Не думаете ли вы, что, расскажи историк Зубов читателям про этот, столь отчаянно похожий на сегодняшнюю ситуацию урок, расскажи он его так же подробно и документально, как рассказал про эскапады Гитлера, шансов заставить неопределившихся задуматься над тем, что происходит, было бы у него несопоставимо больше?
Source URL: http://www.snob.ru/profile/11778/blog/72957
* * *
Славянофилы – Александр Янов – Блог – Сноб
С декабристских времен власть и мыслящие люди в России были по разные стороны баррикады. Самодержавие со своими жандармами, со своими двенадцатью цензурами, со своей казенной риторикой считалось чужим, считалось врагом. Язык не поворачивался оправдывать запрет на инакомыслие, лежащий в основе николаевской официальной народности. Так и писал Петр Вяземский: «Честному и благожелательному русскому нельзя больше говорить в Европе о России или за Россию. Можно повиноваться, но нельзя оправдывать и вступаться». Хватало, конечно, и таких, кто служил режиму по нужде или по охоте – когда их не хватает? – но те были нерукопожатные. В 1840-е, однако, произошло нечто невероятное.
Самодержавие вдруг было поднято на щит. Нет, не то самодержавие, что воцарилось в России после разгрома декабристов, другое, очищенное от казенной шелухи, от цензуры и крепостничества, рафинированное, так сказать, но все-таки самодержавие. Именно оно было представлено обществу как воплощение национальной – и цивилизационной – идентичности России. Невероятным казалось это потому, что мало кто уже мог вообще представить себе какое-нибудь другое самодержавие, кроме косноязычного и хамоватого монстра, устами самого самодержца объявившего себя деспотизмом. Тем более представить его респектабельным, оснащенным всеми новейшими философскими и культурологическими аксессуарами – в качестве последнего, если хотите, слова науки.
Тем не менее группа одаренных и уважаемых московских философов и литераторов (Константин Аксаков, Алексей Хомяков, Иван Киреевский, Юрий Самарин и др.) с конца 1830-х работала именно над такой метаморфозой самодержавия. Оппоненты прозвали их славянофилами (они, впрочем, против этого не возражали). И никто, даже Чаадаев, не предвидел, что именно им, этим на первый взгляд чудакам, суждено было стать знаменосцами особняческого мифа, обеспечив ему своего рода бессмертие. И именно под их пером станет погодинский постулат «Россия не Европа» русской национальной идеей.
Учителя и ученики
Разумеется, само представление, что идея может быть национальной, они заимствовали у германских романтиков-тевтонофилов, отчаянно ревизовавших в начале XIX века европейскую традицию эпохи Просвещения (я не должен напоминать читателю, что в этой традиции идеи не имеют отечества). Немцы, однако, придумали свой Sonderweg («особый путь»), протестуя против наполеоновского деспотизма, безжалостно кромсавшего и унижавшего их и без того разодранную на десятки крохотных государств родину. В их сознании Просвещение отождествлялось с фигурой всеевропейского деспота. Оттого и придумали они свой, германский, отдельный от Европы «особый путь». Но славянофилы-то жили в гигантской монолитной империи. Более того, в могучей сверхдержаве, разгромившей Наполеона. Так откуда, спрашивается, русский Sonderweg?
Представьте, сколько ума, таланта и изобретательности понадобилось славянофилам, чтобы адаптировать национальную идею их немецких учителей к российским реалиям. Ларчик, впрочем, открывался просто: ученики тоже протестовали против деспотизма. И их деспот, считали они, тоже поработил Россию. Звали его Петр, был он императором всероссийским, но императором-предателем. Как часовой, изменивший своему долгу, открыл он ворота православной крепости чуждым ей идеям европейского Просвещения, искалечив ее «культурный код» и превратив Россию в какую-то ублюдочную полу-Европу. Вот и пожинаем мы сейчас, заявили славянофилы, плоды его предательства. Короче, Россия была, по их мнению, так же беспощадно унижена при Николае, как Германия при Наполеоне.
Унижена до такой степени, что Николай мог, как мы помним, публично объявить, будто деспотизм «согласен с гением нации». Словно русские нация рабов. Мало того, как объяснял один из его приближенных генерал Яков Ростовцев, «совесть нужна человеку в частном домашнем быту, а на службе и в гражданских отношениях ее заменяет высшее начальство». Официальная народность претендовала, таким образом, быть вовсе не самодержавной властью, но пастырем народным, его моральным учителем, его совестью. И «название государя Земной бог, хотя и не вошло в титул, допускается как толкование власти царской».
Из декабристской шинели?
Как видим, возмущал николаевский деспотизм родоначальников славянофильства ничуть не меньше, чем декабристов. Тем более что представлялся он им не только цезарепапизмом, как Владимиру Соловьеву, и не только «дикой полицейской попыткой отрезаться от Европы», как Александру Герцену, но в буквальном смысле слова ересью, секулярной религией, призванной подменить православие.
Впоследствии в открытом письме Александру II Константин Аксаков бесстрашно высказал все, что он думал о николаевской России: «Как дурная трава, выросла непомерная бессовестная лесть, обращающая почтение к царю в идолопоклонство... Откуда происходит внутренний разврат, взяточничество, грабительство и ложь, переполняющие Россию? От угнетательной системы нашего правительства, от того, что правительство вмешалось в нравственную жизнь народа и перешло, таким образом, в душевредный деспотизм, гнетущий духовный мир и человеческое достоинство народа. Современное состояние России представляет внутрений разлад, прикрываемый бессовестной ложью, – все лгут друг другу, видят это, продолжают лгать и неизвестно, до чего дойдут».
Важно нам здесь, что написать это могли и Михаил Лунин, и Кондратий Рылеев. Иначе говоря, то, что родоначальники славянофильства были либералами, вышли, так сказать, из декабристской шинели, не подлежало бы сомнению, даже не будь знаменитого стихотворения Хомякова «Россия»:
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена,
Безбожной лести, лжи притворной,
И лени мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна.
И тем более ошеломляюще, тем более чуждо либеральной традиции звучала концовка стихотворения:
О, недостойная избранья,
Ты избрана!
Рождение национал-либерализма
Как ничто другое освещал этот бесподобный мистический поворот жестокую истину: в России родилось совершенно новое мировоззрение, сочетавшее в себе две взаимоисключающие идеологии: современный либерализм и средневековую веру в избранность сакральной – в силу своего исключительного правоверия – нации. Назовем ее национал-либерализмом. Это роковое раздвоение славянофильства между декабристской бесхитростностью и особнячеством тонко заметил Владимир Соловьев, предсказав всю его дальнейшую судьбу: «Внутреннее противоречие между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше, погубило славянофильство».
Странно, что не понял губительность этого противоречия и даже любовался им Николай Бердяев, написавший книгу о Хомякове: «В его стихотворениях отражается двойственность славянофильского мессианизма – русский народ смиренный, и этот смиренный народ сознает себя первым, единственным в мире... Хомяков хочет уверить, что русский народ – не воинственный, но сам он, типичный русский человек, был полон воинственного духа, и это было пленительно в нем. Он отвергал соблазн империализма, но в то же время хотел господства России не только над славянством, но и над всем миром». Бердяев считал себя преданным учеником Соловьева, но, боюсь, Соловьев едва ли признал бы его своим учеником.
Гибель славянофильства предсказал еще Владимир Соловьев: искусственное соединение в одной доктрине двух несоединимых начал чревато вырождениемНо противоречия славянофильства этим, увы, не исчерпывались. Проклиная «душевредный деспотизм», самодержавие, на котором он зиждился, они, как мы видели, восхваляли. Ибо «только при неограниченной власти монархической народ может отделить от себя государство, предоставив себе жизнь нравственную». Свободу они воспевали, но конституцию, без которой ее не бывает, поносили. «Вмешательство государства в нравственную жизнь народа» порицали, но и «вмешательство народа в государственную власть» считали источником всех бед. «Посмотрите на Запад, – восклицал Иван Аксаков, младший брат Константина и будущий лидер второго поколения славянофилов, – народы увлеклись тщеславными побуждениями, поверили в возможность правительственного совершенства, наделали республик, понастроили конституций – и обеднели душою, готовы рухнуть каждую минуту».
Но дадим слово им самим. Пусть сами попытаются убедить читателя в преимуществах своего национал-либерализма. Вот центральный их постулат: «Первое отношение между правительством и народом есть отношение взаимного невмешательства». Покоилось оно на цепочке аксиом. У нас все не так, как на Западе. Православный народ и самодержавное государство связаны у нас отношениями «взаимной доверенности», по каковой причине жестокие конфликты, преследующие Запад, у нас исключены. Поэтому нет нужды в ограничениях власти, в конституциях и парламентах. И слава богу, ибо иначе «юридические нормы залезут в мир внутренней жизни, закуют его свободу, источник животворения, все омертвят и, разумеется, омертвеют сами». Оттого и угасает Европа, доживая последние годы, как тело без души, и «мертвенным покровом покрылся Запад весь».
Есть и другая причина превосходства допетровской Руси над Западом. У нас не было нужды в аристократии, сформировавшейся там из потомков древних завоевателей. Действительным аристократом был у нас – и, слава богу, остается – крестьянин, хранитель традиционных ценностей, тот самый народ, что некогда призвал царей и добровольно вручил им самодержавную власть. «Мы обращаемся к простому народу по той же причине, по которой они обращаются к аристократии, т. е. потому, что у нас только народ хранит в себе уважение к отечественному преданию. В России единственный приют торизма – черная изба крестьянина».
Отсюда неожиданное заключение: верховный суверенитет – народ – существует у нас и только у нас. Как писал единомышленнику Хомяков по поводу статьи Тютчева, высмеивавшей народный суверенитет: «попеняйте ему за нападение на souveraineté du people. В нем действительно souveraineté suprême. Иначе что же 1612 год? Я имею право это говорить потому именно, что я антиреспубликанец, антиконституционалист и пр. Самое повиновение народа есть un acte du souveraineté».
Полуправда
Я воздерживался от комментариев, пока славянофилы излагали преимущества своей политической философии. Естественно, впору было бы сейчас спросить читателя: ну как, убедили вас их аргументы? Но последняя реплика Хомякова напрашивается на немедленный ответ. Ибо, согласившись, что народ действительно был в допетровской России souveraineté suprême, получится, что сам этот народ своей верховной волей себя же и закрепостил. Какой же тогда смысл в славянофильском протесте против крепостничества? И как посмел тот же Хомяков заклеймить этот народный acte du souveraineté «мерзостью рабства законного»? И заявить вдобавок, что «покуда Россия остается страной рабовладельцев, у нее нет права на нравственное значение»?
Сказать это имели право декабристы. Имели, потому что были уверены: закрепостило народ самодержавное государство, причем именно в допетровской Руси, в этом православном рае славянофилов, и прекраснейшим образом обошлось оно, порабощая cвой народ, без предателя-Петра. Иначе говоря, либеральная, декабристская половина славянофильства вправе была занимать ту антикрепостническую позицию, которую занимало оно в николаевской России. Но «антиконституционалистcкая», самодержавная его половина лишала славянофилов этого права, повисала в воздухе. Примерно так же, как мы увидим дальше, обстояло дело и с другими аргументами славянофилов. Все они (за исключением прямого вздора, как, например, того, что «Европа доживает последние дни» и «готова рухнуть каждую минуту» – в 1840-е!) оказались полуправдой.
Трагедия славянофильства
Куда более важна, однако, другая сторона дела. Спросим для начала, прав ли был князь Николай Трубецкой (один из основателей евразийства, которому суждено было заново начать реабилитацию Русской идеи после очередного ее крушения в 1917-м), презрительно сбросив со счетов славянофильство как «неправильный национализм»? Приговор Трубецкого был беспощаден: «Славянофильство должно было выродиться». Конечно, гибель славянофильства предсказал, как мы помним, полустолетием раньше, когда оно еще было в силе и славе, Владимир Соловьев. Но совсем не по той причине (Трубецкой считал, что выродилось славянофильство из-за того, что «было построено по романо-германскому [т. е. европейскому] образцу»). Соловьев исходил из того, что искусственное соединение в одной доктрине двух в принципе несоединимых начал чревато вырождением.
Да, в условиях николаевской официальной народности, этого симбиоза обожествленного государства с «гением нации», самодержавия с идолопоклонством, патриотизма с крепостничеством, симбиоза, практически неуязвимого для критики извне, славянофилы безусловно сыграли в высшей степени положительную роль. Россия была в идеологической ловушке такой мощи, что подорвать ее господство над умами можно было, как в советские времена, лишь изнутри. И никто, кроме славянофилов, не мог исполнить такую задачу. Ибо только с позиции апологетов самодержавия можно было атаковать деспотизм – как кощунство. Только с позиции защиты православия можно было разоблачить секулярную религию – как ересь. Это и сделали славянофилы, оказавшись в парадоксальной для себя роли борцов за секуляризацию власти. И если прав был Маркс, что «критика религии есть предпосылка всякой другой критики», то задачу свою они выполнили.
Признанный мастер демонтажа тоталитарной идеологии Александр Николаевич Яковлев подтверждает: «этого монстра демонтировать можно только изнутри». Другое дело, какую цену пришлось славянофилам заплатить за свой подвиг. Увы, и после падения официальной народности, в совершенно другой реальности, не расстались они с попыткой совместить несовместимое – свободу с самодержавием, патриотизм с Русской идеей, современность со средневековьем. В результате, хоть и по разным причинам, правы оказались и Соловьев, и Трубецкой: выродилось славянофильство. Из борца с деспотизмом, каким оно было в 1840-е, превратилось в его идейное оправдание в 1900-е. Вот такая трагедия.
Опубликовано здесь
Source URL: http://www.snob.ru/profile/11778/blog/72742
* * *
Особнячество – Александр Янов – Блог – Сноб
Возможно, это был первый в России политический самиздат. И как всякий самиздат в отрезанной от мира стране, предприятие это было рискованное. В особенности в николаевской России, где, как записывал (в дневнике) А.В.Никитенко, «люди стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных». Но Михаил Петрович Погодин, первый, кажется, университетский врофессор из крепостных, всегда слыл в кругах московской интеллигенции – и полиции -- чем-то вроде enfant terrible. Нет, не по причине политической неблагонадежности: верноподданным он был образцовым. Скорее из-за замечательной его откровенности: что думал, то и говорил. Так и в этом случае. Он откровенно говорил с царем в неподцензурных письмах.
Конечно, Погодин был русским националистом, государственником, державником и в этом смысле антиподом, скажем, Чаадаева. Того, как мы помним, беспокоило, что «обособляясь от европейских народов морально [Чаадаев имел, конечно, в виду идеологию Официальной народности]» мы рискуем «обособиться от них и политически», а это может кончится чем угодно, вплоть до войны между Россией и Европой. Погодина беспокоило нечто прямо противоположное. А именно, что, обособившись от Европы морально, Николай не решался обособиться от нее политически. Более того, мечтал, как мы знаем, спасти ее от революции, что с точки зрения державных интересов России было, по мнению Погодина, верхом бессмыслицы.
Да, писал он, «миллион русского войска готов был лететь всюду, в Италию, на Рейн, в Германию и на Дунай, чтоб доставить свою помощь и успокоить любезных союзников».А зачем? Что нам до них? Раздражала Погодина эта удивительная неэффективность политики царя, его неспособность адекватно реализовать «наполеоновское» могущество России. В конце концов у него гигантская армия, превосходящая все европейские армии вместе взятые. И что? Переделывал он, подобно Наполеону, континент? Стало его слово для Европы законом? Играла она по его правилам? Да ничего подобного.
«Пересмотри все европейские государства и увидим, что делали они кому что угодно, несмотря на все наши угрозы, неодобрения и другие меры». Нужно быть слепым, чтоб не заметить, к чему все это привело хоть в 48-м году и после него: Правительства нас предали, народы возненавидели, а порядок, нами поддерживаемый, нарушался, нарушается и будет нарушаться...Союзников у нас нет, враги кругом и предатели за всеми углами, ну так скажите, хороша ло Ваша политика»?
НЕ ТОМУ ПОДРАЖАЛИ, ВАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО!
Ограничься погодинские самиздатские письма одной солью на раны, не сносить бы автору головы. Тем более, что император был тогда угрюм, раздражен и зол на весь свет. И совершенно непонятен был бы восторг С.П.Шевырева, соредактора Погодина по журналу «Москвитянин», когда тот писал ему из Петербурга, что «твое письмо было в руках царя», когда б не сопровождалось ремаркой: «прочитано им и возбудило полное удовольствие его». Понятно, что понравилась Николаю не дерзкая критическая часть письма, а погодинский сценарий полной переориентации политики России, открывавший неожиданные – и замечательные, казалось, -- перспективы отмщения Европе, за несчастливый 1848. В подтексте сценария было: «подражать русскому царю пристало Наполеону, а не...». И объяснялось как.
Во-первых, потому, что «союзники наши в Европе, и единственные, и надежные, и могущественные -- славянеИх 10 миллионов в Турции и 20 миллионов в Австрии. Это количество еще значительнее по своему качеству по сравнению с изнеженными сынами Запада. Черногорцы ведь встанут в ряды поголовно. Сербы так же, босняки от них не отстанут, одни турецкие славяне могут выставить 200 или 300 тысяч войска». А во-вторых:«Подготовляется решение великих вопросов, созревших для решения. Вопрос Европейский об уничтожении варварского турецкого владычества в Европе. Вопрос Славянский об освобождении древнейшего племени от чуждого ига. Вопрос Русский об увенчании русской истории... об ее месте в истории человечества. Вопрос Религиозный о вознесении православия на подобающее ему место. Камень сей бысть во главе угла! Да! Novus nascitur ordo! Новый порядок, новая эра наступает в истории. Владычество и влияние уходят от одних народов к другим... И если вы упустите эту благоприятную минуту, то Вам не останется ничего, кроме вечного угрызения совести и вечного стыда!»
Что должен был подумать, читая эту страстную проповедь, растерянный и угнетенный после фиаско 1848-го самодержец?Да он, пожалуй, не дурак, этот Погодин, хотя и «ученая голова»? И впрямь ведь по сравнению с советами, которые давали ему до сих пор другие «ученые головы» -- небо и земля! Чего стоил этот Тютчев со своей Революцией. Или тот же Уваров с нелепым циркуляром 1847 года, предписывавшим преподавателям гимназий и профессорвм университетов внушать студентам, что «оно [славянство} не должно возбуждать в нас никакого сочувствия. Оно само по себе, а мы сами по себе. Мы без него устроили свое государство, а оно не успело ничего создать и теперь окончило свое историческое существование». Правда, начинался тот злосчастный циркуляр с предуведомления, что «составлен он по высочайшей воле». Но память царей, как известно, избирательна...
Так или иначе, Россия во главе нового мирового порядка, это не снилось и самому Наполеону! Да, он перекраивал по своему капризу континент, отменял одни государства и придумывал другие, раздаривая их своим братьям и маршалам. Но зачем? Словно в куклы с Европой играл. Ни в какое сравнение не идет эта игра с тем, что предлагает Погодин, с «великой православной империей от Восточного океана до моря Адриатического», стоящей на твердой почве религиозной и этнической общности. Целая философия за этим. И подробный сценарий прилагается. Вот такой.
«Россия должна сделатся главою Славянского союза.. По естеству выйдет, так как русский язык должен со временем сделаться общим литературным языком для всех славянских племен... К этому союзу по географическому положению, находясь между славянскими землями, должны пристать необходимо Греция, Венгрия, Молдавия, Валахия, Трансильвания, в общих делах относясь к русскому императору как к главе мира, т.е. всего славянского племени». И само собой, «по естеству выйдет», говоря языком Погодина, что окажутся «русские великие князья на престолах Богемии, Моравии, Венгрии, Кроации, Славонии, Далмации, Сербии, Болгарии, Греции, Молдавии, Валахии, а Петербург в Константинополе». Родственные, так сказать, «скрепы» великой империи в дополнение к духовным. И административным. Так надежнее.
«ПОХИЩЕНИЕ ЕВРОПЫ»
На первый взгляд, речь в этом очаровавшем самодержца сценарии лишь о военном переделе Европы. Ну, не могли же русские великие князья оказаться на престолах Богемии или Хорватии без войны и расчленения Австрийской империи. И тем более не мог бы оказаться «Петербург в Константинополе» без расчленения Блистательной Порты, как бывшая евразийская сверхдержава Турция требовала себя теперь называть. В подтексте погодинского сценария было, однако, и нечто другое, куда более амбициозное, чем даже «великая православная», описанная выше. Собственно, Погодин никогда этого не скрывал, писал об этом открытым текстом еще в 1838 году в подцензурной печати. Он объехал тогда все европейские страны и вынес из этой поездки стойкое убеждение, что, растеряв свои традиционные ценности, Европа обречена, созрела для завоевания.
Отсюда панегирик России, на который мало кто обратил тогда внимание: «Русский Государь теперь ближе Карла V и Наполеона к их мечте об универсальной [т.е. всемирной] империи, Да, будущая судьба мира зависит от России. Она может все – чего же более?». И вполне логично, с его точки зрения, Погодин это доказывал: «Кто взглянет беспристрастно на европейские государства, тот согласится, что они отжили свой век... Разврат во Франции, леность в Италии,жестокость в Испании, эгоизм в Англии – неужели совместны с понятием о счастье гражданском, об идеале общества, о граде Божьем? Золотой телец – деньги, которому поклоняется вся Европа, неужели есть высший градус нового христианского просвещения? Где же добро святое?».
Читатель уже, конечно, догадался, где оно, «добро святое». Там же, где и по сей день усматривают его русские «патриоты». В отечественной отсталости. В традиционных ценностях, и в главной из них – в абсолютности власти. Правильно догадался: «Совсем не то в России. Все ее силы, физические и нравственные, составляют одну громадную махину, управляемую рукой одного человека, рукою русского царя, который во всякое мгновенье единым движением может давать ей ход, сообщать какое угодно будет ему направление и производить какую угодно скорость. Заметим, наконец, что эта махина одушевлена единым чувством, это чувство есть покорность, беспредельная доверенность и преданность царю, который есть для нее земной бог».
Я мог бы пересказать все это короче своими словами. Только едва ли бы вы мне поверили, что один из самых выдаюшихся консервативных мыслителей России николаевской эпохи, мог думать так, как он думал. Документальность, иначе говоря, есть единственная для меня возможность не лишиться доверия читателя. Причем цитирую я человека, к которому император не только прислушался, несмотря на немыслимую дерзость его самиздатских инвектив, но и ПОСЛУШАЛСЯ: вся его политика в 1850-е строилась, исходя именно из погодинского сценария (той его части, конечно, что могла тогда казаться немедленно осуществимой).
Мы не знаем догадывался ли Николай про подводное, так сказать, основание этого политического айсберга, т.е. про то, что он «ближе Карла V и Наполеона к универсальной империи». Зато мы теперь знаем, что Чаадаев был прав: моральное обособление от Европы, которое я вслед за В.С.Соловьевым называю особнячеством, неминуемо должно была породить монстра, т.е. обособление политическое, чреватое не только полубезумными планами завоеваний, но и вполне реальной войной.
МИФ ОСОБНЯЧЕСТВА
Очень интриговало меня заключение, к которому пришел в своей книге Nicolas I and Official Nationality in Russia Н.В.Рязановский: «Александр II проводил реформы, Александр III апеллировал к национальным чувствам, при Николае II страна обрела даже шаткий конституционный механизм. Но все эти начинания остались каким-то образом неуверенными, неполными. И в конце концов в пожаре 1917 года обрушился все тот же архаический старый режим (antiquated ancien regime), установленный Николаем I. В известном смысле этот жесткий самодержец преуспел больше, чем мог вообразить» (разрядка моя А.Я.). Очевидное, казалось бы, противоречие с главным выводом той же книги (который я тоже цитировал), что «моровые годы» Николая были попросту потеряны для России. Я даже спрашивал об этом автора. Но он лишь пожал плечами: так получается...
Разгадка между тем, кажется, в том, что прав был Рязановский в обоих случаях. Да, царствование Николая действительно было бесплодно как библейская смоковница. И да, действительно был при нем создан миф удивительной мощи и долговечности, миф, сокрушивший петровскую Россию. А за ней, между прочим, и советскую, усвоившую, даже не подозревая об этом, погодинскую версию мифа буквально: Европа стала для нее добычей. И, что самое поразительное после этого трагического опыта, миф, и сегодня пребывает в силе и славе. Я, конечно, о мифе особнячества, который по-прежнему противопоставляет чаадаевскому «слиянию с Европой» те самые ценности, что дважды в одном столетии вынуждали Россию начинать жизнь с чистого листа, ту самую «искуственную, -- по выражению В.С.Соловьева – самобытность». Можно подумать, что Германии или Франции пришлось пожертвовать своей действительной самобытностью ради «слияния с Европой».
Но мы отвлеклись, Погодин исходил из мифа особнячества как из данности. Он лишь сделал выводы, логически из него следующие. И в соответствии с этой логикой Россия больше не собиралась спасать Европу от революции, как в первые четверть века царствования Николая, она вызывала ее на бой. Немедленные результаты этого вызова были катастрофическими: несчастная война, первая в Новое время капитуляция России, окончательтное крушение ее сверхдержавного статуса. Увы, прав Рязановский, ничему это не научило ни ее правителей, ни тем более идеологов особнячества. И по-прежнему не о чем было Чаадаеву, предсказавшему этот исход, спорить с Погодиным так же, как, допустим, сегодня мне с Шевченко. Нет больше общего языка, между нами – пропасть мифа.
Но преимущество все-таки у Чаадаева – и у меня. История, как мог убедиться читатель, на нашей стороне. Ничего, кроме этого, я, собственно, и не хотел здесь показать.
.
Source URL: http://www.snob.ru/profile/11778/blog/71441
* * *
Революция – Александр Янов – Блог – Сноб
К революции Николай, как мы уже говорили, относился неоднозначно. С одной стороны, она его пугала, как всякого нормального человека пугает массовое безумие, неизвестно почему, полагал он, охватывающее вполне вроде бы здравомыслящих людей. С другой стороны, однако, он дождаться ее не мог, чтоб не сказать мечтал о ней. В особенности после того, как Тютчев облек в слова его, пусть неясное, но очень давнее желание. Да, победе над революцией в Европе предстояло стать его звездным часом. Не говоря уже о том, что она должна была подтвердить сверхдержавный статус России: в конце концов это была бы первая после победы над Наполеоном реальная возможность продемонстрировать, кто на континенте хозяин.
1848
Так или иначе, в конце февраля этого рокового года ОНА пришла. Началось, как всегда, во Франции. Свергли короля, объявили республику. И как ее ни ждали, все равно пришла она неожиданно. «Нас всех как бы громом поразило, записывал в дневнике великий князь Константин Николаевич. –У Нессельроде от волнения бумаги сыпались из рук. Что же будет теперь, один Бог знает,но для нас на горизонте видна одна кровь».В том, что первый порыв Николая был воевать, сомнений быть не может, свидетельств больше чем достаточно.
Барон Корф записывал по горячим следам 22 февраля: «Император дышит самым восторженным героическим духом и одною лишь войною. К весне, -- говорил он, мы сможем выставить 370 тысяч войска, с этим придем и раздавим всю Европу». Великий князь Константин подтверждает: «У нас пригототовления к войне идут с неимоверной деятельностью. Все кипит». 24-го Николай пишет в Берлин королю Фридриху-Вильгельму IV, убеждая его выступить против революционной Франции: « Вы с вашими на севере, Ганновер, Саксония,Гессен, а Вюртембергский король с остальными и Баварией на юге. Через три месяца я буду за вами с 300 тысяч солдат, готовых по вашему зову вступить в общий строй между вами и Вюртембергским королем».
Николай, как видим, собрался воевать прошлую войну с французской революцией. Тогда, в конце XVIII века, Франция стояла одна против всей монархической Европы, и дело было лишь затем, чтобы толком организовать антифранцузскую коалицию – на английские деньги. Именно поэтому так беспокоила его позиция Англии. «Я с беспокойством жду, -- писал он того же 24 февраля в Вену Меттерниху, -- решения Англии. Ее отсутствие в наших рядах было бы прискорбно». Тут, однако, ожидала царя первая нестыковка. Англия не только отказалась вмешиваться во французские дела, но и ему не советовала: денег, другими словами, не ждите.
Неделю спустя выяснилось совсем уже неприятное: французская революция стремительно перерастала в общеевропейскую (по тем европоцентричным временам, если хотите, в мировую). Одно за другим малые германские государства, а за ними и вчерашние союзники царя, Пруссия и Австрийская империя, призывали либеральные правительства, обещая своим народам конституцию (!). Ирония истории в том, что полвека с лишним спустя повторил ошибку царя (с обратным, конечно, знаком) Ленин, совершенно уверенный, что революция 1917 развернется в мировую -- именно по образцу прошлой, той самой «весны народов», как называли в 1848 году то, что происходило на глазах у ошеломленного Николая. И так же, как впоследствии Ленин, он был обескуражен и растерян. Вся картина менялась кардинально. В конце февраля царь планировал изолировать революционную Францию, а в начале марта наглухо изолированной оказалась самодержавная Россия (так же как, продолжим аналогию, изолированной оказалась в 1917 революционная Россия: ошибка вождя изменила всю ее дальнейшую судьбу в XX веке точно так же, как ошибка царя в XIX). Но пойдем по порядку.
ПРОРЫВ РЕВОЛЮЦИИ
2 марта великий князь Константин записывал в дневнике: «Препоганые известия из Неметчины, всюду беспорядки, а государи сидят сложа руки». Я не знаю, какие именно события имел он в виду, но знаю, что 1 марта в Бадене и в Нассау, а 2-го в Гессен- Дармштадте к власти пришли либеральные правительства. 6 марта начались баррикадные бои в Мюнхене, закончившиеся две недели спустя отречением баварского короля Людвига I в пользу сына Максимилиана II, сочувствовавшего конституции. О чем тоже есть запись в дневнике Константина: «Вот голубчик! Вот молодец! То есть его прямо надобно расстрелять!».6-го же марта призвал к власти либеральное правительство Вюртембергский король. 7-го Константин записывал: «Предурные известия из Неметчины, революционная зараза всюду!». 13 марта начались столкновения восставшего народа с войсками в Берлине (пять дней спустя они завершились победой восставших). Король согласился на все их требования, вплоть до того, говоря словами возмущенного таким безобразием Константина, что «дал свободу книгопечатания». И в тот же день из бунтующей Вены бежал Меттерних. За день до этого находим в дневнике: «пришло телеграфическое известие из Вены, что там тоже беспокойство и вследствие этого вся Австрийская империя получит конституцию! Итак, мы теперь стоим одни во всем мире и одна надежда на Бога». А 13 марта: «Все кончилось в Европе, и мы совершенно одни».В начале марта царь еще храбрился: «ежели король прусский будет сильно действовать, - писал он 2-го своему главнокомандующему князю Паскевичу, --все будет еще возможно спасти, в противном случае придется нам вступать в дело». И 10 марта: «при новом австрийском правлении они дадут волю революции, запоют против нас в Галиции; в таком случае займу край и задушу замыслы». К концу марта, однако, даже Николай понял что бессилен «задушить замыслы» и тем более «раздавить всю Европу», как собирался еще месяц назад. Во всяком случае 30 марта он писал Паскевичу уже в совершенном отчаянии: «один только Бог еще спасти нас может от общей гибели!».
МАНИФЕСТ
Только этим отчаянием можно объяснить публикацию знаменитого Манифеста 14 марта. Брюс Линкольн назвал его «пронзительным кличем на архаическом языке, призывавшим русских к священной войне в ситуации, когда никто не собирался на них нападать». Вот текст: «По заветному примеру православных наших предков, призвав в помощь Бога Всемогущего, мы готовы встретить врагов наших, где б они не предстали. Мы удостоверены, что древний наш возглас “За веру, царя и отечество!“ и ныне предукажет нам путь к победе. С нами Бог! РАЗУМЕЙТЕ ЯЗЫЦИ И ПОКОРЯЙТЕСЬ, ЯКО С НАМИ БОГ!»
Ничего общего не имел этот язык московитского фундаментализма с дипломатичеким протоколом. Это была истерика – в официальном правительственном документе! Каких неведомых «языцев» собрался он покорять? Каких врагов встретить, когда никто не объявлял войну России и она никому не объявляла? Удивительно ли, что в Европе произвел Манифест «самое неприятное и враждебное, -- по словам В.И.Панаева, -- впечатление»? Но связана с ним еще одна странная и не до конца понятная история. Ровно неделю спустя опубликовано было от имени вице-канцлера Нессельроде нечто – неслыханное дело! -- подобное извинению за несдержанность его владыки. Толкуется это обычно так: неделя понадобилась приближенным царя на то, чтобы объяснить ему неуместность, скажем так, его архаической воинственности.
Зная, однако, характер автора, трудно поверить, чтобы он позволил опровергнуть собственный Манифест по столь несущественной, с его точки зрения, причине. Тут должно было быть что-то куда более серьезное. Достаточно сопоставить даты. Немедленно после издания Манифеста Николай приказал Паскевичу «срочно приводить в порядок пограничные крепости, Брест палисадировать». И разъяснял: «поздно будет о сём думать, когда неприятель будет на носу». Какой неприятель? Каким образом мог он оказаться у нас «на носу» через три недели после того, как император скомандовал, согласно легенде, посреди придворного бала «господам офицерам седлать коней» и скакать на Рейн проучить французских мятежников?
Некоторый свет на все это проливает найденное современным историком А.С.Нифонтовым письмо, из которого ясно, чего мог опасаться Николай: «хлопот в самой Германии столько, что не понять, чтоб им достало силы на какое либо предприятие против нас». Кому им? Похоже, что речь о либеральных отныне Пруссии и Австрии, которые могли напасть на Россию, где ничего не готово. Нифонтов предполагает даже, что «Николай Павлович действительно боялся нападения со стороны Пруссии, Австрии и даже Франции». Представьте теперь до какой степени должна была дойти растерянность и дезориентация самодержца, чтобы он испугался фантома. Грубо говоря, ему стало страшно, что наделал он Манифестом своим нечто непоправимое, и царь запаниковал, струсил.
Впрочем, вот текст опровержения и пусть читатель сам судит, какая гипотеза более правдоподобна: «Ни в Германии, ни во Франции Россия не намерена вмешиваться в правительственные преобразования, которые уже совершились или же могут еще последовать. Россия не помышляет о нападении, она желает мира, нужного ей, чтобы спокойно заниматься развитием внутреннего своего благосостояния».В криминвльном мире это, кажется, называется «уйти в глухую несознанку».
РЕАКЦИЯ
Европа между тем оказалась так же не готова к конституции в 1848, как Россия в 1825. Уже в июне силы реакции перешли в контрнаступление. И откат революции происходил так же стремительно, как и весенний ее прорыв. Один Николай, похоже, все еще не мог придти в себя после пережитого им в марте ужаса. Даже в июне, когда революция уже отступала, он по-прежнему внушал Паскевичу, что «при оборонительной войне по всем вероятиям значительный отпор наш будет на берегах Вислы». Ожидал, выходит, неприятеля в пределах своей империи. Европейские генералы тем временем действовали. 12 июня маршал Виндишгрец взял штурмом мятежную Прагу, 23 июня прусские войска изгнали либералов из Бадена и Вюртембурга. 26 июня генерал Кавеньяк расстрелял из пушек восставших рабочих в Париже.
Так оно дальше и шло. 5 августа пал Милан. 1 ноября хорватский бан Елачич взял Вену, вынудив Народное Собрание бежать в захолустный Кремниц. 5 декабря прусский премьер Мантейфель распустил либеральный парламент в Берлине. К началу 1849-го, кроме Венецианской республики, полуживого австрийского Собрания в Кремнице и бессильного Франкфуртского парламента, с революцией было, можно сказать, покончено. Твердо стояла одна Венгрия. Но она была изолирована и ее поражение было лишь вопросом времени.
КРУШЕНИЕ МЕЧТЫ
Для Николая, однако, все это оказалось разочарованием жесточайшим. Да, европейская революция была побеждена, но побеждена не им. ЕГО НЕ ПОЗВАЛИ. Даже когда он сам предложил в мае австрийскому императору Фердинанду помощь в Венгрии, она была высокомерно отвергнута. Это была катастрофа для «тютчевской», условно говоря, парадигмы, вдохновлявшей всю его внешнюю политику на протяжении четверти века. Какие «две истинные державы», противостоящие друг другу в Европе? Какая «гниющая» Европа? Какой звездный час для него – и для России? Вздором все это оказалось, химерой. «В глазах моих исчезает – писал он проживавшему в изгнании Меттерниху – целая система взаимных отношений, мыслей, интересов и действий».
Позволено было самодержцу лишь «подчистить» недоделанное европейскими генералами – на глубокой переферии Европы. «Задушил замыслы» в дунайских княжествах, у которых и армии своей не было, и, когда на австрийском престоле оказался молодой Франц-Иосиф, в Венгрии, где Паскевич провозился полгода. Мало сказать, что чувствовал себя после этого Николай генералиссимусом, неожиданно разжалованным в рядовые. Мечта рухнула. Не сравняться было ему отныне славою с покойным братом, Агамемоненом Европы не быть. И со сверхдержавным статусом России предстояло распрощаться тоже.
Можно ли еще было его возродить? Пожалел, должно быть, в эту минуту отчаяния самодержец о своем мотто, придуманном после увольнения Уварова, бывшего президента Академии наук и автора знаменитой триады “Православие, самодержавие, народность“. Как он тогда сказал? «Мне не нужны ученые головы, мне нужны верноподданные»? Увы, ничем не могли ему помочь верноподданные после фиаско 1848 года. На его счастье – или несчастье – нашлась, однако, все же одна рисковая «ученая голова», предложившая выход из безнадежной, казалось, ситуации. Причем достойный, более чем достойный, с точки зрения Николая, выход. Для этого требовалось, правда, забыть о революции, о страхе перед ней и о сватке с ней, вообще обо всей старой «тютчевской» парадигме.
В Европе революции, как выяснилось, не будет, а у нас, как объяснил ему М.П.Погодин, тем более, «мы испугались ее напрасно... Мирабо для нас не страшен, но для нас страшен Емелька Пугачев. Ледрю Роллен со своими коммунистами не найдут у нас себе приверженцев, а перед Никитой Пустосвятом разинет рот любая деревня. На сторону к Мадзини не перешатнется никто, а Стенька Разин лишь кликни клич! Вот где кроется наша революция». Но из такой предпосылки следовала совсем другая стратегия. Можно было, оказывается, поставить на место самодовольную Европу, а заодно и -- без всякой революции -- утолить уязвленное тщеславие самодержца. И Погодин развернул перед ним эту новую стратегию подробно.
Но об этом в следующих очерках.
Опубликовано здесь
Source URL: http://www.snob.ru/profile/11778/blog/70836
* * *
Самодержец – Александр Янов – Блог – Сноб
Мы видели, как поражение декабристов сняло с повестки дня европейский выбор петровской России, включая вопрос о воссоединении расколотой страны. Немедленные последствия были устрашающими. Даже помыслы об отмене крепостного рабства стали отныне «преступным посягательством на общественное спокойствие». Само просвещение, если верить знаменитому историку С.М. Соловьеву, «оказалось преступлением в глазах правительства». В дальней перспективе было очевидно, по крайней мере, проницательным людям, как Чаадаев или Соловьев, что такой курс, если правители страны вовремя его не изменят, неминуемо обрекал петровскую Россию на смертельный катаклизм, напророченный, как, я надеюсь, помнит читатель, Герценом. Обрекал на то, другими словами, что на декабристские вопросы ответят совсем другие люди. Те самые, в ком «поколениями назревала кровавая беспощадная месть». И на уме у них будут не конституционная монархия и просвещение народа, как у декабристов, а кровь. Вот образец, если кто забыл: «Кровью народной залитые троны кровью мы наших врагов обагрим. Смерть беспощадная всем супостатам, всем паразитам трудящихся масс».
Все так. Но столетие – длинный перегон. История не торопилась, словно давая новым постановщикам старой драмы время одуматься, осмыслить ошибки своих предшественников, переиграть игру. Словно не хотела история трагического финала. Но -- не переиграли игру новые режиссеры. Пытались – и в 1860-е и в 1900-е – но останавливались на полдороге. Что-то мешало. Тем не менее забота историка, как драматурга, в том, чтобы развернуть перед зрителем (читателем) эту вековую драму сцену за сценой со всеми их перепетиями, даже если оба знают финал. Зачем? – спросите вы. Затем, что трагедией петровской России старая драма не завершилась. Затем, что история все еще дает шанс новым ее постановщикам, т.е на этот раз нам с читателем, осмыслить ошибки предшественников, обнаружить в них то, что мешало им переиграть игру и попытаться их, эти ошибки, не повторить. Но для этого мы должны их знать.
Как бы то ни было, пока что мы в решающей точке драмы петровской России. И время присмотреться ко второму главному ее герою, победителю декабристов, которому предстояло стать постановщиком долгой, затянувшейся на целое поколение сцены. Скажу сразу: Николай I не был Скалозубом, как принято его изображать. И «человеком чудовищной тупости», как характеризовал его Тютчев, не был он тоже. Скорее он, несмотря на свою репутацию решительного солдата, напоминает человека, навсегда растерявшегося в слишком сложной для солдата ситуации. И слишком уж часто он сам себе противоречил. Царствование его поэтому оказалось беслодным, своего рода «черной дырой» в истории (прав был мой покойный коллега по кафедре в университете Беркли, известный американский историк Н. В. Рязановский, когда писал, что «Россия так и не наверстала тридцать лет, потерянных при Николае»). Вот пример.
САМОДЕРЖЕЦ И КРЕСТЬЯНСКИЙ ВОПРОС
Отдадим ему справедливость, в отличие от большинства своих министров, он был действительно потрясен картиной помещичьего беспредела, которую развернули перед ним на следствии декабристы. И тотчас поручил делопроизводителю следственной комиссии Боровкову составить из их показаний систематический свод, с которым не расставался до конца своих дней. Известно, что председатель Кабинета министров В.П. Кочубей говорил Боровкову: «Государь часто просматривает ваш любопытный свод и черпает из него много дельного». Более того, копия этого свода дана была секретному Комитету 6 декабря 1826 года с наставлением «извлечь из сих сведений возможную пользу при трудах своих».
То был первый из шести, как думал В.О.Ключевский, из девяти, как полагал великий знаток крестьянского вопроса В.И.Семевский, или даже из десяти, как вычислил американский историк Брюс Линкольн, секретных и весьма секретных комитетов, которым было строжайше предписано найти способ покончить с произволом помещиков, как со слов декабристов описал его Боровков: «Помещики неистовствуют над своими крестьянами, продавать в розницу семьи, похищать невинность, развращать крестьянских жен считается ни во что и делается явно, не говоря уже о тягостном обременении барщиною и оброками».
Министры понимали, что покончить с произволом в деревне можно лишь одним способом, а именно тем, что предложен был декабристами. Не приставишь же к каждому помещика жандарма. Но даже помыслить об этом предложении было им запрещено: поскольку это было бы, как мы уже знаем, «преступным посягательством на благо государства». И оба полностью отрицающих друг друга приказа отданы были одним и тем же человеком. Мудрено ли, что «труды» всех этих комитетов окончились пшиком?. За тридцать лет! Вот из таких неразрешимых противоречий и соткано было все царствование нашего самодержца.
И закончится хорошо оно поэтому не могло, с самого начала было, можно сказать, беременно катастрофой. А имея в виду тогдашний статус России как европейской сверхдержавы, катастрофа эта должна была быть внешнеполитической. В двух словах, предстояло нашему неудачливому самодержцу этот статус угробить. Но случилось это не сразу.
В ОЖИДАНИИ РЕВОЛЮЦИИ
Ирония была в том, что и этой катастрофой обязан был самодержец декабристскому восстанию. Точнее тому, как он его сам себе объяснил. Тут, впрочем, никакой загадки нет. Как еще мог объяснить его самодержец, если не «безумием наших либералов»? И в том, что истоки этого безумия -- на Западе, было для него во второй четверти XIX века так же очевидно, как для Путина во втором десятилетии XXI.
Но в отличие от Путина, получил в наследство наш самодержец не периферийную нефтегазовую колонку, а грозную сверхдержаву, перед которой трепетала Европа. А это само собою предполагало, что одним лишь закручиванием гаек в разболтавшейся и до безобразия вестернизированной в александровские времена России дело не ограничится. И неизбежно замаячит перед ним и континентальная задача по искоренению либерального безумия в самом его логове, в «гниющей» Европе (иначе, чем «гниющей», и не представляли ее себе в националистических кругах постдекабристской России). Не было ни малейшего шанса, что она сама справится с порожденным ее же моральной распущенностью либеральным безумием, которое, как хорошо знал самодержец, чревато революцией.
Справиться с этой назревающей европейской революцией могла только могущественная Россия. И ее самодержец Справился же он со своими декабристами. А уж с европейскими-то... Тем более, что, как убеждали самодержца, националистические идеологи, нет для него ничего невозможного. Вот образец тогдашней националистической риторики: «Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами и кого не принудим мы к послушанию? Не в наших ли руках судьба мира, если только мы захотим решить ее? Что есть невозможного для русского Государя?.. Пусть выдумают ему какую угодно задачу, хотя подобную той, кои предлагаются в волшебных сказках. Мне кажется нельзя изобрести никакой, которая была бы для него трудна, если бы только на ее решение состоялась его высочайшая воля» Это Михаил Петрович Погодин, хорошо известный как историк России и совсем неизвестный как влиятельнейший в свое время идеолог. Мы не раз еще с ним встретимся и -- настанет час – услышим из его уст совсем другие песни. Важно лишь что в 1840-е славословия Погодина совершенно совпали с представлением о роли России в мире и с характером самого царя. Он был тщеславен, наш самодержец, и отчаянно завидовал славе покойного брата. При всех их различиях в одном сыновья Павла I были похожи, как близнецы. А именно в том, что снискать бессмертную славу и вечную благодарность потомков русский царь может только на европейской арене. Старший, Александр, добился своего, загнав Наполеона на остров Св. Елены. Святейший Синод, Государственный совет и Сенат пожаловали его титулом Благословенного. Подобострастные коллеги по Священному союзу именовали его не иначе как Агамненоном Европы. У младшего, Николая, своего Наполеона не было. В его время место великого корсиканца заняла в качестве «возмутителя спокойствия» европейская революция (она же источник либерального безумия в России). И потому единственной для Николая возможностью сравняться славою с покойным братом ( и в то же время положить конец либеральной заразе) было сразиться с революцией, как Александр с Наполеоном, – и победить ее. Тогда уж он во всяком случае не меньше брата мог бы претендовать на прозвище Агамемнона Европы.
Федор Иванович Тютчев -- классик русской поэзии. Менее известно, что в свободное от стихов время подвизался он, как и Погодин, на ниве откровенно националистической идеологии. Вот как сформулировал он для самодержца эту соблазнительную задачу: «в Европе только две действительные силы, две истинные державы – Революция и Россия. Они теперь сошлись лицом к лицу и завтра может быть схватятся. Между тою и другою не может быть ни договоров, ни сделок. Что для одной жизнь, для другой смерть. От исхода этой борьбы зависит на многие века вся политическая и религиозная жизнь человечества».
Бенкендорф, который нашел формулировку Тютчева замечательно точной, обещал передать его Записку в собственные руки самодержца и как человек обязательный – все-таки шеф жандармов – исполнил свое обещание. Короче, в начале 1844 года Записка Тютчева «была, -- по свидетельству И.С.Аксакова, -- читана Государем, который по прочтении ее сказал, что “ тут выражены все мои мысли“». Таким образом вопрос о «собственном Наполеоне» был для нашего самодержца практически решен, смертельная схватка «двух истинных держав» -- в порядке дня. Оставалось ждать европейской революции.
ЗАЧИСТКА ТЫЛОВ
А пока что требовалось зачистить тылы так основательно, чтобы, когда грянет час Х, ничто в России не помешало сосредочить все силы на главном, на том, чтобы по выражению самого самодержца “раздавить революцию” в Европе». И удалась ему эта зачистка превосходно: в 1848-м, когда воспламенился, казалось, весь континент, мертвая тишина царила даже в вечно мятежной Польше. Основное, впрочем, сделано было еще в 1830-е: от истоков либерального безумия страна уже была отрезана, Россия стала первой – и единственной в ту пору – страной с государственной идеологией.
Сформулирована она была тогдашним министром народного просвещения С.С.Уваровым очень лапидарно и эффектно: Православие, Самодержавие, Народность. Отныне все, что писалось и говорилось в России, должно было исходить и поверяться этой триадой, оставшейся в истории с легкой руки известного литературоведа А.Н.Пыпина под именем Официальной народности. С нее, с этого «государственного патриотизма», основанного, по мнению Уварова, на традиционных ценностях России, противостоящих западной распущенности, собственно, и начинается история Русской идеи. И с нею, по выражению Чаадаева, моральное обособление России от Европы.
Едва ли кто-нибудь усомнится в том, что именно попытался внедрить в русскую жизнь самодержец, если вспомнит, как описывал В,О.Ключевский расцвет этих традициционных ценностей в Московии XVII века: «она считала себя единственной истинно правоверной в мире, свое понимание божества исключительно правильным, творца вселенной представляла себе русским богом, никому более не принадлежащим и неведомым». Традиционность этих ценностей в России не подлежит сомнению так же, как и оценка их В.С.Соловьевым: он назвал их «языческим особнячеством».
Как бы то ни было, Министерство народного просвещения было преобразовано в ведомство по охране и распостранению традиционных ценностей. И все это довершалось цензурой – несопоставимой по своей монументальности ни с какой другой в тогдашнем мире. Тут карты в руки акад. А.В.Никитенко, знавшему предмет из первых рук, сам был цензором: « Итак, сколько у нас цензур. Общая цензура Министерства народного просвещения, Главное управление цензуры, Верховный негласный комитет, цензура при Министерстве иностранных дел, театральная при Министерстве императорского двора, газетная при почтовом департаменте; цензура при III отделении собственной е.и.в. канцеллярии... Я ошибся, больше. Еще цензура по части сочинений юридических при II отделенни собственной е.и.в. канцелярии и цензура иностранных книг. Всего 12... Если посчитать всех лиц, заведующих цензурой, то их окажется больше, чем книг, издаваемых в течение года».
Поди прорвись через такую сеть европейское либеральное безумие! Но если сложить все это вместе, от Официальной народности до приоритета изоляционистских традиционных ценностей и цензуры, то прав, похоже, акад. А.Е.Пресняков, что «Россия и Европа сознательно противопоставлялись друг другу как два различных культурно-исторических мира, принципиально разных по основам их политического, религиозного, национального быта и характера». Настоящая цена всем этим николаевским нововведениям выяснится, однако, лишь впоследствии, когда окажется, что посеять в национальном сознании особнячество можно сравнительно быстро (в особенности если в роли сеятеля выступает всемогущая администрация самодержавного режима), но и двух столетий не хватит, чтобы от него избавиться.
Но наш самодержец был перфекционистом. Довести страну до кондиции означало для него погрузить ее в состояние абсолютного патернализма. Такое состояние трудно описать. Три десятилетия спустя попытался это сделать Н.А.Любимов, редактор вполне реакционного «Русского вестника». Получилась сатира в духе Щедрина. И все же, кажется, она точнее аналогичной попытки талантливого и прогрессивного Глеба Успенского. Описание Успенского можно найти в первом томе его сочинений, но вот как выглядит состояние абсолютного патернализма у Любимова: «обыватель ходил по улице, спал после обеда в силу начальнического позволения. Приказный пил водку, женился, плодил детей, брал взятки по милости начальнического снисхождения. Воздухом дышали потому, что начальство, снисходя к слабости нашей, отпускало в атмосферу достаточное количество кислорода. Военные люди, представители дисциплины и подчинения считались годными для всех родов службы и телесные наказания полагались основою общественного воспитания».
Самое интересное, однако, что самодержец своего добился. В ближайших очерках мы увидим, что из этого получилось – для России и для него самого.
Опубликовано здесь
.
Source URL: http://www.snob.ru/profile/11778/blog/70374
* * *
«Энтомологу» от муравья. Ответ Дмитрию Пучкову – Александр Янов – Блог – Сноб
Предновогоднее послание под интригующим названием «Pussy riot и Ходорковский – материал для энтомолога» вызвало несколько негодующих комментариев и около 73 000 (!) просмотров в социальных сетях, результат недосягаемый даже для Арины Холиной. Значит и впрямь задел автор какой- то больной нерв читателей. Кроме того, трудно не заметить в послании вызов, желание бросить в лицо муравьям-снобам, переживавшим за Ходорковского и Pussy riot, некую последнюю правду или что-то в этом роде. И, наконец, автор не жлоб какой-нибудь, а «сетевой писатель» и, что важнее, в прошлом библиотекарь. Стало быть, знает, чем занимались в царские времена «могучей страны», которая тогда называлась Российской империей, такие, скажем, муравьи, как Петр Чаадаев или Александр Герцен, а в советские – Андрей Сахаров и Владимир Буковский.
По всем этим причинам негодующим комментарием тут не отделаешься, нужен ответ серьезный и уважительный. Вот я и пытаюсь со всем уважением ответить.
Суть послания в двух словах такая. Есть в России нормальные люди, население (или, как с некоторым литературным изыском, называет их автор «простолюдины»), которых важнее всего «личная выгода»: дом, семья, дети, работа. Ни дать ни взять швейцарские бюргеры. Но есть и политически озабоченные муравьи, вроде Ходорковского или Pussy riot и переживавших за них снобов, «жаждущие выразить недовольство чем угодно», вплоть до самого Владимира Владимировича. Так вот автор от имени нормальных людей, простолюдинов, заявляет, что поскольку к их «личной выгоде» вся эта муравьиная возня ровно никакого отношения не имеет, им она НЕИНТЕРЕСНА.
Что, однако, к их «личной выгоде» имеет, оказывается, отношение, это желание «жить в могучей стране, которую в разумных пределах боятся, а значит уважают». В такой же примерно могучей, какой была во времена Чаадаева и Герцена Российская империя и во времена Сахарова и Буковского советская. И потому так высоко оценивают они усилия Владимира Владимировича во что бы то ни стало спасти кровавого сирийского диктатора и за их, простолюдинов, счет купить лукавого Януковича. А про Ходорковского и про Майдан им, снова и снова повторяется, не-ин-те-рес-но!
Тем более неинтересно им, надо полагать, поинтересоваться, почему развалились вдруг на куски могучие предшественники РФ, дважды в одном столетии рухнули, хороня под своими обломками «личную выгоду» их отцов и дедов. И зря ведь, между прочим не интересуются. Потому, во-первых, что прислушайся их прадеды к тому, что пытались им втолковать Чаадаев и Герцен, не сменила бы Российскую империю сталинская мясорубка. И прислушайся их отцы к Сахарову и Буковскому, не пришла бы на смену СССР переферийная нефтегазовая колонка под руководством Владимира Владимировича. Зря, во-вторых, потому что нет у них гарантии, что не ходят они в очередной раз по минному полю и не взлетит снова на воздух вся их «личная выгода».
Да, швейцарские бюргеры могут позволить себе интересоваться лишь «личной выгодой». Но только потому, что. в отличие от российских простолюдинов, позаботились в свое время, чтобы выборы у них были честные, без мухлевки. И чтобы не было у них произвола власти. Потому, короче говоря, что стоят на твердой почве, не страшась, что в один печальный день вздыбится она у них под ногами. Ну, и еще, конечно, потому, что нет у них первого канала ТВ, втюхивающая российским простолюдинам, будто сегодняшняя переферийная нефтегазовая колонка и есть «могучая страна», которую боятся и уважают.
Вот, собственно, и все, что хотел я ответить Дмитрию Пучкову. Переверните микроскоп, милый человек. Вы же все-таки в библиотеке работали.
Source URL: http://www.snob.ru/profile/11778/blog/70095
* * *
О европейском выборе России – Александр Янов – Блог – Сноб
Что означает национализм?
Есть масса определений национализма. Каждый волен выбрать то, что ему по душе. Я выбрал для своих очерков определение самого выдающегося политического мыслителя России Петра Яковлевича Чаадаева. Выбрал, несмотря на то что в его время даже термина «национализм» еще не существовало. Вот что писал он в третьем философическом письме (1829): «Скоро мы душой и телом будем вовлечены в мировой поток, и, наверное, нам нельзя будет долго оставаться в нашем одиночестве. [Это] ставит нашу будущую судьбу в зависимость от судеб европейского сообщества. Поэтому чем больше мы будем стараться слиться с ним, тем лучше для нас».
Яснее, я думаю, нельзя было в 1829 году сказать, что под национализмом, во всяком случае в России, понимал Чаадаев именно пропаганду ее обособления от Европы, ее одиночества в «мировом потоке». Вот вам и определение. Высмеивал он тогдашних националистов беспощадно: «мнимо национальная реакция дошла у них до степени настоящей мономании... Довольно быть русским, одно это звание вмещало в себя все возможные блага, включая и спасение души». Пушкин согласился с этим определением своего старшего товарища безоговорочно: «Горе стране, – подтвердил он, – находящейся вне европейской системы».
Честно сказать, когда я впервые все это прочел, у меня перехватило дыхание. Как могли, думал я, руководители России – до революции и после нее, и особенно в наши дни, когда ничто уже не мешает – ни «сакральное» самодержавие, ни марксистская догматика, – не уразуметь того, что было азбучно ясно Чаадаеву и Пушкину почти 200 лет назад? А именно что, оставляя свой народ «в одиночестве», «вне европейской системы», они, руководители страны, сознательно обрекают ее на горе?
Я понимаю, что с точки зрения русского националиста Чаадаев и Пушкин писали Бог весть когда и потому представить себе не могли, что Европа со своей вседозволенностью превратится через 200 лет в образец того, как не надо жить; что украинцы просто дезертиры и предатели общего дела противостояния Европе; что вообще все это нонсенс. Проблема лишь в том, что с точки зрения историка дело обстоит прямо противоположным образом. Объясню почему.
Что предложил России Чаадаев?
В двух словах – постоянно действующий, извините за академический жаргон, критерий политической модернизации. В отличие от всех других форм модернизации (экономической, культурной, церковной) политическая модернизация, если отвлечься на минуту от всех ее институциональных сложностей вроде разделения властей или независимости суда, означает нечто элементарное, понятное каждому, включая русских националистов: гарантии от произвола власти. И время ровно ничего изменить в этом критерии не может. Он и через 1200 лет будет столь же актуальным, как во времена Чаадаева и Пушкина.
В их время, во второй четверти XIX века, Европа была единственной частью политической вселенной, сумевшей этот произвол минимизировать. Нужен был, однако, без преувеличения гениальный прогностический дар, чтобы предугадать, что, несмотря на неизбежные откаты и регресс наподобие Священного союза, несмотря даже на братоубийственные гражданские войны на манер наполеоновских, одна лишь Европа (и конечно, ее ответвления, будь то в Америке или в Австралии) способна самостоятельно, т. е. без чьей-либо помощи, довести свою политическую модернизацию до ума. Другими словами, полностью избавиться от произвола власти. Попросту говоря, Чаадаев предвидел, что Европа надежная лошадка, и она оправдала его прогноз – действительно живет, в отличие от некоторых, без произвола власти. И этого никто у нее не отнимет.
Тем более трудно было предугадать в его время, что два важнейших европейских сообщества – германское (начиная с тевтонофилов начала XIX века) и российское (начиная со славянофилов и Николая I) – обнаружили отчетливую тенденцию противопоставлять себя остальной Европе как декадентскому Западу. Это с несомненностью обличало их, если можно так выразиться, политическую недостаточность или, если хотите, неспособность к самостоятельной политической модернизации.
У немцев не было своего Чаадаева. И германских мыслителей, сколько я знаю, выпадения их страны из «европейской системы» особенно не беспокоили. Ничего хорошего, однако, Германии их беззаботность не обещала. Не ее ли имел в виду крупнейший из современных британских историков А. П. Тейлор, когда писал в 1945 году: «То, что германская история закончилась Гитлером, такая же случайность, как то, что река впадает в море»? И правда ведь, понадобились эпохальные поражения в двух мировых войнах, умопомрачительная разруха, голод, раздел страны между чужеземцами, чтобы Германия выучила урок: никогда не избавиться ей от произвола власти, покуда не покончит она с обособлением от Европы и национализмом. Но урок она выучила, с национализмом покончила и с Европой воссоединилась.
У России, однако, Чаадаев был. И разве меньшую цену заплатила она за обособление от Европы? Говорю я не только о терроре, о гражданской войне или о миллионах жизней, поглощенных ГУЛАГом, но и о том, что по сей день обречена она мириться с произволом власти, о котором Германия давно забыла, и с унизительной второсортностью своего быта мириться, и с постоянной неуверенностью в завтрашнем дне, зависящем не от нее, но от мировых цен на ее сырье. И все-таки чаадаевского урока Россия не выучила. Почему не выучила, об этом в очерках. Сейчас главное.
Что мешает России выучить урок?
Я знаю – как не знать? – что и у нас, и в Европе выросла за столетия мощная индустрия мифотворчества, уверяющая публику, что Россия и Европа чужие друг другу, всегда были чужими и всегда будут. Даже принадлежат к разным цивилизациям. О русских националистах мы уже говорили и еще будем говорить. Но вспомните, как противились в Европе воссоединению Германии. Итальянский премьер Джулио Андреотти был уверен, что «с пангерманизмом должно быть покончено. Есть две Германии, и пусть их останется две». Французский писатель Франсуа Мориак прославился жестоким bon mot «Я люблю Германию и не могу нарадоваться тому, что их две». Не все, конечно, одобряли утверждение того же А. П. Тейлора, что «Германия как нация завершила свой исторический курс», но впечатление, что Германия слишком большая, слишком опасная и, главное, чужая Европе, было распространенным. И что осталось от этого впечатления сегодня?
Политический мыслитель и писатель Петр Чаадаев
Но послевоенная Германия по крайней мере хотела воссоединиться с Европой. Россия – в лице своих руководителей и националистической клики – не хочет. Полагает, что всегда была «особым миром», почему и одержала, не в пример этой вшивой Европе, великую победу в Отечественной войне. Погодите, однако. Поколение Чаадаева одержало в Отечественной войне еще более великую победу – над самим Наполеоном! Взяло Париж. Но «нет, тысячу раз нет, – писал Чаадаев, – не так мы в молодости любили свою родину... Нам и на мысль не приходило, чтобы Россия составляла какой-то особый мир». И мы хотели стать частью, говоря его словами, «великой семьи европейской». Так откуда же это претенциозное и лживое «всегда» в устах сегодняшних русских националистов?
«Особенно же мы не думали, – продолжал Чаадаев, – что Европа готова снова впасть в варварство... Мы относились к Европе вежливо, даже почтительно, так как мы знали, что она выучила нас многому и, между прочим, нашей собственной истории». Ему все это представлялось само собой разумеющимся. Он с этим вырос и был в ужасе от бездны, в которую готовы были обрушить его страну «новые учителя» (националисты и впрямь были в его время внове). В одном, впрочем, ошибался он сильно. Он-то надеялся, что националистическое наваждение рассеется скоро, едва продемонстрирует его губительность жизнь. «Вы повели все по-иному, и пусть, – писал он, – но дайте мне любить свое отечество по образцу Петра Великого, Екатерины и Александра. Я верю, что недалеко время, когда признают, что этот патриотизм не хуже всякого другого».
Далеко, увы, на самом деле было такое время, непредставимо далеко. Уже при Александре III, в 1880-е, вернейшему из последователей Чаадаева Владимиру Сергеевичу Соловьеву приходилось отчаянно протестовать против «повального национализма, обуявшего наше общество и литературу». И голос его звучал в тогдашней России так же одиноко, как голос Чаадаева за полвека до этого. Как, боюсь, звучит и мой голос еще каких-нибудь 130 лет спустя. Не рассеивается наваждение. Все тот же вокруг «повальный национализм». И происходящий из него произвол все тот же.
Я даже не об этнической пене, которая бьет в глаза, потому что на поверхности, я об официальном, имперском национализме в духе С. Ю. Глазьева, А. Г. Дугина или Н. Я. Нарочницкой. На бесплодность его обратил внимание еще Соловьев, когда писал: «Утверждаясь в своем национальном эгоизме, Россия всегда оказывалась бессильною произвести что-нибудь великое или хотя бы просто значительное. Только при самом тесном внешнем и внутреннем общении с Европой русская жизнь действительно производила великие политические и культурные явления (реформы Петра Великого, поэзия Пушкина)».
Пропагандисты национального эгоизма оперируют не аргументами (о документах и говорить нечего), но расхожими прописями времен Чаадаева, вроде «мистического одиночества России в мире» или ее «мессианского величия и призвания». Подменяя рациональную аргументацию туманным – виноват, не нашел более приличного слова – бормотанием, эта эпигонская манера дискуссии провоцирует оппонентов на не вполне академическую резкость. Можно поэтому понять покойного академика Д. С. Лихачева, когда возражал он им так: «Я думаю, что всякий национализм есть психологическая аберрация. Или точнее, поскольку вызван он комплексом неполноценности, я сказал бы, что это психиатрическая аберрация».
В отличие от Дмитрия Сергеевича я не стану обижать певцов национального эгоизма подозрениями по поводу их душевного здоровья. Я лишь обращу внимание читателя на сегодняшнюю реальность, которой обязан он этому националистическому наваждению. Это ведь оно обрекло Россию на дурную бесконечность произвола власти. Обрекло, лишив ее европейской способности к самостоятельной политической модернизации. Хоть задумались бы, почему, едва воссоединившись с европейским сообществом, Германия эту способность обрела, а Россия – при всех режимах! – не может. Увы, даже над этим мало сказать наглядным – бьющим в глаза примером не задумываются...
* * *Диву даешься, когда видишь, что чаадаевский европейский выбор вспомнили – и с огромным, радующим сердце энтузиазмом вспомнили – 200 лет спустя, но почему-то не в Москве, где слыхом не слыхала о нем не только власть, но и оппозиция, а в Киеве. И неожиданно оказалось, что способен он (и как еще способен!) вдохновить и мобилизовать не только политиков, но и страну! А ведь именно в нем, в этом европейском выборе, и содержится, если верить величайшим российским умам всех времен Чаадаеву, Пушкину, Соловьеву, ответ на поставленный здесь вопрос: что мешает России выучить роковой урок европейской истории? Тем более это выглядит странно, что сформулирован-то был этот ответ в свое время не в Киеве, а именно в Москве. И именно для России.
Может быть, поэтому мне как историку так недоставало во всем этом море лозунгов декабрьского 2013 года одного – и впрямь европейского. Он, этот гипотетический, но хорошо известный лозунг, пусть чуть переиначенный, обращен был бы к Москве – но не с презрением, а с сочувствием. В общем, думаю, догадался уже читатель, о чем речь. Конечно, о том самом лозунге, что в августе 1968-го развернула на Красной площади отважная семерка: «За вашу и нашу свободу!»
Опубликовано здесь.
Source URL: http://www.snob.ru/profile/11778/blog/69171
* * *
«Просвещенный национализм» Льва Гумилева – Александр Янов – Блог – Сноб
Почему Гумилев?
Лев Николаевич Гумилев – уважаемое в России имя. Уважают его притом и «западники», которых он, скажем мягко, недолюбливал, и «патриоты». Вот что писал о нем с восхищением в «Литературной газете» «западник» Гелий Прохоров: «Бог дал ему возможность самому изложить свою теорию. И она стала пьянить, побуждая думать теперь уже всю страну». Андрей Писарев из «патриотического» «Нашего современника» был в беседе с мэтром не менее почтителен: «Сегодня вы представляете единственную серьезную историческую школу в России».
Возможно ли, что роль, которую предстоит сыграть Гумилеву в общественном сознании России после смерти, еще значительнее той, которую играл он при жизни? Так думает, например, Сергей Глазьев, советник президента РФ и неофициальный глава Изборского клуба «собирателей» Российской империи, провозглашая уже в 2013 году Гумилева одним из «крупнейших русских мыслителей» и основоположником того, что именует он «интеграцией» евразийского пространства.
Как бы то ни было, герой нашего рассказа, сын знаменитого поэта Серебряного века Николая Гумилева, расстрелянного большевиками во время гражданской войны, и великой Анны Ахматовой, человек, проведший долгие годы в сталинских лагерях и сумевший после освобождения защитить две докторские диссертации – по истории и по географии, опубликовавший девять книг, в которых оспорил Макса Вебера и Арнольда Тойнби, предложив собственное объяснение загадок всемирной истории, без сомнения, был при жизни одним из самых талантливых и эрудированных представителей молчаливого большинства советской интеллигенции.
Как в двух словах сказать о том слое, из которого вышел Гумилев? Эти люди с режимом не воевали. Но и лояльны они были ему только внешне. «Ни мира, ни войны» – этот девиз Троцкого времен Брестских переговоров 1918 года стал для них принципиальной жизненной позицией. По крайней мере, она позволяла им сохранить человеческое достоинство в условиях посттоталитарного режима. Или так им казалось.
Заплатить за это, однако, пришлось им дорого. Погребенные под глыбами вездесущей цензуры, они были отрезаны от мировой культуры и вынуждены создать свой собственный, изолированный и монологичный мир, где идеи рождались, старились и умирали, так и не успев реализоваться, где гипотезы провозглашались, но навсегда оставались непроверенными. Всю жизнь оберегали они в себе колеблющийся огонек «тайной свободы», но до такой степени привыкли к эзоповскому языку, что он постепенно стал для них родным. В результате вышли они на свет постсоветского общества со страшными, незаживающими шрамами. Лев Гумилев разделил с ними все парадоксы этого «катакомбного» существования – и мышления.
Патриотическая наука
Всю жизнь старался он держаться так далеко от политики, как мог. Он не искал ссор с цензурой и при всяком удобном случае клялся «диалектическим материализмом». Более того, у нас нет ни малейших оснований сомневаться, что свою монументальную гипотезу, претендующую на окончательное объяснение истории человечества, он искренне полагал марксистской. Ему случалось даже упрекать оппонентов в отступлениях от «исторического материализма». Маркс, говорил он, предвидел в своих ранних работах возникновение принципиально новой науки о мире, синтезирующей все старые учения о природе и человеке. В 1980-е Гумилев был уверен, что человечество – в его лице – на пороге создания этой новой марксистской науки. В 1992-м он умер в убеждении, что создал такую науку.
Удивительное раздвоение, способность служить под знаменами сразу двух взаимоисключающих школ мысли резко отделяли Гумилева от того молчаливого большинства, из которого он вышел и которому были глубоко чужды как марксизм, так и евразийство
Но в то же время он парадоксально подчеркивал свою близость к самым свирепым противникам марксизма в русской политической мысли ХХ века – евразийцам: «Меня называют евразийцем, и я от этого не отказываюсь. С основными выводами евразийцев я согласен». И яростно антизападная ориентация евразийцев его не пугала, хоть она и привела их – после громкого национал-либерального начала в 1920-е – к вырождению в реакционную эмигрантскую секту.
Ничего особенного в этой эволюции евразийства, разумеется, не было: все русские антизападные движения мысли, как бы либерально они ни начинали, всегда проходили аналогичный путь деградации. Я сам описал в своей трилогии трагическую судьбу славянофильства. Разница лишь в том, что их «русской идее» понадобилось для этой роковой метаморфозы все-таки три поколения, тогда как евразийцы управились с этим на протяжении двух десятилетий. Нам остается только гадать, как уживалась в его сознании близость к евразийцам с неколебимой верностью марксизму-ленинизму.
Нельзя не сказать, впрочем, что это удивительное раздвоение, способность служить (а Гумилев рассматривал свою работу как общественное служение) под знаменами сразу двух взаимоисключающих школ мысли резко отделяли его от того молчаливого большинства, из которого он вышел и которому были глубоко чужды как марксизм, так и тем более евразийство. И не одно лишь это его от них отделяло.
Гумилев настаивал на строгой научности своей теории и пытался обосновать ее со всей доступной ему скрупулезностью. Я ученый, как бы говорит каждая страница его книг, и политика, будь то официальная или оппозиционная, западническая или «патриотическая», ничего общего с духом и смыслом моего труда не имеет. В то же время, отражая атаки справа, ему не раз случалось доказывать безукоризненную патриотичность своей науки. Опять это странное раздвоение.
Говоря, например, об общепринятой в российской историографии концепции монгольского ига ХIII–XV веков, существование которого Гумилев отрицал, он с порога отбрасывал аргументы либеральных историков: «Что касается западников, то мне не хочется спорить с невежественными интеллигентами, не выучившими ни истории, ни географии» (несмотря даже на то, что в числе этих «невежественных интеллигентов» оказались практически все ведущие русские историки). Возмущало его лишь признание этой концепции историками «патриотического» направления. Вот это находил он «поистине странным». И удивлялся: «Никак не пойму, почему люди, патриотично настроенные, обожают миф об “иге”, выдуманный немцами и французами. Непонятно, как они смеют утверждать, что их трактовка патриотична».
Ученому, оказывается, не резало слух словосочетание «патриотическая трактовка» научной проблемы. Если выражение «просвещенный национализм» имеет какой-нибудь смысл, то вот он перед нами.
Гумилевские вопросы
Новое поколение, вступившее в журнальные баталии при свете гласности, начало с того, что дерзко вызвало к барьеру бывшее молчаливое большинство. Николай Климонтович писал в своей беспощадной инвективе: «И мы утыкаемся в роковой вопрос, была ли “тайная свобода”, есть ли что предъявить, не превратятся ли эти золотые россыпи при свете дня в прах и золу?» Не знаю, как другие, но Лев Гумилев перчатку, брошенную молодым поколением, поднял бы с достоинством. Ему было что предъявить. Его отважный штурм загадок мировой истории – это, если угодно, его храм, возведенный во тьме реакции и продолжающий, как видим, привлекать верующих при свете дня. Загадки, которые он пытался разгадать, поистине грандиозны.
В самом деле, кто и когда объяснил, почему, скажем, дикие и малочисленные кочевники-монголы вдруг ворвались на историческую сцену в XIII веке и ринулись покорять мир, громя по пути богатейшие цивилизованные культуры Китая, Средней Азии, Ближнего Востока и Восточной Европы? И все лишь затем, чтобы два столетия спустя тихо сойти со сцены, словно их и не было? А другие кочевники, столь же внезапно возникшие из Аравийской пустыни и ставшие владыками полумира, – вершителями судеб одной из самых процветающих культур в истории? Разве не кончилось их фантастическое возвышение превращением в статистов этой истории? А гунны, появившиеся ниоткуда и рассеявшиеся в никуда?
Почему вспыхнули и почему погасли все эти исторические метеоры? Не перечесть историков и философов, пытавшихся на протяжении столетий ответить на эти вопросы. Но как не было, так и нет на них общепризнанных ответов. И вот Гумилев, опираясь на свою устрашающую эрудицию, предлагает ответы совершенно оригинальные. Так разве сама дерзость, сам размах этого предприятия, обнимающего 22 столетия (от VIII века до н. э.), не заслуживает уважения?
Гипотеза
Одной дерзости, однако, для открытия таких масштабов мало. Как хорошо знают все причастные к науке, для того чтобы гипотезе поверили, должен существовать способ ее проверить. На ученом языке – она должна быть верифицируема. А также логически непротиворечива и универсальна, т. е. объяснять все факты в области, которую она затрагивает, а не только те, которым отдает предпочтение автор, должна действовать всегда, а не только тогда, когда автор считает нужным. Присмотримся же к гипотезе Гумилева с этой обязательной для всех гипотез точки зрения.
Макс Вебер (слева), Арнольд Тойнби
Начинает он с самых общих соображений о географической оболочке земли, в состав которой наряду с литосферой, гидросферой, атмосферой входит биосфера. Пока что ничего нового. Термин «биосфера» как понятие, обозначающее совокупность деятельности живых организмов, был введен в оборот еще в позапрошлом веке австрийским геологом Эдуардом Зюссом. Гипотезу, что биосфера может воздействовать на процессы, происходящие на планете (например, как мы теперь знаем, на потепление климата), предложил в 1926 году академик Владимир Вернадский.
Новое начинается с момента, когда Гумилев связал два этих ряда никак не связанных между собою явлений: геохимический с цивилизационным, природный с историческим. Это, собственно, и имел он в виду под универсальной марксистской наукой. Правда, понадобилось ему для этого одно небольшое, скажем, допущение (недоброжелательный критик назвал бы его передержкой): под пером Гумилева гипотеза Вернадского неожиданно превращается в биохимическую энергию. И с этой метаморфозой невинная биосфера Зюсса вдруг оживает, трансформируясь в гигантский генератор «избыточной биохимической энергии», в некое подобие небесного вулкана, время от времени извергающего на землю потоки невидимой энергетической лавы (которую Гумилев назвал «пассионарностью»).
Именно эти произвольные и не поддающиеся никакой периодизации извержения биосферы и создают, утверждает Гумилев, новые нации («этносы») и цивилизации («суперэтносы»). А когда пассионарность их покидает, они остывают – и умирают. Вот вам и разгадка возникновения и исчезновения исторических метеоров. Что происходит с этносами между рождением и смертью? То же примерно, что и с людьми. Они становятся на ноги («консолидация системы»), впадают в подростковое буйство («фаза энергетического перегрева»), взрослеют и, естественно, стареют («фаза надлома»), потом как бы уходят на пенсию («инерционная фаза») и наконец испускают дух («фаза обскурации»). Все это вместе и называет Гумилев этногенезом.
Вот так оно и происходит, живет себе народ тихо и мирно, никого не трогает, а потом вдруг обрушивается на него «взрыв этногенеза», и становится он из социального коллектива «явлением природы». И с этой минуты «моральные оценки к нему неприменимы, как ко всем явлениям природы». И дальше ничего уже от «этноса» не зависит. На ближайшие 1200–1500 лет (ибо именно столько продолжается этногенез, по 300 лет на каждую фазу) он в плену своей пассионарности. Все изменения, которые с ним отныне случаются, могут быть только возрастными.
Для того чтобы объяснить возникновение единственно интересующего его «суперэтноса», великорусского, Гумилеву пришлось буквально перевернуть вверх дном, переиначить всю известную нам со школьных лет историю
Вот, скажем, происходит в XVI веке в Европе Реформация, рождается буржуазия, начинается Новое время. Почему? Многие пытались это объяснить. Возобладала точка зрения Макса Вебера, связавшего происхождение буржуазии с протестантизмом. Ничего подобного, говорит Гумилев. Это возрастное. Просто в Европе произошел перелом от «фазы надлома» к «инерционной». А что такое инерционная фаза? Упадок, потеря жизненных сил, постепенное умирание: «Картина этого упадка обманчива. Он носит маску благосостояния, которое представляется современникам вечным. Но это лишь утешительный обман, что становится очевидно, как только наступает следующее и на этот раз финальное падение».
Это, как понимает читатель, о европейском «суперэтносе». Через 300 лет после вступления в «инерционную фазу» он агонизирует, он живой мертвец. Другое дело Россия. Она намного моложе (на пять столетий, по подсчетам Гумилева) Европы, ей предстоит еще долгая жизнь. Но и она, конечно, тоже в плену своего возраста. Этим и объясняется то, что с ней происходит. Другие ломают голову над происхождением, скажем, перестройки. Для Гумилева никакого секрета здесь нет, возрастное: «Мы находимся в конце фазы надлома (если хотите, в климаксе)».
Несерьезной представляется Гумилеву и попытка Арнольда Тойнби предложить в его 12-томной «Науке истории» некие общеисторические причины исчезновения древних цивилизаций: «Тойнби лишь компрометирует плодотворный научный замысел слабой аргументацией и неудачным его применением». Ну, после того как Гумилев посмеялся над Максом Вебером, насмешки над Тойнби не должны удивлять читателя.
Правда, каждый из этих гигантов оставил после себя, в отличие от Гумилева, мощную научную школу. И не поздоровилось бы Гумилеву, попадись он на зубок кому-нибудь из их учеников. Но в том-то и дело, что даже не подозревали они – и до сих пор не подозревают – о его существовании. Просто не ведает мир, что Гумилев уже создал универсальную марксистскую науку, позволяющую не только объяснять прошлое, но и предсказывать будущее, что «феномен, который я открыл, может решить проблемы этногенеза и этнической истории». В том ведь и состояла драма его поколения.
«Патриотическая» история
Смысл гипотезы Гумилева заключается, как видим, в объяснении исторических явлений природными – извержениями биосферы. Но откуда узнаем мы об этих природных возмущениях? Оказывается, из истории: «Этногенезы на всех фазах – удел естествознания, но изучение их возможно только путем познания истории». Другими словами, мы ровно ничего о деятельности биосферы по производству этносов не знаем кроме того, что она, по мнению Гумилева, их производит. Появился на земле новый этнос – значит, произошло извержение биосферы.
Откуда, однако, узнаем мы, что на земле появился новый этнос? Оказывается, из «пассионарного взрыва». Иначе говоря, из извержения биосферы. Выходит, объясняя природные явления историческими, мы в то же время объясняем исторические явления природными? Это экзотическое круговое объяснение, смешивающее предмет точных наук с предметом наук гуманитарных, требует от автора удвоенной скрупулезности. По меньшей мере он должен объяснить читателю, что такое новый этнос, что именно делает его новым и на основании какого объективного критерия можем мы определить его новизну. Парадокс гипотезы Гумилева в том, что никакого критерия, кроме «патриотического», в ней просто нет.
Понятно, что доказать гипотезу, опираясь на такой специфический критерий, непросто. И для того чтобы объяснить возникновение единственно интересующего его «суперэтноса», великорусского, Гумилеву пришлось буквально перевернуть вверх дном, переиначить всю известную нам со школьных лет историю. Начал он издалека, с крестовых походов европейского рыцарства. Общепринятое представление о них такое: в конце XI века рыцари двинулись освобождать Святую землю от захвативших ее «неверных». Предприятие, однако, затянулось на два столетия. Сначала рыцарям удалось отнять у сельджуков Иерусалим и даже основать там христианское государство, откуда их, впрочем, прогнали арабы. Потом острие походов переключилось почему-то на Византию. Рыцари захватили Константинополь и образовали недолговечную Латинскую империю. Потом прогнали их и оттуда. Словом, запутанная и довольно нелепая история. Но при чем здесь, спрашивается, великорусский «суперэтнос»?
А при том, объясняет Гумилев, что, вопреки всем известным фактам, Святая земля, Иерусалим и Константинополь были всего лишь побочной ветвью «европейского империализма», почти что, можно сказать, для отвода глаз. Ибо главным направлением экспансии была колонизация Руси. Почему именно Руси – секрет «патриотической» истории. Тем более что на территории собственно Руси крестоносцы не появлялись. Приходится предположить, что под «Русью» имелась на самом деле в виду Прибалтика с ее первоклассными крепостями и торговыми центрами Ригой и Ревелем (ныне Таллин), к которым и впрямь потянулся под предлогом обращения язычников в христианство ручеек ответвившихся от основной массы крестоносцев. Там, вокруг этих крепостей, и обосновался небольшой орден меченосцев.
Воинственным язычникам-литовцам соседство, однако, не понравилось, и в 1236 году в битве при Шауляе они наголову разгромили меченосцев, а заодно и примкнувших к ним православных псковичей. Ганзейский союз немецких городов, не желая отдавать добро язычникам, пригласил в качестве гарнизона крепостей несколько сот «тевтонов» из Германии. Понятно, что читателю в России, никогда не слышавшему о Шауляйском побоище (его не было даже в советских энциклопедиях) и воспитанному на фильме «Александр Невский» (где рядовая стычка новгородцев с этими самыми «тевтонами», в которой обе стороны отделались малой кровью, как раз и изображена как «побоище»), трудно представить себе, что воевали тогда в Прибалтике вовсе не русские с немцами, а «тевтоны» с литовцами. Конечно, в свободное от войны время «тевтоны», как, впрочем, и литовцы, были не прочь пограбить богатые новгородские земли. Но этим, собственно, и ограничивались их отношения с Русью.
Так или иначе, тут и начинается гумилевская «патриотическая» фантасмагория. Вот ее суть: «Когда Европа стала рассматривать Русь как объект колонизации... рыцарям и негоциантам помешали монголы». Такой вот невероятный поворот. Орда, огнем и мечом покорившая Русь, превратившая страну в пустыню и продавшая в иноземное рабство цвет русской молодежи, оказалась вдруг под пером Гумилева ангелом-хранителем самостоятельности Руси от злодейской Европы. Так он и пишет: «Защита самостоятельности – государственной, идеологической, бытовой и даже творческой – означала войну с агрессией Запада».
Орда, огнем и мечом покорившая Русь, превратившая страну в пустыню и продавшая в иноземное рабство цвет русской молодежи, оказалась вдруг под пером Гумилева ангелом-хранителем самостоятельности Руси от злодейской Европы
Странно, согласитесь, слышать о государственной и прочей «самостоятельности» в ситуации, когда Русь уже была колонией Орды. Но Гумилев уверен в спасительной роли монголов. В самом деле, когда б не они, «Русь совершенно реально могла превратиться в колонию Западной Европы... Наши предки могли оказаться в положении угнетенной этнической массы... Вполне могли. Один шаг оставался». Мрачная картина, нечего сказать. Но вполне фантастическая. Несколько сот рыцарей, с трудом отбивавшихся от литовцев, угрожали превратить в колонию громадную Русь? И превратили бы, уверяет тем не менее Гумилев, не проявись тут «страстный до жертвенности гений Александра Невского. За помощь, оказанную хану Батыю, он потребовал и получил монгольскую помощь против немцев и германофилов. Католическая агрессия захлебнулась» (нам, правда, так и не сказали, когда и каким образом эта агрессия началась, не сказали также, за какие такие услуги согласился Батый оказать князю Александру помощь в ее отражении).
Так или иначе, читателю Гумилева должно быть ясно главное: никакого монгольского ига и в помине не было. Был взаимный обмен услуг, в результате которого Русь «добровольно объединилась с Ордой благодаря усилиям Александра Невского, ставшего приемным сыном Батыя». Из этого добровольного объединения и возник «этнический симбиоз», ставший новым суперэтносом: «смесь славян, угро-финнов, аланов и тюрков слилась в великорусской национальности».
«Контроверза» Гумилева
Ну хорошо, переиначили мы на «патриотический» лад историю: перенаправили крестовые походы из Палестины и Византии на Русь, перекрестили монгольское иго в «добровольное объединение», слили славян с тюрками, образовав новую «национальность», то бишь суперэтнос. Но какое все это, спрашивается, имеет отношение к извержениям биосферы и «пассионарному взрыву», в которых все-таки суть учения Гумилева? А такое, оказывается, что старый распадающийся славянский этнос, хотя и вступивший уже в «фазу обскурации», сопротивлялся тем не менее новому, великорусскому, «обывательский эгоизм был объективным противником Александра Невского и его боевых товарищей». Но в то же время «сам факт наличия такой контроверзы показывает, что наряду с процессом распада появилось новое поколение – героическое, жертвенное, патриотическое». Оно и стало «затравкой нового этноса... Москва перехватила инициативу объединения русской земли потому, что именно там скопились страстные, энергичные, неукротимые люди».
Значит что? Значит, именно на Москву изверглась в XIII–XIV веках биосфера и именно в ней произошел «пассионарный взрыв». Никаких иных доказательств нет, да и не может быть. Так подтверждал Гумилев свою гипотезу. Суммируем. Сначала появляются пассионарии, страстные, неукротимые люди, способные жертвовать собой во имя величия своего суперэтноса. Затем некий «страстный гений» сплачивает вокруг себя этих опять же «страстных, неукротимых людей и ведет их к победе». Возникает «контроверза», новое борется с обывательским эгоизмом старого этноса. Но в конце концов пассионарность побеждает, и старый мир сдается на милость победителя. Из его обломков возникает новый.
И это все, что предлагает нам Гумилев в качестве доказательства новизны великорусского этноса? А также извержения биосферы на Русь? Таков единственный результат всех фантастических манипуляций переиначивания на «патриотический» лад общеизвестной истории? Но ведь это же всего лишь тривиальный набор признаков любого крупного политического изменения, одинаково применимый ко всем революциям и реформациям в мире. Причем во всех других случаях набор этот и не требовал никаких исторических манипуляций. И мы тотчас это увидим, едва проделаем маленький, лабораторный, если угодно, мысленный эксперимент, применив гумилевский набор признаков извержения биосферы, скажем, к Европе XVIII–XIX веков.
Эксперимент
Разве мыслители эпохи Просвещения не отдали все силы делу возрождения и величия Европы (тоже ведь суперэтноса, употребляя гумилевскую терминологию)? Почему бы нам не назвать Руссо и Вольтера, Дидро и Лессинга «пассионариями»? Разве не возникла у них «контроверза» со старым феодальным «этносом»? И разве не свидетельствовала она, что «наряду с процессом распада появилось новое поколение – героическое, жертвенное, патриотическое»? Разве не дошло в 1789 году дело до великой революции, в ходе которой вышел на историческую сцену Наполеон, кого сам же Гумилев восхищенно описывал как «страстного гения», уж во всяком случае не уступающего Александру Невскому? Тем более что не пришлось Наполеону, в отличие от благоверного князя, оказывать услуги варварскому хану, подавляя восстания своего отчаявшегося под чужеземным игом, виноват, под «добровольным объединением» народа? Разве не сопротивлялся новому поколению «обывательский эгоизм» старых монархий? И разве, наконец, не сдались они на милость победителя?
Все, как видим, один к одному совпадает с гумилевским описанием извержения биосферы и «пассионарного взрыва» (разве что без помощи монголов обошелся европейский «страстный гений»). Так что же мешает нам предположить, что изверглась биосфера в XVIII–XIX веках на Европу? Можем ли мы считать 4 июля 1789 года днем рождения нового европейского суперэтноса (провозгласил же Гумилев 8 сентября 1381-го днем рождения великорусского)? Или будем считать именно этот пассионарный взрыв недействительным из «патриотических» соображений? Не можем же мы в самом деле допустить, чтобы «загнивающая» Европа, вступившая, как мы выяснили на десятках страниц, в «фазу обскурации», оказалась на пять столетий моложе России.
Читателю Гумилева должно быть ясно главное: никакого монгольского ига и в помине не было. Был взаимный обмен услуг, в результате которого Русь «добровольно объединилась с Ордой благодаря усилиям Александра Невского, ставшего приемным сыном Батыя»
Хорошо, забудем на минуту про Европу: слишком болезненная для Гумилева и его «патриотических» поклонников тема (недоброжелатель чего доброго скажет, что из неприязни к Европе он, собственно, и придумал свою гипотезу). Но что может помешать какому-нибудь японскому «патриоту» объявить, опираясь на рекомендацию Гумилева, 1868-й годом рождения нового японского «этноса»? Ведь именно в этом году «страстный гений» императора Мэйдзи вырвал Японию из многовековой изоляции и отсталости – и уже полвека спустя она разгромила великую европейскую державу Россию и еще через полвека бросила вызов великой заокеанской державе Америке. На каком основании сможем мы, спрашивается, отказать «патриотически» настроенному японцу, начитавшемуся Гумилева, в чудесном извержении биосферы в XIX веке именно на его страну?
Но ведь это означало бы катастрофу для гумилевской гипотезы! Он-то небо к земле тянул, не остановился перед самыми невероятными историческими манипуляциями, чтобы доказать, что Россия самый молодой в мире «этнос». А выходит, что она старше, на столетия старше не только Европы, но и Японии. Но и это еще не все.
Капризы биосферы
Читателю непременно ведь бросится в глаза странное поведение биосферы после XIV века. По какой, спрашивается, причине прекратила она вдруг свою «пассионарную» деятельность тотчас после того, как подарила второе рождение Руси? Конечно, биосфера непредсказуема. Но все-таки даже из таблицы, составленной для читателей самим Гумилевым, видно, что не было еще в истории случая столь непростительного ее простоя – ни единого извержения за шесть столетий! У читателя здесь выбор невелик. Либо что-то серьезно забарахлило в биосфере, либо Гумилев ее заблокировал из «патриотических» соображений. Потому что кто ее знает, а вдруг извергнется она в самом неподходящем месте? На Америку, скажем. Или на Африку, которую она вообще по непонятной причине все 22 века игнорировала.
А серьезно говоря, трудно привести пример, где бы и вправду сработала гумилевская теория этногенеза. Ну, начнем с того, что Арабский халифат просуществовал всего два столетия (с VII по IX век), даже близко не подойдя к обязательным для этногенеза пяти «фазам», по 300 лет каждая. То же самое и с Золотой Ордой – с XIII по XV век. А гунны так и вовсе перескочили прямо из «фазы энергетического перегрева» в «фазу обскурации» – и столетия не прошло. А то, что произошло с Китаем, вообще с точки зрения гумилевской гипотезы необъяснимо: умер ведь в XIX веке, вступил в «фазу обскурации» – и вдруг воскрес. Да как еще воскрес! Не иначе как биосфера – по секрету от Гумилева – подарила ему вторую жизнь, хотя гипотеза его ничего подобного не предусматривает.
Так что же в итоге? Чему следовало «пьянить всю страну» в 1992-м? Что должно было оставить после себя (но не оставило) «единственно серьезную историческую школу»? Смесь гигантомании, наукообразной терминологии и «патриотического» волюнтаризма? Увы, не прошло Гумилеву даром его роковое советское раздвоение. В этом смысле он просто еще одна жертва советской изоляции от мира. Печальная судьба.
Опубликовано здесь
Source URL: http://www.snob.ru/profile/11778/blog/68817
* * *
Альтернатива большевизму – Александр Янов – Блог – Сноб
Этим очерком завершается осенняя сессия нашего курса истории русского национализма. И с нею его дореволюционный цикл. Предмет зимней сессии: русский национализм в СССР. Предполагаемое ее начало 15 января 2014. Спасибо всем участникам наших дискуссий. Надеюсь, что во во втором цикле они будут еще интереснее. Особенно для тех, кто возьмет на себя труд подготовиться к ним, перечитав дискуссии первого цикла.
МОГЛИ ЛИ БОЛЬШЕВИКИ НЕ ПОБЕДИТЬ В 1917?
Ситуация, сложившаяся в России после падения в марте 1917 монархии ничем не напоминала ту, довоенную, о которой мы так подробно до сих пор говорили. Тогда страна колебалась перед бездной, а в марте семнадцатого, после почти трех лет бессмысленной и неуспешной войны, бездна разверзлась. Можно ли еще было удержать cтрану на краю? Существовала ли, иначе говоря, альтернатива жесточайшему национальному унижению Брестского мира, кровавой гражданской войне, голоду и разрухе военного коммунизма, «красному террору», всему, короче, что принесла с собою Великая Октябрьская Социалистическая? Опять приходится отвечать двусмысленно: да, в принципе альтернатива Катастрофе существовала еще и в семнадцатом, по крайней мере, до 1 июля, но реализовать ее оказалось, увы, опять-таки, как и в 1914, некому.
Как это могло случится? Честнее спросить, как могло это НЕ случится, если даже такой блестящий интеллектуал – и замечательно искренний человек, -- как Николай Бердяев писал: «Я горячо стоял за войну до победного конца и никакие жертвы не пугали меня...Я думал, что мир приближается путем страшных жертв и страданий к решению всемирно-исторической проблемы Востока и Запада и что РОССИИ ВЫПАДЕТ В ЭТОМ РЕШЕНИИ ЦЕНТРАЛЬНАЯ РОЛЬ»? Cопоставьте эту темпераментную тираду с сухой статистикой: к концу мая уже два миллиона (!) солдат дезертировали из действующей армии, не желая больше слышать о войне до победного конца. Да, солдаты расходились по домам, но правительство-то разделяло энтузиазм Бердяева. В особенности насчет «центральной роли России».
НЕМНОЖКО ИСТОРИИ
Есть две главные школы в мировой историографии Катастрофы семнадцатого. Самая влиятельная из них, школа «большевистского заговора» (вот взяла и захватила власть в зазевавшейся стране банда леваков). Соответственно сосредочилась эта школа на исследовании закулисных сфер жизни страны, на перепетиях лево-радикальных движений, затем партийных съездов социал-демократов, кульминацией которых было формирование заговорщического большевизма. Сосредоточилась на том, одним словом, что Достоевский называл «бесовством». Другая, ревизионистская, школа «социальной истории» доказывает, что Катастрофа была результатом вовсе не заговора, а стихийной народной революции, которую возглавили большевики.
Ясно, что последуя теории Владимира Сергеевича Соловьева о «национальном самоуничтожении» России, мы неминуемо оказываемся еретиками в глазах обеих этих школ. Мало того, что мы разжалуем большевиков из генералиссимусов в рядовые, мы еще и демонстрируем: нет никакой надобности заглядывать в темное закулисье русской жизни, если готовилась Катастрофа на виду, при ярком свете дня. Готовилась с момента, когда постниколаевская политическая – и культурная -- элита НЕ ПОЖЕЛАЛА в годы Великой реформы стать Европой.
В эпоху, когда крестьянская частная собственность в Европе была повсеместной, она заперла крестьянство в общинном гетто, лишив его гражданских прав и законсервировав в допотопной московистской дремучести (что аукнулось ей полустолетием позже дикой Пугачевщиной, той самой, которую ревизионисты именуют «народной революцией»). В эпоху, когда в Европе побеждала конституционнная монархия, она, эта элита, примирилась с сохранением архаического «сакрального» самодержавия (спровоцировав тем самым две революции ХХ века – Пятого года и февраля 17-го).
Дальше –больше. Ослепленная племенным мифом и маячившим перед нею видением Царьграда, втянула российская элита страну в ненужную ей и непосильную для нее войну (дав в руки оружие 15-миллионной массе крестьян, одетых в солдатские шинели). И до последней своей минуты у власти не могла себе представить, что единственной идеей-гегемоном, владевшей этой гигантской вооруженной массой, был не мифический Царьград, но раздел помещичьей и казенной земли (в 1913 году крестьянам не принадлежало 47% всех пахотных земель в стране).
На фоне всех этих чудовищных и фатальных ошибок едва ли удивит читателя заключение, что русская политическая элита собственными руками отдала страну на поток и разграбление «бесам». Совершила, как и предсказывал Соловьев, коллективное самоубийство, «самоуничтожилась». Посмотрим теперь, как это на финишной прямой происходило.
ДВОЕВЛАСТИЕ
Поскольку единственным легитимным институтом в стране оставалась после роспуска всех имперских учреждений Дума, Временное правительство («временное» потому, что судьбу новоиспеченной республики должно было решить Учредительное собрание, избранное всенародным голосованием) сформировано было из лидеров думских фракций. Парадокс состоял в том, что с первого же дня правительство столкнулось с двумя неразрешимыми проблемами.
Первая заключалась в сомнительной легитимности самой Думы (из-за столыпинской манипуляции с избирательным законом в 1907 году). Напомню ее суть. Один голос помещика был приравнен тогда к четырем голосам богатейших капиталистов, к 65 голосам горожан среднего класса, к 260 крестьянских и к 540 рабочих. В результате 200 тысяч помещиков получили в Думе 50% голосов. Удивительно ли, что воспринималась она как «буржуазное», а не народное предствительство?
Вторая проблема вытекала из первой. В тот же день, что и правительство, и в том же Таврическом дворце возник Совет рабочих и солдатских депутатов, народное, если хотите, представительство: два медведя в одной берлоге. Впрочем, все было не так страшно, как может показаться. Медведи, как оказалось, вполне могли ужиться. На самом деле состав правительства был одобрен Советом. Ларчик открывался просто: Совет состоял из умеренных социалистов, которые исходили из того, что в России происходит «буржуазная революция» и руководить ею – под контролем народа, разумеется, -- подобает «буржуазному» правительству.
Ссорились медведи, конечно, беспрестанно, чего стоит хоть знаменитый Приказ №1, изданный Советом вопреки правительству, но единственным и впрямь неразрешимым разногласием между ними был вопрос о прекращении войны.Правительство стояло за «войну до победного конца», Совет – за немедленный мир без аннексий и контрибуций. Поэтому едва министр иностранных дел Милюков заикнулся в апреле о Константинополе, Совет поднял Петроград против «министров- капиталистов» и профессору Милюкову, хотя какой уж там из него капиталист, пришлось расстаться с министерским портфелем (заодно прицепили к нему и военного министра Гучкова).
Кстати было и то, что в том же апреле явился из Швейцарии Ленин, усвоивший за годы изгнания идею перманентной революции Троцкого, и тотчас потребовавший «Всю власть Советам», хотя власть эта Советам в ситуации «буржуазной» революции была и даром не нужна: они-то надеялись УБЕДИТЬ Временное правительство, что продолжение войны для России смерти подобно. И им,казалось, все карты шли в руки. Во-первых, они сумели продемонстрировать свою силу, мобилизовав массы и изгнав из правительства «ястребов». Во-вторых, Ленина и большевиков можно было теперь использовать как пугало. И в-третьих, самое важное: крестьяне по всей стране начали самовольно захватывать помещичьи земли и делить их, не дожидаясь Учредительного собрания. И удержать солдат в окопах, когда дома делили землю, выглядело предприятием безнадежным.
Тем более, что армия и без того разваливалась и фронт держался на ниточке. Дезертирство достигло гротескных размеров и без Приказа №1, а кто не дезертировал, братался с неприятелем. Наблюдая эту фантасмагоричекую картину, германский командующий Восточным фронтом генерал Гоффманн записывал в дневнике: «Никогда не видел такую странную войну». Для России шла эта странная война плохо, чтоб не сказать безнадежно. Наступательная стратегия провалилась, как и предсказывал Данилов, в первые же недели военных действий. Французам помогли, но русская армия была разгромлена. Потери исчислялись десятками тысяч: 30 000 убитых. 125 000 сдались в плен. На других фронтах дела шли не лучше. Пали все десять западных крепостей, из-за которых неистовствали в свое время думские «патриоты». Польшу пришлось отдать. Финляндию тоже.
Казалось, вот-вот капитулирует перед призраком всеобщей анархии и правительство. Факты били в глаза. Воевать страна больше не могла, нужно было быть слепым, чтобы этого не видеть. Именно этой уверенностью, надо полагать, и обьясняется сокрушительная победа умеренных социалистов на первом Всероссийском съезде Советов в июне. У большевиков было 105 делегатов против 285 эсеров и 245 меньшевиков. Немедленный переход к социалистической революции, к которому призывал Ленин, представлялся дурной фантазией. А массы -- опора умеренных -- жаждали мира и помещичьей земли, в вовсе не какого-то непонятного им «сицилизьма». Увы, те и другие недооценили Ленина.
МОМЕНТ ИСТИНЫ
Еще до съезда умеренные заполучили козырного туза. 15 мая Петроградский Совет в очередной раз обратился со страстным посланием к “социалистам всех стран», призывая их потребовать от своих правительств немедленного мира без аннексий и контрибуций. В тот же день ответил ему – кто бы Вы думали? – рейхсканцлер Германии Бетманн- Гольвег, предложивший России немедленный мир на условиях Совета -- без аннексий и контрибуций. Стране с разваливающейся армией, неспособной больше воевать (немцы знали об этом не хуже русских министров) предлагался мир на почетных условиях.
Чего вам еще надо? Чего вы ждете? Чтобы армия совсем развалилась и те же немцы отняли у нас Украину, как отняли Польшу? – аргументировали представители Совета в споре с министрами. Разве вы не видите, что именно этого добивается Ленин? И на лепет министров, что на карте честь России, что она не может подвести союзников, у Совета тоже был сильный ответ: о судьбе союзников есть кому позаботиться, Конгресс США уже проголосовал за вступление Америки в войну. Свежая и полная энтузиазма американская армия станет куда более надежным помощником союзникам, чем наш деморализованный фронт. Так или иначе, Америка позаботится о судьбе союзников. Но кто позаботится о судьбе России?
Аргумент был, согласитесь, железный: союзники не пропадут, но мы-то пропадаем. Правительство взяло паузу – до съезда Советов (что обеспечило победу уиеренных). Но когда немцы продолжали настаивать – предложили перемирие на всех фронтах – и правительство его отвергло, стало ясно, что на уме у него что-то совсем иное, что готовит оно вовсе не мирные предложения, как все предполагали, а новое наступление. Вот тогда и настал час Ленина, большого мастера «перехвата» (вся аграрная программа большевиков была, как известно, «перехвачена» у эсеров). Вот и сейчас, в роковом июле 17-го, «перехватил» Ленин у умеренных понятные массам лозунги – немедленный мир и земля крестьянам. То есть говорил он об этом, конечно, и раньше, но начиная с 1 июля, он доказал, что его партия – единственная, которую правительство НИКОГДА НЕ ОБМАНЕТ. Для солдатской массы то был момент истины. Многое еще произойдет в 1917, но этого ничего уже не изменит.
БРУСИЛОВСКИЙ «ПРОРЫВ»
Что, собственно, хотело правительство доказать этим июльским демаршем на крохотном 80-километровом участке фронта, кроме того, что здравомыслящим людям с ним невозможно договориться, навсегда останется его тайной. Так или иначе в Восточной Галиции был сосредочен ударный кулак – 131 дивизия при поддержке 1328 тяжелых орудий -- и 1 июля он прорвал австрийский фронт в 70 километрах к востоку от Львова. Это было странное наступление. Как писал британский корреспондент Джон Уиллер-Бенетт, целые батальоны «отказались идти вперед и офицеры, истощив угрозы и мольбы, плюнули и пошли в атаку одни». До Львова, конечно, не дошли и, едва генерал Гоффманн ввел в дело германские войска, покатились обратно. Отступление превратилось в бегство.