В одном ряду с размышлениями Макса Мюллера, Владимира Соловьева, В.В. Розанова и В. Тернера стоит и мой опыт «Истоки и устье религиозной революции» (первая редакция — 1981 г., вторая — 1982 г.). Я ставлю там вопрос: почему в Средиземноморье произошел раскол на монотеизм и политеизм, — тогда как в Индии и в Китае этого не было? В поисках ответа (хотя бы и неполного) стоит вспомнить, что сама логика Индии была диффузна; она не знает закона исключенного третьего; она допускает ответы: это и то, и другое; это ни то, ни другое; это неописуемо. С такой логикой можно сохранить, не разрезая, клубок символов, истолкование которых ведет то к монотеизму, то к политеизму. А с логикой аристотелевского типа (основы которой сложились задолго до Аристотеля) надо выбирать что-то одно: или боги стихий, или незримый Эл, Элохим, Аллах. Думаю, что различия логики уходят очень глубоко в сознание и как-то связаны с большей техничностью и геометричностью прикладного искусства и архитектуры Средиземноморья. Уже каменные наконечники копий, найденные здесь, геометричнее восточных. Начинается железный век — и на Западе куют прямые мечи, в глубинах Востока — кривые сабли. Пирамиды, зиккураты резко противостоят криволинейным, органичным, скалоподобным и древоподобным сооружениям Индии и Китая. С чем это связано? Может быть, с резкими линиями пустынных горизонтов, окружавших очаги ближневосточной цивилизации? Пирамида смотрится на фоне пустыни. Индийский храм, дальневосточный храм — на фоне лесных зарослей. Но это только одно из возможных объяснений; непременно найдутся и другие.
По каким-то причинам все цивилизованные народы Средиземноморья потеряли невидимого вездесущего Бога и создали пантеон из богов стихий. А один — только один и очень маленький народ пошел противоположным путем, отверг богов солнца и луны, и звезд, и хозяев земли (ваалов). Почему?
В шестидесятые годы я пришел к мысли, что решающей земной причиной этого сдвига была диаспора. Народ, сидящий на земле, привязан к богам земли, ваалам. Жить в лесу — молиться пням. А жить в городах, без связи с землею — значит, терять богов земли и искать своего Бога там, где нет ничего, на небе.
Возражения, которые встретила эта мысль, мне кажется, коренятся в неполноте исторических знаний, а также в ограниченности эстетики. Евреям самим хочется, чтобы Авраам был пастухом. Христианам хотелось, чтобы евреи, создавшие монотеизм, были какими-то особыми евреями, непохожими на тех, кого можно было встретить сегодня. Диаспора стыдится самой себя, тоскует по земле и создает миф о происхождении своей городской веры около врат рая. Народы, захваченные религией диаспоры, тем больше не хотят признать своими духовными праотцами купеческих приказчиков, портных и сапожников. Если бы не было точно известно, что Мохаммед — купеческий приказчик, его бы непременно сделали похожим на Авраама. Но ислам возник слишком поздно и слишком быстро, все основные факты были записаны и переделать их в воображении было нельзя. И вот, религию бедуинов создал купец; а религию горожан-евреев — если буквально принимать Библию — создал бедуин. Я в это не верю.
Какие-то элементы бедуинского предания в Библию вошли. Например, в рассказе о первом убийстве Каин-земледелец пролил кровь кроткого пастуха. Трудно предположить, чтобы такой миф возник у земледельческого народа. Скорее у кочевников (потомков Авеля), оправдывая их набеги на земледельцев (потомков Каина). Однако праевреи могли перенять миф у своих соседей ради его религиозной и нравственной сути, без внимания к этнографическим подробностям, безразличным для народа диаспоры (не земледельческого и не кочевого, способного к симбиозу и с оседлым, и с кочевым населением). Наконец, возможно, что собственно еврейский народ возник только после Исхода из группы сторонников реформы Эхнатона, отвергнутой Египтом; и в состав нового народа (помимо праевреев, почитателей Яхве) могло войти какое-то пограничное пастушеское племя со своим фольклором; так же как другие группы, чисто египетские (золотая утварь, будто бы украденная евреями накануне бегства, могла принадлежать египетским аристократам или другим состоятельным людям, бежавшим вместе с Моисеем).
Однако основную среду, подхватившую импульс монотеизма, составили не пастухи и не египтяне. Импульс сам по себе — всякий импульс — граничит с чудом и не подчиняется строгому социологическому закону. Идея могла потрясти любую голову, в том числе голову фараона Аменхотепа III (Эхнатона). Но как раз судьба реформы Эхнатона показывает, что одного зачинателя мало, что даже власть фараона имеет свои пределы. Даже если допустить, что диалога с Иосифом не было, что Эхнатон пришел к монотеизму совершенно самостоятельно и его монотеизм — автохтонно египетский, — все равно, история сделала начинание Эхнатона антиегипетским. Египетский народ новой религии не принял. Он вяло покорился реформатору — и яростно поддержал контрреформацию. Память о ереси была вычеркнута, стерта до основания, на тысячи лет. И только какая-то неегипетская группа (при участии кучки египтян) продолжила историю монотеизма.
Здесь многое навсегда останется тайной. Брестед заметил, что имя Моисей (Моше) напоминает обрубок египетского имени типа Тот-мосе (Тутмос), Ра-мосе (Рамзес) и т. п. (потомок Тота, потомок Ра).
Фрейд поддержал эту гипотезу{49} и предположил, что Моисей был египетским принцем, возможно — губернатором пограничной провинции, тайным сторонником веры Эхнатона, избравшим праевреев, чтобы с этим народом совершить то, что впоследствии удалось Мохаммеду, Абу Бакру и Омару: создать единую империю единого Бога. Библейский рассказ о дочери фараона, нашедшей в тростниках младенца Моисея и воспитавшей его, Фрейд трактует как попытку объяснить превращение египетского принца в еврейского вождя, а его потомков — в левитов. Само по себе такое превращение принца Тота-мосе в Мойше-рабойне не более удивительно, чем превращение Иешуа га-Носри в Иисуса Христа. Фрейд указал несколько возможных египетских заимствований: обрезание; одно из имен Бога — Адонай (искаженное Атон); символ веры — Адонай Бог наш, Бог единый — напоминает стих из гимна Атону. Но я не могу согласиться, что праевреи были случайным, наудачу выбранным и распропагандированным орудием честолюбивого египтянина. Кем бы ни был Моисей по крови — египтянином или ассимилированным евреем — дело не в нем одном. Что-то было в самом народе, подхватившем его призыв. Хотя решающий толчок к оформлению еврейского монотеизма мог быть дан в диалоге с реформой Эхнатона.
Допустим, что племя, сохранившее диффузное чувство единого, попало в развитую (для того времени) страну. Его пророки усвоили ясность отвлеченной мысли, сложившуюся в городе, и продумали свою традицию так, как никогда не удалось бы в пустыне. А дальше действовали условия плена, изгнания, рассеяния.
В те давние времена, задолго до того, как мировая империя стала незыблемым фактом и в римских городах смешивались и разрушались племенные и прочие местные религии, уступая место общей оторванности от корней, отчуждению, беспочвенности, — только народ, лишенный поддержки богов земли, потянулся к Богу незримому, вездесущему и всемогущему.
Я хорошо знаю, что состояние диаспоры немногих возвышает до вселенской веры и большинство — уродует, унижает, калечит. Я сознаю, что окончательное оформление новой религии невозможно было без земли обетованной, без какой-то почвы под ногами, чтобы построить храм и создать культ. Но первоначальный толчок к психологии монотеизма я вижу все же в состоянии изгнанника, чудака.
За несколько веков между Исходом и созданием Библии евреи забыли быт рассеяния. Они и не хотели его помнить — как сабры не хотят помнить быт своих дедов, местечковых торговцев, и стали совершенно другим народом, крепко привязанным к земле. Но и Библия несколько раз повторяет: Будь милостив к страннику, к чужаку. Именно это нравственная суть монотеизма. Отдельные евреи и отдельные еврейские правители могли забывать ее, и в борьбе за физическое самосохранение на отвоеванном кусочке земли становиться подобными язычникам, но снова и снова в пророках восстает чувство благодати, осенившей незащищенность странника, не имеющего где преклонить голову. Великое чувство беззащитности{50}, постигнутое в диаспоре, не забылось. И от имени всех беззащитных людей Исайя пророчествовал о временах, когда лев ляжет рядом с ягненком и перекуют мечи на орала. И так как этого никогда не было в прошлом, то золотой век у евреев переместился в будущее. Факт, имевший огромное значение для истории человечества.
Я убежден, что пророчество Исайи и вера Христа родились в душе народа, хорошо запомнившего плен египетский, плен вавилонский, беззащитность диаспоры. Я вижу грязь диаспоры, но она меня не отталкивает. Достоевский приучил меня к святости среди грязи (Соня Мармеладова, Хромоножка). Я нахожу решительно ту же эстетику в Евангелии. Не к здоровым приходит врач, а к больным. Не к фарисеям, а к мытарям. И не в традиционном месте поклонения воплощается Бог, а в месте позора, на виселице.
Можно подобрать и другие примеры. Например, в истории. Разве Средние века — чистое время? Древние греки и римляне были чище. Но святости у них было меньше, чем у Франциска. Или разве Индия — чистая страна? Китай гораздо чище, прибраннее{51}. Но святости в Индии больше. Наконец, в России — по словам Константина Леонтьева — легче встретить святого, чем элементарно честного человека. Допустим, это гипербола. Но направление мысли Леонтьева верное. В Голландии гораздо больше честных людей и меньше святых на тысячу жителей, чем в азиатских странах и в Евразии.
Святость вовсе не боится соседства с мерзостью. Напротив, святая Русь Хомякова «всякой мерзости полна». И тем не менее — свята. Я думаю, свят был (сквозь мерзость) и Израиль, рождавший веру в единого Бога. Евреи, окружавшие Христа, вызывали у греков и римлян примерно те же чувства, что хасиды — у польского или русского помещика. Это — факт, засвидетельствованный многочисленными документами. Их собрал и опубликовал Лурье в книге «Антисемитизм в древнем мире». Метерлинк на этом контрасте построил драму «Мария Магдалина». Попытка отделить истинный Израиль от нечестивых иудеев совершенно не выдерживает исторической критики.
Если эстетика перестает сопротивляться этой мысли, исторические аргументы против связи монотеизма с диаспорой легко парировать. Разумеется, строгие доказательства здесь невозможны, но кое на что указать вполне можно.
Диаспора есть в Африке, среди племен банту. Трагедия народности, ибо в Нигерии — одна из типичных историй диаспоры. Есть индийская диаспора в Африке, китайская и тамильская — в Юго-Восточной Азии, и китайские погромы в Индонезии и Малайе идут по той же схеме, по которой развивались события на Украине XVII–XVIII веков. Текучая диаспора, то возникающая, то исчезающая, — одно из постоянных явлений исторического процесса. Но устойчивая диаспора, со своей религией, поддерживающей единство вечных изгнанников, — специфическое явление Ближнего Востока. Такое же специфическое, как монотеизм. Вслед за евреями, здесь сложились другие народы диаспоры, со своей особой разновидностью монотеизма: армяне (монофизиты), сирийцы и ассирийцы (несториане). Они сохранили национальный очаг, но удельный вес армянской диаспоры по отношению к ядру несравним с китайской или русской эмиграцией. Тип жизни армян очень близок к еврейскому. Судьба армян (и ассирийцев) во многом повторяет еврейскую судьбу.
Ничего подобного в истории Дальнего Востока не было. Из Индии забрело на Запад племя цыган, но (кроме способности переходить с места на место) ничего общего с народами диаспоры у цыган нет. Народ диаспоры высоко интеллектуален, легко усваивает чужую культуру, достигает ее вершин — и в то же время остается по сути своей инородным телом, связанным особой разновидностью монотеизма. В народе диаспоры нераздельно существуют универсализм и замкнутость, этническая обособленность.
Один из подходов к возникновению диаспоры — в структуре пространства Ближнего Востока. Древнейшие цивилизации имели здесь мелкоочаговый характер, не сливались в единое многоликое целое, как на равнинах Индии и Китая. Очаги цивилизации росли обособленно друг от друга, иногда просто ничего не желая знать о соседях. Например, египтяне (крайний случай этноцентризма) считали всех неегиптян потомками дьявола, а неегипетские языки связывали с особым уродливым устройством органов речи. По равнинам Индии и Китая высокая цивилизация расползлась из одного угла, связывая огромный регион в единое целое; а на Ближнем Востоке сложился некий дух обособленности, А=А=В, и этот дух передавался каждой новой народности, переходившей от племенной жизни к государственной. Структура пространства, структура ума и зримого воплощения ума в предметах быта и в жилище (прямолинейность мысли и дела, обособленность очага от очага) находятся здесь в полном соответствии. Так же как в цивилизациях Юга и Востока Азии — размытость пространственных и интеллектуальных границ.
Кроме того, высокая цивилизация возникает в Индии и Китае позже, чем на Ближнем Востоке. Строительство империй начинается в Индии совсем поздно, — как и в Китае, в Осевое время, после возникновения мировых по своему потенциалу религиозно-философских учений. Ашока и Цинь Шихуанди во многом противоположны, но оба они — ученики философов, оба исходят из известных принципов устроения Поднебесной. И если принципы школы фа (легизма) оказались пригодными только для захвата империи, а не для ее устроения, то очень скоро удалось их заменить и дополнить другими принципами и создать имперский духовный синтез, продержавшийся свыше двух тысячелетий. Нечто подобное на Ближнем Востоке происходит только в эпоху Александра, ученика Аристотеля. Немного упрощая, можно сказать, что Александр — современник Ашоки и Цинь Шихуанди. И созданная им эллинистическая империя — по меньшей мере попытка к духовному (а не только политическому) синтезу.
Однако строительство империй на Ближнем Востоке началось гораздо раньше, еще в III–II тысячелетиях до Р.Х., без знания того, что китайцы воплотили в легенде о Вэнь-ване и У-ване. Согласно этой легенде, Вэнь-ван, царь культуры, создал духовный облик Чжоу, и только после этого У-ван, царь войны, завоевал империю Чжоу, покорив царство Инь. Практически события развивались в обратном порядке, воин захватил власть, а потом его наследник придавал новой династии блеск. Но так или иначе, У-ван в Китае все время сотрудничает с Вэнь-ваном. Каждая солидная, устойчивая династия, приходя к власти, ставит своей задачей расцвет культуры и считает это делом наследника воина-узурпатора. Император-меценат дает ход новым тенденциям в литературе и искусстве, а его потомки, следуя сяо (сыновней почтительности), сохраняют этот стиль. Так складываются танская лирика и танская новелла, сунская живопись, юаньская драма. Обаяние культуры — сильнейшее оружие Китая в его отношениях с варварами. Все народы, вторгавшиеся в Китай, окитаились. Принципы Вэнь-вана оказались достаточно универсальными, доступными каждому новому этносу, и превращали этот этнос в своего носителя, в частицу китайского суперэтноса.
Индийская культура строилась иначе. Политическое единство здесь менее важно, чем единство религиозное (единство с размытыми границами, единство текучее, недостаточно эффективное). Общественное производство в Индии регулируется не столько государственными чиновниками, сколько религиозно санкционированным кастовым разделением труда. Но с интересующей нас точки зрения Индия — еще более яркий пример. Никогда не способная к защите своих границ, она покоряла варваров комплексом своей культуры, превращала их в касты и подкасты своей социально-религиозной системы.
На Ближнем Востоке всё шло не так. Саргон Аккадский, вторгшийся в Сирию и разрушивший цветущий город Эблу (с населением в 250 тысяч жителей — огромный город для XXIII века до Р.Х.), был только У-ваном. Вэнь-ван ему не наследовал. И все другие завоеватели, вавилонские, египетские, ассирийские, нововавилонские — были только У-ваны. Иногда они пытались создать единый народ, но только очень грубыми, административными средствами, переселив, например, евреев в Месопотамию, чтобы они там ассимилировались. Такое насилие действует как ветер на огонь: маленький гасит, большой — раздувает.
Единая культура не могла здесь сложиться эволюционным путем, впитывая в себя все новые и новые этносы. Оказалась возможной и необходимой монотеистическая революция (ненужная и до сих пор непонятная Индии и Китаю). Над местными богами нависла неумолимая судьба. Она обрекла их на упразднение как богов ложных, и колонны их храмов стали строительным материалом для базилик единого, всемогущего, незримого и вездесущего Бога.
Эту тенденцию понял Эхнатон, — но египтяне были слишком привязаны к старине. Они предпочли остаться без империи, чем без Озириса и Изиды. Почему же образ единого Бога был подхвачен странниками, чужаками?
Я думаю, что дело здесь не только в религиозной одаренности евреев. Одаренность индийцев не меньше, во всяком случае. Но евреев подталкивали условия жизни торгового народа, формирующегося народа диаспоры. Читая Библию, нетрудно заметить, что евреи, садясь на землю, начинали молиться хозяевам земли. Только оторванные от своих полей, они оставались один на один с вездесущим верховным Богом. Только Он сопровождал их в странствиях, в изгнании, в плену. Судьба народа диаспоры разрывает диффузное единство первобытной религии и усиливает тот элемент, который при развитии большинства средиземноморских народов земли угасал, не укладываясь в средиземноморскую логику.
Нечто подобное произошло с индийскими торговцами в Африке. В третьем поколении эмигранты из Индии потеряли малых богов и духов своего пантеона и остались один на один с Вишну или Шивой, установив с ними непосредственную интимную духовную связь{52}. Это сдвиг к религиозности еврейского склада. К сожалению, изгнание индийцев из Восточной Африки остановило интересный процесс. А евреям история дала достаточно много времени.
Сохранилось письмо, написанное в XIV веке до Р.Х. из Сирии в Египет на тогдашнем международном аккадском языке с глоссами на иврите (который, по-видимому, был родным языком обоих корреспондентов), и другое письмо, написанное от имени фараона царю хеттов с просьбой прислать иберу, живших под властью хеттов, для поселения в только что завоеванной Рамзесом Нубии (видимо, в качестве гарнизона){53}. Не исключено, что с этого именно начался египетский плен; хотя какие-то группы могли попасть в Египет раньше — вместе с гиксосами{54}, а потом — прыжок Моисея и Иисуса Навина в Палестину, в Землю обетованную. С двумя идеями, в сущности противоположными, из которых одна вела к Христу, а другая — к распятию Христа. С одной стороны, с идеей милости ко всякому страннику, а с другой — с идеей мировой империи, основанной на единой истинной вере, нетерпимой к чужим богам.
Пружина, развернувшаяся, в конце концов, в исламе, толкала к завоеваниям. Но евреи были маленьким изолированным народом, в духовном гетто закона, и постоянно достраивали стену закона, отделившую их от язычников. У них не было монотеизма для неграмотных, вокруг которого можно было создать коалицию соседних племен и народов (как это сделал Мохаммед). На основе сложного, запутанного закона не мог сложиться народ, бесчисленный, как песок морской. Трагизм еврейской судьбы — в несоответствии между начинаниями мирового масштаба и принципиально ограниченными силами. Отсюда постоянные попытки соорудить нечто огромное и — катастрофы. Дело не только в беззащитности диаспоры. Попытки выйти из беззащитности, обрести свою нору, вели к новым катастрофам. И все еврейские предприятия, все храмы, которые создавал Израиль, история неумолимо разрушала. Сохранялся только духовный храм — в Библии, в легендах хасидов, в поэзии и в прозе… Проходили века — и повторяли тот же круг, постепенно освобождая от кровоточащей плоти чистый дух царствия не от мира сего, прорыв сквозь время в чистую вечность.
Так первоначальный монотеизм развернулся в две мировые религии, а оставшееся ядро (иудаизм) сохранило структуру народа-церкви и церкви-народа, которую мы находим впоследствии и у других народов диаспоры (монофизитской и несторианской), — с небольшим, временами исчезающим национальным ядром и обширным облаком рассеяния, остающимся после вавилонского, персидского, римского плена.
У всех позднейших народов-церквей бросается в глаза несколько общих с евреями черт: наследие великой культуры, специфическая форма монотеизма, препятствующая ассимиляции, небольшое национальное ядро и обширное облако рассеяния. Однако полной утраты исторической родины армяне не испытывали (а ассирийцы испытали только в XX веке). С такой точки зрения, они стоят посередине между еврейской диаспорой и текучими диаспорами ХIХ-ХХ веков, возникающими при полном сохранении национального ядра. Только еврейской диаспоре свойственны периодические завоевания Палестины и периодические утраты ее, когда национальный очаг сохраняется как идея, как тоска (на следующий год — в Иерусалиме!).
Если глядеть на этот процесс телеологически, со стороны его цели, то можно заметить, что структура, сложившаяся к Рождеству Христову, была наиболее благоприятна для этого события. С одной стороны, был национальный очаг — а в национальном ядре народ менее держится за старину, более восприимчив к новому для него. В национальном ядре строгое сохранение обряда перестает быть единственным отличием еврея от нееврея, армянина от неармянина.{55} И поэтому можно было учить, что не человек для субботы, а суббота для человека, и что молиться надо не на горе и не в храме, а в духе и в истине. В то же время, обширное облако диаспоры было готовой сетью для распространения христианства.
Однако роль диаспоры не была исчерпана рождением христианства. Диаспора (еврейская и несторианская) помогла и рождению ислама.
Наконец, несториане попытались превратить монгольские завоевания в крестовый поход против ислама. Они встретили монголов как освободителей и помогали им, чем могли. Монгольским войском, выступившим против Египта, командовал несторианин. Но войско оказалось слабым (лучшие силы были посланы в Среднюю Азию, где началась борьба за верховную власть); и мамелюки разбили отряд, рассчитывавший больше на страх перед монголами, чем на свои силы. Через некоторое время монголы, поселившиеся в зонах ислама, приняли ислам (так же как другие монголы, оказавшиеся в зоне буддизма, приняли буддизм). Несториане потеряли своих покровителей. И очередная попытка диаспоры основать всемирное царство кончилась тем, чем заканчивались другие подобные попытки — жестоким погромом. Большая часть несториан была вырезана.
Положение диаспоры почти всегда бедственно. Психологическая нагрузка, которую несет человек диаспоры, почти невыносима. И характер человека диаспоры достаточно часто деформирован. Это превосходно описал Н. Трубецкой, анализируя психологию русской диаспоры в статье «О расизме», за которую он был убит, когда гитлеровцы вошли в Австрию (Трубецкой Н.С. О расизме. — In: N.S. Trubetzkoy's Letters and notes. The Hague-Paris, 1975. P. 467–474).
Подталкиваемая постоянным внутренним беспокойством, диаспора склонна к отчаянным попыткам выйти из своего положения. Иногда эти попытки дают временный успех — например, богатство, накопленное в торговле, или политическое влияние. Но то и другое вызывает ненависть, и ненависть в конце концов обрушивается на диаспору (не был ли Исход расплатой за успех Иосифа и политику Эхнатона?). Диаспора легко становится инструментом политики — и расплачивается за эту политику. Мы уже упоминали о попытке фараона (видимо, Рамзеса) использовать иберу для гарнизонной службы в Нубии. Что из этого проекта вышло — неизвестно. Однако в V веке до Р.Х. персы, завоевав Египет, действительно поставили еврейский гарнизон на о. Элефантина и поручили ему полицейскую и таможенную службу. Какие чувства это вызвало у египтян, можно понять; когда Египет завоевали греки, начались погромы. Ища спасения, евреи поддерживали тех претендентов на престол Птолемеев, которые обещали им право на оружие и на организацию самообороны (как это описано в книге «Эсфирь», возникшей, по предположению Лурье, именно в Александрии во II веке до Р.Х.). Но неудачливые претенденты терпели поражение, и победители устраивали новые погромы; потом возникла какая-то погромная традиция, основанная на обычном наборе обвинений, которые народ диаспоры вызывает у народов земли.
Последний большой погром случился уже при римлянах. Еврейские кварталы Александрии отчаянно защищались. Римляне, которым греки были понятны, а евреи — чужды, послали легион в поддержку погромщиков, и дело кончилось гигантской резней. Вырезали несколько десятков тысяч. В состав делегации, посланной к императору с жалобой, входил знаменитый Филон. Но его красноречие не помогло. Всё это происходило до распятия Христа, до того, как возникло обвинение в богоубийстве.
Аналогично складывалась и судьба армян.{56} Оказавшись между Турцией и Россией, армяне встали на сторону России. В результате турки стали поощрять армянские погромы и в конце концов поступили с армянами примерно так же, как Сталин — с крымскими татарами (и с еще более убедительным результатом).
Великие монотеистические религии, христианство и ислам, унаследовали от Эхнатона и Моисея не только порыв к вездесущему добру, они унаследовали также и их нетерпимость, и эта нетерпимость резко ухудшала положение зачинателей монотеистической революции. Временами оно граничило с положением прокаженных. Но та же нетерпимость терзала и сами вселенские вероисповедания в религиозных войнах между мусульманами и христианами, суннитами и шиитами, католиками и православными, католиками и протестантами.
Религиозная нетерпимость нашла свое продолжение в идеологической нетерпимости, а нетерпимость, обращенная на богов и духов природы, была мощным фактором рационализации человеческих отношений с природой, которую оплакивал Шиллер, превознес Макс Вебер и снова осудили экологические активисты. Линн Уайт и А.Дж. Тойнби видят в Библии один из источников экологического кризиса.{57}
Нетерпимость — не всегда зло. Многое зависит от того, к чему мы нетерпимы. В иных случаях пороком становится терпимость (к хамству, халатности, ксенофобии). «У вас нет врагов, дружок? Здесь нечем хвастать», — писал английский поэт (кажется, Мур).
Вы никогда не повернули кривду в правду. Вы были трусом в битве.
Нетерпимость — зло, когда она обрушивается на различия, не затрагивающие глубину духа. Нетерпимость становится благом, отсекая глубинную мерзость. Так можно понять слова Христа: я принес не мир, но меч.
Христос был нетерпим к греху — и снисходителен к грешникам. Это смущало, сбивало с толку евреев. Большинство евреев не поняли Христа. Но большинство христиан его также не понимают. Христиане смешивают грех и грешника ничуть не меньше, чем иудеи. Отчасти в этом виноват язык иудео-христианской традиции. В самом слове «грешница» есть что-то, требующее побить ее камнями. Или, по крайней мере, ударить (словом, взглядом). Когда Христос хотел призвать к снисходительности, он сказал: «Прости им, Господи, ибо не ведают, что творят». Здесь ключевое слово — «неведение». Как у Будды и буддистов. Грешника надо побить, неведающего — научить. Христос только однажды поднял бич. Всё остальное время он учил. Но христиане остались в плену слов: грех, грешник, грешница; первородный грех; грех богоубийства; грехи отцов… Мудрено ли, что инквизиторы стали жечь еретиков, колдунов, ведьм — и заодно евреев, совративших христиан в свою старую веру или просто непочтительных к знакам веры новой.
Язык Будды, язык Индии мягче, терпимее. И в истории буддизма скорее виден излишек терпимости, снисходительности к злу, чем чрезмерной суровости. Здесь снова хочется вспомнить отличия средиземноморской логики (черное или белое? огонь или вода?) от логики индийской и дальневосточной. В которой нет резкого противопоставления добра — злу, истины — лжи. В которой истина мыслится невыразимой, а всё высказанное — неполным и недостаточным, и поэтому не толкает к резким и непримиримым противопоставлениям (неизбежным, если истина полностью высказана и противостоит обличенной лжи).
К чему это вело практически? Возьмем для примера касты. Допустим, что касты — бесспорное зло (на самом деле это очень не простой вопрос). С кастовым делением — как и с классовым делением — связано много зла, и все же бескастовое общество не всегда лучше кастового. Однако для примера я упрощаю дело. Буддизм (там, где он победил, на Цейлоне) смягчил кастовую систему, снял ее крайности, но упразднить ее не смог. Ислам, проникнув в Индию, упразднял касты (для всех, кто принял истинную веру). Пережитки кастовых делений остались на уровне бытовых привычек, но религия Мохаммеда их не поддерживает (как индуизм), не игнорирует (как буддизм), а прямо отрицает. Монотеизм решительнее в борьбе со старым злом, с тем, что он застает в традиции, сложившейся до его возникновения, до его прихода. Буддизм обладает меньшим реформаторским пафосом, он скорее сживается со старым злом, примиряется с ним. Разница не безусловная — скорее, больше и меньше, чем да и нет. Но разница есть. И на первый взгляд — в пользу монотеистической религии.
Однако зло хитро, глубже укоренено, чем кажется на первый взгляд. Сама борьба со злом создает новое зло. Все лекарства — яды, и энергичное лечение создает новые болезни. Индия вяло боролась со старым злом — с племенной и кастовой ограниченностью, с кастовым высокомерием, с застыванием в архаических началах. Но зато Индия породила меньше нового зла.
Монотеизм — это религиозная революция (точка зрения, обоснованная Максом Вебером), а все революции создают новое зло, иногда меньшее, чем старое, иногда большее. Монотеизм возник на почве, тяготевшей к революциям, и усилил эту тенденцию, внес свою лепту в революционные процессы. Насколько велика его роль — трудно сосчитать (потому что рядом действовали другие силы). Но есть серьезные основания искать корни современных кризисов в старых конфликтах, из которых выросли монотеистические религии и которые они породили.
Монотеизм — по крайней мере, еврейский и особенно христианский монотеизм — перевернул отношение нового и старого. В обетовании Мессии, а потом второго пришествия Христа было (как уже говорилось) обещание золотого века впереди, а не позади, в прошлом. И в постановке Нового Завета выше Ветхого была идейная бомба замедленного действия, может быть, решающая для перехода к фаустовской цивилизации (в исламе эта бомба обезврежена положением Мохаммеда как последнего пророка).
Идея религии третьего завета у Иоахима Флорского и идея прогресса у Кондорсэ — ереси, которые могли вырасти только на иудео-христианской почве, подготовленной психологией диаспоры и ранней церкви, странницы во всех землях. И тоталитарный социализм впервые оперился на этой же почве, унаследовав от христианства его нетерпимость единственной истины. Чтобы стать действительной альтернативой тоталитаризма, религии предстоит освободиться от того, что привело к нему, иначе альтернатива окажется ложной и возвращение к вере примет форму нового тоталитаризма в духе Хомейни.
Обновление религии требует глубокого и нелегкого пересмотра отношений между духом и буквой, в дзэнских терминах: между луной и пальцем, указывающим на луну. Этот пересмотр не может быть быстрым; но начать его нужно. Саморазрушительные тенденции XX века очень сильны. Весь мир превратился в кошмар Раскольникова, описанный в эпилоге романа: кучки людей, охваченных фанатизмом окончательной истины, готовы уничтожить друг друга, и современная техника дает им в руки достаточные средства.
Религия сможет успешно противиться безумию только в том случае, если она сама излечится от него. Нельзя лечить политических маньяков, оставаясь маньяками религиозными, не освободившись от идеи своей безусловной правоты в вере. Безусловен только дух, веющий всюду (и потому простится хула на Отца и Сына, но не простится хула на Святой Дух). А системы символов и обрядов — только дорожные знаки, указывающие душе ее путь. Каждый человек может выбрать тот путь, который ему лучше подходит. Он может выбрать веру отцов, но только в том случае, если это выбор его собственного сердца (а не только традиция). И религия детей может отличаться от религии родителей так же, как характеры потомков не повторяют характеров предков.
Важно начать перестройку сегодня. Важно понять, что фундаментализм Каддафи или Хомейни — такое же изуверство, как коммунизм Пол Пота. Глубокая и полная перестройка потребует веков духовной работы. Но сами катастрофы, которые ожидают человечество, будут подталкивать становление вселенского духа понимания. Так же, как крушение Римской империи подтолкнуло становление христианства.
Я не вижу другого выхода для человечества, кроме диалога религиозных миросозерцании, до некоторой степени напоминающего диалог национальных культур Европы. Модель европейской культуры, в которой нет главной нации, а все ведущие нации перекликаются в борьбе за временное первенство, как инструменты в оркестре, — может и должна стать моделью мировой системы культур. Ни буддизм, ни индуизм, ни конфуцианство не должны исчезнуть. Нам есть чему учиться у них, и им есть чему учиться у нас. И пусть Бог поможет нам всем освободиться от гордыни вероисповедания.