Хорошо, свесившись с верхней полки, вдруг увидеть, что за ночь оказался совсем в другом месте. Серые, каменные, круглые башни, редкая роща, за ней, фырча, отходит автобус. Под окном с непонятным разговором идут двое, в цветных кепочках с козырьками, одетые масляно, плохо, для работы, но не по-нашему плохо, по-своему. И так свежо вокруг, просторно, самое раннее утро...
Вот не забыть бы это, вспомнить перед смертью — уже и полегче...
Весь последовавший за этим день я провел в делах, в безуспешных хлопотах, в разных душных помещениях, и вечером приехал на автобусе в центр — погулять, подышать. Вечер был теплый, солнечный. Огромная ровная площадь, большие серые шершавые плиты, иногда между ними трава, а в самом конце собор — высочайший, готический.
Солнце садится, холодновато. Надо погреться. Знаменитые кафе. Тесно, тестом пахнет, и эти крохотные чашечки, подносимые к губам... Немножко уже не то, немножко надоело.
Поднимаюсь по лестнице темного дерева. Стены — сосновая кора. Хвойный запах. Деревянный стол. Приносят в высоком бокале густую, зеленую, тягучую жидкость — ликер. Быстро расставляют уйму фарфоровых чашечек, цветных рюмок. И так я сижу. Неплохо...
Хочется спать, зевается. Автобус ныряет, приседает. Моя остановка. Вроде бы. В темноте все другое. Рядом море — тут, за заборами, его слышно. Оттуда несет песок, со свистом. Темно...
Минут сорок проблуждал на ветру. Калитки своей не нашел. Песку нажрался. Надо в город ехать, там хоть потише.
В такси тепло. Покачивает. Тихая музыка. Шофер молчит, но хорошо молчит, не напряженно. Вдруг встрепенулся.
— О! — говорит, — смотри!
Я уже задремал в тепле, но тут очнулся.
— Что?
— Вон, гляди, машина. Водитель то ли косой, то ли еще что.
И действительно, впереди, почти в полной темноте, я разглядел легкую белую машину, она шла крутыми зигзагами, от одного края к другому, но очень быстро, все больше удаляясь. Шеф дал ходу, и мы стали нагонять, но тут она не вывернула с одного из своих виражей, с треском въехала в кусты, подпрыгнула на мягких кочках и врезалась левым крылом в пень, который оказался трухлявым, гнилым и от удара тихо взорвался. Машина, приподнявшись, повисла поперек бревна, и задние ее колеса вращались над канавой. Мы подбежали. Ее странный водитель мирно спал, похрапывая, как видно, уже давно. Все цело. Повезло.
Таксер что-то там повернул, и мотор затих.
— Пусть поспит до утра...
Он достал пачку, закурил. Шоссе поблескивало среди леса. Было очень тихо и странно. Потом он бросил окурок, и мы поехали...
Скоро мы въезжали в гулкий цементный гараж.
— Посиди пока там, — крикнул мне шофер и скрылся.
Я сидел в сторожке, или конторке, на деревянном топчане, среди замасленной ветоши, и опять пригрелся и засыпал, засыпал. Меня разбудил мой знакомый шофер. Он уже умылся, переоделся.
— Сейчас пойдет развозка. Развозка, понимаешь? Надо ехать.
Мы вышли во двор, там, ярко изнутри освещенный, стоял полустеклянный микроавтобус.
— Может, ко мне поедешь? — пробормотал мой шофер.
Я посмотрел на него и понял, какого труда ему стоили эти слова. Я не знал его обстоятельств, как там у него что, но я все понял по тому, как он сказал, — что это действительно очень сложно, почти совсем невозможно для его обычной, повседневной, с таким трудом налаженной жизни, если он опять среди ночи приведет на ночлег какого-то дружка, и что из этого выйдет... И вот он посопел, помучился, но все-таки предложил.
— Да нет, — сказал я, — у меня поезд в три часа...
— А-а-а, — сказал он с облегчением, — ну, ладно...
Я шел по мокрой, пустой, темной улице. Ничем не связанный, наобум... Стало даже интересно. Хотя, конечно, полагалось безумно расстроиться. Так уж принято: негде ночевать — расстройство. Кто же это так за меня решил? Я, наверно, и чувствовал бы себя лучше, если бы заранее не знал, с детства бы не усвоил: остаться без ночлега в чужом городе — неприятность. Я, может, распрекрасно бы себя чувствовал. Так прохладно, чисто, спать совсем расхотелось, и голова такая ясная, какая днем, в толкучку, и не бывает...
Так я вышел к реке. Ветхая деревянная пристань, и фонарь ржавый скрипит. Лег я на скамейку, попробовал заснуть. На спине — голова кружится, на животе — колени мешают... И чуть закроешь глаза — сразу начинают светлые кольца падать. Падают, падают... Много. Двадцать семь лет уже падают... Слегка задремал и вдруг такой страх почувствовал, просто какой-то толчок страха. Вскочил, уселся. Кругом темно, рядом река... Ну его, надо идти. Пошел, и вообще непонятно куда забрался: кругом корабли старые, проржавевшие, или цепи, или сверху, прямо с неба, всякие веревки спускаются, с запахом. И где тут выход — непонятно, кругом каналы с мазутной водой, островки, не природные, а технические.
И тут, когда я вроде освоился, воспринял все это, переварил, тут-то я и оступился. Стою по пояс, вода керосином пахнет. Темно. Ночь. И тут еще одна конструкция, примерно так с лошадь, тоже в воду сыграла, рядом бухнулась, всего окатила.
Ну, теперь единственное — это плавать начать, нырять, отфыркиваться с наслажденьем. Или прямо по воде побежать, для согрева... Вот, в двери толкнуться, в кирпичной стене. Но нет, все заперты, это технические двери. Вот одна подалась, деревянная, мокрая, мягкая, шелковистая.
Большое помещение: тусклое, выдолбленные деревянные корыта над полом, и над ними краны медные, и из них капли свешиваются. Один кран отвернул, из него пар пошел, туго, с шипеньем, все сразу заполнил, а потом уж и вода — тонкой перекрученной струйкой. И такой кипяток — сразу видно: где-то там, в каком-то нечеловеческом месте используется, а здесь уж так, что осталось, дело десятое.
Влажно стало, тепло, а мне-то плевать. Я и так насквозь мокрый. Одежду в корыто бросил, кипятки толстые пустил, а сам на асфальтовом полу — очень приятно он босой ногой чувствуется — такой танец в пару устроил, развеселился, распелся.
И тут спокойно так входит человек, тоже раздетый. Ты, говорит, с какой смены, и потри мне между лопаток, никак не дотянусь, второй час мучаюсь.
Повел меня в другой зал, там скамейка, тазы. Он нагнулся, руками в скамейку уперся, напружинился. Видно, приготовился к сильному нажиму. И стоит так. А вокруг тихо совсем, пусто. Только капли где-то щелкают...
Он обернулся и через плечо, не разгибаясь:
— Так ты чего?
— А-а-а, — говорю, — да-да. Сейчас.
Стал тереть, часто, крепко, сначала вдоль, потом поперек, на бока мыльной пеной залез, на шею.
— Молодец! — кричит он глухо, из-под себя. — Теперь смывай!
Я в тазу мочалку подержал, потом понес, и вдруг руку опустил, стою. Потолок высокий, сводчатый. А под ним стекла цветные, только все выбиты. А стен не видно...
Тут он оборачивается, прямо оскалился:
— Да ты что? Издеваешься? Сказал, смываем, а сам?
Я очнулся, смыл с него мыло.
Он распрямился, с трудом.
— Спасибо.
— Ну...
Мы вытерлись полотенцем с черной печатью. Прошли стеклянную дверь, потом узкий коридор — коричневый линолеум, а по стенам на деревянных щитах разные инструкции.
— Понимаешь, — заговорил он, — устал сегодня сильно, две вахты отстоял. И потом спать лег, а никак не уснуть, так во мне эта усталость и стоит. Дай, думаю, хоть помоюсь. Пошел, прямо как спал, без всего. Лень было одеваться, так устал... Не дай бог теперь дежурного встретить.
— Подожди, — сказал он, — зайдем-ка.
Большая кухня. Кафельный пол, холодный. Посередине, на плите, кастрюли, и рядом кирпич, весь грязный, а один край стертый, розовый, свежий. И кастрюли все вычищены, исцарапаны. Тут же кружки дюралевые стоят, серые, большие.
— А, — говорит, — вспомнил, пойдем.
Вошли в маленькую комнатушку, вроде буфета. Кефир в проволочных ящиках. А под столом две кастрюли. Вытащили их на середину, по кафелю, с писком. Сняли крышку. Там по дну, по стенкам и между собой слиплись макароны холодные, с мясом. Стали их есть.
— Подожди, надо запить.
А во второй кастрюле компот, остатки.
— Сейчас, — говорит, — со дна. На дне самый изюм.
Стал кружкой водить по дну, а там в основном песок, скрип.
Попили компоту. Ничего так, мылом пахнет.
Потом я одел свою скрученную, засохшую одежду, и он меня вывел.
Оказался я в морвокзале. Пустынно. Ходит человек, с чемоданом. Хорошо бы разговор завязать, но что значит — разговор? Надо еще суметь подняться над существующей системой слов, где все настолько согласовано между частями, пригнано, что ничего уже не значит.
— Вы слышали...
— Что вы говорите...
Все уже готово. И вроде бы свои чувства выражаем, собственные, а на самом деле готовые заранее и нами уже только взятые...
Я поднялся со скамейки и чувствую — опять меня не туда несет, в такое место, где никого и днем-то не бывает. Дорога между двух стен, вверх, по битому кирпичу, а потом вообще стала загибаться спиралью, и сверху крыша появилась. Полная темнота, изредка только круглые оконца, бледный свет. И запах такой, смутно знакомый: грязной, подпорченной старины, — не очень приятный запах, но важный, многое я по нему вспомнил. Как в Пушкине после войны — много всяких храмов, церквей, старинных домов разрушенных, именно с таким запахом гнили, сырости, и кой-чего похуже, прикрытого лопушком, хруст стекол, темнота. И так я живо все вспомнил — того мальчика нервного, с неискренней улыбкой, в коротких штанишках на лямочках... До сих лор я те лямочки чувствую. И вот уже — боже мой! — тело большое, везде не достать, крупно бежит, щетина шею колет, зубов половины нет, можно влажным языком острые обломки ощупать, — неужели это я, тяжелый, неужели уже столько жизни прошло?!
Впервые так — пронзительно, свежо, страшно...
Побежал вверх, хрустя. А что под ногами — все там было: и кровати ржавые (по звуку), и картошка (на ощупь), потом в паутину влетел, маленький паучок по лицу побежал... Но ни разу не хотелось обратно, наоборот, с упоением лез. Я и раньше, когда у меня стопорилось все, застывало, по ночам на крышу вылезал, смотрел, железом гремел, ходил. Чтобы подальше отойти от той видимости законченности, полной определенности всего, что и принята нами наспех, для краткости, а вместо этого многим чуть ли не законом представляется, после которого ничего другого и нет. Конечно, иногда и как бы законченность нужна, и как бы определенность, но это же только так, на время, чтобы передохнуть...
И тут я поскользнулся и поехал по скользким обросшим ступенькам вниз, — а стены тоже скользкие, влажные, не ухватиться. И только у края сумел в стены распереться, удержался на самом краю. Встал, выглянул туда. Там светло после всей темноты, и внизу — далеко, метров шесть — вода, ровная, спокойная. И с четырех сторон стены вверх уходят. И там небо, высоко, два облачка луной освещены. А в воде, прямо подо мной, дверь деревянная плавает, размокшая. И захотелось мне туда прыгнуть. Вообще, как я сейчас вдруг осознал, мне давно такого хотелось, но все случая не открывалось. Но страшно. Метров шесть лететь, и не в бассейне Вооруженных сил, а в незнакомом помещении, гулком...
Но ясно: если сейчас не прыгну — значит, всё, определилась моя жизнь, закончилась, теперь только по прежним, разученным кругам пойдет.
В этот момент упало что-то в воду, гулкое эхо, и волна пришла, подо мной шлепнула. Тут я крикнул, от скользкой стены оттолкнулся — как от нее можно оттолкнуться, — и вниз полетел, — шесть метров счастья, волосы со лба ветром подняло...
Конечно, на доски прямо я не встал, но сел, и они утонули немножко подо мной, а потом медленно всплыли. И во все стороны волны пошли, об стены — хлюп, хлюп — хлюп, хлюп...
Я встал осторожно, ноги выпрямил, плот мой переворачиваться стал, я побегал по нему, побегал, и нашел точку, установился... Оттолкнулся я от стены, голову поднял, наверх посмотрел, где я появился, — высоко, темнеет. Странно, наверно, я там выглядел...
Тут, невдалеке, я себе посошок присмотрел — плавал, а за ним, между ним и стеной, пыльная сморщенная пленка образовалась. Достал я его, сполоснул.
Потом опускаю, опускаю. Сейчас упаду... Вот уперся. Дно твердое, каменное. Толкнулся. Нацелился в коридор, что уходил среди гладких стен, и там, в темноте, сворачивал... Попал. Только слегка об угол стукнуло, развернуло. И по этому коридору поплыл. Посошок в воду, толкаешься, скользишь. Иногда об стену стукнешься деревом, потом оттолкнешься ладонью — и к другой. И все был этот коридор, только однажды выплыл в зал, круглый, и там совсем уже светло было: видно, в городе светало...
И так я плыл, коридоры сходятся, расходятся, сплетаются, водой об стены шлепают. И вот плыву я так по коридору, наверно, пятому, и вдруг вижу в стене окошко, маленькая рама, стекла пыльные, и вдруг там рожа показалась: видно, хозяин ею зевнуть собирался, и увидел меня, обомлел. Да и я тоже. А он повернулся в глубь комнаты, поговорил чего-то своим небритым лицом и исчез.
А я дальше поплыл. Следующее окно не застеклено, на каменной толще закругленной стоит тонкий стакан с водой, зубной порошок открыт, пленка пергаментная прорвана, и щетка изогнутая лежит. Остановился. Почистил зубы. Словно впервые это блаженство осознал. Белое облако за собой в воде оставил.
А стена стеклянная началась, из толстого непрозрачного стекла, и вся дрожит, гудит. А другая стена исчезла — простор, насколько видно. Островки, на них какие-то машины, домики с трубами, дым слегка. Паром ходит, и на всех островках люди стоят, руки вытянув, просят перевезти. И на всем от воды отсвет дрожит.
Это у нас тоже есть один комбинат, все цеха на островах, и переходить по длинным мосткам, хлюпающим. И вот сидит бухгалтер, и уже не так прост, как есть на самом деле, потому что за окном осока белесая мокнет и водная рябь уходит далеко, под серым небом... Целый день я там ходил над водой, осенней, темной, а потом вернулся в учреждение с какой-то кожей очень свежей, замерзшей, сел в столовой на стул, грудью к спинке, и заговорил, и неожиданно целую толпу собрал, смеющуюся. Сырое свежее облако любви...
И сейчас тоже. Хорошо. Выплыл я на такой квадрат: по краям стучат, железо пилят, и уже солнце пригревает, пар от воды, а я сижу на своей плавучей двери в середине воды, греюсь. А те, что стучат, надпиливают, в ватниках, беретах, тоже с удовольствием чувствуют, как ватник нагрело. Поглядывают на меня с удивлением, но спросить, окликнуть никто не решается.
Тогда я лег, вытянулся, и проспал часов до двенадцати.
Потом совсем припекло, я проснулся оттого, что стало горячо. Плот мой к берегу прибило. И все ватники сняли, сидят у воды, молоко пьют с белыми булками, разламывают. И вообще, это тот самый завод, на котором я вчера весь день провел... Вон и наш излучатель осторожно на тележке к воде спускают, как положено. Только так на нем все болты стянуты — пьезопластины изогнулись, сейчас лопнут.
Соскочил я на берег и на бригадира накричал. Он даже булку выронил: приплывают всякие типы на дверях, спят до полудня, а потом вдруг начинают орать, и главное, что все верно! От удивления он даже сделал, что я ему велел. Но еще долго на меня оглядывался, головой тряс.
Потом я видел, как он в курилке обо мне рассказывал, жестикулировал, голосу подражал, и все слушали, щурились от дыма, пепел стряхивали. Потом он так разошелся, что и мне это тоже рассказал, когда мы с ним на щепках сидели, спиной к лодке прислонившись, и сахарный песок из пакета сыпали в чашки с розовой ряженкой.
— Представляешь, — он перестал сыпать, — утро, туман, солнце, и вдруг появляется оттуда, где никого быть не может, фигура, молча, плавно, по воде скользит, гладкой-гладкой, которую никто еще в этот день не трогал... А когда ты посередине спать улегся и похрапывал — тут уж никто глаз не мог отвести. А потом ты ворочаться стал, тянуться, ну, тут вообще все сбежались: ты повернешься, плот накренится, и все шестьдесят человек — ах! Но не зря полежал, лицо горячее, такой у тебя сейчас предзагар...
Он покрутил свою чашку и выпил ряженку. Наши вытянутые ноги доставали до воды. Хрустнув, мы встали. Глухая площадь, окруженная деревянными домами с непривычной пропорцией стен и окон, небо не в той раме, что я привык.
В одном из домов зазвонил телефон, и кто-то позвал меня. Никого там уже не было, и трубка лежала, растянув закрученный пружиной шнур, и отражалась в столе, и говорила голосом Сани, моего помощника.
— Алло, — закричал я, — алло!
— Алло, — сказал Санин голос совсем рядом.
Мы помолчали, подышали.
— Ну, как делишки?
— Да пока неясно. Не совсем пока проходит наша штука.
— Да ведь все верно.
— Но, понимаешь, пока все так запутано. Люди-то все разные, каждый по-своему...
— Значит, считай, не прошло, — сказал он.
— Ну, если все так останется, как есть. Если приемщики приедут такие, из белого мрамора, и все одинаковые.
— То есть, думаешь, пройдет?
— Ну...
Я вышел, присел на скамейку. Только тут я почувствовал бессонную ночь. Голова разболелась. Зевота...