Наталья Рубанова А-эротические кошмаrtы

Я баба слабая. Я разве слажу?

Уж лучше — сразу!

Андрей Вознесенский. Монолог Мэрилин Монро

кошмаrt номер раз: [Libido, Чорт!]

Продавщице магазинчика «Урожай» Раисе Петровне Кошелкиной доставили с курьером диковину: по ошибке, с тайным ли умыслом — поди теперь разбери, да и нужно ли? Раиса Петровна и не стала. Как самочка пресвободная, не имевшая, по счастливому стечению обстоятельств, хасбанта, а по несчастливому — френда, временами сносила она те самые тяготы, озвучивать которые приличным гетерам [9] словно б и не пристало, но кои, введя однажды во искушение, от лукавого век не избавят. «Ок, ок, но что же Раиса Петровна?» — перебьете вы торопливо и будете, верно, правы: времечко нынче дорого — пространство, впрочем, дороже… Однако мы отвлеклись и потому просим тихонько ангелов: «Ну повторите, повторите же! Мы снова были заняты бог весть чем! Мы, как всегда, вас не слышали! Зато сейчас расправляем локаторы и внимаем, внимаем. Мы очень! Очень! Хотим! Внимать!» — и ангелы повторяют, повторяют любезно: «А то: когда руки опустятся, сыграет solo».

Выбросить живчик, как назвала Раиса Петровна ветреное — задуло — изделие, не решилась, хоть злые слезы оно и вызвало: так, по здравому рассуждению, и упрятала на антресоль. Ан рецепторы не обманешь: полжизньки «примой» продула! Шмыгнула как-то 7а-муш, ножонкой одной постояла — нехорошо, другой — туда-сюда, туда-сюда — и вовсе паршиво: «Так недолго и цапелькой обернуться», — подумала и больше уж не пыталась — ни с Ремом, ни с Ромулом, а уж про мать их волчицу. delete, dele-ete! Когда же талия заплыла окончательно, когда даже последние беспородные живчики канули в Летку, ну а дамские Ьоок’и — сегмент, не при любезном читателе будь сказано, сентиментальной литры — были выдворены (в сердцах, в сердцах) с книжной полки, примостившейся над ворчуном ЗИСом [10],— он, бедняга, лет тридцать страдал артритом, — Раиса Петровна то ли ойкнув, то ли икнув, окончательно сдалась: и лишь диковина, появившаяся в скворечне второго апреля, вернула ее к тому, что называют приматы, забывшие о подмене понятий, «жизнью».

Так — второго апреля, в день рождения Сказочника (хотя Раиса Петровна о том не ведала и «Девочку со спичками» — ни оком ни рыльцем), — в био — ее программку встроили, о чудо, страшную тайну. «Миггом пггавят ггептильи!» — каркнул аккурат в момент встраивания попугай и тут же, смутившись, заткнулся: в конце концов, даже если и так, ни хозяйка («Стаггая кляча!»), ни соседка Кошелкина («Стаггая дугга!»), чистившая за какие-то цветные бумажки его клетку, никогда ничего не поймут: «Тут двумя нитями [11] не обойтись, не-ет!..»

Глазки подопытной приобрели тем временем «романтичный блеск», щеченьки заиграли и даже живот, ах-ах, втянулся. «Теперь мне есть что скрывать!» — простодушнейшее кокетство привнесло в пресненький быт Раисы Петровны нотку пикантности, ну а раз так, зафиксируем: достав стремянку, она лихо приставила ту к шкапу и, взгромоздившись на восьмую — пересчитаем, вот так, — ступень, замерла в напряженнейшем ожидании — или, быть может, вожделении: кто теперь разберет! А вожделела она, конечно, большое и теплое — сердце же, на минуточку, стучало та-ак, что его впору было придерживать — хотя б и мокнущими от стыда ладонями.

Когда же Раиса Петровна сняла с верхотуры коробку, пальчики задрожали — этими самыми пальчиками и нащупала наша птичка не только диковину, но и лежащий под ней дисочек. «А-ах! — вырвалось откуда-то из глубин живота: все когда-нибудь случается в первый раз, даже „а-ах“. — Батюшки святы!» — обнажение ХХХ-мар-кировки ввело во смущение, переросшее вскоре в живейший — ну-ну — интерес. Осторожно, стараясь не упасть — и не уронить, не дай бог, CD, — спускалась Раиса Петровна со стремянки; очутившись же на полу, мухой метнулась к старому DVD. Метнулась, вставила диск — и снова: «А-ах!» — из недр, из недр: ай да коленца!

…Совать носок в замочную скважину мы, конечно, не станем и все же заметим. Несмотря на приличную, пусть пэтэушную, вьюность, когда дале слюнявых целуйчикоf у подъезда не шло, несмотря на пристойную младость — без моно-и прочей лю. лю, — младость, скормленную сфере обслу…, — как не свихнулась Рая от скуки, ангелы наши умалчивают, — фильмчик был досмотрен-таки до конца. И все б ничего, кабы не Чорт — вот он, «авторский произвол», Андрш ибн Ви! — ну да, большой и теплый, как и просили; рога и проч. мушкое стоинство были — «По-быстренькому?» — при нем. «Шут-ка… — пролепетала вмиг побелевшая, как рис, Раиса Петровна, и то ли от страха, то ли от вожделения, а может, от того и другого вместе, раздвинула, ахнув, небритые ноги. — Шут-ка-а-а-а-а-а!!»

Никогда, никогда не испытывала она ничего подобного. («Das-ist-fantastisch? — Ja-ja!»)

Никогда никого так не боялась — и одновременно не желала. («Das-ist-orgazmish? — Ja-ja! Ja-ja!»)

Никогда не догадывалась, что лишь сила — сила, а не членчик — и была ей нужна, а не: Ромул, Рем, мать их волчица. («Das-ist?.. — Ja-ja! Ja-jaa!! Ja-jaаа!!!»)

«Какие шутки с вашей сестрой? Матрица!» — пробормотал Чорт и, деловито почесав копытце, погладил Раису Петровну по дрожащей коленке. Кошелкина опять закряхтела: сначала тихо, потом погромче (она, бедняга, снова не поняла, от ужаса иль удовольствия), а потом взяла да и отдалась потоку — и с такой, тра-та-та-та, экспрессией, что sosедка — пищавшая в церковном хоре Марья Ильинична Теркина, — хотела уж было приставить к стене бокал для прослушивания и, кабы не телефонный звонок, отключивший ее менталку ровно на четверть часа, а потом еще на две, непременно бы согрешила. «Ок, ок, но что же Раиса Петровна, — спросите вы, — что с нею стало? Неужто астральный секс — или, как его там… суккуб? инкуб? — столь хорош, что с людьми, пожалуй, и вовсе не стоит? А если и стоит, то через раз, — и лучше все же по Вирту?» Да, мы ответим. Конечно, мы вам ответим. Только поставим отточие. На память. На посошок. Вот та-ак…

«Запах! За-па-ах!» — учила Теркина попугая. «Запа-ах!..» — вторил ей попка до тех самых пор, пока труп продавщицы, обнаруженный копами в грустной ее скворечне (до магазинчика «Урожай» — ну, это в скобках — восемь минут хода), не доставили в морг с оказией: по ошибке, с тайным ли умыслом положили на грудь диковину, поди теперь, разбери — да и не нужно.

кошмаrt номер два: [смешно]

Ольга Павловна, так уж вышло, была из тех дам, при упоминании о которых следует представить всенепременно горящую избу — или, на худой конец, пожарную лестницу. В первом случае мы визуализируем Ольгу Павловну, входящую в объятое огнем пространство и, что твоя саламандра, выходящую из оного; во втором — Ольгу Павловну в эмчеэсовской форме, прижимающую к груди спасенного от верной смерти киндереныша, а также прослезившегося — весь в саже — пожарного, гаркающего в сердцах: «От баба!»

И все же «железной леди» Ольга Павловна, директор по маркетинговым коммуникациям небезызвестной торговой сети, себя не ощущала — особенно в те невероятно унизительные для нее моменты, когда Кристи — светлые джинсы, индийская сумка через плечо, ускользающий ежикотуманный затылок — приводила в дом очередную «вторую половину» и, глядя в глаза, искренне уверяла: «Мамочка, это — навсегда!» Ольга Павловна, сцепив зубы, верила (с кем бы дитя ни тешилось, лишь бы из универа не вылетело) — верила до тех самых пор, покуда одно из ветреных «навсегда», приехавших покорять столицу, не обчистило ее сумку и не было поймано с поличным. «В стойло!» — только и сказала тогда Ольга Павловна и, хлопнув дверью, отвернулась от своего отражения — злые слезы душили, впрочем, вовсе не из-за банкнот — пусть и хрустящих, пусть и пятитысячных: нет-нет.

Не прошло и двух месяцев, как Кристи явилась в квартирку с новейшей пассией: традиционный рефрен — «Дорогая мамочка! Это навсегда» — обратился в лаконичное «Женечка». Улыбнувшись одними губами, Ольга Павловна кивнула, быстро прошла в свою комнату и, упав на кровать, свернулась калачиком. А чтобы рыдания не выпорхнули часом в коридор и не поплыли, что совсем ни к чему, в гостиную — и дальше, в девичью, — вцепилась зубами в шелковую свою «подружку» да пролежала так до тех самых пор, пока не провалилась в тяжелый сон. Кош-марик, выбросивший ее в трехмерку, заставил сердце биться чаще обычного: накапав корвалола, Ольга Павловна быстренько опрокинула мутное пойло, набрала номер покойного мужа да быстро-быстро зашептала в трубку: «Сашенька, как настоящие! — В другом измерении что-то щелкнуло, и она, поймав волну, продолжила: — Да, по всему небу, представь-ка… куча! Армия целая! Сотни — а может, тысячи! — тарелок летающих! И эти еще. глазастые. Передвигались по городу, будто всегда тут жили. И небо в конце украли. Вместо него механизмы свои с прожекторами поставили, — а от них ни-ку-да, ни за что-о! И Кристи за стар.» — не договорив, Ольга Павловна нажала на красную кнопку — в ее измерении что-то щелкнуло — и снова заплакала. Ну да, она жалела себя: ни «статус», ни «связи», ни то, что принято называть здесь словечком «хобби» (Ольга Павловна играла в шахматы и не прочь была пострелять в тире), не могли вытянуть ее из вялотекущего депресьона: как только Кристи появлялась в квартирке, в их прелестной квартирке на Гастелло, не одна, пакостнейшее это чувство, смешанное со стыдом, переполняло так сильно, что иной раз дело доходило до форменного удушья: обида, горловая чакра — как по нотам… Бороться ж с собой — точнее, с мыслями, которые «она» приписывала, как и любой тутошний винтик социума, «себе», — Ольга Павловна не хотела, и только вздыхала: «Никогошеньки рядом! Ни-ко-го-о! Всю жизнь — сама все, всю жи-изнь!» — «Как в шестнадцать работать пошла, — замечает поймавший волну покойный муж, — так до сих пор и пашет». — «Перерыв на декрет — но это ли отдых? — вторит зацепившаяся за его мыслеформу умершая крестная. — Тошнотики — да пеленки.» Подключившись к их голосам, — вернее сказать, частотам, — Ольга Павловна сама не заметила, как, обернувшись в собаку, за-выла-таки на луну. Прибежавшая же на шум Кристи — «Почти голышом ведь. как быстро у них!» — присела на корточки: «Мамочка, это — навсегда!» — и, по-детски расплакавшись, погладила ее против шерсти.

Хотелось вот так: «Шли годы. Кристи с Женечкой жили душа в душу, Ольга Павловна же души не чаяла в детях», — да только годы, на самом-то деле, никуда не шли, а пошленько топтались на месте, и, хотя Кристи с Женечкой и впрямь жили душа в душу, детей как-то так не предвиделось. Ольга Павловна же, как и большинство сук ее возраста, мечтала всуе о щенах и все чаще грустила — ее-то песенка свыта! Породистое отражение, глядящее из зеркала, тактично о том умалчивало — умалчивало до тех самых пор, пока зацепившаяся за поводок фраза Женечки «Я сделаю все, только скажите.» не повисла в воздухе. «А как же Кристи?» — тявкнула Ольга Павловна и выбежала из комнаты. Женечкины знаки внимания, обращенные меж тем к ее скромной персоне, перешли все дозволенные границы: когда Кристи не было дома, Ольга Павловна старалась и вовсе не высовываться из конуры. Однажды в сумерках, правда, выскользнула, как ей казалось, т и х о н ь к о, но не тут-то было — Женечкин силуэт, замаячивший в конце длинного коридора, наложился — игра теней — на силуэт Ольги Павловны, и было это так, с позволения сказать, волнительно, что наша сука даже не нашлась что и пролаять. То ли дело Женечка, чей лексикон поразил бы в момент тот чье угодно воображение! То ли…

Никогда в жизни не говорили Ольге Павловне таких слов. Никогда не чесали так нежно за ухом. Никогда не была она «чудом природы» и «раненой ланью». Не помнила себя более счастливой и опустошенной одновременно, и потому, словно ее лишили на миг чувств, даже не ощутила Женечкиных объятий, совпавших аккурат с появлением Кристи: «Что же, у вас все схвачено?»

«Дрррянь!» — зарычала Ольга Павловна; пощечина получилась звонкой, но что с того? «Прости, ну прости, а. — запела вдруг Кристи, подставляя левую. — Я просто хотела, чтобы ты поняла. ну, что я обычно чувствую. Ты ведь считаешь меня ущербной, ушибленной на голову… А я просто не знала. Не знала, как объяснить еще». «Ольга Павловна, я и впрямь не хоте.» — захлебывается вдруг слезами Женечка и, выскальзывая в коридор, быстро-быстро бежит по лестнице; их с Кристи разделяет пролет, один лишь пролет — и целая ма-ма.


Она смотрится в зеркало.

Хохочет.

Ей и в самом деле жутко, жутко смешно.

кошмаrt-черновик [IN VIVO]
1

Темнота — и вспышка слепящая (локоть? плечо? колено?..).

Капелька пота, стекающая по спине, застывает на ящерке: главное — успеть запеленговать, он думает, она ведь на Лину, на Лину его похожа, а еще — ну да, на ту, из Киндберга [12]: detka — нет, не читала: есть ли разница, впрочем, уф, да есть ли, на самом деле? «Какой же ты вкусный, pa-pa, — выдыхает она и, проводя тыльной частью ладони по рту, поднимается с колен. — Омерзительно вкусный!»

Рыжие волосы, тонкие щиколотки… дрянь, что мне делать теперь? «Убей, — Лина подсказывает, — убей, чтоб не мучалась: вот так (показывает) или та-ак (чертовка.), ах-ха-а!»

Он, пожалуй, обрадуется, если кто-то пустит ему пу-лю-другую в лоб, но увы: «кто-то» явно не догоняет, и потому он наклоняется, и потому кусает теплые ее пальчики: «ветреные», «смешные»… «Ну ладно „ветреные“, — бормочет она сквозь сон, — но почему „смешные“, смешные-то — почему-у?.. Тридцать шесть с половиной», — она уточняет, она поглаживает ступни: если, конечно, размер имеет значение. если, конечно, думать, будто что-то его имеет!..

Он знает: нельзя цепляться, знает хорошо (слишком?) — стоит позволить себе чуть больше, как сразу все потеряешь: подкладывать человечка под свой сценар. никому-ничего-не-должна, сбивает с мыслеформы рефренчик: не расслышать хотел, безумный! — не вышло, и все равно: к волосам, щиколоткам, ключицам — да ко всему, о чем, коль исчезнет, забыть бы надо, — прилип.

«Ну, ну давай же, papochka!» Она смеется, она обнажает зубы — обнажает, будто его Лина (да она и есть, она и пить ego Lina), — «Я вернусь, когда облетят листья, — она кивает на деревья, он касается ее губ — детских? — Один верхний обман, один нижний — ладошкой: левой — и правой, левой — и правой, левой — и пра… я, — обрывает она строку, — вернусь, нет-нет, ну правда, ты стал мне так до. так дорог, да-а! И не думай-ка тут подсовывать!»

Она подбрасывает купюры: водяные знаки слетают с резаной цветной бумаги и, покружив, обращаются в бабочек. Он не знает, что делать с ними, и кричит: «Какая „плата“! Я же отдать хотел! Я просто! Просто!»

Живешь «своей жизнью» лет триста — и вдруг: марево.

Раскол.

Вспышка.

«Мир, detka, такой большой, а ты — маленькая и хрупкая. Стоп-кадр, безумка, стоп-кадр! В деньгах ли только дело? Надо ли те.» Она касается его рта обманкой: сначала левой, потом правой, сначала левой, потом правой, и вдруг взрывается: «Да ты не понимаешь! (опять отсекает строку, опять становится тенью на потолке). Ничего, ничего-то не понимаешь! Я должна, да, на все себе, блин, должна-а!.. Не пялься вот так вот, ладно? Не вздумай пялиться даже. Я сказала тебе, ска-за-ла!»

У нее русалочьи — кали-юги русальной — зрачки: доплывешь до других берегов ли? Он не будет, впрочем, не будет спасаться, да и что есть спасение (в его случае), как не возврат должков? Ну и еще: вправе ли он в е р н у т ь?

— Мне было все равно, что с тобой, все равно-о: я был в бешенстве, я и правда не знал, как дальше. ненавидел весь свет — себя, тебя, да любого. не посылал тебе денег, специально не посылал, но теперь. теперь ты ни в чем не будешь нуждаться, теперь.

— Тсс, — смеется она, — можно выгуливать собак и сидеть с киндеренышами, танцевать стрип и петь на улицах, собирать землянику в Финляндии и апельсины — в Греции, спасать китов — что там еще бывает? — можно даже чистить Мексиканский залив, а-у-м-м-м: нефть в мангровых зарослях, в мангровых зарослях и на пляжах… Около сотни в месяц: why not?

Темнота — и слепящая вспышка.

Локоть. Плечо. Колено.

Капелька пота, стекающая по спине, застывает на тату ящерки. «Главное — успеть запеленговать ту», — он думает и слизывает.

— Я в детстве играла в гробики, — она говорит.

— В гробики? — он переспрашивает.

— Ну да, у нас там старый склеп был, вот я — индейской девушкой… Хо звали…

— Хо — из китайского.

— Ха, «китайская», папочка, только лю-лю бывает.

— Не говори «папочка».

— Прости, вырвалось. Почему ты исчез тогда?..

—… они ведь били, били тебя?

— Да, били, — она говорит отстраненно, дымит травой. — Били — сначала так, а потом вот та-ак (показывает): а когда долго бьешь по одному месту, оно теряет чувствительность (умолкает на миг) — это сказала Лилла, Лилла меня любила, Лиллу изъели черви.

Он думает, будто она плачет, но нет: просто так изогнулась. И вот тогда:

— Ты — как — хочешь?

— Я — как ты. А ты?

— Ну что ты спрашиваешь, почему ты все время спрашиваешь?

— Лина.

— Я не Лина!

— Я люблю тебя, Лина.

— Я не Лина, не Лина-а-а, — кричит она и выпархивает из постели — удерживать бесполезно: бежит известно куда, ну хорошо, хорошо, пусть примет душ, душ освежает, охлаждает, душ приводит в порядок мыс…

— Лина? — Звук разбивающейся о живот ванны воды. — Ли-на? Ли-на?

Полотенце падает на пол:

— Боюсь теней, папочка, боюсь пуще резины.

— Резины? — он переспрашивает.

— Ну да, резины, у него резиновая дубинка была: больно, на самом деле, а потом — не… потом только круги перед глазами. плывет все, плыве-ет, и хорошо, хорошо в чем-то. неважно, что кровь, что страшно, — неважно все. и даже второй, и третий: встать не могла неделю, лечилась от дряни, а все равно, папочка, равно-о.

Локоть. Плечо. Колено.

Он бьет наотмашь: она не закрывает лицо, не кричит. Это из-за нее умерла Лина, это из-за Лины у них все наперекосяк, это из-за Лины он чуть не убил себя, из-за Лины от нее отказал.

— Из-за тебя, — это он закрывает лицо руками, это он кричит, — из-за тебя у ш л а Лина! А мы ведь были счастливы, да, счастливы! Понимаешь?.. Amo, Amas, Amat![13]

Она кивает и, широко разводя ноги, пришептывает:

— У деда-то конопля в саду росла — масло делал… Как-то мне говорит: «Жмых, Стешенька, выкини», — ну, я за ворота, а там: «Чего, говорят, несешь?» — «Жмых, говорю, несу, дед масло делал, выкинуть попросил.» — «Жмых?» — переспрашивают. — «Жмых, — говорю, — ага…» — «А ну, дай-ка его сюда — сами в компост снесем.» Вечером полдеревни в отключ.

— Почему жмых, Стеша? — Он трясет ее за плечи. — Почему жмы-ых?

Она смеется.

2

Лилла хочет выбрать укромное место. Лилла смотрит на нее так, будто видит впервые:

— Сте-ша, — тянет она, — Стешенька, как хорошо-то!..

Стеша достает штопор и, свернув бутылочке шейку,

плотоядно облизывается:

— Почему нет, Лилла? Ты боишься, что я не приду к тебе, что отправляюсь чистить Мексиканский залив прямо сейчас? Что обману — тебя ведь часто обманывали, Лилла?

Лилла не отвечает — Лилла улыбается: Лилла хочет сказать, что она прекрасна, что у нее «восхитительные глаза», «необыкновенная кожа» и «потрясающая грудь» — да-да, вот так просто, так примитивно: «восхитительные» (ведь восхищают), «необыкновенная» (ведь такой не бывает), «потрясающая» (да от нее и впрямь трясет). Вместо этого Лилла пьет вино — глоточками маленькими — и не говорит ничего, вместо этого Лилла улыбается каждой клеткой своего существа: Лилла знает, сегодня она останется, останется до утра, а эта чертовка, стиляжка, дрянь — хрупкое чудо на карте трагичного ее мира, маленькое растение, трепетная душа. Она, Лилла, знает, что будет тянуть, словно нектар, душистый ее сок, и тело ее, сверкнув, подобно молнии, разрядится слезами и шепотами.

Но все происходит совсем не так: прикосновения комкаются, штопор летит в стену, платье трещит по швам, руки и языки немеют. «Лилла, Лилла… — сбивается с ритма Стеша, — прости.» — и засыпает: она давно ведь уже не спала — с тех самых пор, как устроилась на чертову эту работку, тоска-тоска, а через час:

Локоть.

Плечо.

Колено.

Капелька пота, стекающая по спине, замирает на ящерке: «Главное — успеть запеленговать», — Лилла думает — и пеленгует: рыжие волосы, тонкие щиколотки… да что с ней делать теперь, а?

Она знает: нельзя цепляться, ну да, хорошо знает — стоит позволить себе чуть больше, как сразу — пишипропало: никому-ничего-не-должна — это рефрен такой, она б хотела его не слышать — и все же цепляется: да, и к волосам, и к щиколоткам.

— Сколько зим без тебя, а? Нет, ты скажи, скажи-и, что за магнит? Медом, что ли, намазана? Отклеиться невозможно — приклеиться и подавно. ведьма? Лилла, Лилла. — качает головой Стеша и слизывает капельку крови с ее языка.

Как ты танцевала?

— Как-как. — Стеша смеется. — Да нравилось мне, нравилось заводить-то! Сидит такой — тушка — в кабинке, пиво сосет — а я раздеваюсь: трогать не дозволяется, охрана за стенкой. и так его обойду, и эдак. красный как рак станет, ну и дава-ай… Все одинаковые. А надоело — и бросила. Лилла, что-то не так, Лилла?

Жизнь сжимается — хруст, крик! — до маленькой точки на анатомической карте мирка: любое слово Лиллы, любое движение, в общем, бессмысленно: «Главное — не цепляться, — стучит в висках, — не привязываться, не то.»

А утром:

— Спать — смерть как хочу, убери ру. — И Лилла закрывается, и Лилла готовит кофе: Лилла знает — если вовремя его приготовить, никто не заметит, что она, сжав по-детски кулачки, беззвучно плачет над Мексиканским заливом: говорят, будто тот и впрямь существует.

3

«Стеша, не желаете отобедать?»

Он будто б из девятнадцатого, проездом.

Целует руку. Подает зонт и балетки.

Не друг, не недруг — Случай.

Да отчего ж нет!

«Ваше величество…»

Обедают.

И девятнадцатый говорит, говорит.

И она слушает, слушает.

Слушает, чуть приоткрыв рот.

Точеный рот.

Рот, достойный кисти Веласкеса.

Санти.

Гогена.

Рот, принявший в себя сотню чужих.

Рот, который он, Случай, просит позволения нарисовать.

И получает.

Получает позволение.

«Да она лист, лист просто! Кружится — не поймать, да и не нужно, не нужно лови-ить! Летит себе, кувыркается, приземляется на секунду — и снова кружится. не лист, не-ет: лиса! Да она ведь и есть, она пить — лиса! Шкурка.» — «Да она просто мороженое, мороженое из ЦУМа того… мне шесть, мамочка в новом платье. и эти потолки, потолки высоченные. если поднять голову и посмотреть сквозь стекло на небо, оно покажется более настоящим, чем на самом — да! — деле. ну а потом — сразу — стаканчик вон тот. лучшее в мире мороженое с вываливающейся шапкой-сугробом — ам! — и нет. так и Стешенька. была вот — и нет, рас-та-я-ллл-а.» — «Да она просто змей, змей воздушный! Торговка иллюзиями! Одной рукой монетки считает, другой — мечту продает. и ведь летит, надо ж, летит по небу вот этому, а там: и лист, и мороженое, и сказка Шехерезады последняя.»

Локоть.

Плечо.

Колено.

Капелька пота, стекающая по спине, замирает на ящерке: «Главное — успеть запеленговать», — он думает.

Рыжие волосы и тонкие щиколотки: да что с ней делать теперь?

Он знает: нельзя цепляться, ну да, хорошо знает — стоит позволить себе чуть больше, как сразу — пиши пропало: никому-ничего-не-должна — это рефрен такой, он бы хотел не слышать его — и все же цепляется: да, к волосам, щиколоткам…

Цепляется ко всему, о чем следовало бы забыть сразу после, даже если «ничего не было»: ну а что, собственно, было-то?.. Мираж, да и только!

* * *

Стеша ставит отточие и, убирая наши — мои да автора — пальцы с клавиатуры, долго дует на них, а потом — зверек, отгрызший себе лапу, чтобы вырваться из капкана, — бесстрашно обнюхивает.

сложносоподчиненная женщина, кошмаrt последний

Желудев хотел Женщину — да не простую, аки знамо чье ребро, но Сложносоподчиненную: чтоб непременно уж «и., и.», а не — тьфу! — «или-или». Вокруг, правда, сновали одни лишь жэнщины, а жэнщину Желудев не хотел, и потому искал без малого тридцать уж лет и три года: семь пар железных башмаков истоптал, семь посохов железных изгрыз, на иглу Кащеюшкину чуть было не подсел, а все нейдет. «Где ты, Сложносоподчиненнай-а-а?..» — кричал он иной раз во сне, во весь свой богатырский басок, ан бестолку. А раз так, решил Желудев по прошествии времени у транссилы совета искать. «Тонкий Духовный Мир, — канючил он, — поверни ко мне Женщину Сложносоподчиненную передом, а остальные все пусть лесом идут!» Озадачился по такому случаю Тонкий Духовный Мир, от наглости человеченной аж скорость света того убавил, ну и откликнулся: «Дурачина ты, простофиля! Чтоб Сложносоподчиненную привлечь, надобно самому Сложносочиненным стать! А ты с рылом своим пивным — в ряд шампанский, значит, желаешь?» — вот и весь сказ. Закручинился Желудев, запереживал, затомился во весь свой уд богатырствующий — одним словцом, спекся: никакая другая мысль, окромя как о Ней, в головушку-то нейдет, есть-пить хлопец не может, и вообще — нестоячка! Тень тенью ходит, ни кожи ни пушка над рыльцем — одни мослы торчат, ворочаться с бока на бок мешают, думки с ритма сбивают — часы, и те нейдут! «Тонкий Духовный Мир! — взмолился тогда Желудев. — Что ж делать-то мне теперь? Век бобылем ходить? Для того ль меня мамо в поле капустном рожала, чтоб в муках все дни провел, чтоб удаль свою молодецкую — да в компост дачный снес? Хошь што проси — все отдам: дай только Сложносоподчиненную: чтоб и… и… значит, а не — тьфу! — или-или!» Посовещался, заслышав речи такие, один Тонкий Духовным Мир с другим и так порешил: «Чтоб Сложносоподчиненную привлечь, надобно тебе, Желудев, учиться, учиться и учиться: сознание очищай, слышь? Клизма ментальная требуется — дальше фаллоса-то не видишь. так и Сложносоподчиненную, коли появится, проглядишь! А ну, как из плена ума вырвешься, светом самому себе — чисто Будда — станешь, так Она враз и явится.»

Пригорюнился Желудев. Как самому Сложносочиненным стать, не ведает — не обучен работе душевной, как ум онемечить — не знает, а уж как светом себе самому по самое не могу засветить — и подавно. Начал, понятное дело, книжки ученыя читать, мудрецов в порядочке аль-фабетнутом по периметру разложил, и ну — как Ленин: и то вроде выучил, и это — а все не то будто, все будто воздуха нет у него… Тужился Желудев, тужился, а потом возьми да крикни: «Тонкий Духовный Ми-и-ирррр! Не можу я! НЕ мо-жу-у-у!» — а Тонкий Духовный Мир, не будь дурой, тихохонько так, по-родственному: «Здесь и Сейчас. Здесь и Сейчас. Отколись от ума. Проснись. Присутствуй!» Ну, ходит Желудев из угла в угол, как герой романа рыальистичнаго, здесь и сейчас, здесь и сейчас, точно тот попугай, рефренит, — а от ума все равно никак не отъединится: проснуться, присутствовать чтоб, стало быть, не может. Пуще прежнего опечалился Желудев, руки в кулаки сжал — и ну опять вопить во весь басочек-то богатырский: «Женщину! Женщину хочу! Сложносоподчиненную! Чтоб и так и этак могла, и в воде морской, и в глади небесной — а еще и поговорить чтоб! И платьице. Платьице красное на ей штоб… красное, да, всенепременно.» Совещался Тонкий Духовный Мир, совещался, да и порешил Желудева в Сеть кинуть.


А в Сети все круглосуточно да круглосуточно. Почесал Желудев репку, а дальше так: «Экзотика — пикантно, БДСМ — жестко, свинг — прогрессивно, массаж — волшебно, он+он — поэтично.» Снова почесал репку Желудев, да и повернулся к классике жанра передом — а там: «Неудачный день? Один звонок — и он будет самым счастливым! Киски. Тигрицы. Пантеры», «Маша, 23, все виды и/о. Обожаю а/с», «Камилла, 31: сладкая как мед, нежная как пух, все умею и могу», «Аллочка, 25, бдсм, золотой дождь, и/о, приезжай скорей!», «Танюша, 18: твоя настоящая мокрая невинность», «Ирэна: выезд в течение часа в городской черте. БДСМ, а/с, и/о — цветные и белые девочки на ваш вкус и размер».

Перед глазами поплыло: что такое золотой дождь, Желудев догадался, но вот с бдсм, а/с и и/о дело обстояло куда хуже: неужто он так отстал от жизни, неужто прогресс зашел столь далеко? А может, он просто старый? Желудев вконец расстроился, но сладкой как пух и нежной как мед Камилле все-таки позвонил: пошлость, ну да, пошлость, но, что делать, коли не только со Сложносоподчиненной проблемы — редкий, исчезающий вид, — но и просто с жэнщиной? Была не была: сколько лет-то прошло, сколько зим!..

Он тяжело задышал и набрал номер: из трубки послышался томный блюз, а затем не менее томный голос: доверия, впрочем, Желудеву тот не внушил. Ну нет, он понимал, конечно, что позвонил в салон и что Камилла, скорее всего, сейчас «работает», — но он-то хотел Камиллу — ну или ту Катю, которая себя за нее выдавала, чего уж… Плюнув, Желудев потянулся было за сигаретами, но пачка оказалась пустой: спешно накинув пальто, он бросился в супермаркет. Возможно, какой-нибудь умник и разглядел бы в сем перемещении перст «злого рока», возможно, иначе как объяснить то, что именно в его, желудевскую, корзинку бросили аккурат у кассы журнальчик? «Издание не является эротическим, — прочитал Желудев рядом с вызывающего вида Карменситой. — Реклама сексуальных услуг не публикуется; при подготовке использовались материалы, взятые из свободных источников, а также полученные от заказчиков». Почесав в сотый раз репку, Желу-дев хмыкнул — за дурака его, что ли, держат? Карта метро с телефонами и женскими лицами на развороте, казалось, над ним смеялась. Барышни, все как одна, представлялись Желудеву понарошными, но самым гнусным оказывалось то, что все они выставляли эти чертовы счета: Желудев, положа руку на сердце, и рад был бы заплатить Сложносоподчиненной, но, существовала ли она, уверен уже, пожалуй, не был. Для усиления сердечного хаоса прямо перед его носом пролетели Катюша Маслова с Сонечкой Мармеладовой — летели они как на картине «Прогулка», а Желудев никак не мог вспомнить фамилию художника и потому страшно злился, хотя по сюжету предполагалось, будто он, аки истинный русский интеллигент, всенепременно захочет наставить падших созданий на истинный путь. «Если вам не удается достичь оргазма, а мужчина очень старается, оргазм можно и сымитировать. Так поступает каждая десятая: это не ложь, это забота!» — прочел Желудев в журнальчике, посмотрел на удаляющихся персонажек, нажал на delete да и втянул голову в плечи.

Совсем сдулся он, все чаще Тонкий Духовный Мир гневить стал, горькую месяц пил — ну а р е б я т а знай себе: «Расширь тело свое световое на восемьдесят восемь процентов! Активируй двенадцать спиралей ДНК!» Схватился Желудев за голову — да так сильно, что черепушка его в какой-то момент хрустнула: тогда-то и вылетела из нее его птичка и, покружив, уселась, как ни в чем не бывало, на темечко нашего с-пальчика — и ну долбить — дынннь, дынннь! — будто так и надо. Сидит Желудев на скамеечке для ног, мозжечок свой злыдне крылатой скармливает, и кажется ему, что с каждым таким дзынннем все меньше и меньше становится, на убыль, верно, идет, — а что хуже всего, истончается… Птичка же знай себе поет: «Искал меня тридцать лет и три года? Днем с фонарем иска-ал? Терпи-пи-пи! А вот и дождь золотой. компенсация морального, миленькай…» — обтекая, Желудев вдруг почувствовал, что, уменьшаясь и истончаясь, одновременно словно б вытягивается; сухая шершавая кора, покрывшая с головы до пят, окончательно его онемечила — и только свинья с голубыми глазами и торчащими из ушей золотистыми волосинками — цвет «неба и осенней листвы» — похрюкивая, лакомилась спелыми желудями, устилавшими земляничную чью-то поляну.

Загрузка...