ТРЕТИЙ РАЗДЕЛ

I. ПРОЛОГ

Когда дворцовые служители спускаются от дворцовых занятий, утомленные безмерностью королевских дел, им бывает отрадно склониться к беседе с людьми незначительными и тяжесть важных дум облегчить забавами. В таком расположении тебе понравилось бы, отдохнув от совещания с философской или божественной страницей, ради отдыха и утехи слушать или читать безвкусные и бескровные нелепости этого тома. Я ведь не касаюсь судебных тяжб и важных мнений; театр и арена — вот где я живу, боец нагой и безоружный, которого ты послал в таком виде навстречу вооруженному строю хулителей. Если, однако, сей театр, сию арену Катон посетит[444], или Сципион, или оба, я надеюсь на их прощение, коли не станут они судить строго. Ты велишь писать истории[445] для потомков, чтобы возбуждать веселье или назидать нравы. Хотя это приказ выше моих сил, так как

поэт несчастный знать не знает Муз гроты[446],

все же нетрудно собрать или написать что-нибудь, что для человека благого сделает полезным его благость (ибо благим все содействует к благу[447]), или предать семена доброй земле, чтобы они дали плод. Но кто возделает дух негодный и одичалый, если, по словам Писания, «что уксус на соду, то поющий песни дурному сердцу»[448]?

Вот песня, пропетая Садием: угодно ли послушать?

II. О ДРУЖБЕ САДИЯ И ГАЛОНА[449]

Садий и Галон, равные нравом, летами, обличьем, искушенные в ратной науке, славные знатностью древнего рода, питали друг к другу равную и честную любовь и, испытанные в противоборствах, были для дальних и близких примером и притчею. Вот счастье и отрада верной дружбы: соблюдаемая меж добрыми людьми, исторгает она хвалу даже у неприятелей.

Садий, племянник короля Азии, в чьем дворце оба равно несли воинскую службу, столь нежно был любим дядей, что тот не мог ни жить, ни дышать без Садия — и справедливо, ибо по доблести духа и крепости тела был он таков, каким ты хотел бы стать. Галон, хотя и чужеземец, во всем, кроме глубокой приязни короля, наделен был равными дарами, но часто в безмолвии оплакивал свое злосчастие, которое, может статься, другие сочли бы успехом: чрезмерно любила его сама королева. Она пылко его донимала речами и знаками, коими можно и упрямого склонить, и жесткого смягчить, и мудрого обморочить, манием рук и очей, вожделеющих и не вожделенных, принятых, но не приятных; она не уставала с подарочками, то есть ожерельями, перстнями, поясками, шелковыми ризами; подлинно, не праздна любовь и не забывчива. Никаким попеченьем не пренебрегает королева, никакой настойчивостью; в назойливости делается сущей сводней, пробует все, что ни внушит исступленной душе любовь. Галон же всячески старается ей отказывать с почтением и скромностью, не отвергая ее безоговорочно, желает сдерживать ее, не вводя в отчаяние, пока она не образумится, и думает добиться своего кроткой укоризной. Она спешит удержать его, видя, что он ускользает, и мчится, бросив поводья; он же силится так бежать, чтоб не настигли[450]; запирает двери стыдливости и — немалая заслуга пред Всевышним — защищает твердыню целомудрия от красоты и чар королевы и от мятежа собственной плоти; и по внушению Того, Кто не обманывает и не обманывается, он наконец отклоняет ее дары, отвергает письма, отвращается от ее посланцев, всеми способами принуждая ее отчаяться.

Наконец, Садий, ты замечаешь тяготу товарища и, услышав о ней от него, делаешь ее своею.

Идет к королеве Садий, и, словно не ведая о ее блужданье, запевает песни дурному сердцу[451]: хвалит в ней высоту происхождения, красоту тела и лица, говорит и о ее добронравии и всего выше возносит дивную чистоту, с которою она, полная очарования, всем одаренная, что может возбудить желание у самых скромных, избегает пылкого ухаживания вельмож и владык, и хотя нет способных противиться ее власти, сама она никакой не предана сласти. «Побежденною, — говорит он, — признает себя отныне Лукреция[452], и ни один муж пусть не дерзает надеяться на столь великую доблесть духа. Впрочем, знаю я одного-единственного, кого можно бы похвалить за подобную стойкость, если б ему в Венериных утехах не отказало бессилие. Того, чему в нем дивятся и изумляются другие, он несомненно лишен». Тут она: «Кто это?» А он: «Воистину, тот, кого ни с кем из людей не сравнить, но Господь, ущедривший его и всяким благополучием одаривший, лишь в одном уготовал ему наказанье — или, по его собственным словам, спасенье». Подозревая, что тут как-то затронуто ее собственное дело, королева подсаживается ближе, спрашивает внимательнее и, всячески его улещая, старается услышать имя, вызнать лицо. Садий настоятельно просит хранить это в тайне; она торжественно обещает. Он говорит: «Мой Галон, хотя бы мог добиться от женщин чего угодно, признается — но мне одному — что совершенно чужд этому делу». При этих словах королева тайно вздыхает и не может удержаться от слез. Прощается с нею Садий, думая, что заронил ей камешек[453], и, получив позволение, уходит довольный. Она спешит остаться в одиночестве; он спешит обо всем поведать товарищу, который отвечает на его заботу нежною благодарностью и радуется своему избавлению, желаемому и предвкушаемому.

Но вышло иначе: ведь не уснула та, которую Садий вверг в сильнейшую тоску. Перебрав все, чему могла научить ее любовь, она останавливается на одном, но опасном замысле: через знатнейшую из дворцовых девиц желает дознаться о том, чего по стыдливости не дерзает попробовать сама: правду ли молвил Садий или солгал. Наставляет ее и учит, как подступиться, как вскользнуть в объятья Галона, нагою к нагому прижаться, велит положить руку на срамной уд и, оставшись нетронутой, возвестить ей, в силах он или нет. Итак, посылает она девушку, и завидует посланной, и желает не быть королевой, а сделаться этой девицею, и, бросаясь на ложе, говорит себе: «Она идет так-то и там-то; там ее постельничий[454], которого я уж верно не люблю и чье имя не назову, идет ей навстречу, как шел, бывало, и мне. О, сколь верным и любезным был он всегда со мною, сколь милосердным и сострадательным, и как жесток тот Демея[455], что столько крат меня оттолкнул и, вырвавшись из моих объятий, провожал меня ласковыми, но воистину отравленными речами! Королевой, и прекраснейшей, и госпожою всех называл он меня, и даже своей. Своей? О, несомненно своей, ведь я для него была служанкой, сколько было можно, — и больше, чем он позволял! С каким кротким упреком он говорил мне, что я обручена и наречена королю, что сам он принес ему клятву, что ради меня он сделает все — но прибавлял: „Кроме этого”! Боже благий! как велико было это „это”! Все, что ни попрошу, было „это”, это было все. Так что он говорил? „Все, кроме этого”? Нет, „все, кроме всего”, что означает — ничего. О да, правдивее было бы сказать: „Госпожа моя, ради тебя я сделаю ничего”. Если бы он так прямо не открыл мне прямого своего намерения, покарав меня вечным отказом! Боже, кто когда-нибудь так грубо вырывался из объятий, да еще и нагих? Или лгут мне вздохи юношей и даже стариков (но мое зеркало правдивей всех), или это лицо может внушить неистовство любому. О, я же забыла! Конечно, честен и правдив Садий: тот распростился с детородными частями. Разве глуп Галон, что скрыл от меня свой позор, что не позволил коснуться, что отверг меня, чтобы я его не отвергла? Будь он подлинно ко мне благосклонен, я была бы с ним накоротке, и заметь я в нем вялость, рука пробралась бы туда, где можно узнать наверняка, женщина это, мужчина или среднее[456]. О, не так это, как я думала! Лжет Садий — он мужчина, из достовернейших признаков явствует, что мужчина, что здрав, что без изъяна. О несчастная я и безрассудная, самую ладную и смышленую девицу послала делать мое собственное дело! Где мой разум, куда бежал рассудок? Она прокрадется к нему, поведет себя скромно и осторожно, пока он не почует и при первых касаньях не поймет, что это не я, а если и не поймет, сама она в этом признается и будет принята благосклонно, мне на горе. Это случится у них раз или два, прежде чем она вернется. И что, если она продолжит, и будет любить, и будет любима? Не верю, не думаю; уверена и не сомневаюсь, что он ее уже — ведь и меня бы уж давно, не будь на главе моей освящение, не будь я обручена: честность его удерживала[457]. А здесь что помешает? Что из этого здесь? Верно, ничего; и верно, все уже сделалось. Не было там слов: „Все, кроме этого”, но сверх всего сделалось и это. Как радостно, как быстро она подхватила из уст моих поручение, как беспрекословно! О да, ни медлительна не была, ни боязлива; не было медведя на пути, льва на улицах, когда она вышла[458]. И вот уже день. О, как быстра в пути, как беспечна; как мешкотна в возвращении, как боязлива! Ныне медведь на пути, ныне на улицах лев. — Но он силком ее удерживает, чтобы оставить при себе навсегда. — Не очень-то она возмущается этим принуждением! Но что же мне сетовать, кого винить по справедливости? Я — сама себе обман, я предательница, я сделалась себе сетью. Она же — никак нет; она сделала лишь то, что я, лишь то, что всякая. Но разве правду сказал Садий? Нет, нет, нисколько. Явно, что тот — в силах; если б он не мог, она бы уже вернулась. Все добрые знаки налицо: уже густеет этот приятный пушок на его щеках, нет в нем тучности, нет в глазах желтизны, боязливости в сердце. Разве может скопец пробиваться сквозь многочисленные полки ратников, сокрушать славу всякого, возносить собственную на такие вершины? Я права — лжет Садий. Но та, которую я так остроумно отрядила к предмету моего желания, которая уже хвалится моим, которая вместе с ним забывает обо мне, которая ко мне не поспешила, которая не столь охотно подчинилась мне, сколь мирволила себе и своему удовольствию, она, конечно, с весельем отняла мою отраду; и что мне сказать, кроме как „всякий влюбленный — безумный”[459]? Но узнаю-ка я, когда, как, разряженной ли, убранной ли, украшенной ли она ушла».

И, окликнув свою компаньонку, говорит ей: «Эй, Лаида, когда ушла Эро?» Та в ответ: «При первых петухах». Королева: «Как! я же послала ее еще в сумерки?» Лаида: «Да, так». Королева: «Почему так поздно?» Лаида: «Поздно послали, поздно вернется». Королева: «Знаешь наше дело и для чего она послана?» Лаида: «Нет, но знаю, что со всякой поспешностью она собралась и, пышно наряженная и веселая, ушла в поздний час». Королева в печали: «Как наряженная?» Лаида: «В ожерельях, колечках, благовониях, пурпуре, виссоне, сурьме, завивке, с заколкой на лбу». Королева: «Горе мне! для чего это?» Лаида: «Вот уж не знаю; но не упустила ничего полезного для той, что собирается к возлюбленному. Умащенная, вымытая, причесанная, набеленная, разодетая ушла она; не пожалуется, что ей недостало золота, платья или каких украшений; всю себя тщательно оглядела, не думая скоро воротиться». Королева: «Я считала ее такой простушкой, такой невеждой во всяких ухищрениях». Лаида: «Невеждой? О, как она искушена в таких вещах, с позволения сказать!» Королева: «Дорогая Лаида, скажи мне все». Лаида: «Она наседает на Галона — не знаю, чего ради». Королева: «А что ж он?» Лаида: «Притворяется, будто его любят где-то еще, чтобы она его любила». Королева: «Говоришь, его любят; но говорят, он не может». Лаида: «Эро уже знает, может ли он». Королева: «Горе мне! Эро?» Лаида: «Эро». Королева: «Наша?» Лаида: «Другой не ведаю». Королева: «Откуда ты знаешь, что она знает?» Лаида: «По верным приметам». Королева: «Они иногда обманывают». Лаида: «О, выше всех безумий злосчастная любовь! когда она изо всех сил пытается спрятаться, другие узнают ее прежде, чем она сама себя узнает! И если быть в выраженьях смелее…[460]» Королева: «Дорогая Лаида, будь смелой в чем угодно». Лаида: «Говорят, что Галон воспитан среди чужеземцев, но проникает в жилы и сердце[461]». Королева: «В чьи жилы и сердце?» Лаида: «Надеюсь, не в твои, как пустословят иные, ибо мое сердце он наполнил всяческой тоской — и чье нет?.. Но я слышу дверь». Королева: «Может быть, она пришла. Уйди скорей, чтобы она не застала нашу беседу. Эй, Эро, это ты пришла?» Эро: «Да, я». Королева: «Что произошло?» Эро: «Я пришла к нему, я пыталась, но была отвергнута. Однако нет сомнений — он в силах». Королева: «Почему же ты не вернулась тотчас? Отчего тебе нравилось медлить?» Эро: «Для желания всякий час — промедление». <Королева: …>[462] Эро: «Я вышла отсюда недавно и спешила изо всей силы. Как я могла прийти скорее?» Королева: «Недавно? С того часа, как я тебе это велела, ты могла вернуться, уйдя за десять миль отсюда, но не захотела выйти, не нарядившись; разве ты на свою свадьбу шла?» Эро: «Надобно было приложить заботу, чтоб ему понравиться, пока всего не разузнаю; я почти этого добилась и нашла его таким, каким он должен быть и каким стал бы, встреть он тебя: но когда он заметил, что я ниже и не так подхожу ему, как ты, тотчас меня выгнал». Королева: «Теперь я знаю, что ты бесстыжая распутница». И, ухватив ее за волосы, задала ей таску, а потом, побитую кулаками и ногами, почти полумертвую, отдала ее подругам, чтобы блюли строго и ни в чем ей воли не давали; и в одиночестве, бросившись на ложе, выказала все, чему пагубная любовь может научить помраченные сердца, и наконец излила на Галона всю ярость, всеми черня его поношениями, какие гнев внушает.

Женский жестокий гнев и немилосердная мстительность преследуют ненавистного сверх всякой меры. Отвергнутая королева непрестанно скорбит о тщете своих усилий; прежде увлекаемая могуществом любви, ныне свирепствует с суровостью ненависти. От всякой обиды воспаляется в них гнев, но только та ненависть у них долговечна, коей причиною любовь, украденная соперницею или возлюбленным обманутая. Королева чувствует, что обманута, но так как ее чувства притуплены вожделением, не верит чувству, но — странно сказать — всем сердцем борется против всех предостережений своего сердца. Галон получает повеление прийти и является; совершается у них открытое столкновение, приступ и защита. Она приступает, он защищается; она мечет дроты бесстыдства, он отражает их щитом целомудрия; она устремляет Венеру, он выставляет Минерву. Выпустив рать твердых отказов, он наконец приводит ее к совершенному отчаянию. Королева, уже не королева, но тигрица, лютей медведицы, от любви нисходит к ненависти и, сетуя, что ее назойливость отражена его стойкостью, думает подвергнуть его всякому унижению, словно виновного в оскорблении величества, и клянется покарать Галона.

Настал день рождения короля Азии; сидели близ него знатнейшие люди полумира[463] и именитые гости, сошедшиеся по его велению. Все пировали, один Галон вперял в стол тревожные взоры[464]. Стол у короля был в виде огромного полукруга, место короля — в средоточии, так что поводы для зависти были устранены: все сидящие на полукружье равно близки к королевскому месту, дабы никто не печалился о своем удалении и не бахвалился о близости[465]. Галон и Садий сидели рядом. Но бдительная королева, постоянно над ним в дозоре, Купидоновым луком зажженная, свинцовой тяжестью изнуренная[466], первая замечает, как беспокойна, как озабочена душа Галона, и не сомневается, что он желает сохранить в строжайшей тайне то, что наполняет его сердце таким волненьем при одном лишь воспоминании. Чем больше она уверяется, что он нечто скрывает, тем пылче желает вынудить его откровенность, дабы пред лицом столь знатного общества постыдить того, кто так глубоко уязвил ее своим отказом.

Было у короля обыкновение каждый год на свой день рождения подносить королеве подарки по ее желанию. И вот она попросила — и добилась от своего господина — подарить ей то, чего она не назвала. Поклялся король и раскаялся, ибо не поклялся Господь[467]. Она тут же прибавила, чтобы он заставил Галона открыть — за столом, перед сотрапезниками — ту сокровенную думу, что у него за всем пиром на уме. Побледнел король и вздрогнул, и омрачились сотрапезники по обе стороны. Больше прочих, однако, сострадает Галону первейший его друг, Садий, и первый молит ее изменить желание. Король же, раскаиваясь в неосторожной клятве, понимает, что стал третьим, кто повинен в обещании неназванного дара. Мог бы ты видеть смущение Ирода и настойчивость плясуньи, Фебов румянец и упрямство Фаэтона[468], томление короля и королевы безумный натиск. Весь сонм знати молит о снисхождении к Галону, но тщетно: намеренная отомстить, королева упорствует в недостойной затее и мнит себя победительницей, собственным гневом побеждаемая. Дерзко напирает вздорная женщина, словно честь ее зависит от бесчестия невинного человека. Галон же сидит недвижно и, не зная за собою вины, не страшится козней и не внемлет происходящему. Наконец, приметив возбуждение Садия, он с глубочайшим вздохом отрешается от раздумья. Известившись о просьбе королевы и согласии короля, он стонет и просит избавить его от рассказа. Но после долгой борьбы между настаивающими мужами и упорствующей королевой он начинает так:

«Год назад, в день Пятидесятницы, изнуренный долгим жаром лихорадки, я сидел в Салоне, на моей кровати, на пятый день после кризиса моей болезни. Был праздник, и мои служители, утомленные трудами и скукой, вместе с прочими домочадцами ушли участвовать в обычных городских забавах. Я хотел облачиться и выйти, чтобы испытать мои силы, коня и оружие; надел броню, насилу вздел на себя шлем и прочее оружие. Я был слаб; забрался на коня, растолстевшего от праздности и слишком норовистого; выехав из города, я выбрал дорогу через густой лес и с утра до вечера не натягивал поводья. Мой скакун нечаянно увлек меня в самые отдаленные края; заметив это, я хотел воротиться: я чувствовал, что это любовь заставила меня так блуждать (я был влюблен и не любим). Не зная дороги, я был занесен к большому и удивительному городу. Я дивился высочайшим дворцам меж высоко вздымающихся стен, домам слоновой кости, блеску и редкостному изяществу построек. Жители или скрывались, или их не было. Я ехал по самой середине, занятый в думах моею печалью; без моего внимания и согласия мой конь скорее вел меня, чем я им правил. Приблизившись к дворцу во внутренних стенах — дворцу, вздымавшемуся над прочими зданиями, блистательнейшему из всего, мною виденного, — я перевел дыхание, взглянул, изумился. Я ехал по дворцу на коне, никого не встречая, и, пройдя через огромный чертог и еще два за ним, вступил в пространный сад и нашел девушку, величественно восседающую под пышным мастиковым деревом на шелковом ковре. Я хотел было спешиться, но, без сил от истощения, упал и некоторое время провел у ее ног в сладостном исступлении. Она же ни единым движением не показала, что видит меня и что она жива. Я поднялся и, отбросив щит и копье, пред нею преклонил смиренно колена и смиренно ее приветствовал. Она ничем не отвечала. Я прибавил кое-что заслуживающее ответа, но не вынудил у нее ни слова: она молчала, словно изваяние. Мне было стыдно вернуться без какой-нибудь памяти, и, позорно признаться, я хотел уложить ее навзничь и насильством пожать первины ее целомудрия. Не в силах себя защитить, она кричит и зовет Ривия. Ривий подлетает. То был гигант неслыханного роста, величины невиданной, с коим в схватке, кроме господина нашего короля и Садия, ни один рыцарь не постоит. Он явился вооруженный, восседая на подобающем ему коне; очи его над забралом подобны горящим факелам. Устрашился я, признаюсь, и устыдился, но теперь из почтения к королю и сидящему с ним обществу пусть сжалится надо мной королева, чтобы остаток моей повести не сделался мне вечным поношением». Король и все окружающие, подвигнутые состраданием, в слезах просят за Галона, но не могут тронуть неодолимую тигрицу, чтобы преклонилась к кому-нибудь из них, оставила свое безумие или хотя бы удостоила ответить: нет, она глядит на одного Галона, настаивая, чтобы начатого рассказа не оставлял.

Снова начинает Галон: «Гигант, хотя и кипящий великой яростью, велит мне взять оружие, гнушаясь нападать на безоружного. Мы сходимся в схватке, для меня неравной и опасной: ибо, легко и без усилия бросив меня превеликим своим копьем в развилину ближайшего дерева, он держит крепко, браня и попрекая меня, неспособного шелохнуться, так что и ему можно похвалиться своей силой, и девице его — добиться отмщения и порадоваться моему злосчастью. Разве еще не достаточно, о королева?» Король молит, все молят этого истукана, глухого и совершенно безмолвного, только велящего продолжать. Галон: «Бог, на Которого я надеялся, послал мне в помощь другую девицу, мне незнакомую, которая, пав к ногам помянутой прежестокой девы, молила простить мои прегрешения; лобызала ей ноги, омывая их слезами тщетно: ведь высокомерно-горделивая дева, принадлежащая гиганту, своей ногою нежнейшие губы моей заступницы разбила о зубы. Разве не довольно, царица? Случалось ли с кем что-нибудь диковиннее и прискорбнее? Но знаю, ты не сжалишься. Все поведаю. Любовь моя, девица, знатнейшего мужа достойная, целовавшая гигантову ногу устами, увы! окровавленными, ссылалась на мою слабость от долгого недуга и говорила, что великое ему бесчестье — понуждать к единоборству мужа, лишенного силы и крови. Гигант устыдился, но не остановился; он ждал просьб от той, что сидела, недвижная и немилостивая, и оглядывался на ту, что не оглядывалась. Тут моя дева, чье сердце сострадало мне в сладкой любви, с горьким плачем, ибо добиться мира ей не удалось, стала просить перемирия на год, готовая поручиться, что по истечении года в тот же день, коли смерть не помешает, она выведет меня против Ривия на единоборство. Слезами, кои сломили бы всякий гнев и сердце всякого тирана, хотя не взволновали девицу, она преклонила гиганта и заставила уступить своему желанию. И вот настает этот день, и виновница моего спасения, провождаемая пятьюстами рыцарями, уже в дверях, а гигант с пятью тысячами — за нею. Эта-то мысль и оцепенила меня за столом, ибо она столь ужасна[469]. Теперь же, лучший из королей, прости мне отказ от продолжения, слишком постыдного». Тут королева: «Подлинно, эта гигантова дева, которую ты порочишь, потому что ее не хочешь, имеет дух твердый и отважный, похвальный даже в том, что ты хулишь; но таков уж твой нрав, а точнее, порок. Теперь плачь, пусть брызнут слезы, которые меня — я же не гигант — не взволнуют; или пусть придет она, твоя похвала, твоя любовь, которая гиганта одолела, от слез коей мертвые воскресают, гнев демонов унимается. Как хорошо ты хвалишь ту, которую хвалишь! как далеко плач ее, по твоим увереньям, превосходит песни Орфея, на шатком условии получившего Эвридику! И что Амфион рядом с этими слезами Они возвели бы фиванские стены без всякого пения. Всему миру на пользу трудился в поте Геркулес, чудовищ смиритель, а захоти она — плакала бы еще полезнее. Теперь пусть она плачет, пусть приказывает наш преславный король, а этот пусть молит. Внемли, собрание; при всем уважении к королю и вам, я несомненно выйду победительницей. Мы выслушаем всё». Галон: «Вы услышите о бесчестье, еще ненавистней и тяжелей уже поведанного: покамест господин король и его сотрапезники просили, а ты отказывала, я укрепился в мысли, что в урочный день, ни ради моей поруки, которую ты порочишь, ни из-за ущерба или выгоды, бесславья или чести в любом другом отношении не появлюсь в назначенном месте ради битвы с гигантом, ни вооруженный, ни безоружный. Мы клятвенно условились, что господин наш король и он сам будут там, каждый с полным войском, но теперь в этом нет нужды, ибо я не пойду биться с гигантом. Пусть призовут Геркулеса, пусть своей дубиной потчует он обреченных его доблести чудовищ: это урок, прибереженный для его труда и пота, это слава, как будто не человеку, но Богу доставшаяся. Вот, вы услышали все, ни йота моего бесславия от вас не укрылась; явил я вам и стыд прежнего падения, и будущие страхи. Чем еще хотела, чем могла бы повредить мне королева? Для меня уж ничего не осталось, только водвориться в безбрежной пустыне и местах, неведомых людям, бежать многолюдства, чтобы память моя поскорей истребилась от лица земли; подобно Эмпедоклу, прянуть в пламень Этны[470], упасть на Пирамов меч или предать себя Нептуновым чудищам, лишь бы в затянувшейся жизни не быть долговечным знаком бесславья, памятником позора и мишенью для укоризненных перстов. Пусть этому свету, с коим я вскоре расстанусь, радуются те, кому дана свобода жизни, кто осмеливается говорить о том, что отрадно, и молчать о том, что смертоносно. Свободную голову принес я сюда, теперь же наложено на уста мои молчание, чтоб я не говорил ничего, кроме того, чего не хочу, и не умолчал ни о чем, кроме того, о чем не должен. О смертельное и смерти худшее рабство! Свободен дух окованных преступников, переносится беспрепятственно, куда хочет; но у меня — чего и худшим подлецам на долю не выпадает — дух скован, и предан спесивому лбу на жертву рыцарь[471] — да, некогда рыцарь, теперь же чудовище среди рыцарей и жертва женщины, обреченная искупать невесть какое преступление». Он умолкает и выскакивает из-за стола: и не один, ибо многие из князей и отборный полк королевского дома в печали за ним следуют. Но королева, давно уязвленная злою заботой[472], прибавляет печаль к печали, крича им в спину: «Из Галоновых уст мы слышали недвусмысленное свидетельство его малодушия, что он-де биться с гигантом не станет. Вот вам покупные хвалы нанятой черни, до звезд возносившие Галона; вот вам утверждения его собственных уст и горделивые похвальбы! Он называет его гигантом; вот бы позвать его и поглядеть, такой ли уж он гигант! Мы знаем наверное, что все гиганты истреблены Геркулесом. Это повесть человека испуганного и побежденного, крепко отделанного и растерянного. Да, тот воистину гигант, кто одним ударом сделал карлика из того, кто возвысился паче всякого гиганта! Богам бы уже побеспокоиться о своем небе и позаботиться, чтобы воскресшие Титаны не запустили в них когти. Пусть потеют под властью Мулькибера Стероп и Пирагмон[473], чтобы против груды гор не оказался безоружным Юпитер; пусть он схватит перуны, Марс — свой шлем, стрелы — Феб, Паллада — эгиду, Диана — колчан; и если столь велики гиганты, как он их расписывает, пусть пред враждебными полками чинит свои козни Стильбон[474], дабы оказали покорность его отцу. Галон объявил войну, и богам непосильную. Радуйся, опечаленный Садий, и ликуй, что твоя невинность избавлена от бесчестья».

Провожаемый подобными насмешками королевы, Галон выходит вон, победив свару молчанием и долготерпением одолев бесстыдство. Когда он уже был далеко от города и все остальные повернули назад, Садий молит его с неподдельными слезами, говоря: «Я знаю, что весь мир пылает почтительной ревностью к твоей воинской удали и что ты водворился в любви короля и князей; но никто не будет отрицать, что ты всем обязан мне, чья душа живет служанкою в твоем сердце. И как никаким удилам, сколь бы могучими ни были, не удержать меня от исполнения любого твоего желания, так никакие шпоры не заставят тебя избегать моего присутствия или чуждаться моего общества. Я могу поверить, что во всем рассказе, который вынудила у тебя королева, ты был правдив, кроме признания в страхе, ибо он вовек не входил в твое сердце. Не хочу, чтобы ты вступал в единоборство с гигантом, ибо ты сказал, что против этого; согласись же подвергнуть опасности меня, в твоем оружье и обличье, чтобы я под твоим именем бился, а никто бы о том не ведал, ради твоей безопасности, чтобы ты о поражении не горевал, а если я одолею, не лишился триумфа, и чтобы зависть ни в каком случае не могла порадоваться расстройству нашей дружбы». Так говорит Садий, с преданными слезами и смиренным стенаньем, Галону же частые всхлипывания не дают ответить. Обретя дар речи, то сказал: «Пусть радуется любезная верность; издавна в изгнании, пусть она возвращается счастливо и не страшится объявить себя в безопасности под защитою Садия. Дорогой мой, твоя любовь нашла путь к моему возвращению, если немного изменить вид твоей находки, а именно, чтобы мы тайно поменялись оружием: я в твоем сойдусь с гигантом, обманув общую уверенность; если я погибну, истина о погибшем откроется, если же выживу, ты скрытно сложишь с себя мои доспехи, и вся слава триумфа с подобающей почестью тебе достанется. Прибавлю только просьбу: перед битвою сообщи господину моему королю и госпоже королеве о нашем с тобою условии, а именно, что ты вместо меня испытаешь опасности боя. И пусть твое дружество подарит мне еще вот что: при начале сшибки, когда стечется толпа, ты призовешь мою освободительницу, и, ей одной открыв правду о нашем лукавстве, во все время битвы будешь с нею беседовать и ее утешать. Если же случится войти с нею какой из дам, наших или чужих, ты узнаешь ее: близка к самым высоким, выше средних, с высокою шеей, плечами покатыми, счастливою статностью всех прочих прекраснее, и то, что открыто, воспаляет желание к сокрытой красе[475]».

Сказанное они в точности исполнили, и вот — простор, занятый ратью гиганта, как положено, до середины; другая часть оставлена королю, нарицаемому Азиатским, и пышно разубрана. Для гиганта был разбит драгоценный шатер, а пред его входом, на виду у всех, на шелковых коврах, дева, ударившая в уста Галонову деву, царственно восседала тем же манером, как он ее впервые увидел. Выходит вооруженный гигант: от его огромности вся толпа бледнеет, общим вздохом свидетельствуя неподдельное изумление. Гигант сидит на большом коне, соразмерном такому грузу, горячит его, бросая в разные стороны и пуская по кругу, и научает его предстоящей службе, в игре готовя к близости важного дела. Все, его видящие, дивятся, страшатся, поднимают клич за Садия и чем больше одаряют Садия приязнью, тем больше выказывают Галону ненависти. Они оба слушают и не двигаются, но среди похвал и попреков остается верным Садий, бестрепетным Галон.

Гигант мчит навстречу Галону; они обмениваются ударами с разным успехом: гигант оставляет в Галоновом щите сломанное копье, Галон же гигантова коня прошивает ото лба до плеч и обоих валит наземь. Видя его поверженным вместе с конем, как выспренний дуб, рушащийся от последнего удара секиры, он говорит: «Так как ты позволил Галону вооружиться, когда он был в твоей власти, чтоб не вести тебе неравной битвы с безоружным, я спешиваюсь, чтоб не вести мне неравного боя с пешим». Он спешивается; подымаются они пешими и схватываются крепко. Король, глубоко стеня, оплакивает племянника, никакой опасности не подвергающегося. Королева бросает попреки в лицо Садию и обильными поношениями истязает отсутствующего Галона. Садий, радостный, что она обманывается, сносит все безмолвно и, чтобы увеличить ее ненависть, отворачивается от нее и ласково ухаживает за той, которую поручено ему утешать. Королева видит и ненавидит, считая ее избранной, а себя презренной, и, двойным гневом воспламеняясь, удваивает и утраивает нападки на обоих. Всякий раз, как для Галона дело дурно оборачивается, все взоры обращаются на Садия. Их мысли, их слова оскорбляют Галона, но на Садия падает оскорбление.

По облику бойцов сражение выглядит неравным, по ударам же равенство кажется полным, а слабейший — храбрейшим. Гигант подается, намеренный расстроить натиск противника внезапным отпором, но столь близко, столь пылко подступает Галон, столь неутомимо, что гигант обманывается в своем расчете и притворное бегство превращается в вынужденное. Вот уж он шатается на ковре своей подруги, и Галон нежданным усилием его толкает, так что гигант спотыкается о ее лодыжку и падает через нее. В одном стане поднимается крик, в другом — подавленные стенанья, и вполне ясно, у кого близкий гнев, у кого же безмерная радость. Король и его люди желают и — насколько позволяет почтение к установленному миру — показывают знаками, чтобы Садий бросился на падшего врага. Галон, однако, с должной учтивостью велит упавшему подняться и снова взять оружие.

Гигант живо встает и, видя слезы своей возлюбленной, забывает о прощении, только что ему дарованном. Он уже не заботится о том, что ему предписывают учтивость и честность, но, закипая сердцем, опрометью несется на врага[476] и с жестоким напором преследует его, стойко сопротивляющегося: «крепко он бьется, крепким бойцом неприятеля сделав»[477]. Наконец, воздев руку, он пытается одним ударом кончить бой, но клинок, с силою грянув о шлем, переламывается у рукояти. Теперь гигант страшится за себя и в сердце признается, что почти побежден; но Галон, как обычно, отступает назад, дабы во всем оказать благородство, давая гиганту передышку и возможность подыскать другой меч, со словами: «Славу должно искать в доблести, а не в случае». Радуется гигант и его люди, печалятся все друзья Садия, сетуя, что близкая победа обратилась по его воле в опасность. Мне же кажется опрометчивым и несправедливым сознательно делать то, что радует врагов и печалит друзей. Гигант отходит к шатру и берет у спальника меч, огромный и прекрасный: извлекши его, убеждается, что его острию не может противиться ни дерево, ни кость, ни железо, никакое оружие. Он молвит, что был обманут тем, кто принес ему первый, — и слугу, подавшего меч, рассекает от головы через хребет и чресла до земли, примолвив: «Раб лукавый[478], этот клинок дал бы мне победу при первых же ударах», и прибавляет: «Эй, ты, вместо Галона вступивший со мною в битву и в самом деле много лучший Галона! поди в мою темницу, если предпочитаешь жизнь смерти». Галон возражает: «Вся отвага или все бахвальство, что даровано тебе этим мечом, не от твоей доблести происходит, но от моего позволения, и ты волен извлечь из него всю пользу, какую сможешь. Я надежен на телесную силу и духовную доблесть, а не на выгоду от оружия; моя слава мне поддержкою». Раздраженный гигант мчится на него и первым ударом, словно молния, отрубает от Галонова щита все, до чего досягает, а вторым — большую часть кольчуги и щита. Чувствует Галон и видит въяве, что никакому оружью его не спасти от меча; он знает, что защиты надо искать в силах и искусстве, и пред надвигающейся опасностью готовится не бежать, а обращать в бегство: так споро орудует он мечом в деснице перед лицом врага, что длань гиганта не может высунуться из-за щита, не получив раны. Он жмет его не на шутку, и хотя не вынуждает его показать тыл, но заставляет отступать и наконец, сделав ноги дамы ему претыканием[479], заставляет его рухнуть навзничь, запнувшись о свою возлюбленную. Тут Галон отступает и, хотя страшится за свою жизнь, дает опасное свидетельство уверенности в себе. Он велит гиганту подняться и побуждает его не страшиться, давая королеве случай восхвалить Садия, а на него самого обратить ликующие попреки. Гигант же, радуясь милости и искусно пользуясь оказанным снисхождением, уверенно на него прядает и с такой силой обрушивает меч на щит Галона, что, рассекши кольчугу, концом клинка напечатлевает на его лице глубокую рану. Струится кровь, заливая Галоновы доспехи до самых ног; куда он ни отступит, ни подступит, всюду оставляет полные кровью следы — зрелище, друзьям ненавистное, недругам отрадное. Неудивительно, что Галон страшится меча, который, похоже, пронзит любую преграду; он ускользает от ударов, иногда выставляет щит, всячески заботясь, чтобы меч не встретил плотное препятствие и не заселся в нем. Король, страшась за племянника, готов отдать все королевство за его спасение. Королева возлагает руку на поводья, зовет клевретов Садия, приказывает схватить его и увести, но, не добившись того, что велела, покидает зрелище в сомнениях, радоваться ли о посрамлении Галона или скорбеть о кончине Садия.

Галон, видя, что враг его разъярился и подступает без осторожности, а рука его блуждает безвредно и слепо разит, искусно и осмотрительно устраивает этой руке засаду: подловив ее в движении, внезапным ударом ее отсекает и быстро хватает меч, а свой влагает в ножны и садится на коня. Триумфатор под именем Садия, говоря через наконечник шлема, вручает одоленного гиганта королю: дар отраднейший, обильными благодарностями встречаемый. Все окружают победителя, желая видеть рану на его лице. Король, не в силах терпеть отлагательство, налагает руку, чтобы обнажить его голову, но тот не позволяет и уводит Садия и девицу с собою, дабы наедине и втайне обменяться доспехами. Галон с девицей остается дома, Садий, всеми ожидаемый, отправляется ко двору. Король спрашивает о ране, и вся рать изумляется, видя лицо его невредимым. Быстро выходит королева, на чьих устах неизменно поношение Галону и похвала Садию. Она несет ему золотые коробочки с драгоценными мазями. Садий ей: «Твои мази — не для меня: знайте, что победил тот, на ком доныне знак этой победы, кто получил рану, кто больше не карлик, кто оказался больше гиганта. Я — тот, кто был мишенью ваших насмешек, кто, стоя с девицей, слушал ваши ошибочные похвалы мне и недостойные поношения Галону, чья несравненная доблесть, благодарение Богу, уже восторжествовала над всяческой завистью». При этих словах королева, словно Горгону увидев, застывает в оцепенении и пытается не верить пугающей истине. С этого мгновения уже никто не сомневается, кто победитель: все убеждены в триумфе Галона и верности Садия; поднимается общий клич, наперебой несут ему победительных орлов[480]. При виде раны король почтительно молит у него прощения за нанесенную обиду. Радости предается весь город, одна королева погружена в смущение, оглушенная и ослабевшая. Как змея под вечер[481], что, застигнута жарой, не смогла укрыться от зноя в тени и мстительно изрыгнула впустую весь яд на всякую помеху на пути, а вечером, опустошенная, прячась в траве, устраивает засады скоту, возвращающемуся с пастьбы, желая смерти каждому и оставаясь бессильною, — так и эта, силы лишенная, сохнет в пустом желании, сохраняя лишь тщетную охоту вредить. Подлинно, Галон по справедливому суду Божьему наслаждается добрым исходом дела и, в Венериной печи прокаленный, блещет чистейшим образцом воздержности, а королева, злобу свою обнажив, поделом оставлена плакать, в посмеяние и притчу всякому досужему.

Глупою, может быть, и легкомысленною покажется эта повесть — но одним лишь глупым и легкомысленным, для которых у нас ничего нет; о таких, может, мы и заведем речь при случае — но не для таких. Все возможности и знания наши мы тратим на доброжелательных и разумных, ведая, что деловитая пчела пробует и полынь, и тимьян, чтобы снести в сокровищницу мудрости мед, собранный с горького и сладкого, а по милости Божией — собираемый и с легкомысленного, дабы, подобно Галону, избирать и любить горькие стези праведности и не упорствовать вместе с королевою в увлечении постыдными удовольствиями; и будет песня пропета для доброго сердца.

III. О РАСХОЖДЕНИИ МЕЖДУ ПАРИЕМ И ЛАВЗОМ[482]

Пусть похвалит читатель и полюбит слушатель товарищество Галона и Садия, ясное и безоблачное, и пусть подивится облаку обмана в дружбе Пария и Лавза. Рожденная из Люциферова сердца зависть сперва ярилась против Бога, дерзнув на худшее из преступлений; с небес низверженная, вползла она в первую и лучшую часть вселенной — Рай; изгнанная оттуда, она, победительница и побежденная, исследует все, что ни найдет снаружи, и, памятуя о своем высоком происхождении, презирает все, что видит внизу, устремляет свои усилия вверх и, гнушаясь унижаться, постоянно рвется к высям, как будто не оставляет надежды, поднимаясь постепенно, вернуться в отчизну. Зависть притворяется всему равною и сходною, хотя и набрасывается на несходное, ибо вечно восстает против тех, кто выше нее. Среди скромных она смиренна, среди высоких — возвышенна, в хижине — бедняк, во дворце — богач. Каждому другому пороку, как мы видим, предписаны свои пределы — она же за все грани выходит, изнывая от того, что ее держат в границах мира; ее чумная обитель — во всем живущем на земле, в море и воздухе, так что даже червь червю завидует; она заражает все, что считается в жизни лучшим и худшим; принятая низшим, она нападает на высшее, и, слишком слабая, чтобы дерзать против Бога, она нечестиво принижает все возвышенное, затем что оно кажется близким к Богу. С небес низверженная, из Рая беглянка, сперва она терпела изгнание с нами, а вскоре сделала наше изгнание своей отчизной.

Тайно ступив на престол гордого Вавилона, она находит царя его Нина завидным во всем и делает его завистливым: бывший другом и миром вселенной, он превратился в ненависть ее и бич. О его самовластии и о том, как завистливо и алчно он обращал его против соседей, написано у историков[483]. Но зависть, что заразила Нина, возненавидела двоих его спальников, Лавза и Пария, друзей, во всем согласных: поскольку они были ближе всех к царю, ей захотелось после царя ниспровергнуть и их, и так как лучшего из них она не осилила, то окрасила худшего в свой проклятый цвет. Завидует втайне Лавзу Парий, праведному негодный, кроткому строптивый, и неусыпно преследует его гнусной слежкой: как, когда, какой уловкой можно бы ему навредить. Что прежде было приятно ему в нравах Лавза, теперь его отвращает; худший из гадателей, он все истолковывает себе в обиду: что Лавз предан господину, что ведет дела бережливо и предусмотрительно, что верно служит, что господин к нему благосклонен, даже что он искренний приятель самому Парию и помощник в его возвышении, — все это Парий зовет двурушничеством и прямодушного своего благодетеля винит в обмане. А Лавз, ни в вымысле не виновный, ни коварного замысла за собою не знающий, с любезной простотой являет ему свою дружбу. Сходна внешность у них и в словах явное тождество, но не сходствует чувство и таится в сердцах противоборство. С равной почтительностью стремились угодить любовь и зависть, и так похожа была на любовь эта притворная ласка, что никто не умел проникнуть этого внешнего сходства. Словно Нису и Эвриалу, дивились люди тем, кто в очах Божиих был Пирифоем и Тесеем[484].

Уже не выдерживает Парий огня ненависти, по его воле разгоревшегося; уже этот огнь бурно вырывается из питавшей его печи, и замысел, долго варившийся в подлой душе, хочет излиться в действие. Уже в своей необузданности обдумывает Парий для друга всякий род гибели, но хотя желает ему всякой пагубы, украдкой ищет лишь одну, самую тайную, чтоб не прянуло на свет чадо ночи, чтоб не открылось всем беззаконие. Он знает, что у скифских женщин в каждом глазу два зрачка и что они убивают того, на кого взглянут в гневе[485]; знает, что фракийские звездочеты одной силою напевов могут убить того, кто окажется поблизости. Что незаметнее этих пагуб? Какая смерть возбудит меньше обвинений? Однако и в том, и в этом он находит поводы для подозрений; он боится самих совершителей злодейства и считает, что известное ему открыто для всех. Он дерзает против Бога, пред Которым обнажен, и трепещет перед молвой, хотя против нее вооружен. Чтобы уничтожить разом и человека и образ его смерти, он оскверняет всю свою душу и весь предается неслыханным думам, чтобы назваться по-новому — и человека, и самой смерти убийцей. Он останавливается на ядах, но необычных, исключительных, самых действенных и самых скрытых, несхожих со скифскими и фракийскими; Цирцею с Медеей минует, отметает все, что способно оставить следы. Он затевает дело невиданное и неслыханное, каждый камень старается передвинуть[486]; и так как он не находит ничего, что не было бы известно с давних пор, его упрямство встречает отпор и отшатывается, а его ум, чающий новизны и чуждый изобретательности, возвращается к древности. Вспомнив о Геркулесе и Деянире, он готовит другу Нессов яд[487], и тот, в отравленное полотно закутавшись, гибнет.

Все говорят о смерти Лавза, но способа ее не ведают, и никто не знает, что сказать против нее; и так как нет подозрений о предателе, то нет и упоминаний о предательстве. Смерть скончалась с человеком, и причины ее никто не обнаружил. Все горюют и плачут, но всех превосходят слезы и жалобы предателя; рвет волосы, тяжко избивает себя человекоубийца, свирепость облекает жалостью, под личиной любви прячет истую ненависть, бросается в могилу на труп, попреками и угрозами встречает усилия тех, кто не дает ему быть погребенным. Смерти, а не человеку готовит Парий похороны, ее у всех на глазах хитроумно кладет в могилу. Наконец он внешне еле принимает утешение, в котором внутренне не нуждается, и один с главою воздетой горделиво сидит на возвышенном престоле, ни с кем не деля свое место.

А Нин, выказывая истую печаль, вводит во дворец уцелевшего Лавзова сына, отрока любезного изящества, благородного нравами и обликом; его отдают убийце отца, чтоб наставил его в отцовской службе; волк получает в руки ягненка, и лицо его являет радость, чуждую сердцу. Одаренный отрок обучается быстро и делает добрые успехи в службе; он быстро обретает такое благоволение в очах Нина, что тот предпочитает его и Лавзу, и Парию. Уже обо всем советуется царь с отроком, ни о чем с Парием; уже постоянно зовут его для ухода за головой, руками и ногами царя и никогда не освобождают от этого. Лютует людокрад, подымает всю дерзость своей лютости; снедается ожившей ревностью и в прежнюю тоску впадает; виновник великого бедствия, он вспоминает все виды смерти, какие были и могут быть, и, только одолев отца, ополчается против сына. Кто внушил ему зависть, тот подает дрот; ведь виновник преступлений руководствует всяким беззаконием и, чтобы оно, будучи сотворено, не угасло и не сбилось с пути, уснащает его хитростями, стези ему указывает, укрепляет его нечестивый шаг. Парий — ученик его и ратник, ведомый к злодейству нового двуличия.

Зовет Парий своего воспитанника; начинает с похвал его красоте, речам и благонравию; чтобы лесть могла спуститься к гнусной лжи, славит его рачительность и утверждает, что он один столь достоин близкой дружбы с великим царем, столь пригоден к негласной службе. В одном лишь, однако, со всею ласковостью он порицает его, говоря: «Хотя тебя, любезнейший сын, природа одарила паче меры и наделила все твои члены изящнейшей соразмерностью, она, чтобы не внушить богам зависть, остановилась перед самым совершенством, и чтобы нежнейший цветок сладчайших уст видом своим и касаньем не опрокидывал все души, позволила зародиться здесь зловонию. Я говорю с тобой, мой дорогой, как отец с сыном, всячески желая тебя побудить, чтобы ты не стоял так близко к господину королю, когда помогаешь ухаживать за его головой и лицом; будь сдержанней и осторожней, чтобы этот изъян, который он от тебя скрывает из любви и который он, хотя и весьма терпелив, насилу сносит, своим постоянством не сделал тебя ему ненавистным». Так говорит Парий, и выступившие у него слезы, хотя и неверные, струят мальчику доверие. Смущается несчастный и цепенеет; чрезмерный гнет печали останавливает его плач и речь и, заградив жизнетворный ток, гонит его из жил в сердце. Отдышавшись, однако, он воздает наставнику всю благодарность, сколько знает и может, со всей пылкостью припадая к его ногам. Сколь жестокая подлость — не сжалиться над ним и не образумиться! Встает небесный от злобесного, поднимается смиренная глава от ног надменнейшей спеси, скорбь недужного ума поражает плоть, и тревога тяжело уязвленной души делается телесной. Он ложится на одр, не покидает кровати. Нин ищет потерянного, находит, сидит печально у изголовья его одра и ласково утешает того, кому глубоко сострадает. Отрок от стыда отворачивает лицо, чтобы мнимым зловонием не оскорбить господина. Царь, не зная правды, приписывает это силе болезни: приводит к нему лучших лекарей, каких может, и по долгом времени получает его здоровым. Возвращенный к здоровью и службе, отрок не решается подступить к господину, пока тот не позовет, исполняет службу с опущенной головой и совершает все свои дела при царе, отвратив лицо. Приметив это, Нин думает, что он еще не вполне выздоровел: его мозг, говорит он, верно, в расстройстве или еще слаб; долго он терпит, не приписывая это ни злобе, ни обману, благосклонно толкуя все в лучшую сторону.

Почти преуспев в нечестивом своем обмане, Парий часто занимает место отрока, а когда тот приближается, — гонит его и хулит; как бы желая восполнить его отсутствие, тотчас подлетает, когда зовут другого, попреками, советами, своим вмешательством держа его поодаль, приходящего порицает, удаляющегося хвалит и морочит его враждебными чарами. Дня нет, чтобы отрок не утопал в слезах. Дивится Нин, печалится, доискивается, в чем дело. Тот, смешавшись от стыда, молчит. Царь обращается к Парию наедине, с угрозами веля ему открыть правду. Этот предатель, бросившись ему в ноги, просит о прощении так: «Смилуйся надо мной, милосердней ший царь, не дай мне стать обвинителем и виною смерти отрока, коего я воспитал и любил несравненной любовью, как отца его. Эту речь я таил от вас, признаюсь, по чрезмерной к нему любви. Окажите милосердие, если возможно, и пусть поступок его будет прощен; это я заслужил смерть молчанием, сбитый с пути и приязнью моей к этому мальчику, и моим простодушием. То, в чем мой господин теперь побуждает меня, плачущего и противящегося, признаться, я сам еле вынудил у него бесконечной настойчивостью. Хотя я точно знаю, что он лжет, — он клялся мне, вопреки моей убежденности, что, ухаживая за головой и лицом царя, терпит великую тяготу, и уста ваши (коих благороднейший аромат несомненно превосходит летние плоды и свежий бальзам) сравнивал с выгребной ямой. Я умираю и достоин смерти, когда говорю такое. По этой причине он с таким презрением избегает моего господина, лицо от него отвращает, голову склоняет, подносит руку к устам, чуждается бесед».

Кто не поверил бы этой правдоподобной речи? Какой отрок не стал бы избегать такого господина? Какой господин не пролил бы невинную кровь? Было ли когда изобретено более жестокое злодеяние? Более безжалостная отрава изобретена ли кем или где слыхана? Какой тягостный и свирепый заговор против обеих сторон! Сколь пагубно и жестоко это беззаконие, в дому демонов двойными одеждами облеченное! Но, конечно, оно устрашится стужи снежной[488].

Царь, поверивший Парию, уподобляется безумцу, делается немилосерд к тому, кто его любит, и хотя нет ничего беспощадней гневного царя, однако он отлагает месть, испытуя, нельзя ли ему сжалиться, предпочитая прощать, а не отмщать. Между тем подходят ежегодные городские игры, на которых царь должен присутствовать сам в царском облачении и в диадеме или послать кого-то в оном торжественном уборе. Тот, кто его заместит, получит от царя первенство на целый год над всем царством Вавилонским. Велит царь отроку облачиться для игр, сесть на коня, приличного сим торжествам, и дает ему власть и господство на весь год. Парий, слыша об этом, полагает, что еще мало сделано, и ревностно берется за то, что осталось сделать[489]. К королю он не дерзает подступиться, набрасывается на отрока и всеми способами понукает его, молит со слезами, впервые неподдельными, в отплату за всю доброту, которую он ему оказал или окажет, уступить ему эту честь без ведома Нина. Готовый пособить дорогому воспитателю, отрок легко соглашается. Таким образом, в праздничный день Парий покидает дворец, блеща царским венцом, одеждами, скиптром и конем. Нин восходит на возвышенный престол на башне, чтобы видеть, как совершится его замысел в отношении отрока, и вот — великолепный Парий в воротах, и все очи на него. Он медлит, чтобы от долгого ожидания просиять более внушительным появлением, не умаляя величия опрометчивой быстротой, когда внезапно из укромного места бросается подосланный юноша и, оказав недостойному величию праведную и предписанную непочтительность, вгоняет ему меч до самого сердца, одра великих измен, чтобы холод железа охладил печь всех его страстей. Падает убитый, ибо солнце его зашло в гневе[490]; юноша ищет убежища у ближайшего алтаря; мчится весь народ, и уже не гул людской, но бушеванье поднимается. Царь, полагая, что оплакивают погибшего отрока, идет взглянуть на виновника своей обиды: узнает в мертвом Пария, видит, что при нем полумертвый отрок, в слезах зовущий любезного наставника: волосы рвет, бьет себя в грудь, оплакивая заботу верного пестуна. Нин видит, что одурачен, но не ведает, каким образом; отзывает отрока из толпы и вводит во внутренний чертог; отрок, по наставлению умершего, голову склонив, руку поднеся к устам, преклоняет колени. Царь, снова прогневленный, в душе готовя уже вторую смерть, говорит: «Что ты прикладываешь руку к носу? Как это я один стал тебе отвратителен? Разве из уст моих такая вонь, что ты не можешь подойти ближе?» Отрок: «О нет, из моих, господин, и я берегусь, чтоб ты не почуял». Царь: «Кто это сказал тебе?» Отрок: «Парий, коего я любил, как никого другого, открыл мне то, что скрывали все, — что от уст моих столь великий смрад, что вам мое присутствие тягостно. Поэтому погибла моя надежда служить подле вас; поэтому моя рука всегда заграждает мое дыханье, чтобы мое зловоние вас не удручало и ясную чистоту яснейшего лица вашего не заражал мой порок. В отплату за это предостережение и всю верную заботу, им оказанную, он просил у меня дарованную вами почесть и получил ее. Вот перед вами вся моя душа излита, и я простерся в ногах вашего милосердия в ожидании, претерплю ли заслуженную кару или смогу благодарить за прощение». Сими речами небеспричинно взволнованный, Нин по кратком раздумье уразумел, что приключилось, и поведал своим вельможам о двойном предательстве пагубного Пария и о справедливейшей каре за зависть по суду Божиему; отроку он вернул свою милость, а труп кознодея велел вздернуть на виселице, чтобы в мертвом обличить скверну его жизни.

Милосердный Отец наш розгой и жезлом[491] исправляет Своих сыновей и порицанием хранит их от мстящего гнева, пока они не презрят Его совершенно, как Парий. Он сразу уступил ненависти, зачатой в первом же приступе зависти к Лавзу, чтоб впредь уж не униматься, но этим одним заниматься. Все бедствия, кои вынес он из-за удач Лавза, все от его успехов уныние, вся от его блеска тоска, все это, как следовало ему уразуметь, было Божьим взысканием. Но он, совершенно презрев Бога, заставил Его отступить от себя; и когда отвернулся Господь из-за гнусного убийства, скимны рыкающие взыскали его у Бога себе в пищу[492], и дан был он им, и сторожили его, а когда он сполна утолил свое желание, — ибо он мог убить Лавзова сына вместе с отцом и отягчаться иными беззакониями — они обошлись с ним, как им было угодно. Так оставленного Господом сторожил тот, кому он оставлен, дабы этот человек безнаказанно впадал в раж к выгоде того, чей он раб, и, преуспевая в пагубных делах, утучнялся к смерти, пока мера его беззакония не исполнится для наказания. Пусть услышат это завистники и образумятся, и не выказывают презрения к моей манере разжевывать для них все эти вещи, если окажется, что в них заключена какая-то польза.

Пчела садится на сладкие и горькие злаки, из каждого извлекая хоть сколько-то воска или меда; любитель мудрости одобряет что-нибудь в каждом поэте и со всякой страницы, которую перевернет, уходит мудрее. Ведь он впивается и прилепляется к написанному и ничего не осудит, пока не обсудит, ничего не презрит, пока не узрит. Если автор высказывается о чем-нибудь рассудительно, этот читатель одобрит; если же (да не будет!) окажется во всех отношениях негодным, читатель это припишет не авторскому бессмыслию, но своей тупости, и хотя часто терпит неудачи, в своих упорных стараниях добыть что-то приятное или полезное наталкивается на новые изящества, каких нет у самого сочинителя. Не так нечестивые, не так, но возненавидят раньше, чем услышат, осмеют раньше, чем обмыслят, чтобы, будучи в грязи, грязниться еще[493].

Я тем лишь любезен, что веду речь о старине; но угодно ли ненадолго склонить слух к тому, что свершилось недавно?

IV. О РАЗОНЕ И ЕГО ЖЕНЕ[494]

Разон, христианин, один из тех, кого обычно зовут вавассорами[495], имел замок, возведенный им с особой прочностью по необходимости защищаться, ибо у него были частые стычки с соседним городом язычников, где правил некий эмир (это название сана)[496]. Хотя Разон не был равен ему ни силами, ни числом, однако имел перевес благодаря удали, оказываемой им и его единственным сыном. Поскольку мать этого отпрыска умерла, Разон, желая в супружестве снискать новых союзников, заменил первый брак вторым, женившись на даме прекрасной и весьма богатой. Так прикипел он к ней душою, что от ревности долго и серьезно взвешивал, полный сомнений, сделать ли из нее ради надежной охраны ее целомудрия Данаю или Прокриду[497]. Слышал он, что Данаю прельстило золото, а ему ведомо, что всякую нелюбящую можно к любви склонить «красой, отвагой иль златом»[498]. Прокриду он хвалит, охваченную любовью к Кефалу, и объявляет, что сей поклонник своей жены поступил мудро, дав ей волю, и оба они счастливы: она — поскольку он ее обожает, он — поскольку она целомудренна в согласье с его заслугой. Он видит, что запертая скитается, а свободная запирается; что запертая пробирается к сластолюбию, а отпущенная ограждается стеной целомудрия; что боящаяся отважна, а та, что любит, чести не губит. Он предпочитает быть любимым из-за своих достоинств, а не страшным из-за тюремных тягот: ведь страх беспокоится о том, чтобы не страшиться, а любовь озабочена тем, чтобы быть любимой. Посему он снимает с лошади узду, чтобы искала пастьбу, где ей голод прикажет, и до звезд возносит добровольное целомудрие, утверждая, что чистота, принужденная путами и затворами, подобна доблести скопца. А жена строгим своим видом вкупе с убедительными речами и украшающими дело слезами внушает ему полную уверенность. Приветствуя сбывшиеся свои желания, он разделяет ее слезы и, замечая многочисленные доказательства искренней ее верности, смягчается в своей суровости и оттаивает из прежнего мужа в обожателя своей жены. Уже ничего не доверяет он единственному и возлюбленному сыну, и более того, сам с блистательным своим домом служит ее затеям: чего ни захоти она, все покоряется под ее руку, и не остается ничего, что заслуживало бы ее желания.

Однажды случай привел к их вратам эмира с большой свитой, и Разон пред очами своей жены, будто все еще жених, набросился на них так пылко, что ни в каком старческом изъяне его не обвинишь. Доблестью Разона и его сына в этот день эмир был пленен и водворен в темницу, а ключ оказался в руке госпожи. Эмир был возрастом старше отрока, моложе юноши[499], роста среднего между обеими крайностями, с телом гибким и лицом, насколько доступно сарацину, приятным. Пленена в очах своих госпожа[500], а поскольку ей все дано в распоряжение, вышло так, что ей было легко исполнить свое желание. Вольность делает ее дерзкой, никакой упрек ее не сдерживает, от эмира она надеется получить то, чего от старика не видит, и назначает ему особую тюрьму, темную и крепкую, а ключ от нее вешает себе на пояс; скудостью еды и питья она изнуряет пленника, да и то немногое, что почитает нужным ему уделить, бросает в окошко, будто медведю. Никому не разрешается к нему входить, будто никому она не доверяет, знающая, что усмирит любую гордыню голод. То, что Разон считает усердием верности, обращается бесчестящей его похотью. Женщине верят, ее хвалят; кто верит, тот и хвалит; муж обманывается, и неудивительно, ибо жена-лицемерка изображает самую искреннюю любовь. Без опаски отправляется Разон в походы и на битвы, столь доверяя жене, что, когда он далеко, ему кажется, что он дома. Получив свободу, блудница, приняв все предосторожности, предписываемые благоразумием, чтобы сохранить свою любовь, тайно бежит с эмиром на коне, обманув стражу. Восседает эмир на любимом коне Разона, чистокровном и с другими несравнимом. Когда их уже впустили в желанный им город, возвращается Разон в свой замок, слышит обо всем и скорбит, говоря, что всего сильней сглупил в том, что вопреки басням, историям и всем советам мудрецов, внушаемым испокон века, доверился женщине. Ни эмира, ни жену, ни унесенное ими добро, но лишь потерю коня он оплакивает безудержно, и никакое утешение сына и домочадцев не может его успокоить.

Несколькими днями позже он в нищенском платье входит в город. Когда он сидит среди нищих в ожидании милостыни, замечает его жена и, дабы покончить со своими страхами, предает его эмиру как человека, заслуживающего повешения. Тот через глашатая созывает город поглядеть на Разона, общего врага, и препроводить пагубу их государства к кончине. Все стекаются, встает шум народный, гудят рога и трубы. От гула и суматохи встрепенулся сын Разона, что сторожит неподалеку: узнав причину, он спешит с вооруженным отрядом в рощу близ места казни и там, притаившись, ждет. И вот — пред очами всех является дама, спасительница города, провожаемая обильными похвалами, и эмир, всем распоряжающий и управляющий. Ратники бурно бросаются на неготовых и безоружных, и первым же ударом сын Разона повергает эмира замертво. Дама на отменном коне легко ускользает; учиняется великое истребление конных и пеших и во всем народе жуткое опустошение. Воротясь домой, Разон среди общего ликования сидит унылый, мало ценя добычу и трофеи, пленных и смерть эмира, разорение горожан и свое избавление и все содеянное; пока не вернется к нему конь, ни о чем он не думает. Итак, он переменяет вид и платье; прикидывается, притворяется, не заботится о том, с кем он схож, коли несхож с самим собою; заново составленный, себе самому, сколько можно, противопоставленный, он усаживается среди нищих в тот же самый день, как отсюда бежал, и, введенный в дом, остерегается показать свое лицо госпоже, но старается сесть с нею спина к спине позади занятой ею высокой скамьи.

За ужином рыцарь, что трапезовал подле госпожи, молит ее ночью удалиться с ним в его богатые города, уверяя, что она избавится от страха перед Разоном и сможет жизнь проводить в удовольствиях. Такими и подобными речами он добивается ее благосклонности, и эта женщина, любительница новизны, легко склоняется к его желанию; назначается час предрассветный, место — южные врата. Разон тщательно это примечает, радостный уходит, торопится, возвращается вооруженный из своего замка ночью и всю ночь стоит на страже у южных врат, намеренный броситься на пришедшего рыцаря, дабы убить его или под его видом увести госпожу, если она придет первой. Бессонная от желаний, женщина предваряет урочный час: завидев вооруженного мужа, она подводит вожделенного коня, дабы подсобить ему сесть. Видя, что сбывается его надежда, Разон живо спешивается, и, обменявшись конями, они радостно пускаются в путь. Обманутая дама не чувствует обмана и, не ведая, куда устремляется, следует за пустым влеченьем. Разон, которого сморило трудом и долгим бдением, задремывает на коне, и, когда он захрапел, жена его узнала[501]. Она просит немного съехать с пути, пока он не выспится; он съезжает с дороги, но спешиться боится и спит, опершись на копье. А рыцарь, обманутый лукавством, которого он не мог спустить, поднимает на ноги весь город, объявляет, что госпожа бежала, и вот уж с вооруженным отрядом близится к месту, где спит Разон. Эта гнусная женщина, не перестающая искать способа к бегству, видит приближающегося и призывает его всеми знаками, какими может. Когда они уже рядом, Разонов конь, не привыкший бездействовать в стычке, задрав голову, ржет и, бия копытом в песок, господина своего спасает от смерти; благодаря ему очнувшийся, Разон смело встречает первый натиск и, возвысив голос, кличет сына, который, как он надеялся, стоит с его отрядом в ближайшем леске. Не обманув его надежд, ратники стремительно подлетают и храбро разбивают вражеский строй. Разон на быстром коне переносится, куда хочет, и теснит врагов, каких пожелает; ободряет всю свою рать и всего себя посвящает мести. А сын его единственный, единственно любящий отца, в одиночку и со всем усердием ищет отомстить той, что была причиною бедствий[502], и, наконец ее обезглавив, удаляется, торжествующий, с ее головою. Возвращается домой Разон со своими людьми, взяв счастливые трофеи.

Впрочем, он молвит прочим: «Будьте начеку, говорю вам, — послушайтесь Разона; ведь птицы, избежавшие многих сетей, напоследок увязают в маленьких силках, как эта вот птица». Написано: «Втуне расставляется сеть на глазах у пернатых»[503]; но для этого рода пернатых редко она расставляется втуне, ибо глаз у них нет. Эта птица, эта лиса, эта женщина видела так много красивых лиц своих единоверцев, слышала столько просьб от богачей — и не вняла им, но, плененная лицом сарацина, изгоя и пленника, изможденного, сделалась изгоем, низкой, закона и мужа предательницей; отринув все наложенные на нее путы (выражаюсь сообразно законам Венеры), она вверглась в тенета и неподобающие, и неожиданные. Перья у нее были, так как она улетела, а глаз не было, ибо она не побереглась, затем что преступление казалось ей тем слаще, чем больше вреда и пагубы в нем было для Разона.

Но не так, как Разон, пострадал Роллон от своего простодушия.

V. О РОЛЛОНЕ И ЕГО ЖЕНЕ[504]

Роллон, муж великого имени и славный в брани, счастливый в своих нравах и во всем состоянии, неревнивый, имел жену прекрасную, от любви к которой изнывал соседский юноша, красотой, родом, богатством и превосходными дарованиями выделявшийся меж всеми юношами тех краев. Не имел он причин для надежды[505]: решительно отвергнутый, он в слезах усердно спрашивал себя, чего ему недостает, чтобы удостоиться любви. Наконец он обращает взор на Роллона, рыцаря безоблачной славы, и на себя, мальчика[506], еще не вылезшего из колыбели, ничего не сделавшего, ничего замечательного не предпринявшего. Поделом ему презренье, говорит он: пока он не превзойдет Роллона, его и не след тому предпочитать; говорит, что неоправданны его домогательства, справедлив ее отказ. Уже спешит он, задыхаясь, к оружию, уже ввязывается во все сшибки и, наученный бранным уловкам, превратностям и случайностям, принимает пояс рыцарства от самого Роллона, чтобы сделаться ему приятнее, снискать возможность говорить с дамой накоротке и открыть ей свою печаль; он сделал бы то же самое, будь наградою лишь возможность ее видеть. Итак, он выходит, куда бы его ни звал наставник Амор, на все вооруженные споры и распри, и если застает их вялыми или дремлющими, то раздувает и обостряет донельзя, а если того не делает, все же остается первейшим и сильнейшим из всех. Вскоре превзойдя в славных делах всех, кто был по соседству, он, непревзойденный, горит желанием большего. Он побеждает железные полки, стены и башни, но дух, ободрявший его во всякой победе, изнеживается, а лучше сказать — внеживается, так как он впадает в женственную слабость; подобно женщине, он без оглядки преследует свое желание; овца внутри и лев снаружи, он, низвергающий замки чужеземцев, но оскопленный домашними заботами, разнеживается, горюет, молит и рыдает. Дама же, не как девица или воительница, но как муж[507], проклинает его и презирает, толкая к отчаянию всеми способами, какие в ее власти.

Случилось однажды, что когда Роллон путешествовал, а подле него — возлюбленная его жена, навстречу им попался сказанный юноша, к которому Роллон обратился по имени, Рес. Проводив их, как своих господ и сеньоров, любезными и скромными речами, юноша простился и разлучился с ними. Дама презрительно высокомерна, Роллон же долго смотрит вслед отъезжающему, весь поглощенный думой о нем, и наконец отводит глаза и едет молча. Дама, подозревая и боясь, как бы он чего не заметил, спрашивает, отчего он так долго глядел на того, кто не оглядывался. Роллон в ответ: «Я с отрадой смотрел на то, что хотел бы видеть всегда — знатное чудо нашего времени, человека, замечательного родом, нравами, красой, богатством и славой и приязнью всей земли, какого книги не могли найти, — во всех отношеньях счастливого[508]». При такой похвале она, больше держа в уме, чем выражая устами, отвечает: «Мне он не кажется красивым, и о доблести его я не слыхала». Но на уме у нее другое: что Роллон искренен и правдив, и когда он передает слышанное от других, этому стоит верить. Уже раскаивается она в своем отказе, уже отчаивается искупить свои поступки и боится, смиренная, желать того гордеца, чье смирение она горделиво отвергла.

Когда она по возвращении оказывается в своей комнате, ей хочется плакать, но нельзя, во избежание огласки; ведь греховные скорби ищут укромного места, и дочери ночи[509] в тайных живут чертогах. Потому она бросается в укровы внутреннего уединения, в рыданьях радеет разобраться с собою, и наконец одна мысль, и дерзкая, оказывается ей по душе: испытать через посланца, не удостоит ли юноша к ней прийти. Вылетает гонец ее страсти, приводит обратно с собою юношу, пылающего вожделением к воспламененной даме, и по ее приказу удаляется. Вот убрана для них и для Венеры тайная комната; входят они вдвоем, чтобы получить, чего им желалось, и при входе дама говорит: «Может быть, ты удивляешься, милый мой, какой причиной я так внезапно отдана тебе после столь многих и жестоких отказов. Роллон был этой причиной; я ведь не верила молве, но его слова — а я знаю его правдивость — убедили меня, что ты — по времени, месту и обстоятельствам — Аполлона мудрее, Юпитера любезнее, Марса львинодушнее[510] — и, кроме бессмертия, нет другого блаженства, дарованного богам, коего не числил бы он среди твоих достоинств. Признаюсь, я поверила и пленилась, и вот с весельем предлагаю тебе отрады, коих ты домогался». Она ложится и его подзывает; но он отступает и, взнуздав свою страсть, отвечает: «Никогда Рес не воздаст Роллону обидой за доброту; неучтиво было бы осквернить это ложе, в котором весь мир мне отказывал, а он сам мне его открыл». Так он удерживается и отвращается; может переступить и не переступает; побеждает ее, чтобы поберечь себя, побеждает себя, чтобы лишиться ее; первая победа долго откладывалась, вторая быстро сложилась, та, с отказом, добыта долгими бдениями, эта, с отступлением, обретена краткой, но крепкой бдительностью; та сладка и отрадна, эта горька и скорбна, но плоды их переменят свой вкус во время жатвы[511].

Так, вопреки уверенности Назона, человек юный и пылкий сделал даму девицею, насколько это от него зависело; но она осталась в зное своего сластолюбия, в дверях Дионы[512], над кромкой крутого падения, в готовности отступиться от целомудрия. Кто не удивится, кто не станет подражать ему, если сможет? Уж верно, он смог пуститься в бегство по предваряющей благодати, а будучи пойман — ускользнуть по благодати последующей. Силен он, но с обеих сторон силен в нем Господь; достохвален, но благодаря Господу. Увидит это ленивый и понадеется на милость; испросит прощения и потерпит обиду. Мы же не так, но должны знать, что без Него не делается ничего[513], и стараться сами положить начало, и пусть будут надежда и молитва в наших стараниях. Препояшемся же, дабы силою добиваться[514] у Бога, чтобы Он был с нами, и будем уверены, что наше насилие Ему любезно. Добродетель, если облечься ее ризой, тебя не покинет, но куда ни увлечешь, пойдет охотно, спутница желанная. Кто повелевает плотью, избегает гнева, и кто налагает на себя узду, Господом управляется. Будем благодарны Тому, от Кого благодать.

КОНЧАЕТСЯ ТРЕТИЙ РАЗДЕЛ ЗАБАВ ПРИДВОРНЫХ.
НАЧИНАЕТСЯ ЧЕТВЕРТЫЙ
Загрузка...