Глава 11 1581 Москва Государственная Дума



«Дума» состоялась в тот же день — ближе к ночи. Чтобы понять, какова она была, обозрим думскую практику за последние 30 лет, то есть, примерно с 1550 по «нынешний» 1581 год.

Раньше, в начале царствования Ивана, заседания Думы происходили так.

Созывал государь бояр, окольничих да стольников, кравчих да оружничих, спальников да печатников, дьяков да подьячих. Когда дело военное или божественное думалось, еще митрополит приходил, другие попы, кто надобен. Все кланялись государю в пояс, усаживались на лавки — строго по Степенной и Разрядной книгам. Выходил сбоку думный дьяк и читал дела. Бояре думали и говорили свое слово. Государь думал и говорил свое. Бояре кивали высокими шапками, кои дозволялось не снимать, и гулко выговаривали одобрение. Дьяк помечал дело в Указ. После заседания чинно отправлялись пировать да величаться за казенный счет.

Потом переменилась Дума. Появились в ней люди новые, темные, в Разрядной книге небывалые. Нашептал кто-то государю, что старое боярство слишком сыто, воровато, неправедно, медленно, и слушать его не надо. А надо слушать молодых да скорых.

С тех пор Дума происходила так. Сидят бояре по лавкам, дела слушают, думу думают, но слово сказать не успевают. Спросит государь, как мыслите, господа думцы, и только наберет боярин в рот воздуху, как окольничий государев Алешка Адашев уж и скажет.

Алешка сей появился, неведомо откуда, читал царю на ночь грешные книжки, повсюду поспевал за царем, вертелся под ногами мелким бесом. Быстрее всех думал, быстрее всех говорил, — без чину, без разряду, без степени. И оставалось боярам только «добро!» выдыхать. Не пропадать же казенному воздуху.

Потом Алешку за порчу государевой жены Насти сослали воевать, и вкруг царя завертелись людишки черные, страшные. Стал государь бояр не на каждую Думу звать, и не всех, а тех только, кому пора шапки боярской лишиться. С головой впридачу.

И думали думцы, что большей беды не бывает. Но на эту беду нашлась беда великая! Вот уж несколько лет собирал государь думу страшную, мерзкую, богопротивную. Объявлял государь: «Буду думу думать!» — и полдворца разбегалося!

И шел государь в палату один одинешенек.

И запирал дверь изнутри на засовы железные.

И стража крепкая снаружи стояла, — люди сильные, умом твердые, телом тяжкие.

А и они пугались, крестились да обмирали, как начинало в палате гудеть, выть, то хохотало, то пищало, то квакало.

Но страшнее всего становилось, когда наполнялась палата боярскими голосами, и каждый голос говорил в свой черед, в свой разряд, в свою степень.

Сперва бояре сказу стражников не верили. Но проверили, да удостоверились.

Однажды спрятались у баб в подклети бывалые думцы:

1. князь А. Б. Горбатый-Шуйский;

2. князь Ховрин;

3. князь Сухой-Кашин;

4. князь Шевырев;

5. князь Горенский;

6. князь Куракин;

7. князь Немой.

Навострили уши, как семеро козлят, слушают.

Вот идет по большой лестнице от Красного крыльца да наверх царь-государь Иван Васильевич. Кто ж хозяйских шагов не знает?! Вот он тяжко скрипит по малой лестнице, аж мусор на боярские шапки сыплется. Вот запела и хлопнула дверь верхней палаты, стукнули бердышами стрельцы, грянул внутренний засов. Наши депутаты на цыпочках пробираются наверх, суют стрельцам злато-серебро, липнут к двери.

За дверью сначала тихо. Только государевы шаги беспокойные да дыхание хриплое. Потом, чу! — мелкий цокот — цок-цок-цок. И вдруг звонкий голос думного дьяка Пантелея Сатина, удавленного зимой 1560 года по Настиному делу, четко докладывает:

— Так что, измена, Иван Васильевич!

Бояре на подслушке каменеют. Рты у них отваливаются, бороды встают дыбом. Жутко им, что покойный Сатин разговаривает. Еще жутче, что он без «титла» государя величает!

— Какова измена? Чья? — резко выкрикивает государь.

И тишина! Немота наваливается на бояр. Душит пожарной гарью, мутит голову сивушным духом, жжет память до тла. И вдруг страшный, низкий бас с колокольными подголосками выводит:

— Ве-ли-кая из-ме-на, ве-ли-кая! — и И снова удушливая тишина.

Но вскоре веселый молодой голос, не Сатина, а невесть кого, бесчинно и спокойно говорит:

— Да все продали, Ваня. Буквально все. Рыба гниет, сам понимаешь, куда и откуда. Бояре твои поголовно и похвостно сволочи оказались. Вот слушай.

В кошмарной тишине сначала бряцают какие-то расхлябанные, пробные, настроечные аккорды, потом инструмент выправляется, громкая, стройная гусельная музыка разливается по дворцу.

«А уж ты ли их, Ванюшенька, не холил? — запевает колыбельным голосом молодая женщина. —

А уж ты ли их, мой маленький, неволил?

И всего-то ты им жаловал в достатке,

Винограды спелы, и малины сладки.

Уж какую они кушали халяву,

Уж какие меды сытили на славу!

А каких они любили девок красных!

На перинах на шелковых да атласных!

Только зря ты, баю-баю, их лелеял,

Лишь изменные плевела в землю сеял!»...

— Короче, отец, — обрывает молодой, — пора изменников вершить.

— Да как же дознаться, кого? — подавленным, серым голосом бормочет царь.

— Сам у них спроси! — пусть отвечают государю! — это выкрикивает злобный, тяжелый голос, которого никто и никогда в Москве не забудет. Личный друг государя опричный вождь Григорий Лукьяныч «Малюта» Скуратов-Бельский, убитый шведской шрапнелью на пристенной лестнице во время штурма Виттенштейна в начале 1573 года, подает Ивану загробный совет.

— И спросим, и спросим, — хихикает молодой, — вот ты, боярин Горбатый, зачем писал в Литву, что царь наш болен «беснухой»? Али не было того?

Тут наступает самый ужас преисподний.

Князь Горбатый-Шуйский по ту сторону двери спокойно и уверенно отвечает:

— Да государь, уж не обессудь. Было дело. Писал я панам радным, чтоб не очень-то твое посольство привечали, и титлами не трудились. Не жилец ты на Божьем свете!

По эту сторону двери настоящий князь Горбатый-Шуйский падает в обморок, а по ту сторону — завершает:

— Так что, сам понимаешь, Иван Василич, при твоем умишке скудном тебе не нами, столбовыми, править, а смиренно в монастыре покоиться.

Следом, почти без паузы, вступает князь Ховрин.

— Мы тут, государь, подумали и решили, раз уж ты венчальную присягу во всех статьях порушил, так мы тебя от царской доли непомерной избавляем...

— Не вами, холопами, венчан! — сдавленно взвизгивает Иван.

— Как не нами? А вот стоит святый отче, митрополит Макарий. Он тебя венчал, он и развенчает. Макарий, умерший в начале 1564 года, бормочет что-то литургическое. — Ну, вот и измена! — подводит итог молодой, — а ты не верил. Но мятежное боярство не унимается. — Мне, государь, — гордо встряет потусторонний князь Куракин, — опосля Ховриных быти невместно! Мои предки твоим отцам и дедам раньше ихнего служили! Так я и по измене быть важнее должон! Тут голоса бояр сливаются в базарный хор, приходится безобразие пресекать. Опять бьет набатный бас, стены гудят, и ласковый женский голос завершает: — Айда их, Ваня, всех переказним! А уж как, — поутру додумаем. «Утро будет мудреней, Утром солнышко светлей! Как по красному утру Катят плашку по двору, Тащат плашку на бугор, А Ивашку под топор. Спи, Ивашка, не шали, Сладку Машку не вали...». — Хочу валить Машку! — капризно хнычет детский голос, но гусли стихают, и во дворце воцаряется могильный покой. Семеро бояр, поддерживая друг друга, сползают во двор, разбредаются, кто куда, чтобы утром вновь собраться на Болоте и буднично лишиться голов. Без особого розыску, без оглашения вин, зато в порядке очереди. Строго по Степенной книге! Вот с таким настроением и ждали кремлевские очередного вечернего «заседания думы» в апреле 1581 года. Отстояв вечерню, Иван поднялся наверх. Велел Федору Смирному и князю Курлятьеву далеко не отлучаться, держать наготове Семку Строганова. — Думу в опочивальне думать буду. Моченых яблок пусть несут и вина. Иван подвинул к кровати шахматный столик с вином и закуской, улегся на подушки и прямо спросил Мелкого, как Ермака за Птицей посылать будем, чтоб никто не проведал. — Тут, понимаешь, через Семена можно только познакомиться, а дальше нужно с самим Ермаком говорить. — Ну, так велим Семке звать его сюда? — Мешкотно, Иван Василич! Если хочешь до зимы обернуться, нужно в Чусовой скакать! Или хотя б до Казани. Грозный надолго задумался. Тащиться в Казань, бросать Москву по военному времени было как-то боязно. Но и дело того стоило. В последние дни Иван ни о чем другом и слышать не хотел, как о делах духовных, о жизни вечной и прочее. «Мы и слыхом не слыхали, чтобы льзя помолодеть»... — А как мыслишь, ведьму Марью брать нужно? Для сведения. Опасаюсь, не напутать бы чего. — Давай возьмем, она баба крепкая, — МБ мелко хихикнул, — выдюжит!



Загрузка...