П.Я. Чаадаев. Сочинения и письма, т. 2, М., 1914, с. 280 (выделено мною. А.Я.).

Там же, с. 281.

Там же, с. 280.

Там же, с. 282.

Там же.

Цит. по М.Н. Покровский. Избранные произведения в четырех книгах, кн.2, М., 1966, с. 213.

А.Е. Пресняков. Цит. соч., с. 15.

Cited in Johnson’s Russia List, No. 9160, May 26, 2005 (обратный перевод с английского).

RIA Novosti, Feb.3, 2005, Press Conference with Effective Policy Fund President Gleb Pavlovsky (обратный перевод с английского).

Завтра, №20, 18 мая 2005.

Там же.

Там же, №10, 5 марта 2002.

Там же, №20, 18 мая 2005.

James H. Billington. Russia in Search of Itself, Woodroo Wilson Center Press, Washington DC. 2004, p. 91.

Cited in Johnson’s Russia List, No. 9194, July 6 2005.

Цит. по “Западники и националисты: возможен ли диалог?” (далее Диалог), М., 2003, с.424.

“Россия и Европейский союз”. М., 2004, с. 31.

Диалог, с. 425.

“Россия и Европейский Союз”, с. 31.

Там же.

Там же (выделено мною. А.Я.)

Г.П. Федотов. Судьба и грехи России, т. 1, Спб., 1991, с. 317.

Российские вести, №17, 19 мая 2005, cited in Johnson’s Russia List (обратный перевод с английского).

Завтра, №19, 11 мая 2005.

Там же.

Там же.

Там же.

Владимир Вейдле. Задача России. Нью-Йорк, 1940, с. 12.

Norman Davies. Europe. A History, Oxford Univ. Press, 1996, p. 13.

Associated Press, June 16, 2005 (обратный перевод с английского).

Е.Т. Гайдар. Государство и эволюция, М., 1995, с. 29.

Итоги, №51, 2004 (обратный перевод с английского).

Цит. по Новый меридиан, №556, 2004.

А.И. Герцен. Былое и думы, Л., 1947, с. 677.

Цит по Независимая газета, 1 июня 2005.

Cited in Johnson's Russia List, No. 9128, April 24, 2005 (обратный перевод с английского. А.Я.).

Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, Univ. of California Press, Berkeley, 1981.

Richard Lowenthal as cited in the Origins of Autocracy; Raeff in Russian Review, Winter 1983.

Slavic Review, Spring 1983.

The New York Review of Books, Feb. 17, 1983.

Thomas Kuhn. The Structure of Scientific Revolutions, Chicago, 1962.

М.В. Нечкина. Василий Осипович Ключевский, М., 1974, с. 235.

Там же, с. 239.

Там же, с. 365.

Там же.

Там же, с. 369.

Там же, с. 365.

Там же, с. 369.

Там же, с. 368.

Там же, сс. 365, 366.

Там же, с. 265.

В. Найшуль. “О нормах современной российской государственности”, Сегодня, 1996, 23 мая.

М.В. Нечкина. Цит. соч., с. 199.

Там же, с. 200.

Там же, с. 201.

Там же, с. 368.

Там же.

Там же.См. также:


Source URL: http://polit.ru/article/2005/09/13/klyuch/


* * *

Александр Янов: Завязка трагедии - ПОЛИТ.РУ

Одной из классических тем историософских и политических дискуссий в России является проблема соотношения ее пути с дорогой “западной цивилизации”, или, иначе, проблема “европейскости” России. Одной из последних публичных лекций “Полит.ру” сезона 2004 – 2005 стало выступление Альфреда Коха “К полемике о “европейскости” России”. Вряд ли этой темы удастся избежать в ходе наччавшегося 1 сентября 2005 года нового сезона публичных лекций “Полит.ру”.

Текстом, для которого проблема “европейскости” России – стержневая, является выходящая в издательстве ОГИ трилогия известного политолога и специалиста по истории российской философии Александра Янова "Россия и Европа. 1462-1921" (первая книга - "В начале была Европа. У истоков трагедии русской государственности. 1462-1584", вторая - "Загадка николаевской России. 1825-1855", третья "Драма патриотизма в России. 1825-1921").

“Полит.ру” знакомит читателей с тремя наиболее принципиальными фрагментами этого исследования, а также с интервью, взятым у его автора, в качестве своего рода затравки к дискуссии по заявленной проблеме. Публикация Введения к первой книге вызвала очень оживленную полемику среди наших читателей. Сегодня мы публикуем первую главу первой части первой книги трилогии, посвященную зарождению “русского проекта”.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ

Глава первая

ЗАВЯЗКА ТРАГЕДИИ

22 октября 1721 года на празднестве в честь победы во второй Северной войне – Россия тогда вернула себе балтийское побережье, отнятое у неё в XVI веке, в ходе первой Северной войны, Ливонской, -- канцлер Головкин, выражая общее мнение, так сформулировал главную заслугу Петра: “Его неусыпными трудами и руковождением мы из тьмы небытия в бытие произведены и в общество политичных народов присовокуплены”. (1)

Четыре года спустя русский посол в Константинополе Неплюев высказался еще более определенно: “Сей монарх научил нас узнавать, что и мы люди”. (2) Полвека спустя это мнение сотрудников Петра подтвердил руководитель внешней политики при Екатерине II граф Панин. “Петр, -- писал он, -- выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса”. (3)

Петр извлек Россию из небытия и невежества, научил нас узнавать, что и мы люди. На протяжении столетий стало это убеждение общим местом – и не только для профанов-политиков, но и для экспертов.

ТОЧКА ОТСЧЕТА

Один из лучших русских историков Сергей Соловьев уверенно писал в своем знаменитом панегирике Петру о России допетровской как о “слабом, бедном, почти неизвестном народе”. (4) И коллеги, включая его постоянного оппонента Михаила Погодина, были с ним в этом совершенно согласны. И никому как-то не пришло в голову спросить, а когда, собственно, и почему, и как оказалась допетровская Россия в состоянии упомянутого небытия и невежества? Почему стать даже “державой второго класса” было для неё счастьем? Или еще проще: а правда ли, что все допетровские века были одной сплошной тьмой небытия, из которой Отец Отечества вывел страну к свету, славе и богатству?

Вот лишь один пример, который – на фоне приведенных выше гимнов Петру – выглядит странным диссонансом. Современный английский историк М. Андерсен, специально изучавший вопрос о взглядах англичан на Россию, пишет, что в XVII веке в Англии знали о России меньше, чем за сто лет до этого. (5) Что, по-вашему, мог он иметь в виду?

А вот еще пример. В 1589 году в Англии были изданы записки Ричарда Ченслера, первого англичанина, посетившего Россию в 1553-м, т.е. за полтора столетия до Петра. Одна из глав посвящена царю. И называется она почему-то не “О слабом и бедном царе пребывающего в небытии народа” или как-нибудь в этом роде, а напротив: “О великом и могущественном царе России”. (6) Такое же впечатление вынес и другой англичанин Антони Дженкинсон. В книге, опубликованной в Англии в конце XVI века, он писал: “Здешний царь очень могущественен, ибо он сделал очень много завоеваний как у лифляндцев, поляков, литвы и шведов, так и у татар и у язычников”. (7)

Нужны еще примеры? В документах, циркулировавших в XVI веке при дворе и в канцелярии германского императора, говорится, что “Московский великий князь самый могущественный государь в мире после турецкого султана, и что от союза с великим князем всему христианскому миру получилась бы неизреченная польза и благополучие, была бы также славная встреча и сопротивление тираническому опаснейшему врагу Турку”. (8)

А вот уже и вовсе удивительное свидетельство, относящееся к августу 1558-го. Французский протестант Юбер Ланге в письме к Кальвину пророчествовал России великое будущее: “Если суждено какой-либо державе в Европе расти, то именно этой”. (9)

Совсем иначе, выходит, обстояло дело со “слабостью и неизвестностью” допетровской России, нежели выглядит это у классиков нашей историографии. Теперь немного о её “бедности”.

Тот же Ченслер нашел, что Москва середины XVI века была “в целом больше, чем Лондон с предместьями”, а размах внутренней торговли, как ни странно, поразил даже англичанина. Вся территория между Ярославлем и Москвой, по которой он проехал, “изобилует маленькими деревушками, которые так полны народа, что удивительно смотреть на них. Земля вся хорошо засеяна хлебом, который жители везут в Москву в громадном количестве... Каждое утро вы можете встретить от 700 до 800 саней, едущих туда с хлебом... Иные везут хлеб в Москву; другие везут его оттуда, и среди них есть такие, что живут не меньше чем за 1000 миль”. (10)

За четверть века до Ченслера императорский посол Сигизмунд Герберштейн сообщал, что Россия эффективно использует свое расположение между Западом и Востоком, успешно торгуя с обоими: “В Германию отсюда вывозятся меха и воск... в Татарию сёдла, уздечки, кожи... суконные и льняные одежды, топоры, иглы, зеркала, кошельки и тому подобное”. (11)

Современный немецкий историк В. Кирхнер заключает, что после завоевания Нарвы в 1558 году Россия стала практически главным центром балтийской торговли и одним из центров торговли мировой. Корабли из Любека, игнорируя Ригу и Ревель, направлялись в Нарвский порт. Несколько сот судов грузились там ежегодно – из Гамбурга, Антверпена, Лондона, Стокгольма, Копенгагена, даже из Франции. (12)

Монопольное право торговли с Россией принадлежало в Англии Московской компании. Современный историк Т. Виллан сообщает о жалобе членов этой компании Королевскому Тайному Совету в 1573 году. Оказывается, “коварные лица”, т.е. не связанные с компанией купцы, проводили свои корабли через Зунд с официальным назначением в Данциг или Ревель, а на самом деле направлялись в Нарву. (13) Нарушение торговой монополии было делом не только “коварным”, но и в высшей степени опасным. Выходит, выгоды московской торговли перевешивали риск.

Это полностью согласуется с многочисленными сведениями о том, что экономика России в первой половине XVI века переживала бурный подъём. Как и повсюду в Европе, сопровождался он усилением дифференциации крестьянства и перетеканием его в города – т.е. стремительной урбанизацией страны, созданием крупного производства и образованием больших капиталов. Множество новых городов появилось в это время на русском Севере: Каргополь, Турчасов, Тотьма, Устюжня, Шестаков. Еще больше выстроено было крупных крепостей в центре страны – Тульская, Коломенская, Зарайская, Серпуховская, Смоленская, Китай-город в Москве. А менее значительных городов-крепостей выросло в это время несчетно: Курск, Воронеж, Елец, Белгород, Борисов, Царицын на юге, Самара, Уфа, Саратов на востоке, Архангельск, Кола на севере.

Новые города заселялись так быстро, что некоторых наблюдателей это даже тревожило. В 1520-х жители Нарвы писали в Ревель: “Вскоре в России никто не возьмется более за соху, все бегут в город и становятся купцами... Люди, которые два года назад носили рыбу на рынок или были мясниками, ветошниками и садовниками, сделались пребогатыми купцами и ворочают тысячами”. (14) Документы это подтверждают. Например, смоленский купец Афанасий Юдин кредитовал английских коллег на баснословную по тем временам сумму в 6200 рублей (это почти полмиллиона в золотом исчислении конца XIX века). Дьяк Тютин и Анфим Сильвестров кредитовали литовских купцов на 1210 рублей (больше 100 тысяч золотом). Член английской компании Антон Марш задолжал С. Емельянову 1400 рублей, И. Бажену 945, С. Шорину 525. (15)

Советский историк Д.П. Маковский предположил даже, что “строительный бум” XVI века играл в тогдашней России ту же роль, что известный железнодорожный бум конца XIX века в индустриализации и формировании третьего сословия. То есть, по его мнению, уже тогда сложились экономические предпосылки для социальных и политических процессов, которым суждено было реализоваться лишь три столетия спустя.

У меня решительно нет здесь возможности рассматривать эту гипотезу. Ограничусь лишь простейшими фактами, логически её подкрепляющими. Сохранились, например, расчеты материалов, которые потребовались для строительства Смоленской крепости. Пошло на него 320 тыс. пудов полосового железа, 15 тыс. пудов прутового железа, миллион гвоздей, 320 тыс. свай. Есть и другие цифры, но не хочется делать текст похожим на прейскурант. И без них нетрудно представить, сколько понадобилось материалов для строительства такого числа новых городов.

И кто-то ведь должен был все эти материалы произвести. Не везли же в самом деле доски, железо и камень из-за границы. Значит, было в наличии крупное специализированное производство. И не было тогда нужды государству искусственно насаждать его, опекать и регулировать, как станет оно делать при Петре. Крупное частное предпринимательство рождалось спонтанно. Во всяком случае, все предпосылки для него были налицо – и экономический бум, и рынок свободной рабочей силы, и свободные капиталы, и правовая защита частной – не феодальной – собственности, совершенно очевидная в Судебнике 1550-го. В довершение ко всему, как доносил начальству посланник Ватикана Альберт Кампензе, “Москва весьма богата монетою... ибо ежегодно привозится туда со всех концов Европы множество денег за товары, не имеющие для москвитян почти никакой ценности, но стоящие весьма дорого в наших краях”. (16)

Короче, как старинные, так и современные источники не оставляют ни малейших сомнений в том, что, вопреки классикам, Россия первой половины XVI века была богатой и сильной европейской страной, о “невежестве” и тем более “небытии” которой не могло быть и речи.

ДЕГРАДАЦИЯ

Так что же, ошибались классики русской историографии?

Нет, так тоже сказать нельзя. Парадокс в том, что они были и правы, и неправы. Ибо там, где Ченслер в 1553-м увидел деревни удивительно населенные народом, четверть века спустя его соотечественник Флетчер неожиданно обнаружил пустыню. Там, где крестьяне, начиная с конца XV века, деятельно расчищали лесные массивы, расширяя живущую (т.е. обрабатываемую) пашню, теперь была пустошь. И размеры её поражали воображение.

По писцовым книгам 1573-78 годов в станах Московского уезда числится от 93 до 96% пустых земель.

В Можайском уезде насчитывается до 86% пустых деревень, в Переяславле-Залесском – до 70.

Углич, Дмитров, Новгород стояли обугленные и пустые, в Можайске было 89% пустых домов, в Коломне – 92%.

Живущая пашня новгородской земли, составлявшая в начале века 92%, в 1580-е составляет уже не больше 10%.

Не лучше была ситуация и в торговле. Вот лишь один пример. В 1567 году в посаде Устюжны Железопольской 40 лавок принадлежало “лутчим людям” (т.е. оптовым торговцам металлическими изделиями), 40 лавок – “средним” и 44 – “молодшим”. При переписи 1597 года “лутчих” в Устюжне не оказалось вовсе, а “средних” не набралось и десятка. Зато зарегистрировали писцы 17 пустых дворов и 286 дворовых мест. (17)

И так -- повсюду. Страна стремительно деградировала.

Экономические и социальные процессы, совсем еще недавно обещавшие ей стремительный взлет, не просто останавливаются – исчезают, словно их никогда и не было. Прекращается дифференциация крестьянства. Пропадает трехпольная (паровая) система земледелия. Разрушается крупное производство. Прекращается урбанизация страны, люди бегут из городов. И так же неудержимо, как только что шло превращение холопов (рабов) в наёмных рабочих, идет их превращение в холопов. “Удельный вес вольного найма как в промышленности, так и в сельском хозяйстве в XVI веке безусловно был много и много выше, чем в XVIII”, -- замечает тот же Маковский. (18)

Короче говоря, случилось нечто невероятное, нечто вполне сопоставимое с последствиями монгольского погрома XIII века. Буквально на глазах у одного поколения, между визитами в Москву Ченслера и Флетчера, богатая, могущественная Россия и впрямь превратилась вдруг в “бедную, слабую, почти неизвестную” Московию, прозябающую на задворках Европы. И время потекло в ней вспять. Надолго. На полтора столетия. И ко времени Петра Россия, правы классики, действительно погружается в пучину политического и экономического небытия. И действительно на много десятилетий перестали нас считать за людей. И действительно счастьем было для России, восставшей при Петре из московитского праха, обрести хотя бы статус “державы второго класса”.

Что же произошло в ту роковую четверть века? Какой-нибудь гигантский природный катаклизм? Нашествие варваров? Что должно было случиться в стране, уверенно, как мы видели, шагавшей к процветанию и могуществу, чтобы она так внезапно и страшно деградировала?

ПРОИСХОЖДЕНИЕ КАТАСТРОФЫ

Согласитесь, что это очень важный вопрос – не только для прошлого России, но и для её будущего. Что-то очень неладно должно быть в стране, где возможны такие неожиданные и сокрушительные катастрофы.

Я могу с чистой совестью поручиться, что прежде, чем читатель закроет эту книгу, он будет знать ответ на этот вопрос. Во всяком случае, у него будет возможность познакомиться с тем, как отвечали на него историки на протяжении всех истекших после катастрофы четырех с половиной столетий. В известном смысле ответу на него эта книга, собственно, и посвящена.

Сейчас скажу лишь, что нет, не зарегистрировали исторические хроники в эту фатальную для страны четверть века никаких природных бедствий, никаких варварских нашествий. Катастрофа была всецело делом рук её собственного правительства. Будем справедливы, признают это и российская, и западная историография. Разногласия начинаются дальше.

Была ли катастрофа результатом того, что внук великого реформатора Ивана III, тоже Иван Васильевич, больше известный в потомстве под именем Грозного царя, внезапно и круто изменил курс национальной политики, завещанный стране его дедом, или просто оказался он почему-то кровожадным тираном – и политика тут ни при чем? Самый влиятельный из родоначальников русской историографии Н.М. Карамзин держался второго мнения. “По какому-то адскому вдохновению, -- убеждал он читателей, -- возлюбил Иоанн IV кровь, лил оную без вины и сёк головы людей славнейших добродетелями”. (19)

Понятно, что версия об “адском вдохновении” как причине невиданной после монгольского погрома национальной катастрофы едва ли могла удовлетворить позднейших историков (хотя, как мы еще увидим, до сих пор находятся эксперты, пытающиеся объяснить катастрофу патологиями в характере Грозного царя). Большинство, однако, склонилось к более материальным её объяснениям. Некоторые ссылались на то, что катастрофический упадок русских городов и закрепощение крестьянства были просто издержками политики централизации страны, которую вслед за дедом проводил Иван IV. Другие объясняют катастрофу затянувшейся на четверть века и крайне неудачной войной за балтийское побережье, результатом которой было разорение страны. Третьи говорят, что сама эта разорительная война была следствием воинственности набиравшего тогда силу служебного дворянства, которое зарилось на богатые прибалтийские земли.

Объединяет все эти разнородные объяснения вот что: ни одно из них даже не пытается связать катастрофу, постигшую Россию в третьей четверти XVI века, с последующей её судьбою. Между тем самым важным из её результатов было нечто, далеко выходящее за рамки одной четверти века и определившее будущее страны на столетия вперед – вплоть до наших дней. Я имею в виду самодержавную революцию, т.е. установление в России принципиально нового политического строя неограниченной власти царя, приведшее к “выпадению” страны из Европы.

Почему не заметил этого Карамзин, понятно. Он исходил из того, что самодержавие было естественным для России политическим строем с самого начала её православной государственности. Отсюда и “адское вдохновение” как единственно возможный мотив тотального террора, впервые пришедшего тогда на русскую землю. Но вот почему не заметили (и продолжают не замечать) этого основополагающего факта последующие поколения историков, тут загадка.

Тем более это странно, потому что именно с самодержавной революцией связано было и радикальное изменение в международном статусе русского царя. Отныне был он официально объявлен в Москве единственным в мире покровителем и защитником истинного христианства – православия. Соответственно изменялся и статус подвластной ему России: она теперь претендовала на положение мировой державы (“першего государствования”, как это тогда называлось).

Отсюда и европейская война, которую развязал, вопреки всей политике и намерениями своего правительства, первый самодержавный царь России. И едва мы это поймем, происхождение катастрофы, постигшей страну в третьей четверти XVI века, тотчас теряет свою загадочность. Комбинация непосильной четвертьвековой войны против всей по сути Европы и тотального террора, сопряженного с самодержавной революцией и поголовным истреблением лучших административных и военных кадров страны, просто не могли не привести к катастрофе.

Конечно, пока это лишь гипотеза, доказательству которой и посвящена эта книга. Лишь одно соображение хотел бы я сейчас добавить как, если угодно, мимолетное подтверждение своей гипотезы. То, что родилось при Иване IV под именем “першего государствования”, то, что привело к национальной катастрофе, с описания которой начинается эта книга, не умерло, как бы парадоксально это ни звучало, и в наши дни. Только сейчас называется оно Русским проектом (или Русским реваншем).

Право, трудно не расслышать это миродержавное притязание Грозного царя в сравнительно недавнем публичном заявлении Г.О. Павловского, человека близкого, по общему мнению, к правящим кругам сегодняшней России: “Следует осознать, что в предстоящие годы, по крайней мере, до конца президентского срока Путина и, вероятно, до конца президентства его ближайших преемников, приоритетом российской внешней политики будет превращение России в мировую державу XXI века, или, если хотите, возвращение ей статуса мировой державы XXI века”.

Сказано это было на пресс-конференции в Агентстве новостей в присутствии великого множества журналистов. Павловский подчеркнул, что цель “отвоевания статуса мировой державы” разделяют “не только власти России, но и её общество и даже оппозиция”. (20) Тем не менее никто из присутствующих даже не спросил его, что именно имеет он в виду. Отстранение от дел нынешней мировой державы, Соединенных Штатов, весьма, как мы знаем, ревниво относящихся к своему статусу? Или восстановление биполярной структуры мира, как во времена СССР? Или что? Должен ведь у “приоритета внешней политики” быть какой-нибудь план его реализации. И должны его авторы отдавать себе отчет, что так же, как во времена Ивана Грозного, претензия на першее государствование чревата большой войной.

Так выглядит сегодня Русский проект, родившийся при Иване Грозном, который, собственно, и предпринял первую попытку его осуществления. Никто, увы, не напомнил Павловскому, чем кончилось это в третьей четверти XVI века. Как, впрочем и все другие попытки в этом направлении -- в XIX и XX веках. Но это уже другая тема. У неё другие черты и другие герои. И обсуждать её предстоит нам, соответственно, в других книгах этой трилогии.

АЛЬТЕРНАТИВА

Сейчас, однако, начать придется издалека.

В середине XIII века неостановимая, казалось, лава азиатской варварской конницы, нахлынувшая из монгольских степей, растоптала Русь на своём пути в Европу. Только на Венгерской равнине, где заканчивается великий азиатский клин степей, ведущий из Сибири в Европу, была эта лава остановлена и хлынула назад в Азию. Но вся восточная часть того, что некогда было Киевско-Новгородской Русью, оказалась на столетия отдаленной европейской провинцией гигантской степной империи, Золотой Орды.

Лишь полтора столетия спустя вновь задышала Русь и началось то, что я – по аналогии с процессом, происходившим в то же примерно время на западной окраине Европы, в Испании, -- называю русской Реконкистой: отвоевание национальной территории. Десять поколений понадобились Москве, чтобы собрать по кусочкам раздробленную землю и к концу XV века отвоевать свою независимость. В 1480-м последний хан Золотой Орды Ахмат был встречен московской армией на дальних подступах к столице, на реке Угра, и, не решившись на открытый бой, отступил. Отступление превратилось в бегство. Ахмат сложил голову в Ногайских степях от татарской же сабли. Золотая Орда перестала существовать. Россия начинала свой исторический марш.

И начинала она его на волне национально-освободительного движения столь успешно, что три поколения после этого была, словно пытаясь наверстать упущенное в монгольском рабстве время, в непрерывном наступлении. Могло показаться, что страна осознаёт историческую цель и упорно идёт к её реализации. Цель эта, насколько можно реконструировать её сейчас непредвзятому наблюдателю, была двоякой. Она требовала как завершения Реконкисты, так и успешной церковной Реформации. Только добившись успеха в обоих этих предприятиях, могла Россия вернуться в европейскую семью народов не слабейшей запоздалой сестрой, но равноправным партнером, одной из великих держав Европы.

Международная ситуация этой цели благоприятствовала. Параллельно с распадом северного ударного кулака азиатской конницы стремительно набирал силу новый, южный её кулак – османские турки. В 1453 году они сокрушили Византийскую империю, в 1459 завоевали Сербию, в 1463 – Боснию, и к концу XV века – с покорением в 1499-м Черногории – в их руках был весь Балканский полуостров. А подчинив себе в 1475 году Крымское царство и захватив Керчь, турки по сути превратили Черное море в османское озеро.

Мало кто сомневался после этого в Европе, что новая евразийская сверхдержава представляла смертельную опасность её жизненным центрам. Последние сомнения отпали, когда в 1526 году пала под ударами османской конницы Венгрия. Вопрос, казалось, был теперь лишь в том – кто следующий? Мартин Лютер даже пытался обосновать необходимость церковной Реформации тем, что, не пройдя через духовное возрождение, Европа неминуемо станет добычей новой евразийской сверхдержавы. (21)

Из этого изменения политической геометрии в Европе и могла вырасти новая конструктивная роль России. Ибо шли теперь варвары не с Востока, как три столетия назад, а с Юга, рассекая Европу на две части. На пути азиатской конницы лежала теперь не Россия, а Германия. А Москва оказывалась в позиции важнейшего потенциального союзника для любой антитурецкой коалиции.

С высоты нашего времени хорошо видно, какая развертывалась перед нею тогда драматическая альтернатива. Отказавшись от привычки судить по готовым результатам (готовый результат есть нуль, как говорил Гегель, дух отлетел уже в нём от живого тела истории), мы зато обретаем способность увидеть всё богатство возможностей, все развилки предстоявшего России исторического путешествия, увидеть выбор, перед которым она стояла, во всей его полноте.

И едва оказываемся мы в этой позиции, нам тотчас же становится ясно, что заключался этот выбор вовсе не в том, завершит или не завершит она свою Реконкисту. Вопрос был лишь в том, какой ценою будет она завершена. Ценой, как сказал однажда Герцен, “удушения всего, что было в русской жизни свободного”, убивая своих Пушкиных и Мандельштамов, изгоняя своих Курбских и Герценов или, напротив, употребляя это духовное богатство на пользу страны. Короче, состоял выбор в том, завершит ли Россия Реконкисту на пути в Евразию или в Европу.

Вот почему определяющую роль играла в этом выборе наряду с Реконкистой церковная Реформация. Именно от её успеха зависело, как употреблены будут культурные ресурсы страны, сосредоточенные в ту пору в церковных кругах. Поможет ли церковь вернуть возрождающуюся Россию к европейской традиции Киевско-Новгородской Руси, ускорив таким образом её воссоединение с Европой, от которой страна была насильственно отрезана варварским нашествием, или, напротив, станет она могущественным препятствием на этом пути?

Я постараюсь показать в этой книге читателю, как почти целое столетие колебалась Москва перед этой цивилизационной альтернативой. Показать, когда и почему предпочла она Европе Евразию. И как привёл её этот роковой выбор к той самой опустошительной национальной катастрофе, с описания которой начиналась эта глава. Но не станем забегать вперед.

НА ПУТИ В ЕВРОПУ

Если наша реконструкция исторических целей Москвы после обретения ею независимости верна, то нетрудно очертить и задачи, от исполнения которых зависела реализация этих целей. Очевидно, что в первую очередь предстояло ей избавиться от последствий ордынского плена. Их было, разумеется, много, этих последствий, но два самых главных били в глаза.

Во-первых, феодальная дезинтеграция создала глубокую путаницу в её экономической и правовой структуре – как единое целое страна практически не существовала. Требовались серьезные административные и политические реформы. Во-вторых, церковь, бывшая на протяжении почти всего колониального периода фавориткой завоевателей, завладела в результате третью всего земельного фонда страны, главного тогда её богатства. И, что еще важнее, неумолимо продолжала отнимать у правительства всё большую его долю. Это тяжелое наследство степного ярма было, впрочем, составной частью всё той же феодальной дезинтеграции. Не отняв у церкви в процессе Реформации её материальные богатства, не освободив её таким образом для исполнения духовной и культурной миссии, центральная власть не могла по сути стать властью (по крайней мере, в европейском варианте развития России).

Были, конечно, и другие задачи. Например, покуда страна лежала раздавленная железной монгольской пятой, всю западную часть бывшей Киевско-Новгородской Руси оккупировала Литва. Эти земли тоже требовалось вернуть. Я не говорю уже о том, что осколки Золотой Орды, малые татарские орды, вовсе не исчезли с распадом бывшей степной империи. Они преобразовались в террористические гангстерские союзы, по-прежнему угрожавшие самому существованию России. Казанская и Нагайская орды держали под контролем великий волжский путь в Иран и в Среднюю Азию. Крымская орда распоряжалась всем югом страны с его богатейшими черноземами. Еще важнее, однако, было то, что инспирируемые османской Турцией, могли они в любой момент возобновить (и возобновляли) былые колониальные претензии Золотой Орды. И, наконец, лишенная морских портов страна была отрезана от Европы. Восстановить с ней морскую связь можно было, используя Белое море, а еще лучше завоевав порт на Балтике.

Чего нельзя было сделать, это реализовать все цели одновременно. Страна нуждалась в глубоко продуманной и гибкой национальной стратегии, рассчитанной на много десятилетий вперед. С подробным разговором о ней мы, однако, повременим. Просто перечислим, что удалось сделать за первое после завоевания независимости столетие в самом начале истории России, покуда не было её развитие обращено вспять той самой самодержавной революцией, о которой говорили мы во Введении и которая безвозвратно перечеркнула все достижения этого реформистского (если хотите, европейского) столетия. Вот что сумела сделать за это время Москва.

--Завершить воссоединение страны, на несколько веков опередив Германию и Италию, а если сравнивать с Испанией или Францией – без гражданский войн, малой кровью, превратившись из конгломерата феодальных княжеств в централизованное государство (символом этого единства стали Судебники 1497 и 1550 годов, установившие в стране единое правовое пространство).

--На поколение раньше своих северо-европейских соседей встать на путь церковной Реформации.

--Создать местное земское самоуправление и суд присяжных.

--Преодолеть средневековую “патримониальность”, при которой государство рассматривалось как родовая вотчина (“patrimony”) княжеской семьи, превратившись в сословную монархию. Говоря словами современного историка, “монархия уже не могла им [самоуправляющимся сословиям] диктовать, а должна была с ними договариваться”. (22)

--Создать национальное сословное представительство (Земский Собор).

--Разгромить две из трех малых татарских орд, Казанскую и Нагайскую, взяв тем самым под свой контроль великий волжский путь.

-- Научиться использовать для международной торговли Белое море, а затем и завоевать морской порт на Балтике (Нарву), пользовавшийся, как мы помним, такой необыкновенной популярностью у европейских купцов.

--Отвоевать у Литвы ряд важнейших западно-русских городов, включая Смоленск.

Достижения, как видим, колоссальные. Но еще более крупный задел подготовлен был на будущее – для последнего мощного рывка и окончательного воссоединения с Европой.

Экономический бум первой половины XVI века, стремительное и ничем не ограниченное (напротив, поощряемое государством) развитие спонтанных процессов крестьянской дифференциации и рост городов, распространение частной (не феодальной) собственности – всё это постепенно создавало русскую предбуржуазию, третье, если хотите, сословие, способное в конечном счете стать, как повсюду в Европе, могильщиком косного и малоподвижного средневековья.

На протяжении всего этого столетия в стране шла бурная – и совершенно открытая – интеллектуальная дискуссия о её будущем, главным образом в связи с перспективой церковной Реформации. Именно это и имею я в виду под “европейским столетием России” -- время, когда самодержавия еще не было, когда русское крестьянство было еще свободным и договорная традиция еще преобладала, когда общество еще принимало участие в обсуждении перспектив страны. На ученом языке, время, когда Россия развивалась в рамках европейской парадигмы.

Новые и старые социальные элиты, естественно, конкурировали друг с другом, но ничего похожего на ту истребительную войну между ними, которая началась после 1565 года в ходе самодержавной революции, не наблюдалось. Тем более, что крестьянство, из-за которого весь сыр-бор впоследствии и разгорелся, оставалось в европейском столетии свободным.

То же самое – где-то раньше, где-то позже – происходило в этот период практически во всех европейских странах. Москва, как и Киевско-Новгородская Русь, обещала стать государством, которое никому из современников не пришло бы в голову считать особым, не таким, как другие, выпадающим из европейской семьи. И уж тем более наследницей чингизханской империи.

ПОВОРОТ НА ГЕРМАНЫ

Но чем дальше заходили в Москве европейские реформы, тем ожесточеннее, как мы уже знаем, становилось сопротивление.

В первую очередь потому, что церковь, напуганная мощной попыткой реформации при Иване III, перешла после его смерти в идеологическое контрнаступление. Искусно связав Реформацию с религиозной ересью, она выработала универсальную идейную платформу, предназначенную навсегда положить конец покушениям государства на монастырские земли. Это и была платформа самодержавной революции.

В обмен на сохранение церковных богатств царю предлагались неограниченная власть внутри страны и тот самый статус вселенского защитника единственно истинной христианской веры, который лег в основу претензий России на миродержавность. Соблазн оказался неотразим. Во всяком случае для Ивана IV.

Во-вторых, наряду с процессом крестьянской дифференциации, порождавшим, как повсюду в Европе, российскую предбуржуазию, в стране шел параллельный процесс дифференциации феодальной. И центральный бюрократический аппарат все больше и больше опирался против боярской аристократии на стремительно растущий класс служебного дворянства. То был офицерский корпус новой армии централизованного государства, с которым оно – из-за недостатка денег в казне – расплачивалось землей, раздаваемой в условное (поместное) владение. Вместе, разумеется, с обрабатывавшими её крестьянами..

Так же, как церковь нуждалась в самодержавной государственности, чтобы сохранить свои гигантские земельные богатства, служебное дворянство нуждалось в ней, чтобы закрепить за его поместьями крестьян, норовивших перебежать на более свободные боярские земли. Другими словами, складывался военно-церковный блок, жизненно заинтересованный в режиме самодержавной власти, способной подавить сопротивление боярской аристократии, крестьянства и предбуржуазии.

В ситуации такого неустойчивого баланса политических сил и развертывающейся идеологической контратаки церкви решающую роль приобретала личность царя. Он оказался арбитром, в руках которого сосредоточились практически неограниченные полномочия определить исторический выбор страны.

Фокусом этого выбора неожиданно стал вопрос стратегический. Речь шла о том, продолжить ли блестяще начавшееся в конце 1550-х наступление против последнего осколка Золотой Орды, Крымского ханства, и стоявшей за ним Османской сверхдержавы (присоединившись тем самым де факто к европейской антитурецкой коалиции). Или бросить вызов Европе, завоевав Прибалтику (Ливонию), говоря языком царя, “повернуть на Германы”, избрав таким образом стратегию по сути протатарскую и оказавшись де факто членом антиевропейской коалиции.

Непредубежденному читателю очевидно, что и выбора-то никакого тут на самом деле не было. Никто не угрожал Москве с Запада и уж тем более из Ливонии, которая тихо угасала на задворках Европы, тогда как оставлять открытой южную границу было смертельно опасно. И кроме того, кому вообще могло прийти в тогдашней Москве в голову после столетий, проведенных в ордынском плену, избрать протатарскую стратегию? Ведь крымчаки, окопавшиеся за Перекопом, давно уже стали в народном сознании символом этого векового унижения. Более того, они продолжали торговать на всех азиатских базарах сотнями тысяч захваченных ими в непрекращающихся набегах русских рабов. Мудрено ли в этих условиях, что московское правительство считало антитатарскую стратегию не только единственно правильной, но и естественной для тогдашней России национальной политикой?

Церковь, правда, считала иначе. Идеологическая опасность Запада была для неё страшнее военной угрозы с юга. Тем более, что церковная Реформация, словно лесной пожар, распространялась уже тогда по всей Северной Европе. А материальный аспект этой Реформации между тем как раз в конфискации монастырских земель и состоял. Следовательно, продолжи Россия марш в Европу, начатый при Иване III, не удержать было монастырям свои земли.

Еще важнее, впрочем, была позиция царя. К концу 1550-х он уже вполне проникся внушенной ему церковниками идеологией самодержавной революции. Она, между тем, предусматривала, как мы уже знаем, что приоритетом внешней политики должна стать вовсе не защита южных рубежей страны от татарской угрозы, но обретение Россией статуса мировой державы. И лучшего способа для реализации этой цели, нежели ударить по “мягкому подбрюшью” ненавистного церковникам “латинства”, неожиданно оказавшегося рассадником грозной для них Реформации, нельзя было и придумать. Короче говоря, России предстоял “поворот на Германы”.

Что произошло в результате этого стратегического выбора общеизвестно. В 1560 году царь совершил государственный переворот, разогнав своё строптивое правительство. После учреждения опричнины переворот этот перешел в самодержавную революцию, сопровождавшуюся массовым террором, который в свою очередь перерос в террор тотальный. В результате репрессий погибли не только сторонники антитатарской стратегии, но и их оппоненты, поддержавшие переворот. А в конце концов и сами инициаторы террора. Все лучшие дипломатические, военные и административные кадры страны были истреблены под корень.

Напоминаю я здесь об этом лишь для того, чтоб показать читателю, как неосмотрительна оказалась мировая историография в интерпретации общеизвестного. Никто, в частности, не обратил внимания на сам факт, что именно антиевропейский выбор царя (принципиально новый для тогдашней Москвы) заставил его – впервые в русской истории – прибегнуть к политическому террору. Причем, террору тотальному, предназначенному истребить не только тогдашнюю элиту страны, но по сути и то государственное устройство, с которым вышла она из-под степного ярма.

Другими словами, связь между затянувшейся на целое поколение Ливонской войной и установлением в Москве самодержавной диктатуры прошла каким-то образом мимо мировой историографии. Между тем, из неё, из этой основополагающей связи, как раз и следует, что евразийское самодержавие принесла России именно культурно-политическая установка на обретение статуса мировой державы.

Государственное устройство, завещанное стране Иваном III и реформистским поколением 1550-х, требовалось разрушить, ибо оно не давало ни неограниченной власти царю, ни гарантии церкви, что Реформация не будет возобновлена, ни надежды на обретение статуса мировой державы. Церкви нужно было отрезать страну от Европы, служебному дворянству нужны были прибалтийские земли. И добиться всего этого без тотального террора оказалось в тогдашней Москве невозможно.

КАТАСТРОФА

Впрочем, вполне может быть, что гипотеза моя неверна. В конце концов я – заинтересованное лицо. Я говорю – или пытаюсь говорить – от имени своего потерянного поколения и вообще от имени интеллигенции, которую самодержавие традиционно давило и которая столь же традиционно находилась к нему в оппозиции. И никто еще не доказал, что интересы интеллигенции непременно совпадают с национальными интересами.

Да, мы видели в начале главы, как внезапная катастрофа русских городов и русского крестьянства, случившаяся как раз в эти роковые четверть века Ливонской войны, превратила население преуспевающей страны в “слабый, бедный, почти неизвестный народ”. Видели, как именно в эти годы начала вдруг неумолимо погружаться Россия во тьму “небытия и невежества”. Но, может быть, перед нами просто хронологическое совпадение? Может, по какой-то другой причине неожиданно устремилась страна от цивилизации к варварству? Попробуем поэтому взглянуть на дело под другим углом зрения, на этот раз непосредственно связанным с “поворотом на Германы”.

Ведь и с международным престижем России тоже случилось во время Ливонской войны что-то очень странное. Есть документальные свидетельства: в начале этого поворота царь демонстративно отказался называть в официальных документах “братьями” королей Швеции и Дании, утверждая, что такое амикошонство дозволяет он лишь величайшим суверенам тогдашнего мира – турецкому султану и германскому императору. Только что разбранил он “пошлою девицей” королеву Англии Елизавету и третировал как плебея в монаршей семье польского короля Стефана Батория. Только что в презрительном письме первому русскому политическому эмигранту князю Курбскому похвалялся, что Бог на его стороне, доказательством чему – победоносные знамена Москвы, развевающиеся над Прибалтикой. И что, коли б не изменники, подобные Курбскому, завоевал бы он с Божией помощью и всю Германию. Короче, в начале войны Россия была на вершине своего могущества.

И вдруг всё словно по волшебству переменилось. Как и предвидело репрессированное Грозным правительство, повернув на Германы, царь открыл южную границу, по сути пригласив татар атаковать Москву. И в самом деле, в 1571 году Россия оказывается не в силах защитить собственную столицу от крымского хана, сжегшего её на глазах у изумленной Европы. Мало того, уходя из сожженной Москвы, оставил хан сбежавшему в Ярославль царю такое послание: “А ты не пришел и против нас не стал, а еще хвалился, что-де я государь Московский. Были бы в тебе стыд и дородство, так ты бы пришел против нас и стоял”. Пусть читатель на минуту представит себе, каково было царю, добивавшемуся для России статуса мировой державы и отказывавшемуся “сноситься братством” с европейскими государями, выслушивать такое унизительное – и публичное – нравоучение от басурманского разбойника. Выслушивать – и не посметь ответить. Впрочем, то ли еще придётся ему выслушать десятилетие спустя от победоносного “латинского” еретика Батория, вторгшегося подобно хану на российскую территорию! Обозвав царя Фараоном московским и волком в овечьем стаде, Баторий также “не забыл, -- по словам Р.Ю. Виппера, -- кольнуть Ивана в самое уязвимое место: ‘Почему ты не приехал к нам со своими войсками, почему своих подданных не оборонял? И бедная курица перед ястребом и орлом птенцов своих крыльями покрывает, а ты орел двуглавый (ибо такова твоя печать) прячешься’.” (23)

Падение престижа Москвы доходит до того, что сама она – впервые после Угры! – становится предметом вожделения жадных соседей. Никто больше в Европе не предсказывает ей блестящего будущего. Напротив, предсказывают ей новое татарское завоевание.

И действительно крымский хан распределил уже области русского государства между своими мурзами и дал своим купцам право беспошлинной торговли в России, которую он опять – будто в старые колониальные времена – рассматривал как данницу Орды. Письмо сбежавшего из Москвы бывшего опричника Генриха Штадена германскому императору так и называется: “План, как предупредить желание крымского царя с помощью и поддержкой султана завоевать русскую землю”. Один завоеватель спешил опередить другого.

И спесивый царь, опустошивший и тепрроризировавший свою страну, начинает вдруг сооружать в непроходимых вологодских лесах неприступную крепость – в надежде спрятаться в ней от собственного народа. И на всякий случай вступает в переписку с “пошлою девицей”, выговаривая себе право политического убежища в Лондоне. (24) В конечном счете Москва потеряла не только 101 ливонский город – всё, что за четверть века завоевала – но и пять ключевых русских городов впридачу. Все это пришлось отдать полякам. Шведам отдали балтийское побережье, то самое “окно в Европу”, которое полтора столетия спустя ценою еще одной четвертьвековой бойни пришлось отвоевывать Петру.

Французский историк XVII века де Ту, вообще благосклонно относившийся к Ивану Грозному, вынужден был завершить свой панегирик неожиданно печальным эпилогом: “Так кончилась Московская война, в которой царь Иван плохо поддержал репутацию своих предков... Вся страна по Днепру от Чернигова и по Двине до Старицы, края Новгородский и Ладожский были вконец разорены. Царь потерял больше 300 тысяч человек, около 40 тысяч были отведены в плен. Эти потери обратили области Великих Лук, Заволочья, Новгорода и Пскова в пустыню, потому что вся молодежь этого края погибла в войне, а старики не оставили по себе потомства”. (25)

Де Ту ошибался. Он не знал, что по тогдашним подсчетам до 800 тысяч человек погибло и было уведено в плен татарами только после их похода на Москву в 1571-м. Учитывая, что население тогдашней России составляло около десяти миллионов человек, получается, что жизнью каждого десятого, тяжелейшими территориальными потерями, неслыханным национальным унижением расплачивалась поставленная на колени страна за попытку своего царя осуществить первый в истории Русский проект.

Как сырьевой рынок и как удобный способ сообщения с Персией она, конечно, никуда не делась и после Ливонской войны. Перестала она существовать лишь как один из центров мировой торговли и европейской политики. И не в том беда была, что её больше не боялись, а в том, что перестали замечать. Из европейского Конгресса исключили Москву еще в 1570 году в Штеттине, в разгар Ливонской войны. (26) Еще хуже было то, что, как пишет один из лучших американских историков России Альфред Рибер, “Теоретики международный отношений, даже утопические мыслители, конструировавшие мировой порядок, не рассматривали больше Москву как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сообщество цивилизованных народов”. (27) Вот же чем объясняется замечание М. Андерсена, на которого мы ссылались в начале, что в XVII веке знали о России в Англии меньше, чем за столетие до этого. Короче, первая попытка обрести статус мировой державы привела не только к полному разорению страны, но и к отлучению её от цивилизации.

Тут мне, наверное, самое время отказаться от выводов. Ибо в противном случае пришлось бы констатировать, что интересы интеллигенции, от имени которой я пытаюсь здесь говорить, действительно каким-то образом совпадают с национальными интересами России.

ИСТОРИОГРАФИЧЕСКИЙ КОШМАР

Так, по крайней мере, свидетельствуют факты. Но не так думали русские историки. Их заключение было прямо противоположным. От одного из них вы могли услышать, что именно в своем решении выступить против Европы “Иван Грозный встаёт как великий политик” (И.И. Смирнов). От другого, что именно в Ливонской войне “встаёт во весь рост крупная фигура повелители народов и великого патриота” (Р.Ю. Виппер). От третьего, что царь “предвосхитил Петра и проявил государственную проницательность” (С.В. Бахрушин).

Это всё советские историки. Но ведь и подавляющее большинство их дореволюционных коллег придерживалось аналогичной точки зрения. И уж во всяком случае никто из них никогда не интерпретировал Русский проект Грозного царя и Ливонскую войну как историческую катастрофу, породившую евразийское самодержавие. Никто даже не попытался серьезно рассмотреть альтернативы этой войне, словно бы “поворот на Германы” был естественной, единственно возможной для России стратегией в середине XVI века.

Почему?

Для меня этот вопрос имеет столь же драматическое значение, как и вопрос о причинах катастрофы. В самом деле, о жизни Ивана Грозного и его характере, о его терроре и опричнине написана за четыре столетия без преувеличения целая библиотека: статьи, монографии, памфлеты, диссертации, оды, романы – тома и тома. И нет в них примиренных коллизий. Шквал противоречий, неукоснительно воспроизводящийся из книги в книгу, из поколения в поколение, из века в век – вот что такое на самом деле Иваниана.

Всё, что историки, романисты, диссертанты и поэты думали о сегодняшнем дне своей страны, пытались они обосновать, подтвердить, подчеркнуть или оправдать, обращаясь к гигантской фигуре Ивана Грозного. Русская история не стояла на месте. И нею двигались интерпретации, апологии, обвинения и оправдания ключевого её персонажа. В этом смысле тема Грозного царя в русской литературе есть по сути модель истории русского общественного сознания (даже в одном этом качестве заслуживает она специального исследования и потому именно Иваниане посвящены заключительные главы этой книги).

Много раз на протяжении русской истории лучшие из лучших, честнейшие из исследователей признавались в отчаянии, что скорее всего загадка Ивана Грозного вообще не имеет решения. И потому не может иметь конца Иваниана. По крайней мере до тех пор, покуда не закончится история России.

В XVIII веке Михайло Щербатов произнёс по этому поводу злополучную, ставшую классической фразу, что царь Иван “в толь разных видах представляется, что часто не единым человеком является”. (28) В XIX веке знаменитый тогда идеолог русского народничества Николай Михайловский писал: “Так-то рушатся одна за другою все надежды на прочно установившееся определенное суждение об Иване Грозном... Принимая в соображение, что в стараниях выработать это определенное суждение участвовали силы русской науки, блиставшие талантами и эрудицией, можно, пожалуй, прийти к заключению, что сама задача устранить в данном случае разногласия есть нечто фантастическое... Если столько умных, талантливых, добросовестных и ученых людей не могут сговориться, то не значит ли это, что сговориться и невозможно?” (29)

Уже в XX веке один из самых замечательных советских историков Степан Веселовский горько заметил: “Со времени Карамзина и Соловьева было найдено и опубликовано очень большое количество новых источников, отечественных и иностранных, но созревание исторической науки подвигается так медленно, что может поколебать нашу веру в силу человеческого разума вообще, а не только в вопросе о царе Иване и его времени”. (30. Удивительно ли, заметим в скобках, что именно Веселовский и назвал эту ситуацию историографическим кошмаром?)

Да, многое было в Иваниане – были открытия и были разочарования, были надежды и было отчаяние. Но нас в данном случае интересует не то, что в ней было, а то, чего в ней не было. А не было в ней, как мы уже упоминали, гипотезы о Грозном царе как о прародителе, чтоб не сказать изобретателе русского самодержавия. И представления о Русском проекте и о Ливонской войне, как о своего рода алхимической лаборатории, в которой родилось это чудовищное политическое устройство и закалилась “мутация” русской государственности, обрекшая великий народ на повторяющуюся национальную трагедию, тоже не было. Почему?

ДЛЯ УМА ЗАГАДКА?

Но может быть, все-таки недоставало необходимых для этого документов или текстологических исследований, которые открыли бы глаза историкам? Увы, их было более, чем достаточно. Знали это эксперты и в России и на Западе. “Можно считать, -- писал в 1964 году в книге, опубликованной в Москве, Александр Зимин, -- что основные сохранившиеся материалы по истории опричнины в настоящее время уже опубликованы”. (31) Еще более решительно признал это Энтони Гробовский в 1969-м в книге, опубликованной в Нью-Йорке: “Дискуссия об Иване IV идет не по поводу мелких деталей – нет согласия по вопросу о смысле всего периода. Едва ли можно обвинить в этом недостаток источников. Даже беглое ознакомление с работами Карамзина и Соловьева и, например, Зимина и Смирнова обнаруживает, что основные источники были доступны и известны уже Карамзину и что преимущество Зимина и Смирнова перед Соловьевым крайне незначительно”. (32)

Так ведь и я о том же – о “смысле всего периода” -- который заведомо невозможно постичь, не выходя за его рамки, как невозможно судить о природе семени, не зная, что из него произросло. Согласиться со Щербатовым или с Михайловским, или с Карамзиным, что смысл Иванова царствования навсегда останется “для ума загадкой”, могут лишь эксперты, добровольно замкнувшие себя в XVI веке. Но ведь то, что сотворил над Россией Грозный, не умерло вместе с ним. Гегемония государства над обществом, закрепленная при нем в мощных институтах самодержавия и крепостничества, отрезала стране путь к политической модернизации на четыре с половиной столетия, на протяжении которых Россия продолжала “выпадать” из Европы. Не поняв этого, историки-эксперты прошли мимо её завязки.

“ЭКСПЕРТИЗА БЕЗ МУДРОСТИ”

Так назвал свою статью в Нью-Йоркском журнале Харперс Эрвин Чаргофф из Колумбийского университета. Истосковавшись, очевидно, по временам, когда “кропотливая подборка источников сопровождала, но не подменяла проницательные исторические обобщения”, пришел он к неожиданному и парадоксальному заключению, что “там, где торжествует экспертиза, исчезает мудрость”. (33)

Я склонен с ним согласиться, хотя мой угол зрения несколько иной. Эксперт, который видит назначение своей работы в простом описании фактов истории, “как они были”, презрительно сбрасывая со счетов все её несбывшиеся сюжеты, всё богатство нереализованных в ней возможностей, вводит, мне кажется, читателей в заблуждение. Ибо историю невозможно написать раз и навсегда – канонизировать её, как средневекового святого, или прикрепить к земле, как средневекового крестьянина. Ибо она движется, и поэтому факт, который вчера мог казаться экспертам незначащим и не заслуживающим упоминания, может завтра оказаться решающим. И никому не дано знать этого наперед.

Знаменитый американский поэт-квакер Джон Гринлиф Виттиер почти полтора столетия назад нечаянно сформулировал кредо такой “экспертизы без мудрости”:

Из всех печальных слов на нашем языке

Печальнейшие эти – а если бы!

Впоследствии отлились эти лирические строки во вполне прозаический канон современного эксперта, хотя и имеет он дело, в отличие от поэта, вовсе не с индивидуальной судьбой, но с судьбами народов. Вот он, этот канон: История не знает сослагательного наклонения. Победителей, другими словами, не судят.

Но ведь таким образом мы вторично осуждаем побежденных – навсегда лишая их права на апелляцию. Более того, из участника исторического процесса эксперт становится таким образом чем-то вроде клерка в суде истории, бесстрастно регистрирующем приговор судьбы. И сама история превращается из живой школы человеческого опыта в компендиум различных сведений о том или о сём, годный разве что для тренировки памяти студентов.

Такова была суть вызова, который бросил я западным экспертам в “Происхождении самодержавия”. Эксперты, однако, тоже за словом в карман не лезли. Они обвинили меня в откровенной пристрастности, в злоупотреблении гипотезами и сослагательным наклонением. Но самое главное, в схематичности моих исторических построений, предназначенных вытащить подспудный смысл из “фактов, как они были”, смысл, без которого, я уверен, факты эти по сути немы.

Все упреки верны. С другой стороны, однако, как не быть пристрастным, если задача состоит в выкорчевывании буквально сотен глубоко укоренившихся в историографии мифов о России, создатели и пропагандисты которых тоже ведь не беспристрастны. А что до схематичности, точно такие же обвинения могли быть предъявлены – и, как мы еще в заключении к этой книге увидим, -- предъявлялись и самому блестящему из историков России, которых я знаю, Василию Осиповичу Ключевскому. Вот как он от них защищался: “Историческая схема или формула, выражающая известный процесс, необходима, чтобы понять смысл этого процесса, найти его причины и указать его следствия. Факт, не приведенный в схему, есть смутное представление, из которого нельзя сделать научное употребление”. (34)

Другими словами, спорить можно, по мнению Ключевского, об обоснованности той или другой концептуальной схемы, но оспаривать схематичность исторических построений саму по себе бессмысленно, ибо постижение истории предполагает схему. А она в свою очередь предполагает принятие или отвержение всех других возможных схем (вариантов) исторического развития. Серьезная схема, иначе говоря, принципиально гипотетична. Если, конечно, она не предназначена для превращения в догму.

СЛУЧАЙ КАРАМЗИНА

Вернемся на минуту к Карамзину – и мы в этом убедимся. Карамзин отказался от суждения о Грозном. Царь Иван не вмещался в его схему необходимости – и благодетельности – самодержавия для России, и Карамзин по сути капитулировал перед сложностью темы. “Характер Иоанна, героя добродетели в юности и неистового кровопийцы в летах мужества и старости, -- воскликнул он всердцах, -- есть для ума

загадка”. (35) И ни в одной ученой голове не родился почему-то самый простой, по-детски бесхитростный, но, право же, такой естественный для любознательного ума вопрос: а что было бы с Россией, со всеми последующими её поколениями, включая и наше, “если бы” загадочный Иоанн этот не перенес болезни, которая и в самом деле едва не свела его в могилу, и таким образом не успел превратиться из “героя добродетели” в “неистового кровопийцу”?

Мы знаем, почему советские, например, эксперты не задали себе этот простой вопрос: он не влезал в их догму. Ну как же, возникла в середине XVI века историческая необходимость в завоевании Прибалтики -- и впрямь ведь нужен был России выход к морю. И потому, умри даже в 1550-е Иоанн “героем добродетели”, всё равно нашелся бы какой-нибудь другой “неистовый кровопийца”, который столь же решительно бросил бы страну в эту “бездну истребления” (как вынужден был сквозь зубы назвать Ливонскую войну даже самый непримиримый из апологетов Грозного академик Виппер). Я не говорю уже о том, что сильно отдает от такого ответа обыкновенным историческим фатализмом. Возникла, видите ли. такая необходимость – и не нам, стало быть, судить Грозного за то, что он оказался прилежным её исполнителем. Действительная проблема, однако, в том, что это вообще не ответ. Ибо никто еще не объяснил, откуда она, собственно, взялась, эта необходимость. И почему вдруг возникла она именно в середине XVI века? И по какой такой причине оказалась более настоятельной, нежели очевидная для всякого непредубежденного наблюдателя необходимость защитить страну от непрекращающихся набегов крымского хищника? И тем более от претензий султана рассматривать Россию как свою данницу?

Ведь и стремлением добиться выхода к морю оправдать эту завоевательную авантюру невозможно. Хотя бы потому, что еще в 1558 году после первого же штурма Нарва сдалась русским войскам, и первоклассный порт на Балтике был таким образом России обеспечен. Так в чем же, скажите, состояла после этого необходимость воевать еще 23 года? Так вот, этих кошмарных 23 лет, бессмысленно потраченных на разорение страны, на террор, на нелепую попытку обрести статус мировой державы, их-то можно было избежать, возглавляй тогда страну вместо “неистового кровопийцы” лидер, продолжавший осторожную, взвешенную политику его деда? Поскольку нет у экспертов ответов на эти вопросы (и, что еще хуже, они просто не приходили им в голову), то не разумно ли в этом случае действительно спросить, что было бы с Россией, не доживи “герой добродетели” до превращения в “неистового кровопийцу”?

РЕАБИЛИТИРУЯ СОСЛАГАТЕЛЬНОЕ НАКЛОНЕНИЕ

Еще более очевидно станет это, если мы примем во внимание те нереализованные исторические возможности, что были безжалостно перечеркнуты этой жестокой метаморфозой царя Ивана. Вернемся на минуту в эпоху его деда. Описывая её, эксперт, конечно, заметит, что церковная Реформация победила в XVI веке во всех без исключения северо-европейских странах и лишь в соседней с ними России она потерпела поражение.Почему именно Россия оказалась исключением из общего правила? Если эксперт даже и задаст себе такой вопрос, ответит он на него точно так же, как и на вопрос о причинах Ливонской войны, т.е. ссылкой на историческую необходимость. Либо, как сделал, допустим, Плеханов, в “Истории русской общественной мысли”, сошлется на то, что, в отличие от её европейских соседей, в России господствовал восточный деспотизм.

Правда, вынося свой приговор, Плеханов не обратил внимания на очевидное в нём противоречие. Ибо деспотизм означает тотальность государственной власти, в принципе не допускающей никаких других институтов, способных конкурировать с государственной властью. А в России Ивана III такой конкурирующий институт как раз был. Более того, оказался он тогда настолько могущественней государственной власти, что нанёс ей в 1490-е решающее поражение. Я, конечно, говорю о церкви.

Короче, все это выглядит скорее как попытка отделаться от вопроса, нежели как ответ на него. Отнесись мы к нему серьёзно, то единственный “факт”, который мы сможем констатировать, состоял в том, что группы интересов, представлявшие в тогдашней России антиевропейскую тенденцию, оказались в 1490-е сильнее государственной власти. И в принципе, имея в виду, что церковь была тогда единственным интеллектуальным центром страны, а светская интеллигенция находилась в состоянии зачаточном, поражение власти нисколько не удивительно. Просто некому оказалось тогда выработать конкурентоспособную идеологию Реформации, на которую власть могла бы опереться. А поскольку в те досамодержавные времена принципиальные политические споры решались еще в России не террором, а именно идеологическими аргументами, то победа церковников была в том десятилетии, собственно, предрешена.

Сам по себе, вырванный из исторического контекста “факт” этот ничего еще, однако, не говорит нам о том, почему всего лишь два поколения спустя, в поворотный момент русской истории, оказалась московская элита до такой степени проевропейской, что для своего “поворота на Германы” Грозному, науськиваемому церковниками, пришлось буквально истребить её на корню. Это ведь тоже факт. И попробуйте объяснить его, не заметив еще одного факта, а именно стремительного возмужания светской интеллигенции на протяжении первой половины XVI века.

И едва заметим мы этот факт, как нам тотчас же станет ясно, что единственное, чего недоставало Ивану III для завершения Реформации в 1490-х – её мощное идеологическое обоснование – было уже, как мы скоро увидим, в Москве 1550-х создано. И поняв это, мы ничуть не удивимся всепоглощающему страху церковников. Ибо окажись в момент, когда они утратили идеологическую монополию, на московском престоле государь масштаба Ивана III, неминуемо пришлось бы им распрощаться с драгоценными монастырскими землями – навсегда.

Именно для того, чтобы предупредить такое развитие событий, и нужно было им сохранить на престоле Ивана IV, легко внушаемого и готового, в отличие от его великого деда, поставить интересы своего патологического честолюбия выше интересов страны. Это и впрямь стало в 1550-е исторической необходимостью – для церковников. Для ставшей к тому времени на ноги светской интеллигенции, однако, исторической необходимостью было нечто прямо противоположное – возрождение реформаторской традиции Ивана III. А для этого московскому правительству действительно нужен был другой царь. Столкнулись здесь, короче говоря, две исторические необходимости. Исход этой схватки как раз и зависел от того, оправится ли Иван IV от смертельно опасной болезни. На беду России он оправился. Стране предстояла эпоха “неистового кровопийцы”.

Видите, как далеко завело нас бесхитростное “если бы”. И не такое уж оказалось оно детское. Навсегда осталась бы темной для нас без него основополагающая фаза вековой борьбы европейской и антиевропейской парадигм в русской истории. Не одно лишь прошлое между тем, но и будущее страны зависит от нашего представления об этой фазе.

Не буду голословным, вот пример. В феврале 2005 года главный конкурент Г.О. Павловского в области политтехнологической экспертизы С.А. Белковский тоже дал пресс-конференцию, где во имя “тысячелетней традиции России” требовал восстановления в стране “Православия, Самодержавия и Народности”. (36) И опять-таки никто его не спросил, откуда, собственно, взялась эта “тысячелетняя традиция”, что служит ему главным аргументом для предлагаемого им переустройства современной России.

Между тем одного рассмотренного здесь эпизода больше, чем достаточно, чтобы не осталось ни малейшего сомнения, что до самодержавной революции Грозного царя никакой такой “тысячелетней традиции Православия, Самодержавия и Народности” в России просто не существовало. И что опираются поэтому все его планы только на одну из двух старинных традиций русской государственности. На ту самую патерналистскую, холопскую традицию,которая впервые победила в стране благодаря “неистовому кровопийце” лишь четыре с лишним столетия назад и тотчас же погрузила её, как мы видели, в пучину разорения, террора и “духовного оцепенения”.

Я отнюдь не хочу сказать, что Белковский, равно как и его конкурент, -- эксперты. Их знание русской истории совершенно очевидно не выходит за пределы советской средней школы. Но все-таки и в школьных учебниках, по которым они учились, представлена была, пусть и в мистифицированном виде, историческая экспертиза своего времени. И они, как видим , попробуйте не согласиться с Эрвином Чаргоффом, действительно была напрочь лишена мудрости.

Что же касается исторического фатализма, заключенного в привычном отрицании сослагательного наклонения в истории, то всё о нем знал -- задолго до Чаргоффа -- наш замечательный соотечественник Александр Иванович Герцену. Послушаем его.

“Мы ни в коей мере не признаем фатализма, который усматривает в событиях безусловную их необходимость – это абстрактная идея, туманная теория, внесённая спекулятивной философией в историю и естествознание. То, что произошло, имело, конечно, основание произойти, но это отнюдь не означает, что все другие комбинации были невозможны: они оказались такими лишь благодаря осуществлению наиболее вероятной из них – вот и всё, что можно допустить. Ход истории далеко не так предопределен, как обычно думают”. (36)

По всем этим причинам, если в следующий раз высокомерный эксперт станет при вас, читатель, декламировать, что история не знает сослагательного наклонения, спросите его: “А почему, собственно, нет?”

ПОПЫТКА ОПРАВДАНИЯ ЖАНРА

И все-таки жанр этой книги требует оправдания. Пока что я знаю лишь одно: она безусловно вызовет у экспертов удивление, чтоб не сказать отвращение. И в первую очередь потому, что переполнена этими самыми “если бы”, которые, как слышали мы только что от Герцена, обладают свойством дерзко переворачивать все наши представления об истории с головы на ноги.

Я понимаю экспертов, я им даже сочувствую. Вот смотрите. Люди уютно устроились в гигантском интеллектуальном огороде, копают каждый свою грядку – кто XV век, кто XVII, а кто XX. Описывают себе факты “как они были”, никого за пределами своего участка не трогают и смирились уже с последним унижением своей профессии: история учит только тому, что ничему не учит. Пусть уподобились они жильцам современного многоквартирного дома, которым нечего сообщить друг другу – у каждого своя жизнь и свои заботы. Зато живется им, сколько это вообще в наше время возможно, спокойно и комфортно. И вдруг является автор, который, грубо нарушая правила игры, заявляет, что интересуют его не столько факты истории “как они были” -- в XV ли веке или в XX – сколько история эта КАК ЦЕЛОЕ, её сквозное действие, её общий смысл. Иными словами, как раз то, чему она УЧИТ.

Невозможно ведь удовлетворить такой интерес, не топча чужие грядки. Ибо как иначе соотнести поиск национальной – и цивилизационной, если хотите, -- идентичности в постимперской, посткрепостнической и постсамодержавной России с аналогичным поиском в доимперской, докрепостнической и досамодержавной Москве? Согласитесь, что просто не могут эксперты не встретить в штыки такую беспардонную попытку вломиться в чужие грядки. И каждый непременно найдет в ней тысячу микроскопических ошибок – в том, что касается его конкретной грядки.

Что ж, ошибки в таком предприятии неизбежны. Но их ведь, если относятся они к отдельным деталям исторической картины, исправить нетрудно. Разве в них заключается главная сегодня опасность для науки о России? Она в том, что с разделом исторического поля на комфортные грядки, история перестает работать. Поле попросту, как мы только что видели, зарастает чертополохом мифов. В результате мы сами лишаем себя возможности учиться на ошибках предшествовавших нам поколений.

Чтобы опять-таки не быть голословным, сошлюсь в заключение на опыт одного из лучших американских экспертов по России XVII века Роберта Крамми. Он, конечно, не ровня нашим “политологам”. Крамми настоящий ученый, замечательный специалист по истории российской элиты. Вот суть его точки зрения. Российская элита была уникальна, не похожа ни на какую другую. С одной стороны, была она вотчинной, аристократической “и жила совершенно так же, как европейские её двойники, на доходы с земли, которой владела на правах собственности, и от власти над крестьянами, обрабатывавшими эту землю”. С другой стороны, однако, “она была так же заперта в клетке обязательной службы абсолютному самодержцу, как элита Оттоманской империи. Вот эта комбинация собственности на землю... и обязательной службы делала московскую элиту уникальной”. (38)

В принципе у меня нет возражений. Я тоже исхожу из того, что политическая система, установившаяся в России после “мутации”, навязанной ей самодержавной революцией Ивана Грозного, была уникальна. Именно по этой причине и настаиваю я на принципиальном отличии русского Самодержавия как от европейского Абсолютизма (где, в частности, никогда не было обязательной службы), так и от оттоманского Деспотизма (где элита в принципе не могла трансформироваться в наследственную аристократию).

Единственное, что поразило меня в исторической схеме Крамми – это хронология. Ведь на самом деле до середины XVI века обязательной службы в России не было и два столетия спустя она была отменена императрицей Екатериной. Употребляя критерий Крамми, получим, что русская политическая система была уникальна лишь на протяжении этих двух столетий. А до того? А после? Походила она тогда на своих “европейских двойников”? Или на элиту Оттоманской империи? В первом случае мы не можем избежать вопроса, почему вдруг оказалась она уникальной именно в XVI веке. Во втором, почему, в отличие от оттоманской элиты, сумела она все-таки вырваться из клетки обязательной службы.

Крамми, между тем, спокойно оставляет эти вопросы висеть в воздухе: чужая грядка. Пусть ломают себе над ними голову историки России XV века. Или XVIII. С графической точностью вырисовывается здесь перед нами опасность раздела исторического поля на грядки. История русской элиты, которой занимается Крамми, и впрямь замечательно интересна (и мы еще поговорим о ней подробно). Но если и учит чему-нибудь его опыт, то лишь тому, что добровольно запираясь в такую же клетку, в какой, согласно ему, оказалась русская элита XVI-XVII веков, эксперт лишает себя возможности научить нас чему бы то ни было.

Кто спорит, исследования отдельных периодов – хлеб исторической науки. Но не хлебом единым жива она. В особенности в ситуации грандиозного цивилизационного сдвига, когда на глазах рушатся вековые представления об отечественной истории. Когда то, что вчера еще казалось общепринятым, на поверку оказывается пустой тривиальностью, а то, на что никто вчера не обращал внимания, -- смертельной угрозой. В такой исторический момент эксперт обезоруживает себя патологическим ужасом перед сослагательным наклонением, который на самом деле есть не более, чем страх выйти из своей обжитой квартиры на непредсказуемую улицу. В результате события, периоды, факты искусственно вычленяются из исторического потока, рвутся связи, ломаются сквозные линии, смещаются акценты. Исчезает СМЫСЛ, то самое, что Эрвин Чаргофф называет мудростью.

Я понимаю, что все эти аргументы нисколько не приблизили меня к определению жанра этой книги, где нерасторжимо переплелись факты “как они были” и их марсианские на первый взгляд интерпретации, анализ и гипотезы, теория и авторская исповедь. Но может быть, в глазах читателя, по крайней мере, оправдали эти аргументы мой безымянный жанр.

ПРИМЕЧАНИЯ

Цит. по В.О. Ключевский. Сочинения, М., 1958, т.4, с. 206.

Там же, с. 206-207.

Там же, т. 5, с. 340.

С.М. Соловьев. История России с древнейших времен, М., 1963, т.9,с. 560.

M.S. Anderson. “English Views of Russia in the Age of Peter the Great,” The American Slavic and East European Review, 1954, April, vol. VIII, No.2.

Английские путешественники о Московском государстве XVI века (впредь Английские...), Л., 1937, с.55.

Там же, с. 78.

Цит. по Р.Ю. Виппер. Иван Грозный, Ташкент, 1942, с. 83 (выделено мною. А.Я.)

Там же, с. 60.

Английские..., с. 56.

С. Герберштейн. Записки о московских делах, Спб., 1908, с.91.

W. Kirchner. “Die Bedeutung Narviss in 16 Jahrhundert,” Historishe Zeitchrieft, Munchen, 1951, Oct., Bd. 172.

T.S. Willan. “The Russian Company and Narva. 1558-81,” The Slavonic and East European Review, London, 1953, June, vol. XXXI. No.77.

Цит. по А.А. Зимин. Реформы Ивана Грозного, М., 1960, с. 158.

Д.П. Маковский. Развитие товарно-денежных отношений в сельском хозяйстве русского государства в XVI веке, Смоленск, 1960.

Библиотека иностранных писателей о России XV-XVI веков, т.1, с.111-112.

Е.И. Заозерская. У истоков крупного производства в русской промышленности XV-XVII веков, М., 1970, с. 220.

Д.П. Маковский. Цит. соч., с. 192.

Н.М. Карамзин. Записка о древней и новой России, М., 1991, с.40.

RIA Novosti, Feb. 3, 2005. WWW.Fednews.ru (обратный перевод с английского).

Д. Егоров. “Идея турецкой реформации в XVI веке”, Русская мысль, 1907, кн.7.

Борис Флоря. Иван Грозный, М., 1999, с. 52-53.

Р.Ю. Виппер. Цит. соч., с. 161.

Там же.

Там же, с. 175.

Alfred Rieber. “Persistent Factors in Russian Foreign Policy” in Hugh Ragsdale, ed., Imperial Russian Foreign Policy, Cambridge Univ. Press, 1993, p. 347.

Ibid., p. 347-348.

М.М. Щербатов. История российская с древнейших времен, Спб., 1903, т.2, с. 832.

Н.К. Михайловский. “Иван Грозный в русской литературе”, Сочинения, т. 6, Спб., 1909, с. 135.

С.Б. Веселовский. Исследования по истории опричнины, М., 1963, с. 335.

А.А. Зимин. Опричнина Ивана Грозного, М., 1964, с. 55.

A Grobovski. The Chosen Council of Ivan IV: A Reinterpretation, Theo Gaus’ Sons, Inc., New York, 1969, p. 25.

Ervin Chargoff. “Knowledge without Wisdom,” Harpers, May 1980.

В.О. Ключевский. Сочинения, т.6, с. 143.

Цит. по Н.К. Михайловский. Сочинения, т.6, с. 131.

AIF Press Center, February 8, 2005. WWW. Fednews.ru ( обратный перевод с английского).

А.И. Герцен. Собр. соч., т.3, М., 1956, с. 403.

Robert Crummey. “The Seventinth-Century Moscow Service Elite in Comparative Perspective”, Paper presented in the 93 Annual Meeting of the American Historical Association, December 1978.См. также:


Source URL: http://polit.ru/article/2005/09/05/traged/


* * *

Александр Янов: В начале была Европа. У истоков трагедии русской государственности

Одной из классических тем историософских и политических дискуссий в России является проблема соотношения ее пути с дорогой “западной цивилизации”, или, иначе, проблема “европейскости” России. Одной из последних публичных лекций “Полит.ру” сезона 2004 – 2005 стало выступление Альфреда Коха “К полемике о “европейскости” России”. Вряд ли этой темы удастся избежать в ходе начинающегося 1 сентября 2005 года нового сезона публичных лекций “Полит.ру”.

Текстом, для которого проблема “европейскости” России – стержневая, является выходящая в издательстве ОГИ трилогия известного политолога и специалиста по истории российской философии Александра Янова "Россия и Европа. 1462-1921" (первая книга - "В начале была Европа. У истоков трагедии русской государственности. 1462-1584", вторая - "Загадка николаевской России. 1825-1855", третья "Драма патриотизма в России. 1825-1921").

“Полит.ру” планирует познакомить читателей с тремя наиболее принципиальными фрагментами этого исследования, а также с интервью, взятым у его автора, в качестве своего рода затравки к дискуссии по заявленной проблеме. Сегодня мы публикуем введение к первой книге трилогии. Введение

Более пятисот лет центральная проблема в определении Европы состояла в том, включать или исключать из неё Россию.

Норман Дэвис

Сентябрь-октябрь 2000 года посвятил я обсуждению в Москве своей незадолго до того опубликованной книги “Россия против России”. (1) Тем более казалось мне такое обсуждение необходимым, что написана книга в жанре, если можно так выразиться, предостережения.

В ней около 400 страниц, но если попытаться дать читателю представление о ней в нескольких фразах, звучали бы они, наверное, так. “Чему обязана российская культурная элита нынешним своим беспримерным упадком? Тому, что не сумела удержать власть после революции февраля 1917-го? Тому, что оттолкнула от себя массы после следующей революции августа 1991-го? Тому, наконец, что вступила в XXI столетие безнадежно расколотой? Так или примерно так объясняют её сегодняшнее бессилие идеологи, имеющие хоть какое-то представление об истории России в ХХ веке.

Неверное, – отвечает подробное исследование грехопадения, если можно так выразиться, российской культурной элиты. Неверное потому, что произошло оно намного раньше – после поражения в декабре 1825 года одного из самых интеллектуально одаренных её поколений, пушкинского, и предательства самого сокровенного из его заветов. П.Я. Чаадаев так описал это предательство: “Новые учителя хотят водворить на русской почве новый моральный строй, нимало не догадываясь, что, обособляясь от европейских народов морально, мы тем самым обособляемся от них политически и раз будет порвана наша братская связь с великой семьей европейской, ни один из этих народов не протянет нам руки в минуту опасности”. (2)

За немногими исключениями именно это и сделала русская культурная элита после 1825 года: она морально обособилась от Европы. Одна её часть, славянофильская, дошла до утверждения, что Россия есть особая, противостоящая Европе цивилизация, и ценности её поэтому принципиально неевропейские. Другая часть, западническая, согласилась со славянофилами, по крайней мере, в том, что происхождение русской политической культуры действительно азиатское, деспотическое -- и гегемония государства над обществом задана, таким образом, самой историей страны. В результате Россия, как и предсказывал Чаадаев, оказалась отрезанной от главного русла либеральной политической культуры, лишив себя тем самым способности к политической модернизации.

С этого момента её культурная элита отказалась от собственной стратегии – и по отношению к власти, и по отношению к Европе.Она так и не сумела обрести такую стратегию ни до 1917, ни после 1991. Вот откуда её сегодняшнее бессилие. Сейчас, когда России в очередной раз предстоит выбор исторического пути, остерегайтесь повторить роковую ошибку предшественников”. Таков примерно был смысл предостережения.

Я понимаю, что несколько выжатых досуха фраз крадут у мысли и глубину аргументации, и живость реальных деталей. Но по крайней мере читатель теперь знает, о чем был спор. РЕАКЦИЯ ВЫСОКОЛОБЫХ

А был он долгий и трудный. В итоге, сколько я могу судить, большинство собеседников в многочисленных аудиториях, к которым я обращался, -- и в дюжине академических институтов и семинаров, и в печати, и в радиодискуссиях, и даже по телевидению -- со мною не согласилось. И вовсе не потому, что подвергло сомнению достоверность приведенных в книге фактов или серьезность аргументов. Напротив, книга вроде бы всем, включая оппонентов, понравилась. Разногласия уходили куда глубже. Большинство собеседников отказалось представить себе Россию органической и неотъемлемой частью Европы. Такой же, допустим, как Германия. Обнаружилось, другими словами, что в споре между заветами пушкинского поколения и предавшими их наследниками постсоветская культурная элита – на стороне наследников. И моральное обособление России от Европы для неё попрежнему sine qua non.

Соображения были самые разные – от тривиальных до высоко рафинированных. Одни, например, недоумевали по поводу того, как нелепо выглядел бы российский слон в тесной посудной лавке Европы, которую еще Константин Леонтьев пренебрежительно назвал когда-то всего лишь “атлантическим берегом великого Азиатского материка”. Другим казалось унизительным, что “народу-богоносцу” следует стремиться в душную, приземленную, бездуховную Европу. Третьи полагали, что именно после 1825 года Россия как раз и сосредоточилась на поисках своего подлинного национального характера, и что поделаешь, если поиски эти как раз и обнаружили её неевропейский характер? Короче говоря, в ход пошел весь арсенал идей, выработанных культурной элитой второй половины XIX века для оправдания своего предательства заветов пушкинского поколения.

Четвертые, наконец, цитировали того же Леонтьева, завещавшего, что “России надо совершенно сорваться с европейских рельсов и выбрав совсем новый путь, стать во главе умственной и социальной жизни человечества”. Или современного московского философа (Вадима Межуева), уверенного, что “Россия, живущая по законам экономической целесообразности, вообще не нужна никому в мире, в том числе и ей самой”. Ибо и не страна она вовсе, но “огромная культурная и цивилизационная идея”.

Ну как было с этим спорить? Тут ведь совершенно очевидно говорило уязвленное национальное самолюбие. Куда денешься, отвечал я на цитаты цитатой. Не знаю, почему она мне запомнилась. Итальянка Александра Ричи саркастически описывала такие же примерно речи немецких тевтонофилов веймарских, если память мне не изменяет, времен. И звучали они так: “Германские девственницы девственнее, германская преданность самоотверженнее и германская культура глубже и богаче, чем на материалистическом Западе и вообще где бы то ни было в мире”.

Не забудем, комментировал я цитату, во что обошлись Германии эти высокомерные речи, это, говоря словами Владимира Сергеевича Соловьева, “национальное самообожание”. Не пришлось ли ей из-за него пережить три (!) национальные катастрофы на протяжении одного ХХ века – в 1918, в 1933 и в 1945-м? И горьким был для неё хлеб иностранной оккупации.

Нет, я не думаю, что история чему-нибудь научила немецких тевтонофилов. Они и сейчас, наверное, ораторствуют друг перед другом в захолустных пивнушках о превосходстве своей страны над Европой. Но вопреки затрепанному клише, что история ничему не учит, Германию она все-таки кое-чему научила. Например, тому, что место державным националистам в пивнушках, а не в академических институтах. Короче, она признала себя Европой, а своих тевтонофилов маргинализовала. И судьба её изменилась словно по волшебству.

Но разве меньше швыряло в ХХ веке из стороны в сторону Россию? Разве не приходилось ей устами своих поэтов и философов прощаться с жизнью? Вспомним хоть душераздирающие строки Максимилиана Волошина

С Россией кончено. На последях

Её мы прогалдели, проболтали,

Пролузгали, пропили, проплевали,

Замызгали на грязных площадях.

Вспомним и отчаянное восклицание Василия Розанова: “Русь слиняла в два дня, самое большее в три... Что же осталось-то? Странным образом, ничего”. Не холодеет у вас от этих слов сердце?

Так почему же и три поколения спустя после этого страшного приговора, даже после того, как наследница “слинявшей” розановской Руси, советская сверхдержава, опять “слиняла” в августе 91-го – и, заметим, точно так же, как её предшественница, в два дня, самое большее в три, -- почему и после всего этого Россия ничему, в отличие от Германии, не научилась? Не отправила своих славянофильствующих из академических институтов в захолустные пивнушки? И в результате по-прежнему отказывается признать себя Европой, опять отвечая на простые вопросы все той же высокомерной риторикой. Ведь дважды уже – в одном лишь столетии дважды! – продемонстрировала эта риторика свою эфемерность, никчемность. Немыслимо оказалось, руководясь ею, уберечь страну от гигантских цивилизационных обвалов, от “национального самоуничтожения”, говоря словами того же Соловьева. ПРОБЛЕМА ГАРАНТИЙ

Готов признать, что погорячился. Не следовало, конечно, вступать в столь жестокую полемику с высоколобыми из академических институтов. С другой стороны, однако, очевидно ведь: те немногие из них, кто не согласен со своими славянофильствующими коллегами, не нашли аргументов, способных их переубедить. И потом, очень уж нелепо и провокационно звучали заклинания этих славянофильствующих – на фоне разоренной страны – в момент, когда её будущее зависит от того, сумеет ли она обрести европейскую идентичность.

Пожалуй, единственным мне оправданием служит то, что в аудиториях без академических претензий (или откровенно враждебных) – мне ведь пришлось и защищать свою книгу перед семинаром, высшим авторитетом которого является знаменитый ниспровергатель Запада и “малого народа” Игорь Шафаревич, и дискутировать на “Эхе Москвы” с секретарем ЦК КПРФ по идеологии – апеллировал я исключительно к здравому смыслу. Примерно так.

Вот сидим мы здесь с вами и совершенно свободно обсуждаем самые, пожалуй, важные сегодня для страны вопросы. В частности, почему и после трагедии 1917 года Россия снова – по второму кругу – забрела в тот же неевропейский исторический тупик, выйти из которого без новой катастрофы оказалось невозможно. И, что еще актуальнее, почему и нынче, судя по вашим возражениям, готова она пойти все тем же неевропейским путём – по третьему кругу? Задумались ли вы когда-нибудь, откуда он, этот исторический “маятник”, два страшных взмаха которого вдребезги разнесли сначала белую державу царей, а затем и её красную наследницу?

Не правда ли, продолжал я, здесь монументальная, чтоб не сказать судьбоносная, загадка? Не имея возможности свободно её обсуждать, как мы её разгадаем? А не разгадав, сможем ли предотвратить новый взмах рокового “маятника”? Так вот я и спрашиваю, есть ли у нас с вами гарантии, что, скажем, и через пять лет и через десять сможем мы обсуждать эту нашу жестокую проблему так же свободно, как сегодня? Нет гарантий? Тогда объясните мне, почему в Европе они есть, а у нас их нету? Что же и есть в конечном счете политическая модернизация, опуская все сложности её институциональной аранжировки, если не самые элементарные, но неотменимые – при любом начальстве -- гарантии от произвола власти? И что на самом деле мешает нам стремиться стать частью этой “Европы гарантий”? “КЛИМАТИЧЕСКАЯ” ЗАКАВЫКА

Признаться, вразумительных ответов на эти элементарные вопросы я так и не получил. Если не считать, конечно, темпераментных тирад профессора В.Г. Сироткина (и его многочисленных единомышленников). Два обстоятельства, полагают они, закрывали (и закрывают) России путь в Европу – климат и расстояния. Прежде всего, “приполярный характер климата: на обогрев жилищ и обогрев тела (еда, одежда, обувь) мы тратим гораздо больше, чем европеец. У того русской зимы нет, зато на 80% территории Франции и 50% Германии растет виноград. Добавим к этому, что 70% территории России – это вариант ‘Аляски’, [где] пахотные культивированные земли занимают всего 13-15% (в Голландии, например, культивированных земель, даже если на них растут тюльпаны, --95%)”. Та же история с расстояниями: “второе базовое отличие от Европы – то, что там 10 км, в Европейской России – 100, а в Сибири и все 300”. (3) Иначе говоря, география - это судьба.

Все вроде бы верно. Опущена лишь малость. Россия в дополнение ко всему сказанному еще и богатейшая страна планеты. И черноземы у неё сказочные, и пшеница лучшая в мире, и лесов больше, чем у Бразилии, Индии и Китая вместе взятых, и недра – от нефти и газа до золота и алмазов – несказанно богаты. Сравнить ли её с Японией, недра которой вообще пусты? Или с Израилем, где при вековом господстве арабов были одни солончаки да пустыни? Но ведь ни Японии, ни Израилю не помешала неблагодарная география обзавестись гарантиями от произвола власти. При всех климатических и прочих отличиях от Европы умудрились они как-то стать в известном смысле Европой. Так может, не в винограде и не в тюльпанах здесь дело?

И вообще, популярный миф, будто холодный климат мешает России конкурировать на равных с соперницами, к которым география благосклонна, относится скорее к доиндустриальной эре, ко временам Монтескье. В современном мире северные страны более чем конкурентоспособны. Сравните, допустим, утонувшую в снегах Норвегию (ВВП на душу населения 37, 200 долларов) с солнечной Аргентиной (7, 170). И даже ледяная Исландия (27, 410) намного перегнала жаркий Ливан (4,700). А сравнивать, скажем, холодную Швецию (23,750) с горячей Малайзией (3,890) и вовсе не имеет смысла.

А что до российских расстояний, то, сколько я знаю, гигантские пространства между Атлантическим и Тихоокеанским побережьями едва ли помешали Соединенным Штатам добиться гарантий от произвола власти. Коли уж на то пошло, то несмотря на умопомрачительные – по европейским меркам – расстояния, США оказались в этом смысле Европой задолго до самой Европы. Короче, похоже, что “расстояния” имеют такое же отношение к европейскому выбору России, как апельсины или тюльпаны.

Другими словами, суть спора с В.Г. Сироткиным (я говорю здесь о нем лишь как о самом красноречивом из представителей “климатического” обоснования неевропейского характера русской государственности), сводится на самом деле к тому, определяет ли география судьбу страны. Сироткин уверен, что определяет. Рассуждения об “азиатском способе производства” (4) и об “азиатско-византийской надстройке” (5) пронизывают его статьи и речи.

Что, однако, еще знаменательнее, именно на этих рассуждениях и основывает он свои политические рекомендации: “рынок нужен... но не западно-европейская и тем более не американская его модель, а своя, евразийская (по типу нэпа) – капитализма государственного. Без деприватизации здесь, к сожалению для многих, не обойтись. Была бы только политическая воля у будущих государственников”. (6) СТАРИННЫЙ СПОР

Что сильнее всего удивило меня, однако, в реакции большинства моих оппонентов, это практически полное её совпадение с вердиктом классической западной историографии. Два десятилетия назад, когда я готовил к изданию в Америке очень еще приблизительную версию этой книги – ей впервые предстояло тогда увидеть свет под названием “Происхождение самодержавия” (7), -- споров о природе русской политической традиции тоже было предостаточно. Но тогда ситуация выглядела куда яснее.

По одну сторону баррикады стояли, как еще предстоит увидеть читателю, корифеи западной историографии, единодушно настаивавшие на том же самом, что защищает сегодня Сироткин, на патерналистском, “азиатско-византийском” характере русской государственности. Между собою они расходились, конечно. Если Карл Виттфогель (8) или Тибор Самуэли (9) вслед за Марксом (10) утверждали, что политическая культура России по происхождению монгольская, то Арнольд Тойнби был, напротив, уверен, что она византийская (11), а Ричард Пайпс вообще полагал культуру эту эллинистической, “патримониальной”. (12) Но в главном все они держались одного мнения: Россия унаследовала её от восточного деспотизма.

Имея в виду, что по другую сторону баррикады стояли историки российские (тогда советские), которые столь же единодушно, хотя и не очень убедительно, настаивали на европейской природе русской государственности, непримиримость обеих позиций была очевидна.

Что изменилось сейчас? Непримиримость, конечно, осталась. Парадокс лишь в том, что классики западной историографии неожиданно получили мощное подкрепление. Большинство высоколобых в свободной постсоветской России встало ни их сторону. Прав оказался Георгий Петрович Федотов в своем удивительном пророчестве, что “когда пройдет революционный и контрреволюционный шок, вся проблематика русской мысли будет стоять по-прежнему перед новыми поколениями России”. (13)

Старинный спор славянофилов и западников, волновавший русскую культурную элиту на протяжении пяти поколений, и впрямь возродился. И опять упускают из виду обе стороны, что спор их решения не имеет. Ибо намного важнее всех их непримиримых противоречий глубинная общность обеих позиций. Ибо и те, и другие абсолютно убеждены, что у России была лишь одна политическая традиция – патерналистская (назовите её хоть евразийской, или монгольской, или византийской). Другими словами, обе стороны нимало не сомневаются в том, что за неимением лучшего термина я бы назвал Правящим стереотипом мировой историографии. Несмотря даже на то, что Стереотип этот откровенно противоречит фактам русской истории, в которой, как я сейчас попытаюсь показать, патерналистская и европейская традиции не только живут, как две души в душе одной, но и борются между собою насмерть. ДИНАМИКА РУССКОЙ ИСТОРИИ

Более того, упустите хоть на минуту из виду этот роковой дуализм политической культуры России, и вы просто не сможете объяснить внезапный и насильственный сдвиг её цивилизационной парадигмы от европейской, заданной ей в 1480-е Иваном III Великим, к патерналистской – после самодержавной революции Грозного царя в 1560-е (в результате которой страна, совсем как в 1917, неожиданно утратила не только свою традиционную политическую ориентацию, но и саму европейскую идентичность). Не сможете вы объяснить и то, что произошло полтора столетия спустя. А именно, столь же катастрофический и насильственный обратный сдвиг к европейской ориентации при Петре (на который Россия, собственно, и ответила, по известному выражению Герцена, “колоссальным явлением Пушкина”).

А ведь для того чтобы это объяснить, можно даже провести, если угодно, своего рода исторический эксперимент. Например, такой. Одновременно с Россией Петра, Екатерины и Александра I существовала в Европе еще одна могущественная империя, бывшая притом сверхдержава, Блистательная Порта, как требовала она себя именовать, в просторечии Турция. И как увидит читатель в третьей книге трилогии, она тоже пыталась модернизироваться и обрести европейскую идентичность. На самом деле весь ХIХ век пронизан отчаянными попытками Порты совершить то, что сделал с Россией Петр. Некоторым из её султанов даже пророчили судьбу Петра. Не помогло, однако. Неумолимо продолжала Турция скатываться к положению “больного человека Европы”. Стать равноправной участницей европейского концерта великих держав ей так в XIX веке и не удалось. Об обретении европейской идентичности и говорить нечего.

А теперь сравним её неудачу с тем, что произошло после драматического поворота Петра с Россией. Уже при Екатерине играла она первые роли в европейском концерте. А при Александре I, по словам известного русского историка А.Е. Преснякова, “могло казаться, что процесс европеизации России доходит до крайних своих пределов. Разработка проектов политического преобразования империи подготовляла переход государственного строя к европейским формам государственности; эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в европейский концерт международных связей, а её внешнюю политику – в рамки общеевропейской политической системы; конституционное Царство Польское становилось образцом общего переустройства империи”. (14) И что еще важнее, Россия вырастила при Александре вполне европейское поколение образованной молодежи, готовой рискнуть своей вполне благополучной жизнью ради уничтожения крестьянского рабства и самодержавия. Короче, не прошло и столетия после Петра, как Россия вернула себе утраченную при Грозном европейскую идентичность.

И все лишь затем, чтоб еще через столетие настиг её новый гигантский взмах исторического “маятника” и она, по сути, вернулась в 1917 году к ориентации Грозного. А потом -- всего лишь три поколения спустя -- новый взмах “маятника” в 1991. И новое возвращение к европейской ориентации. Как объяснить эту странную динамику русской истории, не допустив, что работают в ней две противоположные традиции?

Слов нет, Реформация и Контрреформация, революции и реставрации, политическое противостояние либералов и консерваторов терзали Европу на протяжении столетий. Но не до такой же степени, чтобы страны её теряли свою европейскую идентичность. А Россия, как мы видели, теряла. Ведь после каждого цивилизационного сдвига представала перед наблюдателем совсем по сути другая страна. Ну что, собственно, общего было между угрюмыми московитскими дьяками в долгополых кафтанах, для которых еретическое “латинство” было анафемой, и петербургским изнеженным вельможеством, которое по-французски говорило лучше, чем по-русски?

Но ведь точно так же отличались от александровского дворянства, для которого Европа была вторым домом, сталинские подьячие в легендарных долгополых пальто, выглядевших плохой имитацией московитских кафтанов. И хотя рассуждали теперь эти подьячие не о вселенской победе православия, а совсем даже наоборот, о торжестве безбожного социализма, но погрязшая в буржуазном зле еретическая Европа вызывала у них точно такое же отвращение, как “латинство” у их прапрадедов.

Попробуйте, если сможете, вывести этот “маятник”, в монументальных взмахах которого страна теряла, и вновь обретала, и снова теряла, и опять обретала европейскую идентичность из какого-нибудь одного политического корня. ПОПЫТКА “НЕОЕВРАЗИЙЦЕВ”

А что вы думаете, ведь пробуют! Например, новейшая “неоевразийская” школа в российской политологии – во главе с двумя московскими профессорами – заведующим кафедрой философии Бауманского училища В.В. Ильиным и заведующим кафедрой политических наук МГУ А.С. Панариным. Вот её основные идеи. Во-первых, исключительность России. Ильин: “Мир разделен на Север, Юг и Россию... Север – развитый мир, Юг – отстойник цивилизации, Россия – балансир между ними”. (15) Панарин вторит: “Одиночество России в мире носило мистический характер... Дар эсхатологического предчувствия породил духовное величие России и её великое одиночество”. (16)

Во-вторых, обреченность Запада (он же “развитый Север”), который вдобавок не только не ценит своего “балансира”, но и явно к нему недоброжелателен: “Россию хотят загнать в третий мир” (он же “отстойник цивилизации”). (17) Впрочем, “дело и в общей цивилизационной тупиковости западного пути в связи с рельефно проступающей глобальной несостоятельностью индустриализма и консьюмеризма... С позиций глобалистики вестернизация давно и безнадежно самоисчерпалась”. (18)

В-третьих, врожденная, если можно так выразиться, сверхдержавность “балансира”: “Любая партия в России рано или поздно обнаруживает – для того чтобы сохранить власть, ей необходима государственная и даже мессианская идея, связанная с провозглашением мирового величия и призвания России”. Почему так? Да просто потому, что “законы производства власти в России неминуемо ведут к воссозданию России как сверхдержавы”. (19)

Что такое “законы производства власти”, нам не объясняют. Известно лишь, куда “они ведут”. Отсюда “главный парадокс нашей новейшей политической истории... основателям нынешнего режима для сохранения власти предстоит уже завтра занять позиции, прямо противоположные тем, с которых они начинали свою реформаторскую деятельность. Неистовые западники станут ‘восточниками’, предающими анафеме ‘вавилонскую блудницу’ Америку. Либералы, адепты теории ‘государство-минимум’, они превратятся в законченных этатистов. Мондиалисты и космополиты станут националистами. Критики империи... станут централистами-державниками, наследующими традиции Калиты и Ивана IV”. (20)

И это вовсе не метафора, человек настолько уверен в своём пророчестве, что говорит именно об “основателях нынешнего режима”, которым “уже завтра” предстояло превратиться в собственную противоположность. А имея в виду, что написано это в 1995 году, то, если верить автору, Ельцин, Гайдар или Чубайс должны были еще позавчера перевоплотиться в Зюганова, Дугина или Макашова.

В-четвертых, Россия в принципе нереформируема, поскольку она “арена столкновения Западной и Восточной цивилизаций, что и составляет глубинную основу её несимфонийности, раскольности”. (21) Тем более, что если “европейские реформы кумулятивны, отечественные возвратны”. (22)

В-пятых, наконец, Россию тем не менее следует реформировать, опираясь на “усиление реформационной роли государства как регулятора производства, распределения, а также разумное сочетание рыночных и планово-регулирующих начал, позволяющее наращивать производительность труда ... развертывать инвестиционный комплекс”. (23)

А как же быть с “несимфонийностью, раскольностью” России и с “возвратностью отечественных реформ”? И что делать с идеей врожденной её сверхдержавности, позволяющей, с одной стороны, “сплотить российский этнос вокруг идеи величия России” (24), а с другой – заставляющей соседей в ужасе от неё отшатываться? И как “развертывать инвестиционный комплекс”, если Запад хочет “загнать Россию в третий мир”, даром что сам задыхается в своей “цивилизационной тупиковости”?

Не в том лишь, однако, дело, что концы с концами у наших неоевразийцев, как видим, не сходятся. И не в том даже, что идеи их вполне тривиальны (всякий, кто хоть бегло просмотрит “Россию против России”, без труда найдет в ней десятки аналогичных цитат из славянофильствовавших мыслителей XIX века, начиная от исключительности России и обреченности Запада и кончая ностальгией по сверхдержавности). Главное в другом. В том, что никак все это не объясняет страшную динамику русской истории, тот роковой её “маятник”, для обсуждения которого и отправился я в Москву осенью 2000 года. ЗАВЕТ ФЕДОТОВА

И не потому вовсе не объясняет, что лидерам неоевразийства недостает таланта или эрудиции. Напротив, множество их книг и статей обличают эрудицию недюжинную. (25) Причина другая. Точнее всех, по-моему, сказал о ней тот же Федотов: “Наша история снова лежит перед нами, как целина, ждущая плуга... Национальный канон, установленный в XIX веке, явно себя исчерпал. Его эвристическая и конструктивная ценность ничтожны. Он давно уже звучит фальшью, [а] другой схемы не создано. Нет архитектора, нет плана, нет идеи”. (26) Вот же в чем действительная причина неконструктивности идей наших неоевразийцев: они продолжают работать в ключе все того же архаического “канона”, об исчерпанности которого знал еще в 1930-е Федотов, повторяют зады все того же Правящего стереотипа, что завел в тупик не одно поколение российских и западных историков.

На самом деле “канон” этот всемогущ у них до такой степени, что способен “превращать” современников, тех же Гайдара или Чубайса, в собственную противоположность, независимо даже от их воли или намерений. Очень хорошо здесь видно, как антикварный “канон”, по сути, лишает сегодняшних актеров на политической сцене свободы выбора. Разумеется, перед нами чистой воды исторический фатализм. Но разве не точно так же рассуждали Виттфогель или Тойнби, выводившие, как увидит читатель, политику советских вождей непосредственно из художеств татарских ханов или византийских цезарей?

Федотов, однако, предложил и выход из этого заколдованного круга. “Вполне мыслима, -- писал он, -- новая национальная схема [или, как сказали бы сегодня, новая парадигма национальной истории]”. Только нужно для этого заново “изучать историю России, любовно вглядываться в её черты, вырывать в её земле закопанные клады”. (27) Вот же чего не сделали неоевразийцы, и вот почему оказались они в плену Правящего стереотипа.

Между тем первой последовала завету Федотова замечательная плеяда советских историков 1960-х (А.А. Зимин, С.О. Шмидт, А.И. Копанев, С.М. Каштанов, Н.Е. Носов. Д.П. Маковский). В частности, обнаружили они в архивах, во многих случаях провинциальных, документальные доказательства не только мощного хозяйственного подъема в России первой половины XVI века, внезапно и катастрофически оборванного самодержавной революцией Грозного. И не только вполне неожиданное становление сильного среднего класса, если хотите, московской предбуржуазии. Самым удивительным в этом заново вырытом “кладе” был совершенно европейский характер Великой реформы 1550-х, свидетельствовавший о несомненном наличии в тогдашней России того, что С.О. Шмидт обозначил в свое время как “абсолютизм европейского типа”. (28)

Мы, конечно, очень подробно поговорим обо всем этом в книге. Сейчас подчеркнем лишь историческое значение бреши, пробитой уже в 1960-е в окаменевшей догме Правящего стереотипа. Чтоб представить себе масштабы этого “клада”, однако, понадобится небольшое историческое отступление. РУСЬ И РОССИЯ

Никто, сколько я знаю, не оспаривает, что в начале второго христианского тысячелетия Киевско-Новгородский конгломерат варяжских княжеств и вечевых городов воспринимался в мире как сообщество вполне европейское. Доказывается это обычно династическими браками. Великий князь Ярослав, например, выдал своих дочерей за норвежского, венгерского и французского королей (после смерти мужа Анна Ярославна стала правительницей Франции). Дочь князя Всеволода вышла замуж за германского императора Генриха IV. И хотя впоследствии они разошлись, сам факт, что современники считали брак этот делом вполне обыденным, говорит за себя.

Проблема лишь в том, что Русь, в особенности после смерти в 1054 году Ярослава Мудрого, была сообществом пусть европейским, но еще протогосударственным. И потому не жизнеспособным. В отличие от сложившихся европейских государств, которые тоже оказались, подобно ей, в середине XIII века на пути монгольской конницы (Венгрии, например, или Польши), Русь просто перестала существовать под её ударами, стала западной окраиной гигантской степной империи. И вдобавок, как напомнил нам Пушкин, “татаре не походили на мавров. Они, завоевав Россию, не подарили ей ни алгебры, ни Аристотеля”.

Спор между историками идет поэтому лишь о том, каким именно государством вышла десять поколений спустя Москва из-под степного ярма. Я, конечно, преувеличиваю, когда говорю “спор”. Правящий стереотип мировой историографии безапелляционно утверждает, что Россия вышла из-под ига деспотическим монстром. Вышла вовсе не наследницей своей собственной исторической предшественницы, европейской Руси, а чужой монгольской Орды. Приговор историков, иначе говоря, был такой: вековое иго коренным образом изменило саму цивилизационную природу страны, европейская Русь превратилась в азиатско-византийскую Московию.

Пожалуй, точнее других сформулировал эту предполагаемую разницу между Русью и Московией Карл Маркс. “Колыбелью Московии, -- писал он со своей обычной безжалостной афористичностью, -- была не грубая доблесть норманнской эпохи, а кровавая трясина монгольского рабства... Она обрела силу, лишь став виртуозом в мастерстве рабства. Освободившись, Московия продолжала исполнять свою традиционную роль раба, ставшего рабовладельцем, следуя миссии, завещанной ей Чингизханом... Современная Россия есть не более, чем метаморфоза этой Московии”. (29)

К началу ХХ века версия о монгольском происхождении России стала в Европе расхожей монетой. Во всяком случае, знаменитый британский географ Халфорд Макиндер, прозванный “отцом геополитики”, повторил её в 1904 году как нечто общепринятое: “Россия – заместительница монгольской империи. Её давление на Скандинавию, на Польшу, на Турцию, на Индию и Китай лишь повторяет центробежные рейды степняков”. (30) И когда в 1914-м пробил для германских социал-демократов час решать, за войну они или против, именно на этот обронзовевший к тому времени Стереотип и сослались они в свое оправдание: Германия не может не подняться на защиту европейской цивилизации от угрожающих ей с Востока монгольских орд. И уже как о чем-то, не требующем доказательств, рассуждал, оправдывая нацистскую агрессию, о “русско-монгольской державе” Альфред Розенберг в злополучном “Мифе ХХ века”. Короче, несмотря на колоссальные и вполне европейские явления Пушкина, Толстого или Чайковского, Европа по-прежнему вопринимала Россию примерно так же, как Блистательную Порту. То есть как чужеродное, азиатское тело.

Самое удручающее, однако, в том, что нисколько не чужды были этому оскорбительному Стереотипу и отечественные мыслители и поэты. Крупнейшие наши историки, как Борис Чичерин или Георгий Плеханов – голубой воды западники, заметьте -- тоже ведь находили главную отличительную черту русской политической культуры в азиатском деспотизме. И разве не утверждал страстно Александр Блок, что “азиаты мы с раскосыми и жадными очами”? И разве не повторял почти буквально жестокие инвективы Маркса – и Розенберга – родоначальник евразийства князь Николай Трубецкой, утверждая, что “Русский царь явился наследником монгольского хана. ‘Свержение татарского ига’ свелось... к перенесению ханской ставки в Москву... Московский царь [оказался] носителем татарской государственности”? (31) И разве не поддакивал им всем уже в наши дни Лев Гумилев?

В такой, давно уже поросший тиной, омут Правящего стереотипа русской истории и бросили камень историки-шестидесятники. Так вот первый вопрос на засыпку – как говорили в мое время студенты -- откуда в дебрях “татарской государственности”, в этом “христианизированном татарском царстве”, как называл Московию Николай Бердяев, взялась вдруг Великая реформа 1550-х, заменившая феодальных “кормленщиков” не какими-нибудь евразийскими баскаками, но вполне европейским местным самоуправлением и судом “целовальников” (присяжных)?

Загрузка...