Другая жизнь

1

В городе Болграде, в пять часов утра, в темноте из автобусов выскакивают женщины, обняв огромные мягкие тюки, и бегут, высоко поднимая ноги, не видя ничего перед собой.

— Килим! — кричит одна из них на бегу.

Что в этих тюках? Кажется, баранья шерсть.

В это время уже стоит толпа у закрытых ворот базара, приносят светлые, пахучие, плетеные из камыша циновки, из того же камыша плетеные туфли, везут в детских колясках цветы.

В городе Болграде живут болгары, все женщины в черных косынках, черных платьях, черных чулках, мужчины в черных и зеленых шляпах, жилетах...


Катер до Вилково, через Килию, идет по Дунаю, мутному, желтому. До того берега метров сто — видны крытые соломой избы, люди в длинных трусах вытаскивают из воды бредень, на тропинке старуха в длинном красном платье.

Это уже Румыния.

Весь тот берег зарос ивами, некоторые глубоко в воде, вот подул ветер, повернул все их листья серебристой стороной.

Начинаются плавни, низкий, мокрый, вязаный из корешков берег, заросли камыша, снизу лилового. В одной отходящей, заросшей канаве — высокая, тонкая белая птица.

Пассажиры дремлют, их все это давно не удивляет.


Вилково — странный город. Только главная улица — твердая, булыжная, солнце сквозь пыль. И сразу за ней кладки — две скрипучие вихляющиеся доски на подпорках, над сплошным болотом. Кладки соединяются, расходятся, поднимаются мостами, и так на огромном пространстве, много километров. С одной стороны кладки цепочкой дома, участки. Каждый берет глину со дна и лепит такой участок, какой хочет, — длинный, квадратный, шестиугольный. С другой стороны кладки — канал. Вот плывет по нему лодка, нагруженная до бортов жидкой плодородной грязью, кто-то задумал вылепить себе огород. Женщина вылезает из окна, кричит:

— Чего же вы берете наше дно? А? Нам самим не надо? У вас, что ли, дна нет? А?

И после каждой фразы вопросительное «А-а?». Словно сама себя спрашивает, — надо ли кричать?

На той стороне канала стоит девочка; подумав, падает, плывет в мутной желтой воде, месит ногами глину. Потом вылезает, сидит на досках, снизу купальника струйкой стекает вода. Посидев, задумчиво говорит:

— Скупалась... Хы...

Тухлый запах, заросли, живые точки в воде, с любопытством подплывающие к ногам. Какой-то юрский период. Село, попавшее в юрский период. И хоть бы что...

Я долго ходил по мосткам под внимательными взглядами местных жителей, и только когда мостки несколько раз кончались маленьким виноградником, или керосинкой на столике, или даже кроватью под навесом, — я вдруг понял, что это все равно как без спроса войти и ходить по чужой квартире, а на удивление хозяев отвечать:

— Да ладно, не бойтесь... Я так, посмотреть.

Домов уже не было. Ну-ка, сюда... И здесь нет выхода. Несколько раз мостки кончались ничем, обрывались в зарослях. И повсюду — ни души. Я начал беспокоиться... И вдруг я увидел, что мне наперерез бежит по доскам котенок с вывернутым ухом — тонкое, хрящевое, розовое на свет, с белыми волосками. Ничего, это не больно, — потрясет головой, и ухо сыграет на место. Наверно, где-то близко люди. Я пошел в ту сторону. На мостках сидела женщина с длинными распущенными волосами, крохотной удочкой ловила в канале рыбок и кормила котят. Их вокруг нее шевелилась целая куча, белых, серых, рыжих, еще полуслепых. Тем, кто уже поел, она осторожно выворачивала ухо, чтобы не перепутать.

После я попал на большой, широкий канал. По нему плыли лодки с красными номерами, высокие, черные, смоляные, с загнутыми носами, вообще, с некоторым сказочным уклоном. В воде стоял старик, проверяя пропуска на рыбозавод. Здесь ловят и солят самую нежную дунайскую сельдь.

И снова каналы, золотые, освещенные солнцем, и по ним, слегка крутясь, плывут голые дети в тазах...

Когда наконец я спрыгнул с последней кладки и оказался на твердой булыжной улице, то вдруг почувствовал сожаление...

Здесь живут внуки и правнуки русских староверов. Хотя вера уже ушла, старообрядческая церковь пуста, только две старушки с тряпками на швабрах моют зачем-то чистый каменный пол. Полукруглые тяжелые дужки, падая, гулко ударяют по ведрам...

Однако многие старики еще носят длинные бороды и подпоясанные рубахи...

Но больше всего меня поразили местные девушки. Когда я увидел первую, я обалдел, — она сидела тихо, поджав босые ноги, в длинном белом платье и платке, и в лице ее была такая чистота, нежность, стыдливость, это так не походило на обычное, что имело оттенок безумия.

Когда я глядел на них, как они медленно, не поднимая глаз, шли по улице, в длинных белых перчатках, я вдруг вспомнил старинные слова: «девичья гордость», «невинность»...

2

У причала — катер рыбонадзора на водных крыльях. Поставив одну ногу с причала на борт, вместе с судном покачивается капитан. А может, наоборот, капитан его качает. Сейчас катер пойдет в Крым, совершенно пустой. Я прошу капитана взять меня. Он молчит, словно не слышит. Я тоже молчу, понимая, что он равно может как взять меня, так и не взять, и решение его зависит от тончайших оттенков настроения, от мельчайших внешних импульсов.

Вот уж, действительно, загадочный русский тип!

Может все сделать как хорошо — довезти и спокойно высадить, а может, наоборот, нарочно сделать как плохо — оставить меня или, еще почище, довезти и сдать контролеру, и самому на этом жутко загреметь, просто так, из чистого окаянства.

И, так ничего мне и не сообщив, он снимает чалку, спускается на борт, лезет в люк и появляется наверху в стеклянной рубке. Катер начинает дрожать, подниматься из воды, отходить. И только тут он мне кричит:

— Ну что ж ты? Давай!

Я прыгаю над белой кипящей водой, падаю животом на борт, с трудом закидываю ногу.

Мы проплываем плавни, травянистые, полузатопленные островки, иногда с трехцветным румынским столбиком, иногда с красным, нашим. Появляется Прорва. Рыбацкие тони. Домики на высоких столбах, с галерейками. Сушатся зеленоватые сети.

Вода расширяется, мы выходим в Черное море. Оно здесь как Финский залив — мелкое, песчаное, вода легкая, пресная — от реки. Катер, привстав, весь дрожа, словно стоит на одном месте над ровным песчаным дном, по которому от солнца и волн бегут золотые чешуйки.

Я сижу на самом конце, выгнув руки по изгибам кормы, ощущая дрожь всего катера...

3

...Я встаю с раскладушки возле какого-то сарая и медленно иду через незнакомый мне двор. За мной, сидя на корточках, наблюдает человек в галифе и в майке, с редким седым ежиком на длинной красноватой голове.

Глядя на него, я что-то начинаю вспоминать. Кажется, я заболел еще в Вилково какой-то лихорадкой, поднялась температура. Иногда я ловил себя на том, что иду, ничего не помня и не замечая вокруг.

На катере, очевидно, я окончательно отключился. Не знаю, как я доплыл, куда шел или ехал. Смутно помню один момент: я трясусь в каком-то автобусе, а рядом сидит старушка в платке и неторопливо излагает:

— ...Ну так вот. Двадцать семь лет ему, у него техникум кончен. Моей Катьке и говорят: «Давай тебя с ним познакомим». А Катька отвечает: «Да ну его, у меня и так ухажеров хватает». Ну, и они, значит, познакомились. Приглянулись. Ну, и тогда он уехал...

Дальше снова помню плохо. Пустая улица. Вечер. Сверху мне на голову вдруг садится тяжелый орел. Переступает костлявыми лапами, бормочет: «А ведь он совсем простой парень. Даже чересчур простой».

Потом я снова иду в какой-то толкучке. Очень жарко, особенно в ботинках. У одного друга перед отъездом я просил его сандалеты. Мы стояли под дождем, и он говорил: «Да там этих сандалет — во! Навалом!» Сейчас бы его сюда. Как я мечтал о них, из тонких желтых ремней сандалетах марки «Этола». Но здесь во всех магазинах темно, душно и стоят ботинки, еще черней и тяжелей, чем мои. И вдруг вижу: посреди улицы идет лошадь, и у нее на ногах как раз они, сандалеты. Две пары. Сзади на телеге безучастно сидит кучер. Я подбегаю к нему, показываю: «Как бы с ней поменяться...» — «А это не мое дело, — говорит он, — сам видишь, в чем хожу...»

И дальше я снова ничего не помню. Все эти дни я падал, как с крыши. И вот, вечером, не знаю какого числа, оказался вроде бы в парке, там среди низких деревьев были мраморные столики, на них стояли кружки с пивом. Возле столиков были люди. Головами они уходили в листья деревьев. Время от времени туда же уносились и кружки. И в этом парке я сидел на скамейке, будучи совсем плох. И вот этот седой человек в майке и галифе поднял меня и привел к себе домой. «Да, — думаю я, на ходу нагибая голову от свисающего прозрачного винограда, — не пропадешь».

— Калитку-то закрывай, — говорит, наконец, хозяин, — а то опять павлинов в огород напустишь.

И действительно, только я выхожу, сразу же вижу павлина. С общипанным венчиком, с чернильной грудкой, он тихо, без храпа, спит, спрятавшись от жары в тень грузовика. Рядом, повыше, цветет магнолия — крупный бело-желтый цветок, как разрезанное крутое яйцо для салата.


По вечерам приходит с работы хозяйка. Раньше она, кажется, жила в городе, и все время подчеркивает это, вставляя то и дело «видимо» и «сравнительно». С этим не очень соотносится низко повязанный белый платок, пыльные босые ноги.

Весь день она на работе — торгует квасом из большой железной бочки на колесах, как чувствуется, довольно прибыльно. А вечером приходит и все делает по дому — стирает, дает корм кабану, прибирается.

Пока я болел, она лечила меня безвозмездно, даже пропустила один день на работе, но теперь, когда мне лучше, я должен начать платить ей за койку по рублю в сутки.

Я давно уже заметил, что на Южном берегу Крыма матриархат — всем распоряжается хозяйка. А хозяин целые дни сидит во дворе на корточках, почти доставая маленьким крепким задом до земли, и задумчиво курит.

Иногда это начинает ее злить: «Все, завтра будешь помогать». Утром они встают вместе. Ему поручается, залезая время от времени на бочку, заливать из ведра воду для мытья кружек. Он это делает два раза, на третий бесследно исчезает. Появляется он только вечером — голый, веселый, обмазанный синей засохшей глиной, как Фантомас.

— Все, — заявляет вечером хозяйка, — мой балбес завтра утром уезжает. В Керченскую экспедицию. Возле Керчи сейчас хамса идет, там рыбаки нужны, плотники, маляры. Он ведь у меня на все руки... Вон, уже и чемодан собрал. Пошел спать в сарай, там у него сравнительно прохладная лежанка.

Свежее, яркое утро. Все уже встали, а он еще спит, или дремлет.

— Так ты поедешь или нет?

— Да ну, — гулко отвечает он из сарая, — никуда я не поеду. Зачем?

Хозяйка хватает чемодан, он сразу открывается. Он совершенно пуст, только аккуратно выстелен по дну газетой.

4

Я раздеваюсь, натягиваю маску, беру в рот резиновый мундштук трубки и прыгаю с обрыва.

Перед глазами, когда образовавшиеся от моего прыжка пузыри уходят вверх, остается темно-зеленая глубина с подвижными светлыми точками в ней. Я долго плыву, видя одни эти точки и слыша свое тяжелое, сиплое дыхание через трубку.

Сначала я все боюсь попасть под экскурсионный пароход, который должен тут сейчас пройти, но вот слышу далекий, отнесенный ко мне ветром голос из мегафона: «...и эти бухты — Лягушачья, Сердоликовая, Барахта, Разбойничья, Львиная — представляют не только художественный, но и геолого-зоологический интерес, почему здесь не раз бывал знаменитый академик Ферсман со своей неизменной подругой-удочкой...»

Я начинаю хохотать, гулко, через трубку, даже самому страшно...

Когда голоса с парохода становятся громче, я отплываю в сторону. И снова, очень долго, только светлые точки перед глазами и сипенье в трубке.

Но вот начались скалы. Ровная зеленоватая стена круто уходит вниз, в темноту, верхний слой воды просвечен и нагрет солнцем. Неподвижно, не шевеля плавниками, стоит далеко внизу большая пестрая зеленуха. Если на стене под водой развести рукой водоросли, видно, что вся стена, как подсолнух семечками, тесно утыкана ракушками-мидиями, обросшими мягким бордовым пушком. Все у стены качается волной, медленно вверх... вниз. Меня выносит на плоскую пологую площадку под крутым каменным навесом, я сажусь, тяжело дыша, стягиваю с лица резину. По камню мотается рыжая морская трава, то темнея, то с шипеньем светлея, когда из нее выходит волна.

Я переползаю на животе мелкую теплую воду над плоским скользким камнем и снова плюхаюсь в бездну.

Теперь я плыву между скал. Иногда они соединяются, обступают так, что кажется, словно находишься в затопленной комнате. А вот здесь уж точно не проплыть, надо подныривать. Я опускаюсь на глубину, хватаюсь за водоросли на камнях, пропустив между пальцев, подтягиваюсь. Водоросли рвутся с тихим звоном...

С плеском выхожу на поверхность в закрытой, тихой бухте. Сдвинув маску, разглядываю берег, и ничего не могу понять. Еще вчера здесь была ярко-зеленая, чистая, прозрачная вода, ровный пляж из гладкой голубоватой гальки. Выше росли колючие кусты, в них было душно, неподвижный воздух, и сверху, из-под самого неба, нависали скалы, треснутыми розоватыми кубами.

Сейчас бухта завалена камнями и грязью. Вон там стояла палатка, где круглый год живут трое ребят-гидрологов. Сейчас на том месте груда камней, коридор огромных грязных камней с самого верха, с перевала... А, вон где ребята. Под ними на воде качается плавучая помпа — видно, уже пригнали из поселка, — размывать завал, — и тащат на себе вверх тяжелый, серый гофрированный рукав. Я выхожу, вытирая ладонью мокрое лицо, лезу к ним. Залезаю. Море сверху ровное, поблескивает. Вот побежало по нему суетливо расширяющееся рябое пятно — ветер... Снова гладко. Вот, неподвижно вытянув шею строго параллельно поверхности воды, быстро двигая крыльями, пролетает утка, удивительно прямо, не сворачивая...

5

...В обед я засыпаю тяжелым сном и вдруг сразу просыпаюсь от резкого крика на улице. Вижу маленькое окошко, беленые стены. Ага... Это я в совхозе, в самой глубине Крыма, а кричит бригадир, Петр Ильич Личарда. У него, кажется после ранения, очень болят ноги. Наступит — и закричит. На другую — и закричит. Идет по улице, и кричит:

— А-а-а! У-у-у! С-с-с! М-м-м! О-о-о!

Подойдет, сядет, и вдруг спокойно так спросит:

— Закурить не дашь?


Неделю назад возле шоссе я увидел объявление, написанное синим тупым карандашом: «Совхозу «Южные культуры» срочно требуются рабочие для снятия цедры с лимонов».

Я сразу решил, что это подойдет. Деньги у меня тогда уже кончились. И пока еще туда ехал, и то радовался. Хотя и понимал, что ничего такого меня там не ждет. Работа, наверно, тяжелая. Поначалу не будет получаться. Ругань.

Но все равно. Увижу людей, которых раньше никогда не видел. Пройду по какой-то улице, по которой иначе никогда не прошел бы...

Когда-то я вдруг ясно ощутил, что жизнь всего одна. И очень определена в себе, замкнута. И пусть она даже хороша, да все ужасно, что одна. А нельзя ли сразу две жизни жить, или три?

Нет, скоро понял я, нельзя.

Но хоть бы немного пожить другой жизнью, пусть несравненно более трудной и странной, даже только почувствовать ее запах — уже радость.


Как я встретил Личарду.

Поселился я сначала не здесь, и первые дни просто так, болтался. И однажды перевалил пологий холм и вдруг увидел прекрасную долину — до самого горизонта. Там стояли высохшие подсолнухи, и под ними валялись темно-зеленые полосатые арбузы, маленькие, цвета воска, дыньки. Не думая ни о какой опасности, я пошел до подсолнухов, встал на колени и открутил с сухой плети один арбуз. Поднялся, отряхнул сухую землю о колен и пошел, держа арбуз возле ключицы, как ядро.

Сначала я не очень испугался, когда увидел, как из далекого, еле заметного шалаша вылезает босыми ногами вперед женщина, поднимается и идет. Я как-то не подумал, что это имеет отношение ко мне. Но вдруг я заметил, что она уже не идет, а бежит, и в пыли за ней что-то вьется. Вроде кнут. Кроме этого, с другой стороны долины двигалась маленькая черная фигурка мужчины. И тут мне сперва казалось, что он не ко мне, а вовсе мимо. Но скоро понял, что он просто движется с упреждением, чтобы раньше выйти на перешеек между соленым озером и обрывом, через который мне идти.

Здесь я испугался, побежал. Все происходило абсолютно молча — криков бы все равно не было слышно. Пока еще эти маленькие фигурки напоминали шахматную партию... На бегу я пытался смешно подпрыгивать с арбузом, надеясь еще придать делу комический оборот, хотя уже мало в это верил. По неотступности погони я вдруг понял, что все истории о необыкновенной кротости здешнего населения, о стариках в широких шляпах, с пушистыми усами, которые, прячась в кустах, скатывают на пляж туристам арбузы послаще, — все эти истории не стоят гроша и мне предстоит встреча с людьми совсем другого склада.

Черная фигурка почти не увеличивалась, я стал успокаиваться. И вдруг под ней что-то засверкало... Велосипед! Я бросил арбуз и припустил. Но когда я достиг перешейка, мужчина уже был там. Он стоял немного криво, и в его тяжелом рябом лице не было и оттенка снисходительности или веселья.

И вдруг я почувствовал восторг. Возбуждение от долгого бега достигло во мне предела. А главное — лицо его излучало самую настоящую, чистую ярость, которой я так давно уже не встречал. Я прямо пошел на него, и он ударил меня прямо, незнакомым жестким кулаком, и больно прищемил губу. Но даже и боли я обрадовался.

6

В серо-зеленую полутемную воду между косо уходящими вглубь бортами поставленных рядом сейнеров упало сверху ведро на свободно свисающей веревке, боком шлепнулось об воду, зачерпнуло, стало тонуть, вращаясь по конусу, но тут веревка резко натянулась, ведро тяжело поднялось к поверхности, мощно вырвалось из воды, сплескивая по бокам, и прямо пошло вверх.

Я окончательно проснулся, потом встал, слегка затекший, замерзший — ночи на Азовском море уже холодные, — пошел по прогибающимся доскам пристани, между сложенных до крыши мешков с солью, навес кончился, и вдруг стало очень светло.

Просторный, далеко расходящийся ракушечный пляж был пуст и светел. По мелкой, бледно-желтой, чистой ракушке я дошел до столба и лег. Скоро появился старик — седая щетина, слезящиеся глаза, — принес из сарая руль-шкарбу и мотор, положил в лодку. Появился второй, помоложе, кудрявый, в черном вельветовом пиджаке и теплых клетчатых домашних туфлях. Стали собираться остальные. Последним явился высокий, жилистый, в серых штанах с белесыми разводами соли — видно, прямо в этих штанах он и борется со стихией, притарахтел на велосипеде с моторчиком, ни слова не говоря и не здороваясь, плюхнулся в лодку-байду, дернул за веревку мотор и, треща, унесся в залив — посмотреть.

Рыбаки лежа ждали его возвращения. Когда он вернулся, все встали — на голых локтях врезавшиеся остренькие ракушки, и, когда их стряхнешь, краснеют фигурные вмятины, — собрали невод-волокушу, разложенный тонким слоем по всему пляжу, и стали подавать его кудрявому, который складывал его в лодку аккуратно, слоями, водя руками влево-вправо, словно поливая из лейки. Потом, когда уложили невод с крупными пробковыми поплавками поверху, начали грузить в лодку привязанные к концам невода веревки, свернутые многими высокими бухтами у столба. Продев эти бухты на руку, мы по порядку таскали их в лодку, особенно суетился старик, которого, как видно, не очень-то брали в дело. Наконец, погрузили и веревку. Сняли чехол с машины, на левое пятизахватное колесо намотали конец одной веревки.

Четверо на байде, понемногу спуская с борта эту веревку, уплыли далеко, почти за горизонт, и там, обойдя широкий полукруг, поставили невод. Потом, нескоро, вернулись и привезли конец другой веревки, от другого конца невода. Так же, как и первую, ее продели далеко в стороне в лежащее прямо на ракушке горизонтальное кольцо, врытое осью в землю. Эти кольца — одно слева, для первой веревки, другое справа, для второй, — чтобы оттягивать их в стороны, не давать соединяться краям, чтобы невод брал широко. Еще два кольца были вкопаны прямо у самой машины, веревки продевались в них с внутренней стороны, чтобы входить в машину рядом и параллельно. И вот и вторую веревку продели в одно из этих колец и намотали ее окончание на свободное, тоже пятизахватное, правое колесо.

Невод был поставлен.

Все посидели, покурили, потом один в какой-то точно угаданный момент встал и нажал на щитке, прикрепленном к столбу, черную кнопку. Машина загудела, оба колеса ее стали крутиться, протянутые сквозь них веревки падали за машиной, и мы со стариком снова устанавливали их в бухты. Я понимал, что не успеваю, чувствовал общее недовольство, спешил... Так продолжалось примерно час. Визжала машина, скрипели кольца. Вдруг с одного дальнего кольца соскочила веревка и боком, сгребая ракушки, поползла к нам. Это была серьезная авария, невод мог захлопнуться, — я это понял по тому, как все побежали туда. Кудрявый прибежал первый, натянул веревку на кольцо, отжимая ее ногой в домашнем туфле. Прибежал высокий, стал ругаться, кричать. Потом все вернулись и снова легли... Минут через десять веревка снова соскочила. Опять все побежали.

«Почему бы хоть одному там не остаться?» — подумал я.

Но они каждый раз возвращались, ложились, потом бежали, потом снова возвращались и ложились.

Наконец пошло все нормально. Покурив, несколько человек молча сели в байду и отплыли туда, где сейчас шел невод. Там, далеко, байда медленно плыла за неводом, и кто-то, не видно кто, стоя, махал левой рукой, если опережал левый конец невода, — тогда я сбрасывал несколько витков веревки со своего колеса, — или правой рукой, и тогда старик сбрасывал витки со своего. Невод выровняли, и байда вернулась. Тот длинный, жилистый, с огромным опущенным носом, с глубокими складками у рта, с маленькими злыми глазками, похожий на волка, как его рисуют в мультфильмах, до этого всюду лез, всем распоряжался, матерился, но, видно, там, на воде, произошел переворот, и волк сидел, отстраненный от всего, и даже, кажется, с побитым лицом.

— Полтора центнера бычка, — сказал кто-то из лодки.

Все сразу замолчали, потом, постепенно, все расходясь, стали ругаться... Вот, техники много, зато рыбы нет... Как Дон перекрыли, лещ ушел, судак ушел, а центнер бычка три рубля. А машину соли с озера наколоть и нагрузить — двадцать копеек.

Причем это все говорилось с каким-то мрачным удовлетворением, я снова заметил эту особенность, — не бывает, чтобы все было хорошо, а уж если плохо, так уж пусть будет совсем плохо, вдрызг! Даже чувствуется слегка какое-то сладкое упоение этим «плохо».

Далеко на поверхности моря показался медленно приближающийся рябой сегмент. Все тревожно присели и вглядывались туда, и все больше мрачнели. Вот один из них побрел к левому, потом правому, и ногой сбросил веревки с обоих дальних колец. Невод стал сходиться мешком. Вот веревки, выползающие из воды, одновременно кончились, и показались края невода, невысокие стенки. В пространстве между ними, в мелкой воде над ровным песком, суетились маленькие рыбки. У самого дна, плоско, как тень, стояла темная камбала. Некоторые из рыбок пролезали под краем невода, подняв мутный песчаный коридорчик, и, постояв в уже свободной воде, вильнув, уходили. Рыбаки и не пытались их удержать. Они все начали разуваться и засучивать выше колен брюки — никто даже и не подумал их снять — и по одному забредали в воду и становились вдоль невода. Вот на мелкое место выползла шевелящаяся мотня, — запутавшись в ячейках, висели наружу бычки, как соски какой-то огромной свиньи. Действительно, был в основном бычок, причем самый мелкий. Рыбаки подняли невод за конец и стали вытряхивать рыбу в лодку...

Потом все вместе шли по улице, долго, совершенно молча. По улице проехал трактор с прицепом, нагруженным белым камнем. Пробежали через улицу куры, облитые сверху чернилами, для заметки...

Я стал замечать, как все понемногу мягчели, стали переговариваться, шутить.

Было пыльно, душно без жары.

Один из них, собравшийся уже свернуть к дому, посмотрел на меня — наверно, такой у меня был замученный вид — и вдруг полез в карман и протянул мне какое-то колесико:

— На. Только занеси.

Я стоял посреди улицы, разглядывая это колесико. О чем-то оно мне смутно напоминало, но я не мог понять. Вообще, я был довольно плох. Уже который день жил тут без копейки, ничего не ел, кроме вяленых бычков — они висели на высоких шестах перед каждым домом, высохшие, плоские, развевались, шелестели, — они в этой пыльной, безлесной местности были вроде листьев. Иногда я подкрадывался к дому и начинал быстро срывать бычка. Обычно все сходило, только раз я услышал голос (никого не было видно):

— Этого не трогай. Он крайний, без него вся снизка рассыпется. Возьми другого, повыше.

Хозяйки тут варят суп из бычка, делают вареники с ним, даже кисель. Холодная, соленая, каменно-песчаная жизнь...

Во рту у меня уже установился соленый, тухловатый вкус, иногда мне казалось, что я помираю с них... Но проходило время, и я снова подкрадывался к дому и срывал с нитки бычка.

Очень хотелось пить. Даже во сне. Я знал, что с пресной водой здесь плохо, ее экономят. Я нашел несколько колонок, но почему-то вместо крана всегда торчал только штырь, а ручки к нему не было. Я пытался отвернуть его, зажав между двух плоских камней, но закручено каждый раз было очень туго. Воды я не пробовал уже дней пять. Глотка пересохла, я только хрипел.

И вот я стоял на пыльной улице, держа в руке колесико с маленькой квадратной дыркой в центре, и вдруг начал догадываться... Впереди я увидел колонку и в ней тот самый злосчастный штырь, подошел, и колесико как раз пришлось на него. Я повернул, и полилась вода. Я посмотрел на нее, потом присел и с хлюпаньем стал пить.

7

Автобус идет долго. Никелированный стояк возле двери помутнел от моего дыхания. Скользкая горизонтальная труба, за которую я держусь, иногда толкает меня в руку, или вдруг начинает щекотно дребезжать в ладони.

Водитель на остановках привставал, оборачивался, брал деньги с пассажиров, давал билеты и сдачу, просовывая руку над стеклом, отделяющим кабину и не доходящим до потолка... Иногда он, хлопнув дверцей, выходил наружу, помогал влезть старухам с узлами, терпеливо, подолгу объяснял, где им лучше сойти, потом бежал назад, снова хлопал дверцей, автобус начинал дрожать и трогался.

Лицо у водителя было острое, значительное, рубашка очень простая, но какого-то умного цвета, это бывает — умный цвет, и сам он, чувствовалось, был человек незаурядный, значительный. Вполне, и с радостью за него, представлялось, как он, ничуть не меняясь и не вызывая ни малейшего недоверия, занимает какой-то большой пост. Но он вместо того водил дребезжащий автобус между двумя пыльными городками, подолгу возился с бестолковыми старухами, протягивал копейки над стеклом своей кабины. А главное, ни окружающие, ни он сам — это чувствовалось — не видят в этом никакой трагедии. Да, наверно, ее и нет. Видно, существует между людьми еще какая-то другая иерархия, другие понятия о самоуважении и успехе, чем те, которые я знаю.

На краю ровной степи садилось солнце, и от автобуса до самого горизонта протянулась тень — вытянутые фигуры пассажиров с тонкими, почти сходящими на нет шеями, и одна такая фигура отдельно — водитель...

Мы уже въезжали в зеленые места. Автобус наполнялся. По проходу сновал маленький беззубый мальчик с портфелем, приговаривая:

— Ну куда, куда сесть?

Я ехал усталый, грязный, меня сдавили узлами, но чувство какой-то уютности, что возникло у меня на улице, отходящей от Азовского моря, не исчезло. И когда наступила ночь, и за окнами стало черно, и все начали устраиваться ко сну на своих сиденьях, узлах и чемоданах, я, легко преодолев какую-то последнюю преграду, лег прямо на пол, на затоптанную рубчатую резину, и спокойно стал засыпать — моя нога лежала на увязанной корзинке с абрикосами — рубль шестьдесят за килограмм, а в руке я держал чью-то ладонь — эта ладонь сначала все вырывалась, а потом успокоилась, затихла, и так я ехал...

Загрузка...