Tuesday, March 11th, 2014
Зачем России Европа? - Избранные статьи
Зачем России Европа? – Александр Янов – Блог – Сноб
15:13 / 11.03.14
Не знаю как вас, но меня этот вопрос заинтриговал давно, много десятилетий назад, когда впервые попались мне на глаза размышления Петра Яковлевича Чаадаева о том, как относилось к Европе его поколение. Врезался мне тогда в память абзац:
«Мы относились к Европе вежливо, даже почтительно, так как мы знали, что она научила нас многому и между прочим нашей собственной истории... Особенно же мы не думали, что Европа снова готова впасть в варварство и что мы призваны спасти цивилизацию посредством крупиц той самой цивилизации, которые недавно вывели нас из нашего векового оцепенения».
Читателю будет легче понять, почему до глубины души поразили эти строки студента, вполне лояльного советскому толкованию русской истории, если я напомню, что читал их в разгар погромной сталинской кампании против «преклонения перед Западом». Немыслимой ересью, громом с небес звучал тогда этот невинный абзац. «Вековое оцепенение», из которого вывела великую Россию эта задрипанная буржуазная Европа? Спасительные крупицы европейской цивилизации? Не знаю, как передать переполох, который вызвало это в моем сознании. Скажу лишь: кончилось тем, что посвятил я вопросу, вынесенному в заголовок этого эссе, жизнь. И написал о нем много книг, переведенных на многие языки. И благодарен судьбе за то, что позволила мне своими глазами увидеть мою итоговую трилогию «Россия и Европа. 1462-1921».
Теперь я знаю, конечно, что был не первым и даже не сто первым, кого этот вопрос так сильно задел за живое. Впервые привлек он внимание интеллектуалов России еще во времена Чаадаева, когда перед ее правительством встала жестокая проблема: как после декабристского мятежа оправдать в глазах страны сохранение самовластья и крестьянского рабства? Вот тогда и осознали сочувствовавшие правительству «патриотически настроенные» интеллектуалы, что оправдать все это можно лишь одним способом: обратившись к забытому со времен Петра могущественному ресурсу, к русскому национализму. Иначе говоря сделав девизом государственной политики «Россия не Европа».
Европе, -- объяснили они, -- нужны свободное крестьянство, просвещение, конституции, паровой флот,философия и прочая дребедень, а нам все это ни к чему, у нас свой особый – и главное, успешный – путь в человечестве. И мы доказали преимущества своего пути. Очень даже просто: Европу со всей ее «цивилизацией» Наполеон поставил на колени, а мы его победили! И обошлись при этом без всех ее либеральных прибамбасов. Факт? Факт. Попробуйте оспорить.
Это была демагогия, конечно. Но логика, как узнал на своем опыте Чаадаев, оказалась против нее бессильна. Опровергнуть ее могла только жизнь. И жизнь в этом случае не замедлила это сделать. Капитуляция в Крымской войне и «позорный мир» 1856 года заставили свернуть на несколько десятилетий «патриотическую» фанфаронаду. Уже два десятилетия спустя, в ходе Великой реформы 1860-х, отказался Петербург не только от крепостного права, но и, что, пожалуй, важнее, от претензий на особый путь в человечестве. Слишком много понадобилось реформирующейся России европейских прибамбасов, даром что либеральных.
Но то был лишь один -- и пока что уникальный -- случай, когда отречение от европейской идентичности, и обретение ее вновь, -- произошли на глазах одного поколения. На самом деле случались такие отречения в русской истории не раз. И некоторые из них продолжались десятилетиями, порою веками. И неизменно заводили они страну в тупики, выход из которых доставался ей порою катастрофически дорого. Нетривиально здесь, однако, другое: выход этот ВСЕГДА находился -- и столь же неизменно вновь обретала Россия свою европейскую идентичность. Увы, лишь для того, чтоб снова ее потерять. Но и снова обрести. Право удивительньно, почему никто, сколько я знаю, не обратил на это внимание, не разобрался в этом странном «маятнике», так опасно и страшно раскачивающем страну на протяжении столетий.
Разобраться в нем между тем важно, жизненно, если хотите, важно. Хотя бы потому, что при каждом отречении от европейской идентичности несчетно ломались в России судьбы, приходили в отчаяние и бежали из страны люди, а порою сопровождались эти отречения гекатомбами человеческих жертв -- что в XVI веке что в XX. Как бы то ни было, стал я в своей трилогии в этом «маятнике» разбираться .
Требовалось доказать, что Чаадаев был прав: не жилось отрезанной от Европы России, хирела она, впадала в «духовное оценение». А также то, что обязательно возвращалась она в Европу. Но прежде всего доказать следовало то, что может показаться очевидным. А именно, что «маятник» этот ( я назвал его ЦИВИЛИЗАЦИОННОЙ НЕУСТОЙЧИВОСТЬЮ РОССИИ) действительно существует. Никто мою формулу не опроверг. Но никто с ней и не согласился. И хотя непросто доказать ее в коротком сравнительно эссе, я думаю, что даже краткий обзор исторического путешествия страны, который мы сейчас предпримем, не оставит в этом сомнений. Впрочем, пусть читатель судит сам.
Х -- середина XIII веков. Протогосударственный конгломерат варяжских княжеств и вечевых городов, известный под именем Киевско-Новгородской Руси, воспринимает себя (и воспринимается в мире) как неотъемлемая часть Европы. Никому не приходит в голову как-то отделить от неё Русь, изобразить её некой особой, отдельной от Европы страной, как, допустим, Персия или Китай. Да, это была русская земля, но и европейская тоже.Такова была тогдашняя европейская идентичность Руси – на протяжении трех с лишним столетий. Такая же, скажем, как идентичность, допустим, тогдашней Франции. (Кстати, управляла Францией -- после смерти мужа-короля в XI веке русская княжна).
Середина XIII -- середина XV веков. Русь завоевана, насильственно сбита с европейской орбиты, становится западной окраиной степной евразийской империи. И катастрофически отстает от Европы. «Иго, -- признает даже “патриотически настроенный” современный историк (В.В. Ильин), -- сдерживая экономическое развитие... подрывая культуру, хозяйство, торпедируя рост городов, ремесел, торговли, породило капитальную для России проблему политического и социально-экономического отставания от Европы». Признает это также и другой «патриотически настроенный» историк (А.Г. Кузьмин»: «До нашествия Русь была одним из самых развитых в экономическом и культурном отношении государств Европы» Так или иначе, в результате варварского завоевания эту свою европейскую идентичность Русь утратила. И развитым государством больше не была.
Середина XV - середина XVI веков. На волне освободительного движения Русь ВОЗВРАЩАЕТСЯ к своей первоначальной европейской идентичности. Становится обыкновенной североевропейской страной (ее южная граница проходит в районе Воронежа, ее культурный и хозяйственный центры – на Севере). Если верить тщательно документированному тезису первой книги моей трилогии, настаёт новое Европейское столетие России. Я знаю, что вы не услышите ничего подобного ни от одного другого историка. Многие пытались это оспорить -- и в России и на Западе. Но никому еще не удалось как-нибудь иначе объяснить неоспоримые факты, на которые я ссылаюсь. Впрочем, судите опять-таки сами.
Крестьянство тогдашней Руси было свободно, защищено тем, что я называю «крестьянской конституцией Ивана III», известной в просторечии как Юрьев день. Великая реформа 1550-х не только освобождает крестьян от произвола «кормленщиков», заменив его выборным местным самоуправлением и судом присяжных, но и приводит, по словам одного из самых блестящих историков-шестидесятников А.И.Копанева, раскопавшего старинные провинциальные архивы, к «гигантской концентрации земель в руках богатых крестьян». Причем принадлежат им как аллодиум, т.е. как «частная собственность, утратившая все следы феодального держания», не только пашни, огороды, сенокосы, звериные уловы и скотные дворы, но и рыбные и пушные промыслы, ремесленные мастерские и солеварни, порою, как в случае Строгановых или Амосовых, с тысячами вольнонаемных рабочих. Короче, на Руси, как в Швеции, появляется слой крестьян-собственников, более могущественных и богатых, чем помещики.
Все это сопровождается, опять же как в Швеции, неожиданным после Орды и мощным расцветом идейного плюрализма. Четыре поколения нестяжателей борются против монастырского стяжания -- за церковную Реформацию. И государство, хотя и покровительствует нестяжателям (историк русской церкви А.В.Карташев назвал это «странным либерализмом Москвы») но в ход идейной борьбы не вмешивается. Лидер стяжателей-иосифлян преподобный Иосиф Волоцкий мог публично проклинать государя как «неправедного властителя, диавола и тирана», но ни один волос не упал с головы опального монаха.
Короче, обычная, как сформулировал Ключевский, для тогдашней Европы «абсолютная монархия с аристократическим правительственным персоналом». Ни намека на ордынское самовластье: «Не было политического законодательства, которое определяло бы границы верховной власти, но был правительственный класс с аристократической организацией, которую признавала сама власть». Как часть Великой реформы 1550-х созывается Земский собор, т.е. некое подобие народного представительства, и появляется новый Судебник, последняя 98-я статья которого юридически ограничивает власть царя, запрещая ему вводить новые законы без согласия Думы. Вот вам и начало «политического законодательства, определяющего границы верховной власти».
Как бы вы все это объяснили? Выглядела в это столетие Русь как наследница евразийской Орды? Как азиатские деспотии, те же Персия и Китай? Все таки два столетия провела страна в азиатском плену, восемь изнасилованных, поруганных поколений. Пострашнее семидесяти советских лет. И уж тем более путинского десятилетия. И тем не менее вернулась к своей европейской идентичности? Согласен, не верится. Но ведь факт, вернулась. Не без темных, как мы еще увидим, ордынских пятен, но вернулась. Я не знаю, существует ли что-то вроде пока еще не открытого культурного «гена». Знаю лишь, что если он и впрямь существует, то, судя по всей этой истории, он на Руси несомненно европейский. Впрочем, мое дело рассказать, судить -- ваше.
Добавлю лишь, что в это Европейское свое столетие Русь процветала, стремительно наверстывая время, потерянное в рабстве. Ричард Ченслер, первый англичанин, посетивший Москву в 1553 году, нашел, что она была «в целом больше, чем Лондон с предместьями», а размах внутренней торговли поразил, как ни странно, даже англичанина. Вся территория, по которой он проехал, «изобилует маленькими деревушками, которые так полны народа, что удивительно смотреть на них. Земля вся хорошо засеяна хлебом, который жители везут в Москву в громадном количестве. Каждое утро вы можете встретить от 700 до 800 саней, едущих туда с хлебом... Иные везут хлеб в Москву, другие везут его оттуда, и среди них есть такие, что живут не меньше чем за 1000 миль». Современный немецкий историк В.Кирхнер заключил, что после завоевания Нарвы в 1558 году Русь стала главным центром балтийской торговли и одним из центров торговли мировой. Несколько сот судов грузились там ежегодно – из Гамбурга, Стокгольма, Копенгагена, Антверпена, Лондона, даже из Марселя.
Понятно, что я не могу в нескольких абзацах изложить и десятую долю всех фактов, собранных на сотнях страниц. Но и та малость, что изложена, тоже требует, согласитесь, объяснения. В особенности, если сравнить то, что описал для нас в 1553 году Ченслер, с тем, что увидел всего лишь четверть века спустя его соотечественник Флетчер. В двух словах увидел он пустыню. И размеры ее поражали воображение.
По писцовым книгам 1578 года в станах Московского уезда числилось 96% пустых земель. В Переяслав-Залесском уезде их было 70% , в Можайском – 86. Углич, Дмитров,Новгород стояли обугленные и пустые., в Можайске было 89% пустых домов, в Коломне – 94. Живущая пашня Новгородской земли, составлявшая в начале века 92%, в 1580-е составляла не больше 10. Буквально на глазах одного поколения богатая процветающая Русь, один из центров мировой торговли, как слышали мы от Кирхнера, превратилась вдруг, по словам С.М.Соловьева, в «бедную, слабую, почти неизвестную» Московию, прозябающую на задворках Европы. С ней случилось что-то ужасное, сопоставимое, по мнению Н.М.Карамзина, с монгольским погромом Руси в XIII веке. Что?
Мое объяснение: за эти четверть века Русь отреклась от своей европейской идентичности (я был бы рад, если б кто-нибудь предложил лучшее объяснение. Только чур, не ссылаться на террор опричнины: придется ведь объяснять, откуда он , этот террор, взялся и почему на протяжении Европейского столетия ничего подобного даже в помине не было, и главное, не могло быть). Но это требует отдельного разговора.
ИНТЕРМЕЦЦО
Первое, что бросается в глаза: пришла беда на пике Великой реформы, после созыва Земского собора и принятия знаменитого Судебника, когда возвращение страны в Европу на глазах становилось необратимым. Для кого-то, для каких-то могущественных политических сил, это было смерти подобно, равносильно потере влияния и разорению. Таких сил было тогда на Руси две. Во-первых, церковь, во-вторых, военные, офицерский корпус, помещики. Церковь смертельно боялась европейской Реформации, помещикам, получавшим землю условно, на время службы в армии, угрожала европейская военная реформа. Иосифлянам жизненно важно было сохранить свои гигантские земельные владения, дарованные им Ордой, помещикам – сохранить старую, построенную еще по монгольскому образцу конную армию. Все это требует, конечно подробного объяснения. В трилогии оно есть, здесь для него нет места. Кратко может и не получится. Но попробую
На протяжении десятилетий церковь была фаворитом завоевателей. Орда сделала ее крупнейшим в стране землевладельцем и ростовщиком. Монастыри прибрали к рукам больше трети всех пахотных земель в стране.По подсчетам историка церкви митрополита Макария за 200 лет ига было основано 180 новых монастырей, построенных, по словам Б.Д.Грекова, «на боярских костях». И ханские «ярлыки», имевшие силу закона, были неслыханно щедры. От церкви, гласил один из них, «не надобе им дань, и тамга, и поплужное, ни ям, ни подводы, ни война, ни корм, во всех пошлинах не надобе, ни которая царева пошлина». И от всех, кому покровительствовала церковь, ничего не надобе было Орде тоже: «а что церковные люди, мастера, сокольницы или которые слуги и работницы и кто будет из людей тех да не замают ни на что, ни на работу, ни на сторожу».Даже суд у церкви был собственный, митрополичий. Короче, освобождена она была от всех тягот иноземного завоевания.
Поистине посреди повергнутой, разграбленной и униженной страны стояла та церковь, как заповедный нетронутый остров, как твердыня благополучия. Конечно, когда освободительное движение стало неодолимым, церковь повернула фронт -- благородно, как думают ее историки, и неблагодарно, по мнению Орды. Но вы не думаете, я надеюсь, что после освобождения Руси церковь поспешила расстаться с богатствами и привилегиями, дарованными ей погаными? Что вернула она награбленное – у крестьян, у бояр? Правильно не думаете. Потому что и столетие спустя продолжали ее иерархи ссылаться на ханские «ярлыки» как на единственное законное основание своих приобретений.
На дворе между тем был уже XVI век. И вовсю бушевала в северной Европе Реформация. И датская, и шведская, и голландская, и норвежская, и английская, и даже исландская церкви одна за другой лишались своих вековых владений, превращаясь из богатейших землевладельцев в достойных, но бедных духовных пастырей нации. А тут еще и на Руси завелись эти «агенты влияния» европейской Реформации, нестяжатели, выводили монастырских стяжателей на чистую воду, всенародно их позорили. И к чему это приводило? Послушаем самого преподобного Иосифа: «С того времени, когда солнце православия воссияло в земле нашей, у нас никогда не бывало такой ереси. В домах, на дорогах, на рынке все – иноки и миряне – с сомнением рассуждают о вере, основываясь не на учении пророков и святых отцов, а на словах еретиков, с ними дружатся, учатся у них жидовству». Ну надо же, прямо Москва конца 1980-х. Подумать только -- «в домах, на дорогах, на рынке». И не о ценах на картошку рассуждают, о вере. С сомнением.
Именно тогда, в 1560-е, перед лицом необратимости европейского преобразования впервые создалась смертельно опасная для ордынских приобретений церкви ситуация. Понятно, конечно, что никакими не были иосифляне духовными пастырями. И не собирались быть. Они были менеджерами, бизесменами, дельцами, ворочавшими громадными капиталами. И теперь, когда эти капиталы оказались под угрозой, требовалось придумать хитроумный ход, который одним ударом и приравнял бы нестяжателей к этим самым еретикам, жидовствующим, и дал бы помещикам шанс избежать военной реформы, и главное, напрочь отрезал бы Русь от еретической Европы с ее безбожной Реформацией. И придумали. Называлось это иосифлянское изобретение «сакральным самодержавием».
Еще раньше, едва появился на престоле подходящий, внушаемый и тщеславный великий князь, венчали его на всякий случай царем, имея в виду поссорить его с Европой, которая едва ли согласилась бы признать московского великого князя цезарем. А теперь можно было натравить его и на бояр, внушив ему, что они со своим Судебником покушаются на его «сакральную»,т.е.практически божественную власть. Придумали красиво. Только рисков не рассчитали. .Вторая половина XVI века. Ибо внушив веру в его «сакральную» власть человеку, как сейчас сказали бы «безбашенному», они создали монстра. Вопреки правительству страны, Иван IV ввязался в ненужную войну c Европой, открыв тем самым южную границу крымским разбойникам, которые сожгли Москву и увели в полон, по подчетам М.Н.Покровского, 800 тысяч человек, с чего и началось ее запустение. Затем, терпя поражения на западном фронте, разогнал свое строптивое правительство и устроил на Руси, не щадя и церковь, грандиозный погром, дотла разорив страну. Хуже того, отменил Юрьев день, положив начало тотальному закрепощению крестьян и оставив после себя не только пустыню, которая ужаснула Флетчера, но и Смуту, как тот и предсказал. Вот его предсказание: «Тирания царя так взволновала страну, так наполнила ее чувством смертельной ненависти, что она не успокоится, пока не вспыхнет пламенем гражданской войны». Вспыхнула.
Результат: церковь сохранила еще на столетие свои ордынские богатства, но Русь была снова сбита с европейской орбиты и снова лишена европейской идентичности. Только этот раз не завоевателями, а собственной церковью и самодержавной революцией Ивана Грозного. Вот такой был результат.
XVII век. Московия. Повторяется история ига: хозяйственный упадок, "торпедируется" рост городов, ремесел, торговли. Крестьянство "умерло в законе". Утверждается военно-имперская государственность. На столетие Русь застревает в историческом тупике, превращаясь в угрюмую, фундаменталистскую, перманентно стагнирующую страну, навсегда, казалось, культурно отставшую от Европы. Довольно сказать, что оракулом Московии в космографии был Кузьма Индикоплов, египетский монах VI века, полагавший землю четырехугольной. Это в эпоху Ньютона – после Коперника, Кеплера и Галилея. Добавьте к этому, что по словам того же Ключевского Московия «считала себя единственной истинно правоверной в мире, своё понимание Божества исключительно правильным. Творца вселенной представляла своим собственным русским богом, никому более не принадлежащим и неведомым". Страна дичала.
И ничего, кроме глухой ненависти к опасной Европе и «русского бога», новая власть предложить ей не могла. Время политических мечтаний, конституционных реформ, ярких лидеров миновало (ведь даже в разгар Смуты были еще и Михаил Салтыков и Прокопий Ляпунов). Драма закончилась, погасли софиты, и все вдруг увидели, что на дворе беззвездная ночь. К власти пришли люди посредственные, пустячные, хвастливые. Точнее всех описал их, конечно, Ключевский:«Московское правительство первых трех царствований новой династии производит впечатление людей, случайно попавших во власть и взявшихся не за свое дело... Все это были люди с очень возбужденным честолюбием, но без оправдывающих его талантов, даже без правительственных навыков, заменяющих таланты, и – что еще хуже – совсем лишенные гражданского чувства».
Судить читателю, как после всего этого выглядит самозабвенный гимн Московии нашего современника М.В.Назарова в толстой книге («Тайна России».М.,1999). По его словам, Московия «соединяла в себе как духовно-церковную преемственность от Иерусалима, так и имперскую преемственность в роли Третьго Рима, и эта двойная преемственность сделала Москву историософской столицей мира». Сопоставьте это с наблюдением одного из лучших американских историков Альфреда Рибера: «Теоретики международных отношений, даже утопические мыслители никогда не рассматривали Московию как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сообщество цивилизованных народов». Кому, впрочем, интересны были бы «тайны» Назарова, когда б не поддержала его Н.А.Нарочницкая, представляющая сегодня РФ в Европе? Она тоже, оказывается, считает, что именно в московитские времена «Русь проделала колоссальный путь всестороннего развития, не создавая противоречия содержания и формы». Это о стране, утратившей, по выражению Ключевского, не только «средства к самоисправлению, но само даже побуждение к нему».
Куда, впрочем, интереснее вопрос, были ли в то гиблое время на Руси живые, мыслящие, нормальные европейские люди? Конечно, были. Я и сам о некоторых из них писал. Без слов понятно, что участь их была печальна. Даже у самых благополучных. Вот, казалось бы, счастливчик, единственный, пожалуй, талантливый русский дипломат того столетия Афанасий Ордин-Нащокин, так и у него сын за границу сбежал! И Афанасий Лаврентьевич отнюдь не был исключением. «Валила» молодежь из своего правоверного отечества, хоть и было это тогда не менее опасно, чем три столетия спустя из СССР. Один из способов побега описал С.М.Соловьев, раскопавший записи московитского генерала Ивана Голицына: «Русским людям служить вместе с королевскими людьми нельзя ради их прелести. Одно лето побывают с ними на службе и у нас на другое лето не останется и половины лучших русских людей... а бедных людей не останется ни один человек».
Но в большинстве жили эти «лучшие русские люди» с паршивым чувством, которое впоследствии точно сформулирует Пушкин: дернула же меня нелегкая с умом и талантом родится в России! И с еще более ужасным ощущением, что так в этой стране будет всегда – и та же участь ожидает их детей и внуков.
Они ошибались.
Забыли про так и не объясненный европейский культурный «ген», который однажды уже превратил захолустную колонию Орды в процветающее европейское государство. Давно это было, а может, казалось им, и неправда. Но... явился опять этот «ген» в конце XVII века, на сей раз в образе двухметрового парня, ухитрившегося повернуть коварное изобретение иосифлян против его изобретателей.
Начало XVIII - начало XIX веков. «Сакральной» самодержавной рукою Петр уничтожает иосифлянский фундаментализм и снова поворачивает страну лицом к Европе, возвращая ей первоначальную идентичность. Хотя Екатерина II и утверждала в своем знаменитом Наказе Комиссии по Уложению, что «Петр Великий, вводя нравы и обычаи европейские в европейском народе, нашел тогда такие удобства, каких он и сам не ожидал», на самом деле цена выхода из московитского тупика оказалась непомерной (куда страшнее, скажем, забегая вперед, чем выход из советского в конце ХХ века). Полицейское государство, террор, крепостничество превращается в рабство, страна буквально разорвана пополам. Ее рабовладельческая элита шагнула в Европу, оставив подавляющую массу населения, крестьянство, прозябать в иосифлянской Московии. В этих условиях Россия могла, вопреки Екатерине, стать поначалу не более (в этом славянофилы были правы), чем полуЕвропой.
При всем том, однако, европейская идентичность делала свое дело и, как заметил один из самых замечательных эмигрантских писателей Владимир Вейдле, «дело Петра переросло его замыслы и переделанная им Россия зажила жизнью гораздо более богатой и сложной, чем та, которую он так свирепо ей навязывал… Он воспитывал мастеровых, а воспитал Державина и Пушкина». Прав, без сомнения, был и сам Пушкин, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу привыкало к выгодам просвещения». Очень скоро, однако, выясняется и правота Герцена, что в «XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом». Другими словами, чтобы довести дело Петра до ума, требовалось избавить Россию не только от крестьянского рабства, но и от самодержавия.
Первая четверть XIX века. На «вызов Петра», Россия, ответила не только колоссальным явлением Пушкина, по знаменитому выражению Герцена, но и европейским поколением декабристов, вознамерившихся ВОССОЕДИНИТЬ разорванную Петром надвое страну. Другими словами, не перерядялась теперь уже российская элита в европейское платье, как тотчас после Петра, она переродилась. И вместо петровского "окна в Европу", попыталась сломать стену между нею и Россией, предотвратив тем самым реставрацию Московии. Но дело было не только в декабристах. Сама власть эволюционировала в сторону конституции. Вот некоторые подтверждающие это фвкты.
Американский историк (между прочим, Киссинджер) так описывал проект, представленный в 1805 году последним из «екатериненских», так сказать, самодержцев английскому премьеру Питту: «Старой Европы больше нет, время создавать новую. Ничего, кроме искоренения последних остатков феодализма и введения во всех странах либеральных конституций, не сможет восстановить стабильность». Осторожный Питт отверг этот проект. Но и десятилетие спустя остался Александр Павлович верен своей идее, когда отказался вывести свои войска из Парижа прежде, чем Сенат Франции примет конституцию, ограничивающую власть Бурбонов. Ирония здесь, конечно, в том, что Франция была обязана своей либеральной конституцией русскому царю. Но этим дело не ограничилось.
По словам акад. А.Е.Преснякова, «в годы Александра I могло казаться, что процесс европеизации России доходит до своих крайних пределов. Разработка проектов политического преобразования империи подготовляла переход русского государственного строя к европейским формам государственности; эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в “европейский концерт“ международных связей, а ее внешнюю политику – в рамки общеевропейской политической ситемы; конституционное Царство Польское становилось образцом общего переустройства империи». Волей-неволей приходится признать, что «вызов Петра» был с самого начала чреват европейской конституцией – и возникновением декабристов.
Вторая четверть XIX века. То, что случилось после этого, спорно. Целый том посвятил я одной этой четверти века. И все равно не уверен, что убедил коллег в главном. В том, что после смерти в 1825 году Александра Павловича Россия стояла на пороге революционного переворота – НЕЗАВИСИМО ОТ ТОГО, ЧЕМ КОНЧИЛОСЬ БЫ ДЕЛО НА СЕНАТСКОЙ ПЛОЩАДИ. Просто, поскольку не удалось декабристам довести до ума дело Петра, совершилась другая революция – антипетровская, московитская (насколько, конечно, возможна была реставрация Московии в XIX веке – после Петра, Екатерины и Александра).
Я не уверен, что многие согласятся с этой точкой зрения,очень уж непривычная, почти столь же, сколько мысль о Европейском столетии после ига. Впрочем, еще Герцен знал, как трудно понять смысл именно этой четверти века. «Те 25 лет, которые протекли за 14 декабря, -- писал он в 1850-м -- труднее поддаются характеристике, чем вся эпоха, следовавшая за Петром».
Нельзя, однако, отрицать, что мысли, подобные моей, и впрямь приходили в голову современникам. Вот лишь два примера. «Видно по всему, что дело Петра Великого имеет и теперь врагов не меньше, чем во времена раскольничьих и стрелецких бунтов, -- писал (в дневнике) академик и цензор А.В.Никитенко. – Только прежде они не смели выползать из своих темных нор. Теперь же все подземные болотные гады выползли их своих нор, услышав, что просвещение застывает, цепенеет, разлагается». И недоумевал знаменитый историк С.М.Соловьев: «Начиная от Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства... По воцарении Николая просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства». Оба, как видим, отсылают нас к временам допетровским, к Московии: когда же еще было на Руси просвещение преступлением в глазах правительства, если не во времена Кузьмы Индикоплова?
Тем более убедительной выглядит эта отсылка, что причины столь странного повторения истории были те же, что и в XVI веке: европейское преобразование России опять вплотную подошло к точке невозврата. И опять угрожало это каким-то очень влиятельным силам потерей статуса и разорением. И опять нашли эти силы, подобно иосифлянам два столетия назад, безошибочный способ избавиться от этого европейского наваждения. Силы, конечно, были другие и способ другой: история все-таки движется. Но смысл их контратаки остался прежний.
И это наводит нас на еще более странную мысль: а что если в основе цивилизационной неустойчивости России не один, а два равновесных, так сказать. «гена», если, другими словами, ее политическая культура принципиально ДВОЙСТВЕННА? Европейский «ген» мы уже довольно подробно наблюдали – и после ига, и после Московии. И вот мы видим, как повторяется его двойник -- патерналистская или, если хотите, евразийская государственность. В том, что она при Николае вернулась, едва ли может быть сомнение. Довольно послушать откровения министра народного просвещения Ширинского-Шихматова о том, чтобы впредь «все науки были основаны не на умствованиях, а на религиозных истинах в связи с богословием». И министр ведь не просто делился с публикой своими размышлениями, он закрыл в университетах кафедры философии, мотивируя тем, что «польза философии не доказана, а вред от нее возможен».
Спасибо, впрочем, Шихматову, те, кто шептался за его спиной, что он дал просвещению в России шах и мат, не оценили его заслугу: своим вполне московитским компромиссом он отвратил еще большую беду, царь ведь всерьез намеревался попросту упразднить в стране все университеты. Я говорю всерьез потому, что именно за робкое возражение против этого и был уволен предшественник Шихматова граф С.С.Уваров. Причем уволен оскорбительным письмом, которое заканчивалось так: «Надобно повиноваться, а рассуждения свои держать при себе». Добавьте к этому хоть жалобу славянофила Ивана Киреевского, что «русская литература раздавлена ценсурою неслыханною, какой не было примера с тех пор, как было изобретено книгопечатание». Или произнесенную с некоторой двже гордостью декларацию самого Николая: «Да, деспотизм еще существует в России, так как он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации» (на фоне того, с какой страстью опровергали подобные утверждения со времен Екатерины российские публицисты, включая и саму императрицу, выглядит, согласитесь, чудовищно).
Не знаю, как других, но меня эта батарея фактов убедила что московистский двойник европейского «гена» действительно торжествовал победу во второй четверти XIX века. Чаадаева она убедила тоже. Во всяком случае он тоже утверждал, что при Николае произошел «настоящий переворот в национальной мысли». В моих терминах это означает, что Россия опять отреклась от своей европейской идентичности. Если так, то академический вроде бы вопрос о происхождении этой фундаментальной двойственности русской политической культуры неожиданно становится жгуче актуальным. Хотя бы потому, что, не преодолев ее, Россия никогда не сможет стать нормальным цивилизованным государством. Оставим это для Заключения нашего эссе. А пока что рассмотрим, каким образом произошло это отречение при Николае.
Социальной базой второй самодержавной революции была, конечно, масса провинциального дворянства, все эти гоголевские Ноздревы и Собакевичи, до смерти перепуганные перспективой потери своего «живого» имущества. Тон задавали, впрочем, императорский двор, исполнявший роль парламента самодержавной государственности, и «патриотически настроенные» интелектуалы. Мы уже знаем, как оправдывали они сохранение крестьянского рабства и «сакрального самодержавия» в XIX веке. Не знаем мы и другое. Их аргумент – победа России в Отечественной войне над Наполеоном, поставившим на колени Европу, – оказался бессмертен.
Полтора столетия спустя превратит аналогичную победу – над Гитлером – в оправдание советского отречения от Европы Александр Проханов. И совсем уже фарсом будет выглядеть оправдание в «Известиях» путинского отречения неким И. Карауловым – победой российских спортсменов на февральской Олимпиаде 2014-го. Конечно же, сопроводит он свое открытие, подобно николаевским «патриотам 1840-х», глубокомысленным рассуждение о том, почему Россия не Европа: «Для русского человека идея “дела” важнее идеи “свободы”. Дайте ему настоящее дело, и он не соблазнится никакой абстрактной “свободой”, никакой мелочной Европой». Ну, какие тут могут быть комментарии?.
Скажу разве, что родоначальники Русской идеи, «патриоты 1840-х», шли куда дальше своих сегодняшних эпигонов. То, что Наполеон сломил дух Европы, ее волю к сопротивлению, и она вследствие этого загнивает, было для них общим местом. Но не может ли быть, предположили самые проницательные из них, что она уже и сгнила?
Во всяком случае, когда профессор МГУ С.П.Шевырев высказал эту мысль, она вызвала в придворных кругах не шок, а восторг. Вот как она звучала: «В наших сношениях с Западом мы имеем дело с человеком, несущим в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферой опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет». Это из статьи «Взгляд русского на просвещение Европы» в первом номере журнала “ Москвитянин“. А вот что писал автору из Петербурга его соредактор, другой профессор МГУ М.П.Погодин: «Такой эффект произведен в высшем кругу, что чудо. Все в восхищении и читают наперерыв. Твоя “Европа“ сводит с ума».
Cамо собою, Шевырев подробно обосновал свой приговор Европе. Но, имея в виду, что писал он все-таки в 1841 (!) году, обосновал он его почему-то странно знакомыми сегодня словами, например, «пренебрежением традиционными ценностями». «вседозволенностью» и «воинствующим атеизмом». Выглядело так, словно Россия претендует на роль классной дамы-надзирательницы по части морали и нравственности. Странность эта усиливается, когда читаешь в дневнике Анны Федоровны Тютчевой, современницы автора, очень хорошо осведомленной фрейлины цесаревны и беспощадного ума барышни, такую характеристику самой России: «Я не могла не задавать себе вопрос, какое будущее ожидает народ, высшие классы которого проникнуты растлением, низшие же классы погрязли в рабстве и систематически поддерживаемом невежестве». Но то были мысли для дневника.
А в реальности всего лишь полтора десятилетия после воцарения Николая священное для Чаадаева и Пушкина и всего александровского поколения слово «свобода» исчезло из лексикона. Оно ассоциировалось с «вседозволенностью» и, конечно, с «гниением». Одним словом, с Европой. Трудно даже представить себе, с каким ужасом осознавали свою немыслимую ошибку «патриоты» еще пятнадцать лет спустя, когда эта презренная «свобода» била крепостные русские армии в Крыму и без выстрела шел ко дну Черноморский флот. «Нас бьет не сила, она у нас есть, и не храбрость, нам ее не искать, -- восклицал тогда Алексей Хомяков, -- нас бьет и решительно бьет мысль и ум». И уныло вторил ему Погодин: «Не одна сила идет против нас, а дух, ум, воля, и какой дух, какой ум, какая воля!». И монотонно, но грозно звучал на военном совете у нового государя 3 января 1856 года доклад главнокомандующего Крымской армией М.Д.Горчакова: «Если б мы продолжали борьбу, мы лишились бы Финляндии, остзейских губерний, Царства Польского, западных губерний, Кавказа, Грузии, и ограничились бы тем, что некогда называлось великим княжеством московским».
Но до этого должны были пройти десятилетия! Как жилось, спросите вы, в эти десятилетия нормальным европейским людям, которых все-таки было тогда уже много в России? Так же примерно, как в Московии. Задыхались, отчаивались. И , конечно, поверили, что крышка захлопнулось, что ужас этот навсегда.
И снова ошиблись.Просто потому, что едва Николай умер, новая Московия умерла вместе с ним. Знаменательный эпизод, связанный с этим, оставил нам тот же С.М.Соловьев: «Приехавши в церковь, [присягать новому императору] я встретил на крыльце Грановского,первое мое слово ему было “умер”. Он отвечал: “Нет ничего удивительного, что он умер, удивительно, что мы еще живы”». Такова была первая эпитафия царю, попытавшемуся в очередной раз растоптать европейский «ген» России.
Вторая была еще страшнее, поскольку принадлежит лояльнейшему из лояльных подданных покойного. Для современного уха она звучит как приговор. Вот какой оставил Россию Николай, по мнению уже известного нам М.П.Погодина: «Невежды славят ее тишину, но это тишина кладбища, гниющего и смердящего физически и нравственно. Рабы славят ее порядок, но такой порядок поведет ее не счастью, не к славе,а в пропасть».
Третья четверть XIX века. О ней невозможно писать без боли. С одной стороны, это было замечательное время гласности и преобразований, какого не было в России с первой половины XVI века, с давно забытого ее Европейского столетия. С другой стороны, однако, овеяно оно трагедией: страна потеряла тогда неповторимый шанс раз и навсегда «присоединиться к человечеству», говоря словами Чаадаева, избежав тем самым кошмарного будущего, которое ей предстояло. Но пойдем по порядку.
Робкая оттепель, наступившая после смерти Николая, превращалась помаленьку в неостановимую весну преобразований. «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь, -- вспоминал отнюдь не сентиментальный Лев Толстой, -- все писали, читали, говорили, и все россияне, как один человек, находились в неотложном восторге». И в первую очередь молодежь. Вот как чувствовала это совсем еще юная Софья Ковалевская, знаменитый в будущем математик: «Такое счастливое время! Мы все были так глубоко убеждены, что современный строй не может далее существовать, что мы уже видели рассвет новых времен – времен свободы и всеобщего просвещения! И мысль эта была нам так приятна, что невозможно выразить словами». Не дай бог было царю обмануть эти ожидания.
Между тем перед нами вовсе не случай Петра, когда новый царь пришел с намерением разрушить старый режим. Напротив, при жизни отца Александр II был твердокаменным противником отмены крепостного права. Но волна общественных ожиданий оказалась неотразимой. Откуда-то, словно из-под земли, хлынул поток новых идей, новых людей, неожиданных свежих голосов. Похороненная заживо при Николае интеллигенция вдруг воскресла. Даже такой динозавр старого режима, как Погодин, поддался общему одушевлению. До такой степени, что писал нечто для него невероятное: «Назначение [Крымской войны] в европейской истории – возбудить Россию, державшую свои таланты под спудом, к принятию деятельного участия в общем ходе потомства Иафетова на пути к совершенствованию гражданскому и человеческому». Прислушайтесь, ведь говорил теперь Погодин, пусть выспренним «нововизантийским» слогом, то же самое, за что двадцать лет назад Чаадаева объявили сумасшедшим. А именно, что сфабрикованная николаевскими политтехнологами, «русская цивилизация» -- фантом и пора России возвращаться в ОБЩЕЕ европейское лоно.
И чего, вы думаете, ожидали от него, от этого лона, современники? Умеренный консерватор Константин Кавелин очень точно описал, каким именно должно оно быть в представлении публики в реформирующейся России. гарантии от произвола, свобода. «Конституция, – писал Кавелин, -- вот что составляет сейчас предмет тайных и явных мечтаний и горячих надежд. Это теперь самая ходячая и любимая мысль высшего сословия». И словно подтверждая мысль Кавелина, убеждал нового царя лидер тогдашних либералов, предводитель тверского дворянства Алексей Унковский: «Крестьянская реформа останется пустым звуком, мертвою бумагою, если освобождение крестьян не будет сопровождаться кореннымим преобразованиями всего русского государственного строя... Если правительство не внемлет такому общему желанию, то должно будет ожидать весьма печальных последствий». Нужно было быть глухим, чтоб не понять, о каких последствиях говорил Унковский: молодежь не простит царю обманутых ожиданий. А радикализация молодежи чревата чем угодно, вплоть до революции.
И ведь действительно напоен был, казалось, тогда самый воздух страны ожиданием чуда.Так разве не вылядело бы таким чудом, пригласи молодой царь для совета и согласия, как говорили в старину, «всенародных человек» и подпиши он на заре царствования хоть то самое представление, какое подписал он в его конце, роковым утром 1881 года? Подписал и, по свидетельству Дмитрия Милютина, присутствовавшего на церемонии, сказал сыновьям: «Я дал согласие на это представление, хотя и не скрываю от себя, что мы на пути к конституции»?
Трудно даже представить себе, что произошло бы с Россией, скажи это Александр II на четверть века раньше – в ситуации эйфории в стране, а не страха и паники, когда подписал конституционный акт после революции 1905 года Николай II. Во всяком случае Россия сохранила бы монархию, способную на такой гражданский подвиг. И избежала бы уличного террора. И цареубийства. А значит и большевизма. И Сталина.
Но чудо не совершилось. Двор стоял против конституции стеной. Как неосторожно проговорился выразитель его идей тюфяк-наследник, будущий Александр III: «Конституция? Они хотят, чтобы император всероссийский присягал каким-то скотам!».Хорошо же думал о своем народе помазанник божий. Впрочем, вот вам отзыв о нем ближайшего его сотрудника Сергея Витте: «Ниже среднего ума, ниже средних способностей, ниже среднего образования».
Но не посмел царь-реформатор пойти против своего двора в 1856 году. Решился лишь четверть века спустя, когда насмерть рассорился со всей камарильей из-за своих любовных дел. Обманул, короче говоря, в 1850-е ожидания. Результат был предсказуемым. Во всем оказался прав Унковский. Освобожденное от помещиков крестьянство осталось в рабстве у общин (от которого полвека спустя безуспешно попытался освободить его Столыпин). И независимый суд оказался несовместим с самодержавным порядком. В особенности после того, как обманутая молодежь, как и предвидел Унковский, и впрямь радикализировалась. И началась стрельба.
Поистине печальными оказались последствия этого обмана. Рванувшись на волне огромных общественных ожиданий в Европу, остановилась Россия на полдороге. Не вписывалась она в Европу со своим архаическим «сакральным самодержавием» и общинным рабством. Но и обратно к николаевскому патернализму не вернулась, несмотря на все старания Александра III. Словно повисла в воздухе. И даже когда после революции пятого года подписал Николай II то, что следовало подписать полустолетием раньше его деду, и тогда оказалось оно, по словам Макса Вебера, «псевдоконституционным думским самодержавием».
Но это уже о другой эпохе. Важно нам здесь лишь то, что даже режим спецслужб при Александре III не смог на этот раз убить в русской интеллигенции уверенность в европейском будущем России, обретенную во времена Великой реформы. Наконец-то обрела она веру. Великой литературой, Болдинской осенью русской культуры ответила на это благодарная русская интеллигенция. Отныне – и до конца постниколаевской эры --была в ее глазах Россия лишь «запоздалой Европой». Вот-вот, за ближайшим поворотом чудилась ей новая Великая реформа. Увы, нужно ли говорить, что опять ошибалась бедная русская интеллигенция? Что даже февральская революция, сокрушившая «сакрвльное самодержавие», привела страну не в Европу, но лишь в еще одну Московию. Не нужна оказалась победившему «мужицкому царству» Европа.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Затянулось эссе. Не думаю, что имеет нам смысл продолжать наш исторический обзор. Тезис о цивилизационной неустойчивости России, похоже, доказан. Мы видели, как в самых непохожих друг на друга исторических обстоятельствах теряла она -- и вновь обретала -- европейскую идентичность. Тем более не имеет это смысла, что весь дальнейший ход русской истории лишь повторял то, что мы уже знаем. Ну, еще раз потеряла Россия в советские времена европейскую идентичность. И еще раз вернула ее при Ельцине (вместе с неизбежным постсоветским хаосом) и опять потеряла при Путине. Ну, какая это в самом деле новость для кого-нибудь кто, как мы с читателем, наблюдал такие потери и обретения на протяжении сотен поколений? Разве не достаточно этого, чтобы заключить, что вездесущий сегодня пессимизм никак не отличается от точно такого же настроения московитских или николаевских времен? А также, чтобы понять, что европейский «ген» русской культуры -- неистребим?
Это, однако, слабое утешение, если вспомнить, что цивилизационная неустойчивость России предполагает постоянное присутствие патерналистского двойника европейского «гена». И покуда мы не установим, откуда он, двойник этот, взялся, все тот же роковой маятник будет по-прежнему раскачивать Россию. Это, конечно, совсем другая тема. И она требует отдельного разговора. Здесь скажу лишь, что есть два кандидата на должность двойника. Первый, конечно, Орда. Эта версия вовсю эксплуатируется русскими националистами, опирающимся на изыскания Льва Гумилева, согласно которым никакого завоевания Руси и монгольского ига не было, а было ее «добровольное объединение с Ордой против западной агрессии». Русь таким образом была сначала частью «славяно-монгольской» Орды, а затем, когда Орда развалилась, попросту ее заменила. Иначе говоря, Россия изначально евразийская империя. И любые попытки превратить ее в нормальное европейское государство только искалечили бы ее «культурный код». Это объясняет,например, декларацию Михаила Леонтьева: «Русский народ в тот момент, когда он превратится в нацию, прекратит свое существование как народа и Россия прекратит свое существование как государство».
Второе объяснение двойника предложено в первом томе моей трилогии. Исходит оно из фундаментальной дихотомии политической традиции русского средневековья. Согласно этой гипотезе, опирающейся на иследования Ключевского, в древней Руси существовали два совершенно различных отношения сеньора, князя-воителя -- или государства, если хотите, -- к «земле» (как называлось тогда общество, отсюда Земский собор).Первым было его отношение к своим дворцовым служащим, управлявшим его вотчиной, и кабальным людям, пахавшим княжеский домен. И это было вполне патерналистское отношение хозяина к холопам. Не удивительно, что именно его отстаивал в своих посланиях Курбскому Грозный. «Все рабы и рабы и никого больше, кроме рабов», как описывал их суть Ключевский. Отсюда и берет начало двойник -- холопская традиция России.
Совсем иначе должен был относится князь к своим вольным дружинникам, служившим ему по договору. Эти ведь могли и «отъехать» от сеньора, посмевшего обращаться с ними, как с холопами. Князья с патерналистскими склонностями по отношению в дружинникам элементарно не выживали в жестокой и перманентной междукняжеской войне. Достоинство и независимость дружинников имели таким образом надежное, почище золотого, обепечение – конкурентоспоспособность сеньора. И это вовсе не была вольница. У нее было правовое основание – договор, древнее право «свободного отъезда». Так выглядел исторический фундамент конституционной традиции России. Ибо что, по сути, есть конституция, если не договор между «землей» и государством? И едва примем мы это во внимание, так тотчас и перестанут нас удивлять и полноформатная Конституция Михаила Салтыкова 1610 года, и послепетровские «Кондиции» 1730-го, и конституционные проекты Сперанского и декабристов в 1810-е, и все прочие – вплоть до ельцинской. Они просто НЕ МОГЛИ не появиться в России.
Актуальные политические выводы, следующие из двух схематически очерченных выше объяснений происхождения двойника, противоположны. Первое – это приговор, не подлежащий обжалованию. А второе вполне укладывается в формулу «испорченная Европа». Причем «порча» эта не в самой даже средневековой дихотомии. Память о ней давно бы исчезла, когда б не обратил в холопство всю страну Грозный царь и не закрепил «порчу» в долгоиграющих институтах -- фундаменталистской церкви, крепостничества, «сакрального самодержавия», политического идолопоклонства, общинного рабства, военно- имперской государственности.
История, однако, «порчу» эту снимает. Медленнее, чем нам хотелось бы, но снимает, Вот смотрите. В 1700 году исчезла фунаменталистская церковь, в 1861-м -- крепостничество, в 1917-м – «сакральное самодержавие», в 1953-м – политическое идолопоклонство, в 1993-м – общинное рабство. Осталась имперская государственность. Может ли быть сомнение, что обречена и она? В порядке дня последнее усилие европейского «гена» России.
История учит нас не впадать в отчаяние. Ни при каких обстоятельствах. Меня убедил в этом Чаадаев. Но сумел ли я в свою очередь убедить в этом читателя?
Source URL: http://www.snob.ru/profile/11778/print/73342
* * *
Журнальный зал | Неприкосновенный запас, 2007 N1 (51)
Александр Львович Янов (р. 1930) - историк, профессор Университета города Нью-Йорка в отставке, автор книг: «Россия: У истоков трагедии 1462-1584» (М.: Прогресс-Традиция, 2001), «Патриотизм и национализм в России 1825-1921» (М.: Академкнига, 2002).
Александр Янов
Россия и Европа.
1462-1921*
История учит даже тех, кто у нее не учится, она их
проучивает за невежество и пренебрежение.
В. О. Ключевский
«По мере того как шли годы, - признавался в предисловии к своей книге “Открытое общество и его враги” сэр Карл Реймонд Поппер, - оптимизм, пронизывающий эту работу, все больше и больше казался мне наивным. Мой голос доносился до меня словно из отдаленного прошлого, как голос какого-нибудь пылавшего надеждой реформатора XVIII или даже XVII века»[1]. И при всем том ничего не стал сэр Карл менять ни в тексте своих полемических томов, ни тем более в самом их мифоборческом пафосе.
Мое отношение к трилогии «Россия и Европа. 1462-1921» очень напоминает то, что испытывал к своему старому двухтомнику Поппер. С той, конечно, разницей, что он развенчивал опасные мифы, созданные Платоном и Марксом, а я те, которыми обросла за несколько поколений русская история. Увы, я тоже нахожу оптимизм первой книги своей трилогии наивным и тоже мало что в ней меняю.
Просто теперь я понимаю: мифы, о которых я говорю, так глубоко укоренились в общественном сознании страны и настолько стали расхожей монетой, что нужны поистине сверхчеловеческие усилия, чтобы все их развенчать. Усилия, на которые я заведомо не способен.
Центральный миф
И все-таки именно первая книга трилогии помогла мне, а может быть, поможет и читателю докопаться до самого источника современного российского мифотворчества, до корневой системы, которая питает весь чертополох мифов, оправдывающих несвободу. Вот в чем она, похоже, состоит. Поскольку Европа - родина и символ свободы (либеральной демократии в политических терминах), мифотворцам непременно нужно доказать, что Россия не Европа. Проще всего, полагают они, сделать это, взяв в свидетели историю и объяснив, что с самого начала российской государственности свобода была ей противопоказана. Ибо основой ее политического устройства всегда был принцип патернализма, то есть гегемонии государства над обществом, выраженной в священной формуле «православие, самодержавие и народность».
Именно потому, говорят мифотворцы, и достигла высшего своего расцвета «русская цивилизация» в допетровской Московии XVII века, когда Россия была в наибольшей степени отчуждена от Европы, когда европейское просвещение считалось в ней смертным грехом и страна жила по собственным, «святорусским» нравственным правилам. Московия, таким образом, оказывается решающим доказательством неевропейского характера России, ее затонувшей Атлантидой, ее первозданным безгреховным (хотя и государственным) раем. Более того, и сегодня страна могла бы наслаждаться своей патерналистской «цивилизацией» и превосходство ее над либеральной Европой было бы всем очевидно, когда б не явился вдруг на исходе XVII века Петр, беспощадно растоптавший отечественное благочестие.
В результате Святая Русь оказалась под новым, на этот раз европейским игом, не менее жестоким, чем монгольское, только более лицемерным и соблазнительным. Но и под этим игом сумела она сохранить свою драгоценную патерналистскую традицию и имперское вдохновение золотого московитского века. И поэтому близок час, когда сбросит она либеральное иго, опять развернувшись во всю богатырскую мощь своей московитской культуры. И станет настоящей «альтернативой либеральной глобализации мира», по выражению Натальи Нарочницкой, ведущего идеолога одной из победивших на выборах 2003 года партии («Родины»). А вдобавок еще и «историософской столицей всего мира», как во времена благословенной Московии.
Так выглядит центральный миф врагов открытого общества постсоветской России. Без сомнения, есть еще великое множество других, частных, так сказать, мифов, но в конечном счете все они уходят корнями в эту московитскую мечту современных мифотворцев.
Первая поверка историей
Один из них, Михаил Назаров, внушает нам, что «Московия соединяла в себе как духовно-церковную преемственность от Иерусалима, так и имперскую преемственность в роли Третьего Рима». Причем именно «эта двойная роль, - объясняет Назаров, - сделала [тогдашнюю] Москву историософской столицей всего мира»[2]. Нарочницкая, естественно, поддерживает единомышленника. Она тоже сообщает нам, пусть и несколько косноязычно, что именно в московитские времена «Русь проделала колоссальный путь всестороннего развития, не создавая противоречия содержания и формы»[3]. Еще бы, ведь, как мы узнаем от Назарова, «сам русский быт стал тогда настолько православным, что в нем невозможно было отделить труд и отдых от богослужения и веры»[4].
Достаточно, однако, взглянуть на результаты этого «всестороннего развития» глазами самого проницательного из его современников, чтоб заподозрить во всех этих восторгах что-то неладное. Вот как описывал быт «историософской столицы мира» Юрий Крижанич: «Люди наши косны разумом, ленивы и нерасторопны […] Мы неспособны ни к каким благородным замыслам, никаких государственных или иных мудрых разговоров вести не можем, по сравнению с политичными народами полунемы и в науках несведущи и, что хуже всего, весь народ пьянствует от мала до велика»[5].
Пусть читатель теперь сам выберет, чему верить - «сердца горестным заметам» современника или восторженной риторике сегодняшних идеологов-мифотворцев. Впрочем, у Крижанича здесь явное преимущество. Он все-таки наблюдал «святую Русь» собственными глазами; вдобавок его наблюдения подтверждаются документальными свидетельствами.
Вот, например, строжайшее наставление из московитских школьных прописей: «Если спросят тебя, знаешь ли философию, отвечай: еллинских борзостей не текох, риторских астрономов не читах, с мудрыми философами не бывах». «Не текох и не бывах» добавлялось, поскольку «богомерзостен перед Богом всякий, кто любит геометрию, а се - душевные грехи - учиться астрономии и еллинским книгам»[6]. Мудрено ли, что оракулом Московии в космографии считался Кузьма Индикоплов, египетский монах VI века, полагавший землю четырехугольной? И это в эпоху Ньютона - после Коперника, Кеплера и Галилея!
Но, конечно, картина этой деградации отечественной культуры будет неполной, если не упомянуть, что именно Московии обязана Россия самыми страшными своими национальными бедами, преследовавшими ее на протяжении столетий, - крестьянским рабством, самодержавием и империей.
«Московитская болезнь»
Право, трудно не согласиться с Константином Леонтьевым, находившим в Московии лишь «бесцветность и пустоту»[7]. Или с Виссарионом Белинским, который называл ее порядки «китаизмом»[8], в «удушливой атмосфере которого, - добавлял Николай Бердяев, - угасла даже святость»[9]. Ведь и главный идеолог славянофильства Иван Киреевский не отрицал, что Московия пребывала «в оцепенении духовной деятельности»[10]. Но окончательный диагноз «московитской болезни», неожиданно поразившей Россию как раз в пору расцвета европейской культуры, поставил, конечно, самый авторитетный из этого консилиума знаменитых имен, историк Василий Осипович Ключевский.
Вот его вывод: недуг, которым на многие десятилетия захворала в XVII веке Россия, называется «затмение вселенской идеи»[11]. «Органический порок древнерусского церковного общества состоял в том, что оно считало себя единственным истинно правоверным в мире, свое понимание божества исключительно правильным, творца вселенной представляла своим русским богом, никому более не принадлежащим и неведомым»[12]. Другими словами, противопоставила себя христианской Европе - и в результате утратила «средства самоисправления и даже самые побуждения к нему»[13]. Если суммировать диагноз Ключевского в одной фразе, звучал бы он примерно так: на три поколения Россия как бы выпала из истории, провалилась в историческое небытие.
А христианский мир что ж? Он относился тогда к экстремальному фундаментализму Московии так же примерно, как в наше время относился мир мусульманский, скажем, к талибскому Афганистану, - со смесью презрения и ужаса. Талибы ведь тоже принесли своей стране «московитскую болезнь» и тоже объявили себя единственными истинно правоверными в мире. Разве что собственного афганского Аллаха не удосужились изобрести. Или не успели. Так или иначе, вот уж кто мог бы с гордостью повторить, лишь чуть-чуть перефразируя, похвальбу Назарова. Ведь и впрямь афганский быт стал тогда настолько исламским, что в нем невозможно было отделить труд и отдых от богослужения и веры.
При всем том никому в здравом уме не пришло бы в голову объявить талибский Афганистан «историософской столицей мира». И тем более утверждать, что он прошел «колоссальный путь всестороннего развития».
Добавим лишь одно: вся разница между Украиной и Россией и сводится-то, собственно, к тому, что в украинской истории не было Московии (даже после 1654 года Украина добилась широчайшей автономии и всю вторую половину XVII века оставалась скорее протекторатом, нежели частью России). Не потому ли дух свободы живее в ней и в наши дни?
И подумать только, что именно в московитском историческом несчастье видят сегодняшние мифотворцы не только высший расцвет русской культуры, но и прообраз будущего страны!
«Микроархетипы»
И тем не менее видят. Более того, успешно рекрутируют в свои ряды новых пропагандистов. Даже из числа ученых либералов. Один из них, Виталий Найшуль, заявил в интервью популярной газете в марте 2000 года, будто «карты ложатся так, что мы можем [снова] жить на Святой Руси»[14]. Очевидно, что связывал он осуществление своей мечты с президентством Путина, который, как Найшуль, по-видимому, совершенно серьезно надеялся, должен был посвятить себя возрождению православия, самодержавия и народности.
Православие императивно, рассуждал Найшуль, как единственно возможный в России «источник общенациональных нравственных норм»[15]. Самодержавие - потому, что «в русской государственности в руки одного человека, которого мы условно назовем Автократором [самодержцем по-русски], передается полный объем государственной ответственности и власти, так что не существует властного органа, который мог бы составить ему конкуренцию»[16]. Народность, наконец, следует возродить в виде неких «микроархетипов, обеспечивающих народной энергией» два других ингредиента этой «святорусской» триады.
Причем именно тех «микроархетипов», которыми «так богата [была] доимперская Русь»[17]. Короче, смысл всего дела сводится у Найшуля к тому, что только на московитском «ценностном языке и придется общаться с народом, чтобы решать современные государственные задачи»[18].
Иначе говоря, история не властна над Россией. Над другими властна, а над нами нет. Как были мы в XVII веке «косны разумом», если верить Крижаничу, и «полунемы», так полунемы должны мы оставаться и в XXI веке. И Европа с ее «идеей прогресса» и богопротивной геометрией нам не указ. Мы по-прежнему «еллинских борзостей не текох». И не собираемся.
Индустрия мифотворчества
И Виталий Найшуль, увы, не единственный из новобранцев, кому дорог центральный миф врагов открытого общества. На самом деле миф этот на глазах становится модным и среди сегодняшней российской элиты. Более того, превращается в инструмент политической борьбы. Вот свидетельство той же Натальи Нарочницкой: «Мои идеи, которые в 1993-1996 годах можно было поместить только в “Наш современник” [...] теперь идут нарасхват везде и во всех ведомствах вплоть до самых высоких. Пожалуйста, моя книга “Россия и русские в мировой политике” - антилиберальная и антизападная бомба, но разбирают все - не только оппозиционеры, но и бизнесмены, профессора и высокопоставленные сотрудники»[19].
Похоже, что, наряду с товарным рынком, в стране возник и рынок мифов, оправдывающих несвободу. И поскольку спрос порождает предложение, создается своего рода индустрия мифотворчества, занятая серийным воскрешением старых мифов (та же книга Нарочницкой, в частности, сплошь состоит из них). Вот вам еще один труженик этой индустрии - Станислав Белковский, тоже, конечно, либерал-расстрига, как и Найшуль, в прошлом близкий сотрудник Бориса Березовского, а ныне президент Института национальной стратегии.
В отличие, однако, от Найшуля, Белковский - никакой не ученый и о русской истории ничего, кроме старых мифов, подслушанных у Нарочницкой, не знает. Зато он талантливый политический манипулятор и отлично знает, в чьи паруса в каждый исторический момент дует ветер. И, конечно, неспроста столь свирепо обрушился он в газете «Moscow Times» на Послание президента Федеральному собранию - 2004, обвинив его в самом страшном, с точки зрения мифотворца, грехе: «Путин прямо заявил своим избирателям, чтоб оставили все надежды. Он не тот, за кого они его принимали, не борец за православие, самодержавие и народность».
Дальше Белковский расшифровывает этот странный упрек: «Путин практически отрекся от патернализма, господствовавшего на этой земле со времен Киевской Руси. Государство, дал он понять своим слушателям, больше не будет отцом и матерью своим подданным». Впрочем, «в остальном, - продолжал Белковский, - это была скучная и рутинная речь. Важно в ней лишь то, что Путин бросил вызов тысячелетней традиции доброго царя, заботящегося о своем народе, который отвечает ему преданностью, смирением и кротостью… Сознательно или бессознательно Путин дал понять аудитории, что получил мандат на отказ от русской истории». И если этого мало, то вот кое-что и похуже: «Путин забыл, что был избран народом, чтобы сразить гидру капитализма»[20].
Вторая поверка историей
Согласно нашим мифотворцам, важнейшей частью Русского проекта (как называет возврат к Московии тот же Белковский) является «возрождение Российской империи как геополитического субъекта, способного сыграть решающую роль в борьбе против глобального господства антихристианских сил», не говоря уже о том, что «Россия всегда империя» (Проханов). И судьба ее, конечно, принципиально неевропейская. Тем более, что Европа уже и «не способна на выработку собственной исторической стратегии». Другое дело - наше московитское отечество, где «православное возрождение неизбежно укрепило бы российское великодержавие и сделало бы Россию альтернативой либеральной глобализации мира» (Нарочницкая). Жаль только, что никто из них так и не собрался рассказать читателям о судьбе своих предшественников. О том, например, как всего лишь полтора столетия назад попытался повторить опыт Московии Николай I.
Именно в его царствование университеты оказались, по сути, превращены в богословские заведения и создана окончательная идеологическая аранжировка Русского проекта. И, по словам известного историка Александра Евгеньевича Преснякова, именно это царствование стало «золотым веком русского национализма, когда Россия и Европа сознательно противопоставлялись как два различных культурных мира, принципиально разных по основам их политического, религиозного, национального быта и характера»[21]. Согласитесь, что выглядит это как воплощенная мечта Нарочницкой. Я не говорю уже, что могущественная Российская империя действительно играла в ту пору решающую роль в борьбе против «антихристианских сил», даже крестовый поход объявила против «гнусного ислама», говоря словами современницы событий Анны Федоровны Тютчевой. И спрашивала тогда Анна Федоровна: «Неужели правда, что Россия призвана воплотить великую идею всемирной христианской империи, о которой мечтали Карл V и Наполеон?»[22]И Михаил Петрович Погодин уверенно отвечал на этот дерзкий вопрос: «Русский государь теперь ближе Карла V и Наполеона к их мечте об универсальной империи. Да, будущая судьба мира зависит от России… Она может все - чего же более?»[23]И заветная мечта о том, чтобы «латинская Европа на карте смотрелась довеском Евразии, соскальзывающим в Атлантический океан»[24], тоже была, казалось, близка к осуществлению. Во всяком случае, если верить приговору Европе, который вынес один из самых известных тогдашних мифотворцев, Степан Петрович Шевырев. Вот этот приговор: «В наших искренних, дружеских, тесных сношениях с Западом мы имеем дело с человеком, несущим в себе злой, заразительный недуг, окруженным атмосферой опасного дыхания. Мы целуемся с ним, обнимаемся… - и не замечаем скрытого яда в беспечном общении нашем, не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет (выделено мной. - А.Я.)»[25].
Это из статьи «Взгляд русского на просвещение Европы» в первом номере журнала «Москвитянин» (тогдашнего аналога «Нашего современника»). Из статьи, которая, совсем как книга Нарочницкой, тоже стала «антилиберальной и антизападной бомбой» и была, если верить Михаилу Петровичу Погодину, мгновенно расхватана «высокопоставленными сотрудниками» николаевской империи. Вот что писал Шевыреву из Петербурга Погодин: «Такой эффект произведен в высшем кругу, что чудо. Все в восхищении и читают наперерыв… Твоя “Европа” сводит с ума»[26]. Все это, не забудем, в 1841 году!
Чего еще, кажется, оставалось желать предшественникам наших мифотворцев? В их распоряжении было все. И «православное возрождение». И «великодержавие», доходящее до претензии на мировое господство. И заживо похороненная ими Европа. И Россия как «альтернатива либеральному миру». И даже строжайшее распоряжение самого высокопоставленного из «высокопоставленных сотрудников» о том, как надлежит писать русскую историю. Напомню, если кто забыл: «Прошлое России прекрасно, настоящее великолепно, а будущее выше того, что может представить себе человеческое воображение. Вот тот угол зрения, под каким должна писаться русским история России». Все, одним словом, о чем пока лишь мечтают их сегодняшние наследники. Разве что найшулевских «микроархетипов» не хватало.
И чем кончилось? Не Крымской ли катастрофой? Не унизительной ли капитуляцией перед этим самым «пахнувшим трупом» либеральным миром? Иначе говоря, даже при самых благоприятных, казалось бы, условиях кончилась мечта мифотворцев постыдным конфузом для отечества. Так какая же цена после этого всем их мифам?
Новые головы дракона
Так или иначе, понятно одно: не избавившись раз и навсегда от индустрии мифотворчества, Россия просто не сможет твердо и необратимо стать на путь европейской (а это значит, конечно, не только хозяйственной, но и политической) модернизации. Грозным уроком для всех, кто сомневался в этом в XIX веке, стал октябрь 1917-го, когда, вопреки всем прогнозам, совершила вдруг страна еще один головокружительный вираж и опять, в третий раз в своей истории, противопоставила себя Европе. Надо ли напоминать, что закончился этот вираж точно так же, как московитский и николаевский, - историческим тупиком и «духовным оцепенением»?
Но даже вполне осознав опасность мифотворчества, знаем ли мы, как от него избавиться? Я бросил ему вызов в первой книге трилогии и сражался, как увидит читатель, с куда более серьезными противниками, чем Нарочницкая или Белковский. И, по крайней мере, некоторые из самых опасных мифов, льщу себя надеждой, опроверг. Но ведь они, как сказочный дракон, тотчас отращивают на месте отрубленной головы новые головы. Читатель мог только что наблюдать один из таких случаев собственными глазами. Николаевская «народность» состояла, согласно изданному по высочайшему повелению прескрипту министра народного просвещения, «в беспредельной преданности и повиновении самодержавию»[27]. Столь откровенно холопская формулировка могла бы устроить разве что Белковского. Такого рафинированного интеллектуала, как Найшуль, от нее, надо полагать, тошнит.
Его предложения в этой связи мы видели. На месте архаической «народности» возникли вдруг вполне модерные «ценностный язык» и «микроархетипы доимперской Руси». Что именно должны они означать и чем отличаются от беспредельной преданности самодержавию, нам не объясняют. Подразумевается, конечно, нечто высокоученое и оригинальное. На самом же деле перед нами все тот же старый дракон, пытающийся отрастить новую голову на месте отрубленной. Читатель увидит в первой книге трилогии, что повторится эта фантасмагория еще много раз. Так как же, скажите, с этим бороться?
В конце концов даже Поппер должен был признать, что воевать с каждым отдельным мифом врагов открытого общества ему не под силу, и ограничился опровержением мифов Платона и Маркса. Но с другой стороны, если не бороться с каждой новой ипостасью неукротимо возрождающихся мифов, то какой тогда вообще в мифоборчестве смысл?
«Целина, ждущая плуга»
Странным образом навела меня на возможное решение этой, казалось бы, неразрешимой проблемы (да и то не сразу, а лишь во второй книге трилогии, трактующей николаевскую имитацию Московии в 1825-1855 годы) знаменитая жалоба Георгия Петровича Федотова на то, что «национальный канон, установленный в XIX веке, явно себя исчерпал. Его эвристическая и конструктивная ценность ничтожны. Он давно уже звучит фальшью, а другой схемы не создано. Нет архитектора, нет плана, нет идеи»[28]. Понять печаль Федотова, самого, пожалуй, проницательного из эмигрантских писателей, легко. В годы расцвета российской историографии, в постниколаевской России, серьезные историки, все как один западники (славянофилы так и не создали обобщающего исторического труда), исходили из одного и того же постулата. Звучал он примерно так: Петр навсегда повернул русскую жизнь на европейские рельсы. И после того, как великий император «отрекся», по выражению Чаадаева, «от старой России, вырыл пропасть между нашим прошлым и нашим настоящим и грудой бросил туда все наши предания»[29], никакая сила больше не сможет заставить страну снова противопоставить себя Европе. Возможность еще одного повторения Московии и в голову этим историкам не приходила. Даже николаевское царствование выглядело в свете этого «канона» всего лишь досадным эпизодом, своего рода последним арьергардным боем допетровской России. И Великая реформа Александра II, немедленно за ним последовавшая, еще раз, казалось, подтверждала постниколаевский консенсус историков: Россия движется в Европу, пусть с запозданием, но необратимо. В том-то, между прочим, и состоял смысл «национального канона», как выражались во времена Федотова (или, говоря современным научным языком, парадигмы национальной истории), что он позволял, полагали тогда историки, предсказывать будущее. Накануне 1917 года будущее России казалось им предопределенным. А потом грянул гром. И «канон» рухнул - вместе со всеми основанными на нем предсказаниями. И заменить его оказалось нечем. Удивительно ли после этого следующее заключение Федотова: «…наша история снова лежит перед нами как целина, ждущая плуга»?[30]
Обманутые мифотворцами
Мы уже знаем, что вместо новой парадигмы русской истории, которой следовало на этой целине вырасти, на обломках старого «канона», в интеллектуальном вакууме, образовавшемся на месте его крушения, вырос гигантский чертополох мифов. И что, спрашивается, с этим делать? Выпалывать каждый из них по отдельности заведомо, как выяснилось, невозможно. Однако, надеялся Федотов, есть альтернатива. А именно - попытаться создать новую парадигму, способную элиминировать весь мифологический чертополох сразу. «Вполне мыслима, - обещал он будущим историкам, - новая национальная схема», если только начать заново «изучать историю России, любовно вглядываться в ее черты, вырывать в ее земле закопанные клады»[31].
В принципе, спора нет, такая «схема» мыслима. Но есть ли сегодня в обществе силы, жизненно заинтересованные в генеральной расчистке территории русского прошлого? Попросту говоря, кому сейчас в России нужна историческая правда? Не все же, в конце концов, в стране московитские мифотворцы. Есть ведь и либеральная интеллигенция. Ну вот и спросите хотя бы Григория Явлинского, почему столь разочаровывающе кончился замечательный либеральный энтузиазм конца 1980-х. И ответит он вам, увы, совершенно в духе Белковского: «За нами тысяча лет тоталитаризма, а вы хотите, чтобы за какие-нибудь 15 лет все коренным образом изменилось?»
Разница лишь в том, что Явлинскому тоталитаризм омерзителен, а Белковский подобострастно именует его «тысячелетней традицией доброго царя». В том, однако, что прошлое России было монотонно антилиберальным и антиевропейским, сомнений, оказывается, нет ни у того, ни у другого. И это очень похоже на окончательную капитуляцию перед мифотворцами. У Белковского, естественно, проблемы с этим нет. Проблема у Явлинского. Поскольку, не переводя дыхания, сообщит он вам, что абсолютно уверен: лет через 25 в России непременно восторжествует европейская демократия.
Мудрено ли, что большинство ему не верит? Не верит, поскольку здравый смысл не оставляет сомнений, что леопард пятен не меняет, что деревья без корней не растут. И серый волк, как правило, доброй бабушкой не оборачивается. По какой же тогда, спрашивается, причине произойдет это чудо в России? А по той, объяснит скептическому большинству либерал, что так устроен современный мир в XXI веке. Согласитесь, что ответ, мягко выражаясь, неубедительный.
Просто потому, что Китай, если взять хоть один пример, тоже ведь часть современного мира, а движется тем не менее не к демократии, а, скорее, в противоположном направлении, то есть к агрессивному националистическому авторитаризму. Говорить ли о мире мусульманском, где некоторые страны, похоже, и вовсе движутся к Средневековью? Короче, очень быстро выясняется, что под «современным миром» поверивший мифотворцам либерал понимает на самом деле только Европу. Ту самую, между прочим, Европу, у которой, если верить мифотворцам, нет с Россией ровно ничего общего.
Вот тут и возникает главный вопрос: с какой, собственно, стати должны мы вообще слушать мифотворцев? Что они, в конце концов, знают о русской истории, кроме собственных мифов? Если уж на то пошло, я готов поручиться: когда читатель закроет последнюю страницу моей трилогии, у него не останется ни малейших сомнений, что либеральные, европейские корни ничуть не менее глубоки в русской политической культуре, чем патерналистские. Порою глубже. И лишь безграничным, почти неправдоподобным пренебрежением к отечественной истории можно объяснить то странное обстоятельство, что значительное большинство либеральных политиков позволило мифотворцам так жестоко себя обмануть.
Речь, естественно, не только о таких оппозиционных либералах, как Явлинский, но и о правительственных либеральных экономистах, не имеющих, как и он, ни малейшего понятия о том, что представления о прошлом страны влияют на ее будущее ничуть не меньше, нежели экономика. И, пренебрегая ими в суете своих административных забот, ставят они под вопрос главное: кто и для какой цели использует результаты их хозяйственных достижений?
Точно такую же ошибку сделал в свое время Сергей Юльевич Витте. И пришлось ему еще собственными глазами увидеть в июле 1914-го, как прахом пошли все плоды его титанических усилий в 1890-е вытащить Россию из экономического болота. Почему пошли они прахом? Да по той же причине: история представлялась ему столь несущественной по сравнению с громадой текущих финансовых и административных задач, что так и не догадался он спросить самого себя, для кого и для чего работает. Увы, ничему, как видим, не научила роковая ошибка Витте сегодняшних экономических либералов.
Именно это обстоятельство, однако, делает альтернативу, предложенную Федотовым, неотразимо соблазнительной для историка. И кроме того, с чего-то же должна начинаться война за освобождение территории русского прошлого, оккупированной новой ордой мифотворцев. Тем более, что стала бы она и войной за освобождение молодых умов от московитского морока. И с момента, когда я это понял, у меня, как и у любого серьезного историка России, просто не было выбора. Кто-то ведь должен ответить на вызов Федотова.
Ключевое событие
А теперь о том, чего ожидал Федотов от «новой национальной схемы». Естественно, прежде всего, чтобы она объяснила все те странности русской истории, что не вписывались в старую. И в особенности самую важную из них: почему периодически, как ему уже было ясно, швыряет Россию - от движения к европейской модернизации к московитскому тупику и обратно? Откуда этот гигантский исторический маятник, раскачивающий страну с самого XVI века? И почему так и не сумела она остановить его за пять столетий?
Для Федотова, разумеется, решающим свидетельством этой необъяснимой, на первый взгляд, странности был 1917 год. Но замечательная плеяда советских историков 1960-х (Александр Александрович Зимин, Сигурд Оттович Шмидт, Александр Ильич Копанев, Н.Е. Носов, Сергей Михайлович Каштанов, Даниил Павлович Маковский) обнаружила в архивах, во многих случаях провинциальных, неопровержимые документальные свидетельства, что 1917-й вовсе не был первой в России катастрофой европейской модернизации. Эти ученые поистине сделали именно то, что завещал нам Федотов: начав заново изучать историю России, они и впрямь нашли в ее земле «закопанные клады». Вот что они обнаружили.
Оказалось, что переворот Ивана IV в 1560 году, установивший в России самодержавие и положивший начало великой Смуте, а следовательно, и московитскому фундаментализму, был не менее, а может быть, и более жестокой, чем в 1917-м, патерналистской реакцией на вполне по тем временам либеральную эру модернизации, которую в первой книге трилогии назвал я европейским столетием России (1480-1560 годы). Да и николаевская имитация Московии переставала в этом контексте казаться случайным эпизодом русской истории, а выглядела скорее мрачным предзнаменованием того же, 1917 года. Один уже факт, что идейное наследие этого «эпизода» преградило России путь к преобразованию в конституционную монархию (единственную форму, в которой только и могла сохраниться в современном мире монархия), заставляет рассматривать николаевскую имитацию Московии как ключевое событие русской истории в Новое время. Достаточно вернуть его в контекст всего послепетровского периода, чтобы в этом не осталось сомнений.
Третья стратегия
Для Петра, вытаскивавшего страну из исторического тупика, выбор был прост: Московия или Европа. На одной стороне стояли «духовное оцепенение» и средневековые суеверия, на другой - нормальное движение истории, где те же богопротивные геометрия и философия привели каким-то образом к появлению многих неслыханных в «полунемой» Московии необходимых, в том числе и для нее, вещей - от мощных фрегатов до телескопов и носовых платков. Для Петра это был выбор без выбора. Европейское просвещение, как он его понимал, стало после него в России обязательным.
И ни один из наследовавших ему самодержцев до Николая I не смел уклониться от его европейской стратегии. Сергей Михайлович Соловьев подтверждает: «Начиная от Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства… Век с четвертью толковали только о благодетельных плодах просвещения, указывали на вредные последствия [московитского] невежества в суевериях»[32].
Но европейское просвещение имело, как оказалось, последствия, не предвиденные Петром. «Он воспитывал мастеровых, - заметил по этому поводу один из замечательных эмигрантских писателей, Владимир Вейдле, - а воспитал Державина и Пушкина»[33]. А отсюда уже недалеко было до того, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским», по выражению Пушкина[34], совсем другими глазами посмотрело на московитское наследство, которое не добил Петр и которое даже укрепилось после него в России. Речь шла, естественно, о крестьянском рабстве и о патерналистском его гаранте - самодержавии.
И очень скоро поняло это новое поколение, что, если действительно суждено России идти по пути европейской модернизации (включавшей, как мы помним, не только военный и хозяйственный рост, но и гарантии от произвола власти), разрушению подлежали и эти бастионы Московии. Точнее всех сформулировал этот вывод второго европейского поколения России Герцен, когда сказал, что «в XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом»[35]. Декабристы попытались воплотить этот вывод в жизнь. Выходило, короче говоря, что европейское просвещение неминуемо вело в России к европейской модернизации, а ориентированное на Европу самодержавие столь же неминуемо порождало своих могильщиков.
Вот почему потребовалось Николаю уничтожить эту петровскую ориентацию страны. Он просто не видел другого способа сохранить оба средневековых бастиона Московии, как объявить преступлением само европейское просвещение. Я не преувеличиваю. Я лишь повторяю известные слова Соловьева, что при Николае «просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства»[36]. Мы знаем, к чему это привело. Тридцать лет спустя Европа буквально вынудила Россию громом своих скорострельных пушек реабилитировать европейское просвещение и отказаться от одного из главных переживших Петра бастионов Московии - крестьянского рабства.
Однако апологеты царя-освободителя почему-то не заметили, что его Великая реформа была еще и великим гамбитом. Ибо пожертвовал он крепостным правом между прочим и для сохранения последнего уцелевшего бастиона Московии - гегемонии государства над обществом (в чем, собственно, и состоял смысл самодержавия). И с момента этого гамбита кончилась для правительства России петровская простота стратегического выбора. Отныне к петровской альтернативе - Европа или Московия - прибавилась сознательная попытка совместитьевропейскую риторику и имитацию европейских учреждений с московитским самодержавием.
Правительство опять открыло страну для европейского просвещения - и Россия благодарно ответила на это небывалым расцветом культуры. Оно допустило европейские реформы. Единственное, чего допустить оно не могло, - это европейская модернизация. Другими словами, гарантия от произвола власти. Сохранение московитского самодержавия станет для него последним рубежом, дальше которого отступать оно не желало. Дело дошло до того, что даже в 1906 году, после революции и введения Основного закона империи, последний император настоял на том, чтобы и в нем, в конституционном документе, именоваться самодержцем.
Искалеченная элита
Можно, конечно, предположить, что, откажись постниколаевский режим в 1861 году от своего хитрого гамбита, согласись Александр II созвать совещательное собрание представителей общества не в 1881 году (в день цареубийства), а за двадцать лет до этого, как требовала либеральная оппозиция, результат мог быть совсем иным. Во всяком случае, не было бы ни террора, ни цареубийства. Представительные учреждения успели бы к 1917 году пустить в стране корни, общество сломило бы гегемонию государства - и реставрация Московии на обломках самодержавия оказалась бы невозможной.
Но это все - знаменитое сослагательное наклонение, и учиться на таких ошибках могут лишь последующие поколения. По-настоящему интересный вопрос: почему царь-освободитель ничего этого не сделал? Ведь, в конце концов, он был племянником Александра I, для которого самодержавие отнюдь не было священной коровой и который незадолго до своей смерти даже сказал одному из домашних, перед кем, по словам Михаила Николаевича Покровского, «не нужно и не интересно было рисоваться: “Что бы обо мне ни говорили, но я жил и умру республиканцем”»[37].
Так или иначе, слова «республика» и «конституция» вовсе не были в России до Николая синонимами мятежа и государственной измены. Они стали такими после Николая, который не мог представить себе Россию без самодержавия и которому, как впоследствии Константину Леонтьеву, просто «не нужна была Россия несамодержавная»[38]. К сожалению, Александр Николаевич нисколько не походил на своего дядю, Александра I, и слишком хорошо усвоил самодержавный фанатизм отца. Потому и не сделал в 1861 году то, чего властно требовало время.
Еще хуже было, что Николай воспитал в этом духе не только своих сыновей, но и всех тех, кто их окружал, тогдашнюю российскую элиту, психологически искалеченную николаевским царствованием, как впоследствии признавался Александр Васильевич Головнин, министр народного просвещения в правительстве «молодых реформаторов» в 1860-е[39]. Отныне само слово «конституция» стало для этой «искалеченной» элиты равносильно измене отечеству. И это в момент, когда даже самые консервативные из великих держав Европы - и Германия, и Австро-Венгрия, и даже Оттоманская империя - уже были конституционными монархиями. Одна Россия, опять противопоставляя себя Европе, держалась за «сакральное» самодержавие как за талисман, обрекая таким образом на гибель и династию, и элиту.
Вот и судите после этого, была ли николаевская «Московия» всего лишь досадным эпизодом русской истории Нового времени.
«Новая национальная схема»?
Так или иначе, лишь окинув свежим взглядом историю николаевской России, понял я наконец, что, собственно, все это время делал, борясь с мифами. В действительности с самого начала пытался я осуществить завет Федотова, разглядеть во мгле прошлого очертания новой парадигмы русской истории. Помните его жалобу: «нет архитектора, нет плана, нет идеи»? Идея, по крайней мере теперь, есть. И состоит она в следующем.
Не может быть сомнения, что Россия способна к европейской модернизации. Она вполне убедительно это продемонстрировала уже на самой заре своего государственного существования. Тогда, всего лишь через два поколения после Ивана III, ее либеральная элита добилась Великой реформы 1550-х, заменившей феодальные «кормления» вполне европейским местным самоуправлением и судом присяжных. И включив в Судебник 1550 года знаменитый впоследствии пункт 98, юридически запрещавший царю принимать новые законы единолично. Имея в виду, что тогдашняя Россия была еще докрепостнической, досамодержавной и доимперской, одним словом, домосковитской, эти грандиозные реформы имеют, согласитесь, не меньшее право называться великими, нежели та компромиссная реформа, что лишь наполовину раскрепостила страну в 1861-м.
И снова потребовалось России лишь два поколения после Екатерины, чтобы вырастить вполне европейскую декабристскую контрэлиту, рискнувшую своей вполне благополучной жизнью ради освобождения крестьян и учреждения конституционной монархии. И говорю я здесь о целых поколениях серьезных европейских реформаторов России, для истребления которых понадобились умопомрачительная жестокость опричнины в XVI веке и имитация Московии в XIX. А ведь и после этого потрясала Россию серия пусть кратковременных, но массовых, поистине всенародных либеральных движений - и в октябре 1905-го, когда страна добилась наконец созыва общенационального представительства, и в феврале 1917-го, когда избавилась она от «сакрального» самодержавия, и в августе 1991-го, когда разгромлена была последняя попытка сохранить империю. Все это не оставляет сомнений, что Европа - не чужая для России «этноцивилизационная платформа», как утверждают мифотворцы; Европа - внутри России.
С другой стороны, однако, европейские поколения были все-таки истреблены и либеральные вспышки погашены, этого ведь тоже со счетов не сбросишь. Нужно ли более очевидное доказательство того, что, наряду со способностью к европейской модернизации, существует и способность России к патерналистской реакции и к повторяющимся погружениям в «духовное оцепенение»? Короче, если что-нибудь и впрямь отличает ее прошлое от истории остальной Европы, это именно способность повторять свои «выпадения» из этой истории. А это с несомненностью указывает, что в самой основе русской политической культуры не одна, а две одинаково древние и легитимные традиции - европейская и патерналистская. И непримиримая их борьба исключает общенациональный консенсус, на котором покоится современная европейская цивилизация (какие следуют из этой фундаментальной двойственности политические выводы, подробно обсуждено в трилогии).
Вот так в самой сжатой форме, кажется мне, могла бы выглядеть та «новая национальная схема», которую искал Федотов. В отличие от старой, она не пророчествует. Она лишь ставит граждан страны, ее элиты и ее лидеров перед выбором. Они могут либо продолжать вести себя так, словно эта опасная двойственность российской политической культуры их не касается, как вела себя, допустим, постниколаевская элита, либо признать, что в определенные исторические моменты страна действительно уязвима для попятного движения. И что именно это обстоятельство делает ее поведение непредсказуемым - не только для соседей, но и для самой себя.
В первом случае, читая эту трилогию, нельзя упускать из виду вынесенные в эпиграф прощальные слова Василия Осиповича Ключевского. Ибо как раз они напомнили России накануне ее очередного «выпадения» из истории, что учит эта история «даже тех, кто у нее не учится: она их проучивает за невежество и пренебрежение». Грозное заключение историка, столь драматически подтвержденное уже несколько лет спустя гибелью постниколаевской элиты, должно было бы стать одиннадцатой заповедью Моисея для тех, от кого зависит будущее страны.
Во втором случае пришла пора серьезно задуматься над тем, как эту попятную тенденцию раз и навсегда заблокировать. Более того, рассматривать такую блокаду как первостепенную государственную задачу.
Вопросы
Само собой разумеется, что всякая новая парадигма ставит перед историком ничуть не меньше вопросов, нежели старая. Главных среди них два. И касаются они, естественно, начальной и современной точек исторического спектра. Во-первых, требуется объяснить, откуда оно взялось, это странное сосуществование в политической культуре одной страны двух напрочь отрицающих друг друга традиций. Разумеется, консерваторы и либералы есть в любом европейском государстве. Но где еще, кроме России, приводило их соперничество к повторяющимся попыткам противопоставить себя Европе? Где еще сопровождались эти попытки «духовным оцепенением», охватывавшим страну на десятилетия? Короче, понять происхождение такой экстремальной поляризации императивно для новой парадигмы. Я не только начал с этого вопроса первую книгу трилогии, но и попытался на него ответить.
Второй вопрос если не более важный, то более насущный. В отличие от первого, академического, он актуальный, мучающий сегодня моих соотечественников. Для подавляющего большинства из них это даже не вопрос о свободе, но лишь вопрос о том, возможна ли в России «нормальная» (подразумевается - европейская) жизнь - без произвола чиновников, без нищеты, без страха перед завтрашним днем. И если возможна, то как ее добиться?
Для историка, который принял предложенную здесь парадигму, ответ на второй вопрос прост, поскольку прямо вытекает из первого. «Нормальная» жизнь наступит в России не раньше, чем она избавится от двойственности своих исторических традиций. Другими словами, когда, подобно обеим бывшим европейским сверхдержавам, Франции и Германии, станет одной из «нормальных», способных к общенациональному консенсусу великих держав Европы. В конце концов, ни одной из них не была эта способность дана, если можно так выразиться, от века. Можно сказать, что Франция, допустим, обрела ее не раньше 1871 года, а Германия так и вовсе не раньше 1945-го. Другое дело, что в силу накопившейся за столетия гражданской отсталости для России в XXI веке эта перспектива подразумевает…
Императив сознательного выбора
Мы видели, что обе стратегии, примененные патерналистскими правительствами с целью остановить европейскую модернизацию России, кончились катастрофически. Например, попытки наглухо отрезать страну от европейского просвещения, как в излюбленной мифотворцами Московии или при Николае, были в конечном счете сметены грандиозными реформами и остались в истории как символы невежества и суеверия. А попытка совместить европейскую риторику и имитацию европейских учреждений с гегемонией государства над обществом, как в постниколаевской России, кончилась революцией и гибелью патерналистской элиты. Но в то же время видели мы, что и оба европейских проекта - Ивана III и Екатерины II- привели в конечном счете лишь к мобилизации патерналистских элит и к самодержавной реакции, насильственно подавившей европейскую модернизацию. Похоже на заколдованный круг, не так ли?
Выход из него, я думаю, в том, чтобы присмотреться к качеству обоих предшествовавших европейских проектов. В конечном счете их смысл состоял, как мы видели, просто в том, чтобы не мешать европейскому просвещению России. И оно, это просвещение, усваивалось бессознательно, делало свою работу стихийно, как Марксов крот истории, постепенно избавляясь от московитского наследства - сначала от православного фундаментализма, затем от крестьянского рабства, потом от самодержавия и, наконец от империи. Другое дело, что крот истории роет медленно. Тем более, что работа его все время перебивается попятными движениями.
Это правда, что ему удалось сокрушить почти все главные столпы Московии - православный фундаментализм в XVIII веке, крепостное право в XIX, самодержавие и империю в XX. Не забудем, однако, что понадобилось для этого три столетия, а работа все еще не закончена - опасность попятного движения остается. Короче, даже в самых благоприятных условиях стихийному процессу европеизации потребовались поколения, чтобы добиться чего-нибудь путного. Десятилетия нужны были, чтобы из зерна, посеянного Иваном III, выросла европейская когорта, осуществившая Великую реформу 1550-х. И декабристов от Екатерины тоже отделяли два поколения. Проблема в том, может ли сегодняшняя Россия (даже в случае, если не произойдет в ней очередного движения вспять) ждать европейской модернизации так долго?
Вот лишь несколько цифр. Италию всегда упоминают как самый яркий пример европейской страны с «отрицательным естественным приростом населения». Между тем на сто рождений приходится там 107 смертей. В России - 170. Самый высокий в Европе процент смертности от сердечных заболеваний у людей рабочего возраста (от 25 до 64 лет) в Ирландии. В России он в 4 раза (!) выше. Финляндия - страна с самым высоким в Европе уровнем смертности от отравления. В России он выше опять-таки на 400%. Результат всех этих европейских рекордов поистине умопомрачительный: если молодых людей (в возрасте от 15 до 24 лет) было в России между 1975 и 2000 годом от 12 до 13 миллионов, то уже в 2025 году, то есть одно поколение спустя, окажется их, по прогнозам ООН, лишь 6 миллионов![40]Вот и судите теперь, может ли Россия ждать, покуда сами собой вырастут в ней поколения, подобные реформаторам 1550-х или декабристам.
Нет слов, пережить столь драматическую потерю молодежи на протяжении одного поколения было бы жесточайшей трагедией для любого народа. Для России с ее необъятной Сибирью окажется эта потеря трагичной вдвойне. Ведь и у потерявшей половину своей молодежи страны территория останется прежней, только значительная ее часть опустеет. На этой вторичной, так сказать, национальной драме и сосредоточивается в своей последней, неожиданно дружелюбной, даже, если хотите, полной симпатии к России книге «Выбор» Збигнев Бжезинский. К сожалению, подчеркивает он, демографическая катастрофа в России совпадает с гигантским демографическим бумом в Китае, население которого уже в 2015 году достигнет полутора миллиардов человек.
Обращает он внимание и на то зловещее обстоятельство, что китайские школьники уже сегодня учатся географии по картам, на которых вся территория от Владивостока до Урала окрашена в национальные цвета их страны. Вот его заключение: «Имея в виду демографический упадок России и то, что происходит в Китае, ей нужна помощь, чтобы сохранить Сибирь… без помощи Запада Россия не может быть уверена, что сумеет ее удержать»[41].
Я намеренно не касаюсь здесь таких сложных и спорных сюжетов, как, допустим, способность (или неспособность) сегодняшней России ответить на вызов захлестнувшей мир глобализации. Говорю я лишь о самом простом, насущном и очевидном для всех вызове - демографическом, который, в сочетании с амбициями державного национализма в Китае (у них тоже есть свои Леонтьевы и Прохановы), неминуемо обернется смертельной угрозой для самого существования России как великой державы. А также, конечно, о том, что, оставаясь в плену «языческого особнячества», по выражению Владимира Сергеевича Соловьева, ответить на этот вызов не сможет она ни при каких обстоятельствах.
Так что же следует из этого рокового стечения угроз, настигших Россию в XXI веке? Похоже, главным образом два вывода. Во-первых, что на этот раз крот истории может и опоздать. Слишком много за спиной у страны «затмений вселенской идеи» и слишком дорого и долго она за них платила, чтобы положиться на стихийный процесс европеизации. А во-вторых, впервые в истории сознательный выбор исторического пути оказывается для русской истории-странницы буквально вопросом жизни и смерти. И шаги, которые нужны для этого, должны быть еще более драматическими, нежели шаг, сделанный Путиным после 11 сентября 2001 года.
О том, какими именно могут быть эти шаги, говорил я, конечно, и в других книгах, но подробно обсудил именно в последней трилогии. Ибо дорого яичко ко Христову дню. Важно, чтобы читатель получил полное представление о том, чем могут закончиться московитские фантазии мифотворцев и начитавшихся Нарочницкой «сотрудников» в не успевшей еще стать на ноги после советского «затмения» стране.
***
Я понимаю, что, может быть, и опоздал со своей трилогией, что слишком далеко уже зашло влияние мифотворцев. Тем более досадно это опоздание (если я и впрямь опоздал), что практически все элементы новой парадигмы русской истории присутствовали уже и в моих предыдущих книгах. И все-таки в цельную картину, в «новую национальную схему», о которой мечтал Федотов, элементы эти загадочным образом не складывались. Не складывались, покуда не ожила передо мной николаевская «Московия». В заключение позволю себе еще раз процитировать Поппера. «Мы могли бы стать хозяевами своей судьбы, - говорит он, - если бы перестали становиться в позу пророков»[42]. Как видит читатель, предложенная здесь новая парадигма и впрямь, в отличие от той, что рухнула в 1917-м, не предсказывает будущее России. Она лишь предлагает моральный и политический выбор - опасный и драматический для одних, страшный для других, но неминуемый для страны в целом. И, конечно, объясняет, почему в еще большей степени, чем в 1861-м, зависит от этого выбора судьба России на много поколений вперед.
Source URL: http://magazines.russ.ru/nz/2007/1/ia11-pr.html
* * *
Александр Янов. История русской идеи. Первая статья цикла
01 мая //: ДВЕ РУССКИЕ ИДЕИ
Эта культурная катастрофа на два столетия вперед сделала патриотизм в России уязвимым для националистической деградации. И положила начало его вековой драме.
Что случилось бы с Америкой, если б в один туманный день 1776 года интеллектуальные лидеры поколения, основавшего Соединенные Штаты, все, кто проголосовал 2 июля за Декларацию Независимости, оказались вдруг изъяты из обращения — казнены, заточены в казематы, изолированы от общества, как прокаженные? Я не знаю ни одного американского историка, ни одного даже фантаста, которому пришло бы в голову обсуждать такую дикую гипотезу. Знаю, однако, что историку России мысль эта не покажется дикой. Не покажется и гипотезой. В прошлом его страны такие культурные катастрофы случались не раз.
Впервые произошло это еще в середине XVI века, когда царь Иван IV, вопреки сопротивлению политической элиты, «повернул на Германы», то есть, бросил вызов Европе. Все лучшие административные и военные кадры страны были попросту вырезаны. Москва была, можно сказать, обезглавлена, и дело тогда кончилось, естественно, капитуляцией в Ливонской войне. Еще раз случилось это, когда большевистское правительство выслало за границу интеллектуальных лидеров Серебряного века на знаменитом «философском пароходе» (тем, кто остался на суше, суждено было сгнить в лагерях, как Павлу Флоренскому, погибнуть в гражданской войне, как Евгению Трубецому, или от голода и отчаяния, как Василию Розанову и Александру Блоку). Но сейчас речь о другой культурной катастрофе, той, что произошла в промежутке между этими двумя.
ПОТЕРЯННОЕ ПОКОЛЕНИЕ
Я не уверен, что многие в сегодняшней России, даже среди тех, кому небезразлично прошлое отечества, задумывались над ролью декабристского поколения в истории расколотого надвое народа. Несмотря даже на то, что и сейчас с нами этот раскол — на «креативное» меньшинство и «уралвагонзаводское» большинство. Но начался он не вчера и не с Путина.
Можно даже точно назвать дату его начала. 1581 год, когда так называемые «заповедные» годы, введенные тем же Иваном IV, возвестили закрепощение большинства страны, крестьянства. «Лермонтов точно сформулировал впоследствии, что из этого получилось: страна рабов, страна господ». Столетие спустя, круто развернув меньшинство лицом к Европе, Петр довершил дело. С тех пор и разверзлась пропасть между двумя Россиями, и каждая из них жила в собственном временном измерении, одна в Европе, другая — в средневековье. В одной, по выражению Михаила Сперанского, «открывались академии, а в другой народ считал чтение грамоты между смертными грехами». Одна удивляла мир величием своей культуры, другая... Но мне не сказать лучше Герцена: «В передних и девичьих схоронены целые мартирологи страшных злодейств, воспоминание о них бродит в душе и поколениями назревает в кровавую и страшную месть, которую остановить вряд возможно ли будет».
Короче, Россия была беременна грозной мужицкой местью, способной, подобно гигантскому цунами, напрочь снести всю ее великую европейскую культуру, беременна, если хотите, 1917-м. Давно. До декабристов и после них. Но именно декабристы были первыми, кто поставил перед обществом задачу покончить с этой смертельной пропастью, дать обеим Россиям возможность снова заговорить на одном языке. Другими словами, попытался воссоединить расколотую страну, пока она не перестала быть пусть «испорченной», но Европой.
Да, это требовало немедленной крестьянской свободы и форсированного просвещения народа. Требовало немедленной отмены самодержавия — крепостного права для мысли — и публичного обсуждения «наших общественных грехов и немощей», как назвал это Владимир Сергеевич Соловьев. Требовало, наконец, Федерации вместо Империи. Для того и вышли декабристы на площадь. Ну подумайте, что было этим вполне благополучным людям до крестьянского рабства и темноты народной? Рискнули они своим благополучием и жизнью только потому, что им было невыносимо стыдно за свою страну. Потому что в европейской державе, победительнице Наполеона, так жить было нельзя. Это и был истинный патриотизм, о котором говорил Соловьев.
Россия могла быть сегодня великой европейской державой вместо периферийной нефтегазовой колонки, не поднимись из бездны культурной катастрофы 14 декабря 1825 года знаменитая уваровская триада, уверенная, по словам того же Соловьева, что Россия «и без того всех лучше». Не введи эта триада в оборот загадочную категорию «народности» — кодовое обозначение той второй России, что осталась по другую сторону пропасти, — превратив таким образом НАРОД в «великого немого», в сфинкса, в гигантскую загадку, которую «умом не понять» и которую каждое новое поколение будет стараться разгадать по своему, вкладывая в нее свои стеретипы. Хуже того, связав в триаде «народность» с православием и самодержавим, власть начинает процесс деевропеизации культурной элиты, разрушение дела Петра. В конце концов, ни в одной ведь великой европейской державе нет ни православия, ни самодержавия, ни тем более государственной идеологии..Вот и начинала Россия выглядеть ни на кого непохожей, уникальной, неевропейской.
...Но случилось то, что случилось. Мечта о воссоединении страны была забыта. И одно лишь осталось нам на память об этом потерянном для России поколении — неумирающая мечта о свободе. Читайте уцелевшую записку Гаврилы Батюшкова, переданную из Петропавловской крепости в ожидании смертного приговора: «Наше тайное общество состояло из людей, которыми Россия всегда будет гордиться... При таком неравенстве сил голос свободы мог звучать в России лишь несколько часов, но как же прекрасно, что он прозвучал!». И еще, пожалуй, статья из проекта конституции Никиты Муравьева: «Раб, прикоснувшийся к русской земле, становится свободным человеком».
МОМЕНТ ИСТИНЫ
Нам важно это понять, если мы хотим точно зафиксировать момент, когда пушкинское ЧУВСТВО «любви к отеческим гробам» начало превращаться в ИДЕОЛОГИЮ «государственного патриотизма». Искать его нужно в том, что наступило после поражения декабристов. А что, собственно, могло наступить в обществе, из которого вынули сердце, «все — по словам Герцена, — что было в тогдашней России талантливого, образованного, благородного и блестящего»? Что, если не глубочайший идейный вакуум, духовное оцепенение, пустота? «Первое десятилетие после 1825 года было страшно не только от открытого гонения на всякую мысль, но от полнейшей пустоты, обличившейся в обществе. Оно пало, оно было сбито с толку и запугано. Лучшие люди разглядывали, что прежние пути вряд возможны, новых не знали». Не в том, выходит, только было дело, что «говорить было опасно», но и в том, что «сказать было нечего».
Именно эту глухую безнадежность точно зарегистририровал в своем знаменитом Философическом письме Чаадаев. Вот как суммировал его смысл Герцен: «Все спрашивали, что будет? Так жить невозможно... Где же выход? „Его нет“ — отвечал человек петровского времени, европейской цивилизации, веривший при Александре в европейскую будущность России».
Выхода нет? Могло ли удовлетвориться этим страшным приговором поколение русской молодежи, подраставшее на смену декабристскому?
Но «выход» требовался не одной лишь молодежи. Он нужен был и власти. Надо было найти убедительное оправдание крепостному рабству и самодержавию в условиях, когда нигде в Европе ничего подобного уже не существовало (тамошний абсолютизм был не чета самодержавию — независимый суд он во всяком случае признавал, и «отцами нации» монархов там давно уже не считали). Что сделала в этой ситации власть, мы знаем: обзавелась собственной идеологией, смысл которой сводился бы к тому, что Россия — не Европа.
И с некоторой даже гордостью мог теперь заявить глава режима, что он отец нации и, чтоб совсем уж было понятно, что «деспотизм еще существует в России, но он согласен с гением нации». Иначе говоря, что возглавляет он нацию рабов. Так обрела свой «выход» власть. Так выглядела при ее зарождении казенная Русская идея. Сложнее было с молодежью.
Вторая русская идея
Молодежи-то деспотизм ненавистен был не меньше, чем декабристам. С другой стороны, однако, после 14 декабря екатеринский проект российского будущего («Россия есть держава европейская»), вдохновлявший декабристов, стал выглядеть в глазах нового поколения нереалистичным. Разве большинство русского народа не поддержало в этом конфликте самодержавие? И разве не учил нас Карамзин, что «именно самодержавие основало и воскресило Россию»? И что «с переменою государственного устава она гибла и должна погибнуть»? Если так, то следет ли, подобно декабристам, стремится заменить это спасительное самодержавие европейской конституцией?
Тем более, что и сама Европа переживала в ту пору мучительный переходный период (очень напоминающий, кстати, то, что переживает нынче Россия). Как писал один из лидеров этой усомнившейся в правоте декабристов части молодежи (вскоре их назовут славянофилами) Иван Аксаков, «посмотрите на Запад, народы увлеклись тщеславными побуждениями, поверили в возможность правительственного совершенства, наделали республик, настроили конституций — и обеднели душою, готовы рухнуть каждую минуту».
Нет, во многом славянофильская молодежь была согласна с декабристами, она ведь все-таки тоже была их наследницей. И в том согласна, что крестьянское рабство позор России. «Покуда Россия остается страной рабовладельцев, — писал Алексей Хомяков, — у нее нет права на нравственное значение». И в том, — вторил ему Константин Аксаков, — что «все зло от угнетательной системы нашего правительства, оно вмешалось в нравственную жизнь народа и перешло, таким образом, в душевредный деспотизм». Но и расхождения, как видим, были. И принципиальные: и по поводу самодержавия, и по поводу Европы — славянофилы были уверены (как и по сей день), что у нее нет будущего. Но главное расхождение могло поначалу показаться фантасмагорическим.