока я этого не знал. В купе поезда мне представлялось, что прежде всего я подам заявление о вступлении в Коммунистическую партию Великобритании, а затем постараюсь поступить на государственную службу. В отношении первого не предвиделось практически никаких проблем, поскольку в Вене и Праге я получил, по крайней мере, одно боевое крещение. Что касается государственной службы, в частности перспектив работы в Индии, мое представление об этом было весьма туманным. Думаю, что еще в Вене я пришел к выводу, что не выдержу необходимого экзамена. Если у меня и был какой-то шанс, я не воспользовался им, поглощенный антифашистской борьбой в Центральной Европе. Мое образование к тому же не было упорядоченным и законченным. Скажи мне кто-нибудь, что я никогда не увижу Индии, я бы не стал этого оспаривать. Но если бы мне довелось услышать пророчество, что я никогда не вступлю в компартию, это повергло бы меня в изумление. И уж никак не предполагал я, что в один прекрасный день превращусь в нечто подобное фаршированной рыбе.

Через день-другой по приезде мы отправились в штаб-квартиру Коммунистической партии на Кинг-стрит и представились там Вилли Галлахеру[10] и Айзобел Браун. Галлахера я никогда раньше не видел, а вот публичные выступления Айзобел Браун слышал неоднократно: она умела не хуже Гарри Поллита[11] завоевывать внимание толпы, а это говорит о многом. Вопрос о немедленном вступлении в партию не стоял. Галлахер что-то записывал по ходу моего рассказа о нашем нынешнем положении и деятельности в Австрии. Затем, извинившись, объяснил, что вынужден будет навести справки: дело в том, что в последнее время из Центральной Европы прибывает масса подозрительных людей. А поскольку Австрийская компартия находится на нелегальном положении, то, вероятно, придется какое-то время подождать. Он предложил нам прийти снова через полтора месяца.

Я начал готовиться к поступлению на государственную службу. Заполнил анкеты, обозначив в них предметы, по которым готов пройти экзамен, и подчеркнув свое желание заниматься Индией. В графу «поручители» я записал нашего домашнего доктора и преподавателя экономики Денниса Робертсона, руководителя моей студенческой группы в Тринити-колледж.

После нескольких дней, проведенных в доме родителей, мы поселились в меблированной комнате на Вест-Энд-лэйн, за которую пришлось платить целых 17,5 шиллинга в неделю лишь потому, что к ней примыкала крошечная кухонька — скорее чулан, чем кухня. Обосновавшись таким образом, я вновь приступил к занятиям и возобновил контакты с прежними друзьями, большинство из которых были либо коммунистами, либо сочувствующими. Мы, как правило, недоедали. Первого мая мы отправились в Кемдентаун, чтобы принять участие в организованном компартией праздничном шествии. Так я в последний раз открыто выразил свои политические убеждения, а потом наступил перерыв в 29 лет.

Однажды вечером, где-то в середине мая, к нам зашел близкий приятель, с которым я после возвращения из Вены виделся раза два или три. В ходе тех встреч мы подробно рассказали ему о своих венских приключениях; он знал также, что мы собирались вступить в компартию Великобритании. После нескольких общих фраз он предложил мне прогуляться, галантно извинившись при этом перед Литци[12] за столь необычную просьбу. Когда мы вышли на Вест-Энд-лэйн, он поинтересовался, получил ли я какие-нибудь известия с Кинг-стрит. Услышав отрицательный ответ, он. сказал, что собирается сделать мне предложение, способное коренным образом повлиять на мое будущее. Мной интересуется один человек, некто «чрезвычайно важный». Человек этот в курсе того, чем я занимался в Австрии, и хотел бы встретиться для обсуждения некоторых, возможных вариантов, вытекающих из моей предыдущей деятельности. Готов ли я с ним встретиться? Приятель убедительно рекомендовал мне согласиться, так как эта встреча вполне может приобщить меня к служению делу коммунизма. Когда я согласился, приятель предостерег меня, слегка приоткрыв истину. Он попросил ни в коем случае не посвящать Литци в детали нашей беседы, пока я не увижусь с «чрезвычайно важным» человеком, а сейчас сказать ей, что мы просто обсуждали партийные дела. Литци удивилась, когда я вернулся домой с плотно сжатыми губами, но она была достаточно дисциплинированна и не стала приставать с расспросами.

Спустя несколько дней, как и было договорено, мы встретились с приятелем на Чокфарм. Я было огорчился, увидев его одного, но в ответ он рассмеялся: «Погоди немного». Мы отправились в одно из тех путешествий, которые впоследствии стали для меня до мелочей знакомыми: такси, автобус, метро, несколько минут пешком, затем снова метро, автобус, такси или в любом ином порядке. Через два часа после встречи на Чокфарм мы шагали по Риджентс-парку. С газона перед нами поднялся человек, и мой приятель остановился.

— Ну вот, прибыли, — произнес он. — Минута в минуту.

Я пожал руку незнакомцу и огляделся. Приятель уже удалялся от нас. С тех пор я его больше не встречал.

Незнакомцу было около 35 лет. Он был намного ниже среднего роста, полная фигура лишь подчеркивала внушительную ширину его плеч. Светлые курчавые волосы и большой открытый лоб. Живые голубые глаза и широкий рот намекали на то, что от него вполне можно ожидать какой-нибудь шалости или озорства. Мы беседовали на немецком, которым он владел в совершенстве. Поскольку у него был южнонемецкий акцент, я сперва принял его за австрийца, но затем по каким-то признакам, настолько незначительным, что сейчас и не припомню, я понял, что он чех. Впоследствии я обнаружил, что он вполне прилично говорит по-английски и очень хорошо по-французски. Он не скрывал своей любви к Франции; на протяжении своего пребывания в Лондоне, который ему не нравился, он все время тосковал по Парижу.

— Отто, — представился он, когда мы усаживались на траву. Он сел напротив меня, чтобы мы могли видеть, что творится за спиной друг у друга, и при этом предложил мне следить, не проявляет ли кто-либо к нам повышенного внимания. Беседа длилась менее часа, но уже через несколько минут стало ясно, что ко мне обратились с предложением работать на одну из советских специальных служб, хотя мой собеседник и не называл вещи своими именами. Отто продемонстрировал знание того, чем я занимался в Вене, и в целом одобрил мое намерение вступить в компартию. Он, однако, высказал предположение, что я мог бы добиться больших результатов на ином поприще. Вступив в партию, я стану одним из многих. Любую работу в рамках партии в состоянии сделать — хуже или лучше — кто угодно другой, независимо от моего вступления. Я же, с моими возможностями и способностями, вполне пригоден для работы, которую далеко не всякий может выполнять.

Отто, конечно же, льстил мне, и, вероятно, сознательно. Говоря о моих возможностях и способностях, он имел в виду мою принадлежность — по происхождению — к средним слоям британского общества и мое воспитание. Но он не очень-то напирал на эти обстоятельства, прекрасно понимая, что никакие лестные слова не идут в сравнение с самим фактом вербовочного подхода. Ведь это означало, что за мной наблюдали из сфер, где принимают «действительно важные» решения, и там было сочтено, что меня следует «пасти».

Мой собеседник перешел к политическим проблемам. Он говорил о подъеме фашизма в Европе, об опасности, исходящей от Японии на Дальнем Востоке, и о двусмысленном отношении к этому западных демократий. Крайне важно находиться в курсе того, что происходит в разных областях политики. Человек, известный своими коммунистическими убеждениями, никогда не сможет узнать реальную картину. А выходец из буржуазии, вращаясь в кругу себе подобных, — сможет. Окольными путями Отто подвел меня к мысли, что я просто обязан принять его предложение. Он признал, что на тот момент оно может показаться мне неопределенным — детали я узнаю позже, — в зависимости от реальных обстоятельств времени и места. Задолго до конца его монолога я принял решение согласиться.

Но как только я сказал об этом Отто, он пошел на попятную. На этой стадии он не ожидает от меня окончательного ответа. По его словам, ему самому, прежде чем продолжить контакт, надо отчитаться о нашей беседе. А тем временем, добавил он достаточно жестко, «и вам пред-, стоит обстоятельно все обдумать». Наверное, лучше воспроизвести его слова в прямой речи, хотя я и не ручаюсь за точность.

— Прежде всего, — сказал он, — нам известно, что вы не пасуете перед опасностью. Но мы опасность не любим. Мы любим надежность. Нам не нужны разоблаченные люди. Иногда мы можем дать вам то или иное опасное поручение, но при этом будем настаивать, чтобы вы выполняли его с соблюдением максимальной осторожности. Наш первейший принцип — безопасность, а это может оказаться на практике ужасно скучной штукой.

И неожиданно выстрелил в меня вопросом:

— Как вы восприняли то, что вам пришлось таким окольным путем ехать на нашу сегодняшнюю встречу?

Я ответил, что мне это показалось весьма увлекательным.

— Сколько времени вы потратили?

— Около двух часов.

Он одобрительно хмыкнул, затем бросил на меня острый взгляд и лукаво улыбнулся:

— Посмотрим, что вы скажете после сотого раза.

Отто раскусил меня. Задолго до сотой встречи я был сыт по горло нашим ритуалом соблюдения безопасности. Но по мере того, как шли годы, а я все еще оставался на свободе, я начал укрепляться в мысли, что своим «долгожительством» обязан именно этой рутине.

— Второй момент, — продолжил Отто. — Вы откажетесь от вступления в партию. Более того, вы в максимально сжатые сроки прекратите контакты со всеми своими друзьями-коммунистами. Об истинных причинах этого они ни в коем случае не должны догадываться, и, наоборот, следует дать им понять, что вы изменили свой подход к жизни и отказались от прежних убеждений. — Он испытующе посмотрел на меня и продолжал уже более мягким тоном: — Мне кажется, это будет для вас самым сложным. Нелегко испытать на себе презрение друзей и соратников. И еще одна проблема — Литци. Мы неоднократно наводили о ней справки и знаем, что она преданный, неутомимый активист. Ей будет трудно от этого отказаться. Обсудите с ней создавшуюся ситуацию и посмотрите, способна ли она принести такую жертву. Поделитесь с ней тем, что я рассказал. В случае, если наше сотрудничество получит развитие, мне придется встретиться с ней.

Затем Отто перешел к общей характеристике разведывательной работы.

— Не думайте, что ваша жизнь будет состоять из одних головокружительных приключений. Мы хотим, чтобы вы постепенно добились положения, открывающего свободный и естественный доступ к информации. При этом сбор информации не должен наносить ущерба дальнейшим перспективам вашего использования. И не ожидайте, что вам когда-либо посчастливится сыграть большую роль в нашем закулисном деле. Такое может произойти, но, вероятнее всего, не произойдет. Всеобъемлющая картина событий создается дома, в Центре, путем сведения воедино множества мельчайших кусочков информации. Эти кусочки поставляем мы, «оперативники». Работа эта может быть не менее нудной, чем меры безопасности, о которых мы говорили. Она трудна и требует полной самоотдачи.

Он замолчал и затем, чтобы немного меня подбодрить, добавил:

— Но однажды вы можете обнаружить, что напали на что-то действительно важное. Передать такую информацию приятнее, чем… (он долго подыскивал подходящее английское выражение), чем сорвать большой куш на бирже.

Он весело захохотал, и лицо сразу стало озорным-озорным.

Потом взглянул на часы и снова стал серьезным. Он назначил точное время и место нашей следующей встречи, которая должна была состояться через две недели. Прежде чем отправиться на нее, мне предстояло сверить свои часы с определенными часами на вокзале Виктории и позаботиться о том, чтобы прибыть на встречу точно в назначенное время. Нехорошо, когда человек болтается без дела, привлекая к себе внимание. Затем Отто снова задал мне неожиданный вопрос:

— Как вы поедете домой?

— На автобусе, — ответил я.

— Вот так, только на автобусе? — Он притворился удивленным. — А как насчет такси, метро и еще одного автобуса?

Несколько смутившись, я заметил, что у меня с собой только один шиллинг.

— О деньгах мы поговорим на следующей встрече, — сказал он, — если она, конечно, состоится. А пока я дам вам фунт — банкноту в 10 шиллингов и остальное серебром. На эти деньги вы сможете добраться до дому — только обязательно длинным маршрутом и убедившись, что за вами нет хвоста, — вам еще и на следующую встречу хватит. Относитесь к вашим передвижениям со всей ответственностью. Вам это может показаться сейчас игрой, но для меня это чертовски важно. Если мы встретимся вновь и все пойдет по плану, для вас это тоже вскоре станет таким же важным.

Он проводил меня до автобусной остановки на Грейт-Портлэнд-стрит и велел сесть на первый же автобус, куда бы он ни шел. Сам он покинет место встречи, как только я-окажусь в салоне. Пожимая мне руку, Отто вновь попросил тщательно обдумать все сказанное им.

— Да, вот что еще, — добавил он под самый занавес, — если я не выйду на встречу, можете спокойно вступать в партию!

Как и ожидал Отто, Литци очень расстроилась. Ей было, несомненно, гораздо труднее, чем мне, порвать с коммунистическим движением. Я принадлежал по происхождению и воспитанию к средним слоям британского общества; нельзя сказать, чтобы я чувствовал себя там как рыба в воде, но все-таки это была моя среда. Я мог возобновить отношения со старыми друзьями и заняться тем, чем занимался прежде. (Меня неожиданно осенило, что с момента отъезда в Вену я ни разу не вспомнил о крикете или футболе.) Для Литци же английский средний класс был чем-то абсолютно чуждым, а во многом и отталкивающим. По характеру она была слишком бескомпромиссна, чтобы мириться с самодовольством и чопорностью лондонского общества: вращаясь в нем, она не чувствовала себя в своей тарелке. Впоследствии, в годы войны, она нашла удовлетворение в работе на станкостроительном заводе, которую осторожно совмещала с политической деятельностью «на стороне». Услышав о предложении Отто, она поняла, что, возможно, со временем и ее задействуют в моей работе.

Но, несмотря на полное крушение наших планов на будущее, я не припомню, чтобы Литци хоть как-то пыталась меня отговорить. Она моментально поняла, в чем заключается ее долг, и принялась обдумывать, как решить самую болезненную проблему — порвать с нашими друзьями. Страшно расстроенные, мы долго обсуждали эту тему. В последовавшие месяцы до нас стали доходить неприятные свидетельства того, что разрыв отношений состоялся. Литци случайно встретила весельчака Ганса, нашего надежного венгерского соратника по работе в Вене. Позабыв от радости о правилах игры, она бросилась к нему на шею и получила ледяной отпор.

— Ты знала в Вене, — спросил Ганс, — что Ким полицейский шпион?

Это было жестоко, но мы оба признали в таком повороте событий некую своеобразную справедливость. В ту ночь нас мучила бессонница. Уже после моей встречи с Отто мы догадывались о неизбежности подобного исхода. Тем не менее, поскольку ничего еще не было окончательно решено, мы были вынуждены отложить дальнейшие действия по разрыву с друзьями.

— Может быть, — неуверенно произнесла Литци, — Москва еще забракует тебя.

Когда я подходил к месту второй встречи с Отто, его плотная фигура неожиданно появилась из-за угла всего в нескольких ярдах передо мной. Широкая улыбка на его лице давала основание полагать, что Москва меня не забраковала. После короткой прогулки мы подыскали незанятую скамью в парке, и Отто сразу же поинтересовался насчет Литци. Эта проблема явно его волновала, и я рассказал ему о ее реакции. Мне показалось, что с подобной проблемой он уже сталкивался. Может быть, даже в случае с собственной женой.

— Я должен встретиться с ней, причем как можно скорее, — повторял он снова и снова.

Я поддержал эту идею. Он был лет на 10 или 15 старше Литци и происходил из такой же среды: Центральная Европа, коммунист с высшим образованием. Если кто и мог успокоить ее, так только он.

Настроение Отто неожиданно переменилось. Он по обыкновению бросил на меня быстрый взгляд.

— С этого момента вы должны точно выполнять инструкции, — заявил он. — Почему всю дорогу сюда вы ехали на автобусе, вместо того чтобы потратить выданные вам деньги на такси?

Мне трудно представить себе, как, вероятно, изменилось мое лицо, возможно, даже отвисла челюсть. Отто был чрезвычайно доволен собой.

— Ну, а сейчас расскажите, — произнес он, потрепав меня по коленке, — как вы на самом деле добирались?

Я начал отчитываться: автобус, такси, метро, такси и т. д.

— Очень хорошо, очень хорошо, — с удовлетворением отметил он. — Теперь перейдем к серьезному разговору. (На той встрече, впрочем, как и на последующих, он так ни разу и не спросил, не изменил ли я своего первоначального решения относительно сотрудничества; не услышал я от него ни единого слова и насчет реакции Москвы на наш первый контакт. Я воспринял это как свидетельство установившегося между нами доверия, что на самом деле и было.)

— Прежде всего нам необходимо поговорить о вашей карьере, — продолжил Отто. — Мы заинтересованы в том, чтобы вы добывали информацию. Для этого вам надо, устроиться на работу. И не просто на работу, а в какое-нибудь полезное учреждение — полезное в плане получения информации, недоступной для нас из других источников. У вас, должно быть, есть собственные соображения на этот счет. Я вас слушаю.

А мои соображения были, по сути дела, чрезвычайно туманны. В общем и целом они вращались вокруг Индии — вот, собственно, и все. Я так и сказал:

— Все зависит от того, попаду ли я в Индию, и если да, то что произойдет дальше.

У Отто это вызвало весьма смутившую меня реакцию.

— В Индию? ИНДИЮ? — буркнул он. — Что вы нашли в этой Индии?

Я рассказал ему о своих давних планах поступить на государственную службу в Индии, если меня, конечно, возьмут. При этом я пытался как-то аргументировать свою идею. Разве движение за освобождение колоний не важно? И разве не важно содействовать ему, помогая через друзей в правительстве? Отто почти не обращал внимания на то, что я говорил, он был погружен в свои мысли и лишь время от времени повторял: «Индия». Вспоминая этот эпизод, я стыжусь своей наивности в ту пору. Мне было 22 года, за плечами уже был целый год сурового опыта. Но только теперь я понимаю, насколько расплывчатыми и романтическими были мои представления о том, как помочь индийскому народу в борьбе за независимость; они, вероятно, в значительной степени шли от Киплинга и от моего тезки. Многие публицисты в последнее время пытаются проводить параллель между двумя Кимами. Но я настаиваю на том, что это всего лишь гипотеза, поскольку, хотя я и слышал часто о Киплинге в молодые годы, впервые прочитать «Кима» мне довелось лишь после войны.

Однако Отто вскоре взял себя в руки и с доброй улыбкой повернулся ко мне — очевидно, испугался, что перестарался. Конечно, движение за свободу колоний имеет большое значение. И, безусловно, будет иметь еще большее. Но давайте рассуждать практически. Если я уеду в Индию, как я буду поддерживать с ним контакт? Чем я буду заниматься? И куда меня пошлют? Меня ведь могут загнать в какую-нибудь ничем не примечательную дыру. Так или иначе, чтобы участвовать в решении индийских проблем, вовсе не обязательно находиться сейчас именно в Индии. Ключ к Индии — в Лондоне, как, впрочем, и ключи ко многим другим проблемам, в том числе и более важным, чем Индия.

Он умолк и озабоченно посмотрел на меня.

— Насколько важна Индия лично для вас? Вы там родились? Вы что, ощущаете потребность вернуться туда?

Я ответил, что Индия меня интересует абстрактно. Одно время она представлялась мне в качестве очевидной жизненной цели. Но я на ней не зациклился. Если обнаружится, что на каком-то другом участке я смогу принести больше пользы, то охотно изменю свои планы. В любом случае я скорее всего провалюсь на экзамене.

Отто вдруг ушел в себя.

— Лучше не проваливаться, лучше не проваливаться, — повторял он с отсутствующим видом. — Лучше не идти на экзамен, чем провалиться на нем.

Затем, вновь обратив на меня все свое внимание, спросил:

— А нельзя ли на данной стадии отказаться от этой затеи? Это не будет выглядеть странным, если вы выйдете из игры?

' Нет, подумал я, ничего странного в этом не будет. Кое-кто из моих друзей удивится, да еще огорчится отец. Но ведь люди иногда меняют свои планы, к тому же сделать все можно без особого шума.

Услышав это, Отто с заметным облегчением подвел черту под обсуждением «индийской проблемы».

— Пока ничего не предпринимайте, — сказал он. — Тем не менее готовьтесь психологически к тому, что вам придется изменить планы. Мне не хочется, чтобы вы расстраивались, если на следующей встрече я посоветую вам забыть об Индии навсегда.

Далее мы перешли к обсуждению альтернатив индийской карьере. Образование, полученное мною в школе Вестминстер и Тринити-колледже, было слишком абстрактным для того, чтобы выполнять какую-либо конкретную работу, и поэтому наше внимание все больше и больше фокусировалось на Флит-стрит. Журналисту свойственно добывать информацию и задавать вопросы, и чем больше у него связей, тем лучше. Когда разговор зашел о связях, Отто заметил, что собирается поставить передо мной задачу к следующей встрече, «одно из тех скучных заданий, о которых я предупреждал вас в прошлый раз». Оно заключалось в том, чтобы составить полный список всех моих друзей и знакомых, отразив в нем до мельчайших подробностей все, что я могу вспомнить о каждом из этих людей. Затем мы вместе проанализируем этот список и посмотрим, чем они могут быть нам полезны.

Я позволил себе заметить, что, поскольку вопрос о моем будущем использовании решен, мне, вероятно, следует приступить к прекращению контактов с бывшими соратниками по коммунистическому движению.

— Еще не время, — сказал Отто. — Причины я объясню вам позднее, а пока не ломайте над этим голову. Постарайтесь сократить количество контактов с ними настолько, насколько позволяет степень ваших взаимоотношений. Не давайте им никаких оснований догадываться о том, что вы изменились.

Он посоветовал мне не строить ложных иллюзий в связи с отсрочкой этой неприятной миссии. Вскоре должен был произойти разрыв. Все дело в том, чтобы подобрать удобный момент. Тогда я не придал должного значения этой отсрочке, объясняя ее исключительно стремлением Отто предоставить Литци дополнительное время для того, чтобы свыкнуться с неизбежностью тяжелого для нее шага. Мне не приходило в голову, что инструкция Отто содержала в себе зародыш небольшой агентурной сети, в которую наряду с другими ее членами войдут Берджесс и Маклин.

Перед тем как расстаться, мы быстро решили вопрос о деньгах. Отто явно ожидал услышать от меня отказ, поскольку, затронув эту тему, он не стал ее развивать, как только я заявил, что не нуждаюсь в материальной помощи. Но мы договорились, что мне будут возмещаться транспортные расходы при поездках на встречи. Они каждый раз будут составлять сумму где-то между 5 и 10 шиллингами — гораздо больше, чем позволяли мои финансы. Наконец, Отто заставил меня дать обещание, что я немедленно обращусь к нему, если у меня возникнут материальные затруднения вследствие ошибки, неудачи, болезни или по любой иной причине. Он тактично, но настоятельно дал понять, что дело здесь не столько в заботе о моем благополучии, сколько в обеспечении интересов службы. Я упоминаю о моем обещании по той причине, что спустя И лет эта тема получила удивительное продолжение, о чем в своем время будет рассказано.

Последующие несколько дней я занимался тем, что старался припомнить всех моих друзей и знакомых и разделить их на три категории — коммунистов, симпатизирующих и остальных. Составление характеристик на первую (наиболее яркую) категорию доставило мне немало удовольствия, однако по мере удлинения списка персонажи становились все менее и менее интересными, и в конце концов мне это занятие надоело. Я начал осознавать мудрость предостережения Отто о том, что избранный мною путь будет не таким легким. И тут произошло событие, порадовавшее меня, ибо, как мне казалось, оно должно облегчить задачу Отто. Пришло письмо из Кембриджа от Денниса Робертсона, которого я указал в качестве своего поручителя в анкете для поступления на государственную службу. Робертсон писал, что представители этой службы обращались к нему, после чего его одолели сомнения. Буду ли я действительно счастлив, работая в Индии чиновником? Смогу ли смириться с системой, многие черты которой будут вызывать у меня отрицательное отношение? А вдруг меня определят заниматься Бенгалией? Мой наставник призывал меня тщательно обдумать все эти вопросы. Если я проявлю настойчивость, он с готовностью даст рекомендацию, учитывая мои личные качества и способности, но в то же время считает себя обязанным напомнить о моем «сильно развитом чувстве социальной справедливости».

Это письмо, конечно же, ставило на Индии крест. Оно освободило меня также от сомнения, которое не давало мне покоя с момента последней встречи с Отто. Если он так отрицательно относится к моей работе в Индии, думалось мне, может, стоит переключиться на дипломатическую службу? Я гнал от себя эту мысль раньше по следующим двум соображениям. Во-первых, конкуренция при поступлении на дипломатическую службу была по-прежнему очень жесткой, в то время как интерес к Индии постепенно ослабевал. И если на службу в Индии еще можно было проскочить с невысокими баллами по результатам экзамена, то Форин офис наверняка не удовлетворила бы моя явно недостаточная академическая подготовка. Во-вторых, в те годы все еще предполагалось, что дипломаты должны обладать определенным частным капиталом, у меня же не было ни гроша. Однако, несмотря на логичность этих умозаключений, мне казалось, что раз уж Отто так сильно возражает против Индии, я обязан подвергнуть себя более суровому испытанию, как бы это ни было безнадежно. Письмо Робертсона избавило меня от этой необходимости. Я мог, конечно, заявить о заинтересованности в другом направлении деятельности на государственной службе, но поменять поручителя не мог, а высказанное Робертсоном соображение фактически исключало использование меня на какой-либо правительственной работе. В то время я еще не знал, что цитадель эту можно взять штурмом через потайной задний ход.

Отто был несказанно рад. С Индией покончено; то, что заодно было покончено и со всей государственной службой, его, видимо, не волновало. Но он настоятельно требовал, чтобы я действовал оперативно, не дожидаясь, пока Робертсон сообщит свое мнение в соответствующие инстанции. Если его оценка попадет в архив, сказал Отто, в моей биографии навсегда останется черное пятно. Он предложил также, чтобы, ставя Робертсона в известность о моем решении отказаться от государственной службы, я сослался на какой-нибудь личный мотив, не связанный напрямую с «сильно развитым чувством социальной справедливости». Наша задача: как можно глубже похоронить в памяти наставника политический аспект проблемы. Мне внезапно пришел в голову уже готовый предлог — моя женитьба: можно, например, сказать, что в последнее время я начал сомневаться в ранее принятом решении, ибо длительное пребывание в странах с жарким климатом опасно для здоровья жены. На этом и порешили, так я и отписал Робертсону.

Мы перешли к обсуждению списка моих друзей, и я вручил Отто толстую пачку исписанных листов бумаги.

— Это все? — спросил он.

Я признался, что нет, мне не хватило времени перечислить всех. Он весело рассмеялся.

— Все верно, я и не ожидал, что вы сумеете за одну неделю справиться со всеми своими контактами.

Вновь обретя серьезный вид, он посоветовал заниматься этим делом регулярно, причем сперва составить полный список уже имеющихся связей, а затем дополнять его новыми знакомыми.

— У вас в результате скопится масса мусора, — заметил он, — однако за каждую полезную страницу не жаль будет истратить горы бумаги.

Эта гигантская работа продолжалась свыше 30 лет и закончилась, лишь когда я уже прочно обосновался в Москве. Я, конечно же, быстро научился действовать избирательно, сосредоточивая внимание на тех, кто мог оказаться полезным как источник информации или же представлял опасность как противник. Тем не менее страшно подумать, какое количество обвинений в диффамации может быть против меня выдвинуто, если московские архивы в один прекрасный день увидят свет.

ПЕРВЫЕ ШАГИ

Прошло довольно много времени — больше обычного, — прежде чем я вновь увидел Отто. У нас была отработана система, в соответствии с которой на каждой очередной встрече мы обговаривали условия трех последующих — основной и двух запасных (на случай, если кто-то из нас не сможет выйти на основную). Кроме того, существовали еще условия вызова на экстренную встречу, которыми нам так ни разу и не пришлось воспользоваться.

Отто, надо заметить, испытывал профессиональный страх перед телефоном; за время нашей совместной работы он лишь однажды воспользовался телефоном и то в совершенно неотложной ситуации, когда нельзя было ждать даже обмена сигналами о выходе на экстренную встречу.

Когда примерно через месяц Отто прибыл на встречу, он был не один. Своего спутника он представил мне как Тео. Трудно было вообразить себе более разных людей. Рядом с невысоким, плотным и краснолицым Отто стоял бледный гигант, хотя ростом он был никак не выше 190 сантиметров. Глубокие впадины на щеках и морщины вокруг глаз свидетельствовали о богатом жизненном опыте и даже, возможно, о тяжелых лишениях. Впечатление это усугубляли большие, глубоко посаженные глаза и меланхолическая улыбка. Мне он запомнился как олицетворение мудрости и огромной доброты. Здороваясь со мной, Тео произнес:

— Guten Tag. Wie geht es Ihnen?[13]

И по тому, как он это произнес по-немецки, я сразу признал в нем венгра.

Позднее выяснилось, что Тео намного охотнее рассказывает о своем прошлом, чем Отто. В юности он готовился стать священнослужителем, но отказался от этой карьеры, когда его призвали в австрийскую армию и отправили на Восточный фронт. Там он попал в плен к русским. Ему довелось быть свидетелем Февральской и Октябрьской революций, он стал большевиком и сражался в рядах Красной Армии на Южном фронте против белогвардейских войск Деникина. О том, каким образом он попал в советские спецслужбы, я так и не узнал, но, по всей видимости, он работал там достаточно долго и занимал весьма высокий пост.

Тео взял в свои руки нить беседы, в конце которой я получил первое серьезное разведывательное задание. Речь шла о кропотливо составленном мною списке друзей и знакомых. Тео сосредоточился на дюжине имен из категории «сочувствующих».

— Вы знаете, — произнес он со своей усталой улыбкой, — некоторые из этих людей могли, по нашему мнению, последовать вашему примеру, если к ним правильно подойти.

В результате обсуждения, занявшего всю вторую половину дня и завершившегося уже к вечеру, мы пришли к выводу, что кое-кто действительно может так поступить. Одно из первых мест среди кандидатов — и это вряд ли кого-то удивит — занял Маклин, особенно в связи с тем, что у него был шанс поступить на службу в Форин офис. Берджесс же, во многом из-за серьезных оговорок, изложенных в данной мною характеристике, оказался почти в самом конце списка. Мое задание на предстоявшие несколько недель заключалось в разработке этих лиц, чтобы определить вероятность их успешной вербовки. Поскольку некоторые из них жили в Оксфорде и Кембридже, мне авансом были выданы деньги на транспортные расходы.

Нет нужды напоминать читателю, что в отношении Маклина наши действия увенчались успехом. Что же касается других имен из того списка, то было бы наивно ожидать от меня каких-либо откровений. Исключение составляет лишь Берджесс, ибо он был совершенно особым случаем. Неделю за неделей, после того как мы с Маклином уже «ушли в подполье», я обсуждал его кандидатуру с Отто (иногда к нам присоединялся и Тео). Им очень хотелось завербовать Берджесса, уж очень соблазнительны были его возможности. Я же считал себя обязанным заострить их внимание на той потенциальной опасности, которую он собой представлял. Дело не столько в его неосмотрительности — в конце концов, он достаточно дисциплинирован, чтобы вести себя рассудительно. Его основной недостаток заключался в удивительной способности бросаться в глаза. Мне в то время казалось, что важнейшим качеством для разведывательной работы должно быть умение растворяться в толпе, «сливаться с фоном», а я никогда не видел, да и не ожидал увидеть, чтобы Берджесс слился с каким бы то ни было фоном. В то же время невозможно было отказать ему в одаренности и больших возможностях. Вот и получалось, что встреча за встречей мы взвешивали все бесконечные «за» и «против».

Но пока мы обсуждали судьбу Берджесса, он делал собственные выводы и действовал в соответствии с ними. Он не поверил, будто мы с Маклином неожиданно пересмотрели свои взгляды на жизнь, и втемяшил себе в голову, что его не посвящают в какую-то увлекательную тайну. Поэтому он начал приставать к нам, выпытывая, в чем дело. По части выпытывания Берджесс, надо сказать, был непревзойденным мастером. Он приставал по очереди то к Маклину, то ко мне. По всей видимости, он приставал и к другим друзьям, о чем свидетельствовало нарастающее беспокойство Тео и Отто. Они, видимо, сомневались в нашей способности противостоять такому напору. И уже наверняка их тревожила вероятность того, что Берджесс, не добившись правды от нас, попытается узнать ее другими способами (возможно, расспрашивая людей за пределами нашего круга). Это не предусмотренное мною обстоятельство поколебало мою решимость. Берджесс мог оказаться гораздо более опасным за пределами нашей работы, чем внутри нее, и было принято решение о его вербовке. Таким образом, Берджесс оказался, вероятно, одним из тех немногих людей, которые навязали себя советским спецслужбам.

Как только мы все «ушли в подполье», нас — по соображениям безопасности — изолировали друг от друга. Встречались мы, лишь когда этого требовали оперативные обстоятельства или когда, раза два в год, у Берджесса возникала непреодолимая нужда выговориться. Даже такие случайные встречи проводились поначалу на конспиративной основе. Мы заранее договаривались о месте, и затем Берджесс звонил из телефонной будки, называя только дату и время.

Тем временем я сделал скромный дебют на журналистском поприще — в качестве помощника редактора «Обзора обзоров». Жалованье мне платили мизерное, поскольку у газеты не было денег, но благодаря редактору, находившему для меня время от времени работу за гонорар, я понемногу зарабатывал на жизнь. Если неделя складывалась удачно, нам даже удавалось «отметиться» в итальянском ресторанчике «Берторелли». Однако огромный недостаток такой работы заключался в том, что она была тупиковой. Никаких перспектив продвижения и очень мало контактов с людьми. Поэтому мы с Отто постоянно ломали голову над тем, как распорядиться моим досугом. Рассмотрев несколько моих предложений, Отто остановился на идее вступления в Общество Средней Азии. Оно объединяло целый ряд известных людей, регулярно собиравшихся на ужины и лекции. Я чувствовал, что мне поможет авторитет отца, и, в конце концов, надо же было с чего-то начинать.

Итак, я снова приступил к скрупулезному составлению списков людей, на этот раз с восточным привкусом. Иногда до меня доносились отзвуки конфиденциальной информации о британской политике, к примеру, на. Ближнем Востоке или по отношению к, Японии. Но в. целом улов был ничтожен, и это меня сильно огорчало. Отто видел свою задачу в том, чтобы подбодрить меня в этот трудный период, что он и делал упорно и терпеливо.

— Подумайте только, каких людей мы уже получили с вашей помощью, — говорил он, бывало. — Уверен, что вам еще повезет, и не раз. У каждого человека бывает черная полоса в жизни'. Не вешайте носа.

Тео оживленно рассказывал о Москве и Париже; иногда водил в кино, причем обязательно на комедии, чтобы немного меня развеселить. Ему очень нравился фильм «Однажды ночью», и мы смотрели его дважды.

Следующая светлая идея пришла в голову Тео. Один из моих отчетов об Обществе Средней Азии был посвящен сэру Денисону Россу, являвшемуся в то время руководителем Лондонской школы восточных исследований. Сэр Денисон знал моего отца и покровительствовал мне. Тео посоветовал мне пройти в школе курс обучения, желательно языкового или этнографии народов советской Средней Азии. По его мнению, было бы интересно выяснить, кто вообще посещает подобные курсы, не говоря уже о том, чтобы установить лиц, намеревающихся связать свою карьеру с изучением данного региона. Помимо специфического интереса к азиатской части СССР важно также разобраться в основных направлениях работы школы, ее специализации и учебной программе.

Узнав о моем намерении, Росс поначалу пришел в восторг, однако заколебался, когда я упомянул о своем желании изучать тюркские языки. Затем лицо его просияло.

— Я знаю, как тут быть, — произнес он. — Буду учить тебя сам. Предмет этот я, правда, подзабыл, но ничего, мы будем осваивать его вместе. Ты будешь учиться, а я — восстанавливать свои знания.

Я огорчился. Выходит, я буду единственным студентом, изучающим основной язык среднеазиатских республик СССР? Отступать, однако, было уже поздно. Немало удрученный услышанным, я доложил об этом Отто, но тот отреагировал в присущей ему манере:

— Почему вы считаете это пустой тратой времени? Мы же получили от вас информацию, что никто в школе не занимается тюркскими языками. Это важно само по себе. Приступайте к делу и рассказывайте нам о других студентах: кто они, что изучают, кем собираются стать. Мы действительно не собираемся похоронить вас навсегда в Азии. Но это вовсе не означает, что Азия нас не интересует. Все, что попадется под руку в дополнение к основной работе, может пригодиться.

Под моей основной работой Отто, конечно же, имел в виду проникновение в британские правительственные круги, а в этом направлении я, увы, не продвинулся ни на шаг.

Тем не менее примерно в это же время я нашел ниточку, оказавшуюся впоследствии полезной, причем весьма неожиданным образом. В моем отчете о друзьях и знакомых я подробно описал Тома Вилли — моего однокашника по школе Вестминстер, снискавшего себе определенную известность как ученый, занимающийся античностью в Оксфордском университете. В студенческие годы я дважды или трижды приезжал к нему в Оксфорд, а он приезжал ко мне. С тех пор он перешел на государственную службу и поступил на работу в Военное министерство. Интерес Отто возрос, когда я выяснил, что Тома назначили личным секретарем постоянного заместителя военного министра сэра Герберта Креди. О его вербовке в ту пору не могло быть и речи, но ведь существуют и другие способы использования этого контакта, занимающего «щекотливое» с точки зрения безопасности положение.

Получилось так, что сам Вилли намного облегчил мне дело. Он перегружался спиртным и потому по уик-эндам старался вытряхнуть из себя алкоголь, усиленно занимаясь спортом. Он играл в мини-футбол (пять на пять) за команду бывших выпускников Вестминстера. Моя кандидатура естественным образом подходила для этой команды: всего несколько лет назад я защищал спортивную честь школы по футболу. У нас выработалась привычка собираться по субботам и играть против любой школы или клуба, готовых принять наш вызов. После матча обычно следовала дружеская пирушка, в ходе которой я пытался разговорить Вилли. Сложность, однако, заключалась в том, что его не интересовали ни политика, ни Военное министерство. Он успешно справлялся с работой не в силу своей увлеченности, а просто потому, что обладал хорошим умом и практической сметкой. До тех пор, пока его не сгубил зеленый змий.

В целом из Вилли удавалось выдавить не так много информации о Военном министерстве, и вскоре мы с Отто начали обсуждать, как бы на него поднажать. Рассмотрели вариант шантажа на почве его гомосексуализма, но я высказался против: Вилли был не из тех, кто поддается манипулированию, он скорее начнет все отрицать, чем признается. Идея подкупа также не годилась: Том располагал частным капиталом и не нуждался в деньгах. Еще одна возможность заключалась в том, что Вилли, будучи личным секретарем постоянного заместителя министра, являлся и резидент-клерком. В этом качестве он занимал квартиру на последнем этаже здания министерства. В гостиной у него стоял сейф, который и привлек наше внимание.

Сейф был незамысловатый, и я знал, где Вилли хранил ключ от него. Помимо всего прочего, он прятал там свои запасы виски, и мне часто приходилось видеть, как он, отперев сейф, бросал ключ в средний ящик письменного стола. После некоторых раздумий мы наметили план действий. Отто вручает мне таблетку снотворного, способную вырубить Вилли на пару часов. Твердо убедившись в том, что он отключился, я открываю сейф и осматриваю его содержимое. Работать придется быстро — на случай, если Вилли вдруг окажется невосприимчив к снотворному. По мнению Отто, 20 минут должно было хватить; я могу продлить этот срок до получаса, если того потребует изучение содержимого сейфа. Мне было строго-настрого предписано ничего не забирать. Наоборот, все предметы, включая ключ, я должен положить на прежние места.

И вот через две или три субботы я встретился с Вилли на нашем еженедельном матче; в кармане моего жилета лежала аккуратно завернутая в салфетку таблетка, полученная от Отто. Но она оказалась не нужна. В тот день мы выиграли, казалось бы, безнадежный матч к особому удовольствию Вилли, которому не понравился капитан наших соперников. Вилли вернулся в Лондон в приподнятом настроении. На пути от вокзала до Военного министерства мы заглянули чуть ли не во все питейные заведения. Я пропустил несколько тостов и многократно проливал содержимое своего стакана. А Вилли пил все до последней капли. К тому времени, когда мы добрались до Уайтхолла, он уже не держался на ногах. Ввалившись в квартиру, он громко заявил, что ему необходимо выпить. Открыл сейф и налил нам по полстакана виски. Залпом опорожнив свой сосуд, он доковылял до дивана и моментально захрапел. Дверца сейфа была широко открыта.

Я чувствовал себя одураченным. Для того чтобы Вилли отключился, даже не потребовалось снотворной таблетки. Ну да ладно, надо было заниматься сейфом! Там лежали нераспакованные канцелярские товары, кое-что из конторских принадлежностей, а также лоток с одним-единственным листком бумаги. Наконец-то передо мной был секретный документ. Но возбуждение вскоре сменилось горьким разочарованием. Документ, адресованный в Форин офис, представлял собой запись беседы британского посла в Италии с кем-то из иностранных дипломатов в Риме о советской внешней политике. Подобно большинству таких отчетов (в чем я имел возможность убедиться впоследствии), сей документ блистал удручающей обыденностью. А последнее предложение являло собой столь яркий образец старомодного дипломатического стиля, что врезалось мне в память: «Царский орел смотрел в две стороны, а советская звезда указывает сразу в пяти направлениях и вращается к тому же от любого дуновения ветра». Я осторожно положил документ на место. Вилли по-прежнему храпел. Оставив ему какую-то легкомысленную записку, я в мрачном настроении сел в автобус и поехал домой.

Мой отчет о проведенной операции встревожил Отто. Он без всякого интереса выслушал содержание беседы британского посла в Риме. Гораздо больше его обеспокоила та легкость, с какой прошла операция. Уверен ли я, что Вилли действительно спал? А может, это была уловка? Мои заверения его не убеждали. Он настоял, чтобы я внимательно следил за Вилли во время нашей следующей встречи и сообщил в подробностях любые изменения в его поведении. В те годы большинству иностранцев было свойственно преувеличивать коварство англичан, и в этом смысле сотрудники советских спецслужб не были исключением. Озабоченность Отто напомнила мне о случае, когда Тео вполне серьезно допытывался, действительно ли умер Лоренс[14], и не хотел принимать на веру мой утвердительный ответ.

Вскоре я начал уставать от общения с Вилли. В профессиональном смысле мы мало что от него получали, а в личном плане это вызывало раздражение. Гомосексуальность Вилли никак в отношении меня не проявлялась. Но, контактируя с ним, я неизбежно сталкивался с его друзьями, которых предпочел бы не видеть. Именно из-за этих личных, а не оперативных соображений я предложил Отто передать Вилли на связь Берджессу. Тот согласился и поручил мне свести их.

При этом, однако, мне предстояло выполнить одно условие: Берджесс не должен знать о цели встречи. Эту пустячную оговорку я мог объяснить только тем, что Москва с прицелом на будущее надеялась убедить каждого из нас в том, что другой не ведет разведработы. Такая мера предосторожности показалась мне бессмысленной, о чем я сказал тогда же Отто. Опасность могла возникнуть лишь в том случае, если бы кто-то из нас вдруг переметнулся в другой лагерь, но тогда сало из огня все равно не вытащишь. И действительно, как видно из дальнейшего повествования, из-за этой мелочи чуть не сорвалась вся операция.

Я устроил коктейль, включив в число приглашенных Вилли и Берджесса. Представив их друг другу, я, как и подобает образцовому хозяину, принялся курсировать от гостя к гостю. Вскоре из угла, где находились Берджесс с Вилли, послышались возбужденные голоса: там явно было что-то не в порядке. Я перехватил взгляд Берджесса, и он ринулся ко мне.

— Кто этот молодой самоуверенный идиот, который мнит себя великим знатоком Пруста? — громко спросил он.

Я ответил, что не могу ничего сказать ни о самоуверенности собеседника Берджесса, ни о Прусте, но Вилли не идиот. Он занимает важную должность в Военном министерстве.

— Ого, — произнес Берджесс и потопал назад к Вилли. Ситуацию удалось спасти. Еще до того, как уйти с коктейля, они договорились о новой встрече.

Хотя тесная связь с Вилли и была прервана, я старался не терять его из виду. Он был членом клуба «Джуниор Карлтон» и дружил с пожилым бизнесменом по имени Стаффорд Тэлбот. Семейство Тэлботов торговало с царской Россией и в результате революции лишилось всех своих инвестиций. Тэлбот еще в 20-е годы основал издание под названием «Англо-русская торговая газета», целью которой первоначально являлась защита интересов британских кредиторов России. К середине 30-х годов их надежды на возвращение своих капиталовложений почти полностью испарились, однако газета продолжала печатать новости и обсуждать перспективы англо-русской торговли. Под влиянием выпитых стаканов ячменного отвара Тэлбот пускался в откровения, и, хотя ничего сверхважного не сообщал, Отто в целом устраивала исходившая от него информация. Но еще более интересными были намеки Тэлбота на то, что он намеревается основать аналогичное издание, посвященное вопросам англо-германской торговли.

Тем временем «Обзор обзоров» уже дышал на ладан. Зимой 1935/36 года его поглотило издательство «Чатто энд Уиндас», возглавляемое Верноном Бартлеттом. И хотя газета продолжала выходить ежедневно, мне уже стало абсолютно ясно, что работа в ней — пустая трата времени. Отто предложил мне попытаться перейти к Тэлботу, отрекомендовавшись специалистом по германским проблемам. Время для этого было самое что ни на есть подходящее. Весной 1936 года Тэлбот окончательно решил дать ход своему германскому проекту и предложил мне стать редактором нового журнала, если он, конечно, вообще появится на свет. А пока он попросил оказать ему помощь в переговорах с германскими властями и заинтересованными британскими фирмами. Он считал, что, хорошо владея немецким языком, я мог бы вести вспомогательную работу в Берлине, в то время как он займется обработкой своих связей в Сити. Нам обоим, конечно же, придется вступить в Англо-германское общество; его фирма будет оплачивать членские взносы и все ужины, которые, как мы полагали, придется давать. Руководство «Чатто энд Уиндас» без труда отпустило меня.

Отто со счастливой улыбкой воспринял эту весть. Наконец у нас начало что-то получаться.

— Вот видите, — произнес он, — а вы чуть было не впали в отчаяние. Сколько нам пришлось ждать? Два года! Могло быть и десять!

Да, у нас действительно стало кое-что получаться. Тома Вилли или милых ориенталистов из Общества Средней Азии трудно было воспринимать всерьез. Что же касается Англо-германского существа и Берлина, то там я получал возможность напрямую общаться с непосредственным противником и его британскими приспешниками. Но для меня — и в личном, и в профессиональном плане — самым важным было появление четко определенной цели: развитие неофициальных отношений между Британией и Германией. С германской стороны неофициальное смыкалось с официальным, поскольку большинство немцев придерживалось нацизма. Ну что же, тем лучше.

Отто с радостью наблюдал, что я постепенно выхожу из транса, в то же время он категорически отрицал, что мы впустую потратили предыдущие два года.

— Эти годы следует рассматривать как период ученичества, — любил повторять он. — Вы твердо усвоили правила безопасности. Мы теперь знаем, что вам можно доверять, что порученные задания вы будете выполнять осмотрительно и не окажетесь в дураках. Но важнее всего то, что вы поняли: романтическим жестам не место в нашей работе.

Последняя фраза была одной из его любимых, и произносил он ее всегда особенно ядовито.

Тут у скептически настроенного читателя, возможно, возникнет вопрос: «Как будущий редактор англо-германского журнала, посвященного проблемам торговли, способен добывать важную информацию?» Со времен второй мировой войны у нас устойчиво сформировался яркий образ необычайно удачливого разведчика; мы недооцениваем тех, кто кропотливо собирает крохи информации, — малюсенькие звенья в цепи, о которых так часто говорил мне Отто. Это происходит от незнания реалий нашей работы. Хорошо, конечно, находиться в центре широко разветвленной разведсети, регулярно получая со всех сторон больше документальной информации, чем можно переправить в Центр. Но эта достоверная информация редко имеет отношение к сердцевине разведдеятельности — выяснению намерений людей, принимающих решения, по той причине, что намерения зачастую выкристаллизовываются в самый последний момент. Для примера: я не мог сообщить в 1936 году, как или когда именно Гитлер проглотит Австрию, ибо Гитлер не знал этого сам. В таких областях, в широком разрыве между незнанием и знанием, немаловажная роль принадлежит кропотливым сборщикам крох информации, способным подтвердить или подвергнуть сомнению тот или иной вариант возможного развития событий. Они помогают Центру воссоздать общую картину происходящего и предложить, по выражению Аллена Даллеса, «просвещенную догадку».

Но, как опять же возразит скептик, носители секретной информации не делятся ею с посторонними, а следовательно, от них можно добиться либо несущественных сведений, либо преднамеренной дезинформации. Не говоря уже о том, что подобный подход неверен, он игнорирует тот факт, что от любого оперативного работника требуется умение распознавать, когда люди высказываются откровенно, а когда произносят заученные и заранее отрепетированные фразы. Научиться этому подчас бывает нелегко, но возможно. Более того, даже в случае, если собеседник говорит «как по писаному», можно вычислить, что скрывается за этим заготовленным текстом. Речь идет о поединке интеллектов — ежедневном занятии дипломатов и журналистов; для разведчика сие поприще также не является закрытой книгой. К тому же у него, в отличие от дипломата или журналиста, есть одно преимущество: он, как правило, знает намерения своего собеседника, в то время как тому устремления разведчика в большинстве случаев неизвестны. Сошлюсь для примера на мои собственные контакты с американскими спецслужбами — ЦРУ и ФБР. Я знал, чего они добиваются. Они думали, что знают, чего добиваюсь я. Но это было не так. Поэтому они скрывали от меня совсем не то, что следовало.

Контингент интересовавших меня лиц с британской стороны — прогермански настроенные элементы моей родной страны — был сосредоточен в Англо-германском обществе. Там проводились званые ужины и неформальные встречи; и те и другие предоставляли возможность завести личные контакты. По политическим взглядам членов общества, за исключением некоторых, кто еще не до конца определился или колебался, можно было условно разделить на три группы. Первую составляли откровенные пронацисты, на которых немцы практически не обращали внимания, ибо они и так поддержали бы любой курс Гитлера, кроме разве что нападения на Британию. Другая, более широкая и менее однородная группа, состояла из людей, склонных выдавать желаемое за действительное: они полагали, что Гитлера можно подкупить («удовлетворить его амбиции») уступками, не нарушающими общего баланса сил, например несущественным изменением европейских границ и передачей Германии одной-двух колоний. Неоднородность этой группы объяснялась различиями в подходе к тому, что именно следует принести в жертву Германии и за чей счет. Наконец, существовала группа более или менее реалистически настроенных людей, которые, справедливо опасаясь, что Гитлер не удовольствуется крохами, в то же время были готовы продолжать контакты в надежде на смену политики или правительства в Берлине. Но в одном большинство представителей этих трех групп было единодушно: оно уповало на то, что восточноевропейские государства пойдут на компромисс с Германией и, если этого потребуют немцы, обеспечат их войскам свободный проход к советской границе.

Такую вот картину можно было вывести на основании подробных отчетов, которые я составлял еженедельно или дважды в месяц. Оглядываясь назад, я, в общем-то, не вижу ничего постыдного в подобном анализе, подкрепленном к тому же ссылками на надежные авторитетные источники. С позиций сегодняшнего дня он кажется устаревшим, во многом благодаря тому, что его выводы делались на основе происходивших в тот момент событий. Но в целом этот анализ был подтвержден расколом в доследующие три года Англо-германского общества, проходившим в три этапа. Реалисты откололись после изнасилования Австрии: против аншлюса, если бы он был достигнут за переговорным столом, они не возражали, но грубость, с какой была осуществлена эта акция, они справедливо расценили как преднамеренную демонстрацию силы (чем она и являлась). Любители выдавать желаемое за действительное, не переварив шампанское за столом мюнхенского соглашения, покинули Общество после вторжения в Чехословакию. Пронацистски настроенные элементы оставались в нем вплоть до призыва Чемберлена к войне, а затем, в последний момент, произнесли вслед за лордом Редесдейлом[15]: «Враги короля — мои враги». Небольшая горстка пронацистов упорствовала еще какое-то время — до тех пор, пока их не интернировали.

С немецкой стороны мы замыкались на лондонское посольство Германии, а в Берлине — на Министерство пропаганды и Бюро Риббентропа. В посольстве имелось три основных контакта — Бисмарк, Маршалл фон Биберштейн и смуглый пресс-атташе Фитцрандольф, который по своей внешности и вкрадчивым манерам напоминал арийца не более чем персидский принц. По моим оценкам, наибольший интерес из этой троицы мог представить Маршалл; Бисмарк казался мне излишне деловитым, а Фитцравдольф — скользким. Мы договорились с Отто, что я не буду строить из себя попутчика нацистов, мне вряд ли удалось бы убедительно сыграть эту роль. Перед немцами я решил выступить как англичанин, убежденный в том, что достижение взаимопонимания с Германией, включая определенные уступки ей, служит долгосрочным интересам Британии. Представим себе на минуту, что бы произошло в случае претворения подобной политики в жизнь. Скорее всего во всем мире, за исключением Британии и Германии, возникли бы страшноватые условия существования. К этому, конечно, вела такая политика.

Прошло несколько недель, и Тэлбот решил, что мне лучше отправиться вместе с ним в Германию. Когда я доложил об этом Отто, тот окинул критическим взглядом мою одежду.

— Для Англии она еще может сойти, — заявил он, — но в Берлине к внешнему виду относятся более придирчиво.

Поэтому мы завершили нашу встречу в магазине «Остин Рид». Увидев меня выходящим из примерочной в синем костюме, светло-сером плаще и черной фетровой шляпе, Отто энергично хлопнул себя по бедру. По его заключению, я выглядел безупречным дипломатом.

В Берлине мы первым делом направились в Министерство пропаганды. Визит этот разочаровал меня и даже несколько озадачил. Мы главным образом общались с неким Фогтом, отношения с которым у меня никак не складывались. Этот немец прожил какое-то время в Соединенных Штатах и бегло говорил по-английски с американским акцентом. Не думаю, чтобы он был убежденным нацистом; он показался мне беспринципным человеком, заботящимся только о собственной карьере. Этакий вульгарный пройдоха. Но больше всего тревожило меня то, что Тэлбот вроде бы собирался обратиться к Фогту с просьбой о финансовой поддержке. Отправляясь в Берлин, я представлял себе, что мы получим деньги от местных фирм, вовлеченных в англо-германскую торговлю и посему заинтересованных в ее развитии. Брать же деньги у Министерства пропаганды было гораздо опаснее. Одно дело, если это министерство поможет нам установить контакты с торгово-промышленными кругами Германии, и совсем другое — оставить кошелек в руках Фогта и тем самым предоставить ему возможность диктовать политику нашей редакции. Думая о своем будущем, я вовсе не желал, чтобы мне приклеили ярлык нациста или кого-либо еще; подобная опасность, с какой бы стороны она ни исходила, могла погубить меня в любой момент. Как явствует из дальнейшего повествования, обстоятельства спасли меня буквально в последнюю минуту. И вот каким образом.

В тот вечер Фогт организовал небольшой банкет в одном из домов для приемов, принадлежавших нацистской партии. За ужином справа от меня сидела поразительной красоты брюнетка. Она была родом из германской Восточной Африки, и мы весь вечер, от аперитива до кофе, проговорили с ней о колониальных проблемах. Мне очень хотелось узнать, способна ли она говорить на другие темы. Но время было в дефиците, а мое чувство долга — в избытке. Поэтому две встречи, назначенные мною в тот вечер, были с мужчинами, о которых я сейчас уже не помню ничего, кроме того, что ради них пожертвовал свиданием с очаровательной женщиной.

Затем последовала череда встреч с представителями Министерства пропаганды и Бюро Риббентропа. Мои контакты с последним развивались более успешно. Бюро было создано в целях продвижения идей Риббентропа в области внешней политики. Оно рассматривало себя в качестве противовеса Министерству иностранных дел, а между ортодоксальными и неортодоксальными дипломатами наблюдался глубокий антагонизм. Гитлера подобное положение дел устраивало: существование нескольких организаций, действующих в одной и той же сфере, позволяло ему натравливать их друг на друга, удерживая бразды правления в своих руках. В Бюро к нам относились с подчеркнутым вниманием. Для чиновников из Министерства иностранных дел мы практически не представляли интереса, хотя вели они себя достаточно вежливо. Что же касается Деркхайма, Родде и других представителей Бюро, то они видели в нас подходящий инструмент для того, чтобы поднять свой престиж и потрепать нервы профессионалам. Я всячески стремился развить отношения с ними по двум причинам: с оперативной точки зрения это было на пользу разведке, а в личном плане мне хотелось насолить Фогту. Интересам журнала такая политика, конечно, не отвечала, так как Тэлбот делал ставку именно на Фогта. Но, по-моему, это в немалой степени помогло мне избавиться от. нацистского клейма.

В таком ключе мы работали где-то около года. Тэлбот упорно трудился над обеспечением финансовых инъекций из Сити. Но этот милый, привыкший к домашнему уюту старик не умел проводить грань между личными и деловыми отношениями. В промежутках между поездками в Берлин я поддерживал контакт с германским посольством и экспериментировал с форматом нашего журнала, условно нареченного «Британия и Германия». Однако же наибольший интерес, причем во всех отношениях, представлял Берлин, а там, к сожалению, перспективы постепенно становились все более мрачными. По мере того как укреплялись мои позиции в Бюро (вплоть до того, что я был принят самим Риббентропом), отношения с Фогтом ухудшались. В ходе одной из бесед в начале зимы 1936 года у меня возникло сильное подозрение, что он пытается положить конец нашему сотрудничеству, и я не сумел проявить достаточной дипломатической сноровки, чтобы удержать ситуацию под контролем.

Вернувшись в Лондон, я сообщил Тэлботу, что Фогт больше не видит в нас серьезного партнера. Я высказал предположение, что он готовит сделку с кем-то еще. Еще какое-то время отношения продолжались, но мое предположение оказалось верным. Спустя некоторое время на свет появилось «Англо-германское ревю». Издание это отражало нацистские или пронацистские настроения, очень близкие к воззрениям тупого, недалекого Фогта, но абсолютно непригодные для Британии. И хотя в тот момент я расстроился в связи с провалом издания «Британия и Германия», последующие события подтвердили мою уверенность в том, что я родился под счастливой звездой. С началом войны большинство тех, кто был связан с нашим более удачливым соперником, оказались жертвами раздела 18В Закона об охране государства.

Итак, я снова оказался без работы, но уже не совсем на том уровне, откуда мы начинали. Год серьезного труда научил меня кое-чему, в частности я понял, чем отличается разведывательная работа от журналистики: грубо говоря, это разница между дорогим путеводителем Бедекера и обычным из серии «Куда поехать отдохнуть». Я также обрел уверенность в себе как при общении с людьми, так и в оперативном плане. Но, пожалуй, наиболее важным было то, что я теперь умел, не теряя самообладания, выслушивать самые омерзительные мнения, хотя потребовалось еще несколько лет, чтобы окончательно приучиться вообще не реагировать на такие вещи.

Отто воспринял известие о нашей неудаче спокойно. Он, конечно же, был внутренне готов к подобному повороту событий, но разговаривал со мной так, будто у него и у его коллег сформировался в отношении меня определенный план действий. Я заявил ему, что считаю бесперспективным дальнейшее прозябание на задворках журналистики; если ставить перед собой цель добиться чего-то, надо пробиваться в крупную газету или информационное агентство. Он, казалось, согласился, но попросил меня ничего не предпринимать до следующей встречи, на которой должен был присутствовать Тео.

Встреча с участием Тео явилась поворотным моментом. Она сыграла роль первой ступени ракеты, которая вывела мою карьеру на орбиту. Тео одобрил мое стремление пробиться в одну из ежедневных газет. Центр, по его словам, положительно оценил мою работу по англо-германской проблеме. Но руководство заинтересовано в укреплении моих связей и положения в Лондоне, что в дальнейшем открыло бы перспективы для деятельности более высокого плана. Тео очень осторожно обозначил, что ожидалось от меня. Центр, сказал он, связывает мое будущее с проникновением в британскую секретную службу. Мне могут оказать в этом деле значительную помощь, если таковая потребуется. Но лучше, если я попытаюсь добиться всего сам, так будет безопаснее и для меня, и для других. По мнению Центра, журналистика являлась хорошим плацдармом для выполнения поставленной передо мной задачи.

Усталая улыбка, с которой Тео вкрапил сие решение в нашу беседу, смягчило шок от этого, безусловно, сногсшибательного предложения. Я не помню в подробностях своей первой реакции, в памяти остался только вихрь смутных образов да еще ощущение надвигающегося приключений. Мудрый Тео тут же поспешил перейти к обсуждению практических вопросов. Британская секретная служба, пояснил он, — это в долгосрочной перспективе. Но Центр заинтересован в том, чтобы я активно действовал уже сейчас. Так, например, срочно требовались достойные доверия люди в Испании, на стороне Франко. В этой связи Тео хотел бы обсудить возможность сочетания в рамках одной операции всех требований, изложенных выше. Иными словами, согласен ли я отправиться во франкистскую Испанию в качестве журналиста, выполняющего триединую задачу? Во-первых, докладывать советскому правительству политическую и военную обстановку; во-вторых, создавать себе журналистскую репутацию; в-третьих, выполнять свои журналистские обязанности таким образом, чтобы привлечь внимание британской разведки.

То, что Тео предложил. Испанию в качестве объекта моей деятельности, произвело на меня более сильное впечатление, нежели его рассуждения о британской секретной службе. Я впервые побывал в Испании в двенадцатилетнем возрасте, и уже тогда во время длительного отдыха в Андалузии она странным образом повлияла на мое воображение. В юности я много читал об Испании и еще больше мечтал о ней; я возвращался туда несколько раз. Этот ранний, дилетантский интерес накладывался на присущую моему поколению эмоциональную вовлеченность в гражданскую войну, и это приумножало мой интерес к испанским делам. Предыдущей осенью Тео спрятал у меня на квартире фотографическое оборудование и привел Дональда Маклина с портфелем, наполненным документами Форин офиса, которые требовалось прочитать и сфотографировать; многие из тех бумаг касались советской авиационной и артиллерийской техники, поставляемой республиканцам. Поэтому, когда Тео предложил Испанию в качестве поля моей деятельности, я был уже полностью готов к этому. Оставалось обсудить методы и средства операции.

Я выразил сомнение в том, что смогу просто так войти в какой-либо офис на Флит-стрит и добиться того, чтобы меня направили в Испанию. Я никогда не умел себя «продавать». Но у Тео имелось в запасе другое предложение. Центр был готов финансировать пробную поездку, преследующую две цели: я должен был освещать политические и военные вопросы и одновременно собирать материалы для статей, которые укрепят мои шансы на получение постоянной работы. Самая неотложная проблема, которую предстояло решить, заключалась в том, как обеспечить прикрытие, позволяющее обратиться за визой и действовать в Испании в период командировки.

Я высказал предположение, что получить аккредитационные документы с Флит-стрит не составит особого труда, если я не буду просить денег. Я предложил также подкрепить визовый запрос рекомендательным письмом из германского посольства к представителю Франко в Лондоне. Отто пошел еще дальше и предложил обзавестись рекомендательными письмами к моим возможным германским контактам в Испании. Мы решили, что пробная командировка должна длиться три месяца. В случае необходимости ее можно будет продлить, но не следует слишком долго находиться в стране без поддающихся объяснению источников существования; к тому же, если я в течение трех месяцев не смогу устроиться на работу, связанную с Испанией, мне это, по-видимому, вообще не удастся.

В течение следующих нескольких дней я получил ответы на свои письма из ряда редакций на Флит-стрит: денег в них не предлагалось, но заранее выражался интерес ко всему, что я напишу. Этого, собственно, я и ожидал, хотя надеялся на большее. В германском посольстве меня поначалу встретили прохладно: там знали о неудаче с изданием «Британия и Германия» и ожидали услышать упреки. Когда же выяснилось, что я прошу лишь о рекомендательном письме к представителю Франко в Лондоне, которое наполнило бы мои паруса попутным ветром, реакция сразу же изменилась в лучшую сторону. Часом позже я держал в руках весьма объемистое послание на имя маркиза Мерридель Валя, подписанное лично Риббентропом. Оказалось, однако, что маркиз не уполномочен выдавать визы; он мог только снабдить меня письмом к своему коллеге в Лиссабоне, который, как он уверял, сделает все возможное, чтобы облегчить мое дальнейшее путешествие. Таким образом, предстояло преодолеть еще одно препятствие, и поэтому, отправляясь на очередную встречу с Тео и Отто, я не мог избавиться от сомнений относительно будущего.

Отсутствие у меня в кармане испанской визы расстроило моих друзей, но они тем не менее решили продолжить операцию. Риск небольшой: в худшем случае мы потеряли бы стоимость проезда до Лиссабона и обратно. Мы сосредоточились на обсуждении оперативных вопросов.

Мой единственный контакт в Испании живет в Севилье. Мы обговорили точное время и место явки; по приезде мне следовало лишь определить дату и выставить в условленном месте соответствующую метку. При встрече мы должны обменяться опознавательными знаками — и все. Цель встречи: дать друг другу знать, что мы существуем, что знаем условия связи и операция началась. В дальнейшем вступление в контакт предполагалось лишь в случае чрезвычайных обстоятельств: с моей стороны — если появится необходимость в передаче исключительной срочной информации или возникнет серьезная опасность; со стороны оперработника — если у него будет для меня почта. В соответствии с полученной инструкцией я должен был проставить сигнал, по крайней мере, за сутки до выхода на встречу, исключая уик-энд, из чего я сделал вывод, что сигнал будет находиться где-то на пути моего контакта от дома к работе.

Отто рассказал мне, как пользоваться простым кодом. Я должен носить с собой маленький листочек очень тонкой бумаги, сжатый в комочек размером с таблетку аспирина. Для тренировки я скомкал несколько образцов и без труда проглотил их. Затем мне пришлось выучить наизусть два адреса явочных квартир, по одному во Франции и Голландии, а также перечень интересующих вопросов, в основном по военной тематике. Перед самым отъездом Отто должен был еще раз встретиться со мной, чтобы проверить, помню ли я конспиративные адреса, вопросник и правила пользования кодом. Ему предстояло также снабдить меня деньгами (в старых пятифунтовых купюрах), чтобы хватило на дорогу и на три месяца жизни в стране. Мы пообедали с Тео в греческом ресторане, проведя время в разговорах о чем угодно, кроме дел.

Несколько дней спустя, заказав билет на пароход компании «Холт лайн», отправлявшийся в Лиссабон, я. попрощался с Литци. Мы оба понимали, что наш брак завершен. Хотя мы жили в одной квартире, супружеских отношений между нами уже не существовало. Дело, несомненно, ускорили моя тайная работа и связанное с этим ее политическое бездействие, а также разрыв с друзьями; но были и другие причины, по которым распался наш брак.

Загрузка...