Проект «Подорожник»

Во втором классе Гавриил вдруг догадался до алгебры. Потом он кончил школу — с медалью, институт — с отличием, и был распределен. Через год его назначили руководителем группы. Скоро его группа заняла первое место.

— Поздравляем, — говорили ему, — поздравляем! И не только в смысле плана — это само собой! Главное — люди у вас какие! Лях, например! Знаете, что такое Лях? Совесть всего института — вот что такое Лях! А Рудник? А Новиков? В общем, поздравляем!

Гавриил слушал и радовался, потому что все это была чистая правда. И что работали. И что нарушений не было. И что в общественной жизни — это тоже верно. И если разобраться — не так уж это мало! Но только скоро Гавриил вдруг стал замечать, что думает обо всех этих успехах с иронией. Такой уж у него был характер — вместе с успехами сразу же появлялось ироническое к ним отношение.


Особенно его вдруг начал смешить Лях. Лях — это такой подросток, из тех, что потом говорят: «У меня была тяжелая юность». По всему лицу у него катались крутые желваки. Он очень любил резать правду-матку в глаза, но не знал ее, поэтому все время злобно молчал.

Его тяжелая юность проходила у всех на глазах.


Еще у Гавриила в группе работал инженер Новиков. Когда Гавриила только назначили, и он сидел и читал отчеты, не зная, что делать дальше: «Привет! — сказал Новиков, — что, ЛЭТИ кончали?»

— Да, — отозвался Гавриил.

— И я, — обрадовался Новиков. — Закурить не найдется? Благодарствую.

Новиков закурил, пустил дым, и дальше продолжал уже тоном лучшего друга:

— Да-а... Славное было времечко. Артоболевского помнишь? Как же, был такой професс, низы читал на третьем. Еще в шапке ходил на лекцию, и в галошах. Однажды, помню, студиоз один писал на доске, а старик рядом сидел. И вдруг протягивает свою ножку к доске — прямо в галоше, — показывает на формулу и спрашивает: «А это у вас откуда?» А студиоз не растерялся, поднял ногу и в самый верх доски ткнул: «Вот откуда!»

Гавриил засмеялся. «Хорошие тут ребята, — подумал он, — веселые».

Вокруг шли разговоры, смех. Участвовать в этом Гавриил пока что не мог, но старался так сидеть, смотреть, так качаться на стуле, чтобы всем стало ясно, что он тоже человек с юмором. А потом пошла работа, и он уже и думать перестал о таких тонкостях. И только в самое последнее время стал замечать, как Новиков ходит по комнате, и то и дело горячится, и на лоб его заученно падает прядь, и он отбрасывает ее стремительным неискренним движением. И еще Гавриил заметил, что не может больше слышать эту историю о профессоре в галошах. А Новиков все повторял ее — видно, вся вера его была в этой истории, и добро, и зло, и даже смысл жизни в сокращенной форме.

«А, знаю, — вдруг вспомнил Гавриил, — знаю я это все:

Неунывающий студент,

Рассеянный профессор.

Студенты — гении, пора бы знать,

Зачеты трудные им надо сдать,

И если ты забыл билет,

То не забудь про шпар-га-лет!

Всем известно, что студенты

Редко платят алим-е-нты,

Всем известно, как они бедны!»

Гавриил это знал, и даже сам раньше был таким, но ему уже на втором курсе надоела эта постоянная бодрость, веселые восклицания: «Эх, пожрать бы!» — хотя деньги у всех в общем-то есть; обязательное пользование «шпорами», шепот «ни бельмеса» — даже если все знаешь; презрительные разговоры об учебе. И еще два неискренних, натужных состояния, которые называются «спорить по ночам до хрипоты» и «часами говорить о прекрасном».

Жить так не очень трудно, а зато как человек сразу же получаешься интересный, оригинальный, самобытный. Гавриил давно это знал и не любил, но в ту субботу все же пришел на вокзал. Новиков и еще несколько, одетые в грязные свитера и слишком рваные брезентовые куртки, сидели в центре зала на рюкзаках. Они кричали, звенели посудой, пели под гитару — словно опасаясь, что как только они замолчат, сразу же начнется над ними какой-то суд. Новиков увидел Гавриила и закричал:

— Привет старому лэтишнику! Сюда, друже!

— Сейчас, — сказал Гавриил, — только билет куплю.

— Держите меня, — закричал Новиков, — он хочет брать билет!

— А что это — билет? — закричали остальные.

— Билет — пережиток проклятого капитализма!

— Может, вы не были студентом, сознайтесь!

Услышав это, Гавриил улыбнулся, махнул рукой и сел на чей-то рюкзак. Скоро, опять же с криками и песнями, они сели в поезд и поехали. Ребята были начеку — перрон на каждой станции просматривали, из вагона в вагон перебегали. Но все же контролер их поймал. Седой такой старик. Хороший. Не отпускает. И тут, не глядя друг на друга, — один, второй, третий — все вынимают билеты. Только у Гавриила не оказалось.

«Что же это они бегали?» — думал он.


Теперь оставался Рудник. Вернувшись вечером в воскресенье, Гавриил принял горячую ванну, отдохнул, а потом позвонил Руднику, и они встретились. Они с Рудником работали вместе с самого начала, и относились друг к другу спокойно и дружелюбно, но не больше. И это нравилось Гавриилу — он и сам был против слишком быстрого и поверхностного сближения, какое, скажем, случилось у него с Новиковым.

— Ну, — спросил Рудник, — как ваш крестовый поход?

— Да не очень, — ответил Гавриил.

— Что с них возьмешь, — засмеялся Рудник, — туристы! Веселая гурьба, состоящая из угрюмых людей.

Рудник был даже элегантнее, чем обычно. Он щелкал пальцами по крахмальному воротнику, по манжетам и тихо говорил себе: «Си-бемоль», или: «Фа-диез».

— Послушайте, — сказал Рудник, — а не пойти ли нам сейчас и как следует поесть? А то у меня уже комплекс неполноценности от этих комплексных обедов.

Они перешли тихую улочку и покружились в стеклянных дверях. В зале был дым до балкончиков. Ножи и вилки звенели так, словно их ссыпáли откуда-то сверху из бумажного кулька. За столиком у стены сидели несколько красивых людей.

— Привет, друзья, — сказал им Рудник.

Гавриил подошел, пожал несколько рук из белых манжет и одну голую, уходящую далеко. Ему подвинули фужер с пивом и миноги. Друг Рудника, с короткой, очень чистой прической, говорил:

— А вот мне вчера мама сказала...

«Да-да, — подумал Гавриил, — именно так: деньги в кармане аккуратно, и свежая рубашка холодит спину, и в дыму, с витым серебряным ножом, твоя женщина сжимает гладкие ноги, а ты своему другу говоришь спокойно, серьезно: «Вот мне вчера мама сказала...» Еще год назад никто бы здесь такого не произнес. А сейчас говорят. И неясно еще, к чему все это клонится, но хорошо».

Потом все оказались в большой старинной квартире с некрашеным деревянным полом. По лесенке поднялись на антресоли, и там можно было выпить из шестигранной бутылки, и полежать на мохнатом бордовом диване, уходящем краями в темноту. На стене проступило цветное пятно — женщина с длинной шеей у маленькой перекошенной двери. Гавриила всегда волновала эта картина, особенно сейчас, вместе с этой медленной, тягучей музыкой, которая шла неизвестно откуда и, не обижаясь на звон рюмок, на разговоры, спокойно и красиво стояла во всей квартире.

Потом все собрались в большой светлой комнате. Во рту был вкус мяса, перца и хорошего вина. Все щурились от света, улыбались. Никто не знал, что делать дальше.


Утром Гавриил выскочил на трамвайные рельсы, заскользил, и только тут окончательно проснулся. Сонная слеза, засохшая на щеке, неприятно стягивала кожу. В проходной он показал кусочек пропуска, прошел через темный двор. В углу была тяжелая дверь и пустой бетонный коридор. На стене его сразу зажглась надпись «Бегом!». За коридором шла мраморная лестница вверх, а там — неоновый дрожащий зал и стеклянная дверь.

В комнате было пусто. Стол. Путаница разноцветных проводов на серебристом, словно заиндевевшем, шасси. Проект «Подорожник». Как хорошо он когда-то начинался! Вот зелененькие сопротивления, вот красненькие, и все те самые, которые рекомендует справочник. А вот дроссель — сначала он не был заэкранирован, но потом Лях вспомнил и крикнул, что полагается ставить экран, и его поставили, и сразу стало заметно лучше. И сначала «Подорожник» двигался очень быстро, и они уже думали, что так пойдет до конца, но дальше все стало замедляться, а на прошлой неделе вдруг совсем остановилось. Дальше не было ничего.

— Ну, — сказал Гавриил, — проверим! Наверное, где-нибудь в начале ошибка.

Он включил паяльник, вынул линейку... Через час он сидел в той же позе. Он проверил все с начала до этого самого места. Все было абсолютно правильно. Но дальше опять не шло.

«Так, — думал Гавриил, — сначала у нас были ошибки, нас за них ругали, и ошибок не стало. Дальше было — делать все правильно. И мы делали. И нас любили, уважали, хвалили, понимали. И вот кончились известные правильные действия. И теперь предстоит сделать шаг неочевидный, для которого нет еще оценок, еще не хваленый и не руганый, и поэтому самый трудный. Редко мы делаем такие шаги, все ждем, что кто-нибудь оттуда поможет, или помешает — все равно. Но нет, ни звука. Есть пустота, и надо решиться и поставить в ней точку. Набегут люди, удивленные этой точкой, и с ними будет уже полегче».


С такими мыслями Гавриил шел по улице, по бульвару, по какой-то площади со стеклянной крышей. Дальше было ровное поле, и от земли поднимался пар, и торчали грязные концы затоптанных резиновых трубок... У этого поля он много пропустил трамваев.

Дома он сразу же сел на диван и долго сидел, поджав ногу, чувствуя, как диван под ним тает, и он легко летит в чистом, светло-зеленом облаке.

Он видел перед глазами свои пальцы — толстые, как бревна, и открытую банку с кильками. Своими огромными пальцами он взял из банки тоненькую рыбешку и, пронеся ее, прогнувшуюся, через стол, бросил в стакан с водкой. Рыбка плеснулась и стала плавать кругами, тычась носом в стекло, взмахивая плавниками, пряча голенький белый живот. Гавриил бросил ей хлебную крошку, и она кинулась на нее и стала кусать. Тут в ноге закололи иголочки, он дернулся, и килька упала на дно, оставляя за собой желтый столбик.

Потом он спал. Давно он уже так не волновался, не смеялся, и не боялся, как в ту ночь, когда видел этот странный сон. В ровном поле с прозрачными кустами стоит огромная, как слон, цифра 28. А к ней по ямкам, по канавкам, крадется маленькая, как мышка, 262. Медленно крадется, осторожно, и плюсик перед собой держит. И вдруг 28 ее как увидит! Как увидит! Как задрожит! А та — бежать! И снова все тихо, спокойно. И — опять крадется! По ямкам, по канавкам, и плюсик перед собой держит.

Гавриил закричал, заплакал и проснулся. Он сидел, со слезами улыбаясь, чувствуя себя так, словно у него вынули из ушей вату.


Утром он шел на работу. Утро было тихое, сумеречное. В скверах на газонах стояли, сцепившись друг с другом, белые скелетики листьев. На темном асфальте посреди улицы бегал котенок, совершенно плоский, котенок-табака, как назвал его себе Гавриил. Утро было медленное, молчаливое, и какое-то очень ответственное, а котенок бегал, подпрыгивал, веселился, совершенно не смущаясь отсутствием третьего измерения.

И тут Гавриил спокойно, как что-то банальное, понял: это котенок из «Подорожника». И сон, и килька оттуда. Как он вдруг поверил себе, своему волнению, и не отбросил эти странные, но относящиеся прямо к делу видения, и именно они непонятным образом провели его над пустотой, и там, где нужно, превратились в числа витков, в плоские катушки, в легкий прозрачный капсуль, в совсем уже готовый и даже чуточку запыленный «Подорожник»! И пусть он такой непривычный, неудобный, пусть плохой, — пусть. Зато — раньше была пустота, а теперь стоит его точка! И остальные точки будут мериться от нее! Гавриил бежал через улицу, через колючие кусты, осыпавшие его пылью и цветами. Он бежал, представляя, как люди оживляются наконец-то и с облегчением его ругают, возмущаются, исправляют, предлагают, делают дело.

Но нет среди них Новикова, Рудника, Ляха.

Рудник, серьезный и элегантный, сидит до позднего вечера в Публичке и, пользуясь прекрасным знанием английского, все ищет в журналах статьи, имеющие хоть какое-то отношение к вопросу.

Лях, играя желваками, преодолевает все те же трудности, которые сам и создает в своем вкусе.

Новиков вдруг вскакивает ночью и отбрасывает со лба прядь движением стремительным и неискренним, и картинно ходит по комнате, якобы думая о «Подорожнике», на самом деле думая о том, что вот, он думает о «Подорожнике».


И опять Гавриил сидел в комнате. Вошел Новиков и стал шарить на столе.

— Да, — сказал Новиков, — думаю отсюда подаваться. Не могу я здесь работать. Не могу. Сидишь, ходишь, разговариваешь, смеешься, потом на часы смотришь — всего час прошел! Тяжело.

Новиков выпрямился.

— А недавно, — сказал он, — сидел я в кресле. На часы взглянул — о, черт! — еще только пол-одиннадцатого! И вдруг — как ошпаренный! Ведь дома же я, дома! Отдых у меня, воскресенье! Так чего же я жду? Чего?

Новиков длинно вздохнул, но, спохватившись, пытался перевести вздох в покашливание, но сделал это заметно, и решил будто бы задремать, и вдруг сделал несонное движение, и, вконец запутавшись, обомлев от стыда, с грохотом задвинул ящик и выбежал.

(Через несколько лет Новиков шел по тротуару. За это время он очень изменился. Он был одет в зеленый ватник, а в руке держал чугунный лом. Двигался он теперь гораздо меньше и медленней, но зато все его движения стали естественными, и делал он их почти с наслаждением.)


Рудник тоже не остался в институте. Однажды, когда на улице была слякоть, а в лаборатории темновато, Рудник позвонил и сказал весело, что больше не придет.


Лях зимой поехал в командировку на строительство институтской базы. Там он застал полный развал, и даже кражу ста метров рогожи. Лях просто побледнел от гнева, и даже не ел ни разу, пока все это не распутал. Потом он вернулся, поскучал в институте и опять уехал. Там он очень был на месте. Это все признавали.

Загрузка...