В начале 1944 года один из работников вещевого отделения нашего госпиталя, молодой солдат лет 23 по имени Николай, или Коля-Николай, как называли его чаще, поскольку юношеская пригожесть сочеталась в нем с хмуростью бывалого бойца, подал рапорт по команде об отчислении из госпиталя и направлении для продолжения солдатской службы в действующие войска. Такого рода рапорты были редки в нашем специализированном и не очень молодом коллективе; если они и появлялись, то от юных медицинских сестриц, недавно приехавших из глубокого тыла и мечтающих о спасении раненых в пламени сражений. Случай с Николаем был совсем другим, его самого уже спасали подобным образом. Будучи вторым номером в пулеметном расчете, он оказался в бою контуженным разрывом снаряда. Лечение не избавило его от сильного заикания, возникшего вследствие этой контузии, он был признан ограниченно годным к воинской службе и в таком качестве попал к нам.
Конечно, вещевое отделение даже в крупном военном госпитале было не самым желанным местом для молодого человека в годы Великой Отечественной войны. Но если на передний край пока не пускают, отчего же не поработать здесь? Дело полезное и со своим ореолом: одеваешь, обуваешь не кого-нибудь, а заслуженных воинов, проливших свою кровь в боях за Родину. Николай, однако ж, пропускал мимо ушей все резоны, упрямо добиваясь лишь одного — возвращения в действующую армию. Это отнюдь не способствовало его добрым отношениям с непосредственным начальником, ветераном интендантской службы, несколько ворчливым по натуре, что еще более распаляло Колю-Николая.
В таком вот состоянии и объявился он у начальника госпиталя. Полагая, что ему следует все же «отдышаться» от контузии еще некоторое время, как рекомендовали врачи, я сказал:
— Придется снова комиссоваться, уважаемый. Но не уверен, что допустят на комиссию[11] раньше положенного срока. Может, погодим малость?..
Как он покраснел, чуть не вспыхнул малиновым пламенем! И объявил категорично, заикаясь больше обычного:
— Не могу годить, товарищ военврач 2-го ранга. Считать тапочки в кладовке — не по мне. Мое дело — воевать за Родину. — А в заключение отчеканил: — Совесть у меня есть!..
И комиссия в конечном счете вняла доводам Коли-Николая, разумеется, после того, как он был тщательно осмотрен и обследован. Примерно через месяц получили от него фронтовой треугольничек, из которого явствовало, что он жив, здоров, воюет, как должно, чего и нам желает. Отбыв вскоре из Смоленска, я остался в неведении о дальнейшей судьбе этого молодого человека, но верится, что все у него шло на лад, он того заслужил.
А заключительные слова Коли-Николая, его, так сказать, девиз, поныне звучат в моем сознании, словно только что услышанные. Они запомнились основательно не оттого, что были тогда необычайны и удивительны, напротив: мысль, изложенная в них, владела миллионами сердец, была злободневна, пожалуй, как никогда, и составляла одну из коренных примет того времени. Молодой солдат лишь выразил эту мысль весьма красноречиво и подтвердил ее делом. Никто ведь не побуждал его к быстрому возвращению на передний край, наоборот, все его оберегали от этого, исходя из медицинских соображений. Но важнее рекомендаций медиков, правильность которых он подвергал сомнению, и превыше инстинкта самосохранения было для него веление Совести. Он уже чувствовал в себе достаточно сил, чтобы продолжать борьбу за полную победу с оружием в руках, и считал недостойным себя не делать наиболее нужного на войне. Ход его мыслей разделяло в то время подавляющее большинство соотечественников.
Начало года ознаменовалось для меня большим событием. Я был принят в члены ВКП(б). Должен признаться, что в глубине души я считал себя коммунистом еще с рабфаковских лет, когда решил, что все требования, предъявляемые нашей партией к своим сынам и дочерям, равно обязательны и для меня, и соответственно учился, работал, жил. То, что давнее мое желание отныне воплотилось в жизнь, я принят в ряды единомышленников-коммунистов, и не где-нибудь, а во фронтовом госпитале, было для меня, врача, почетно, и я по сей день в душе горжусь этим.
Разумеется, не каждый фронтовик клялся своей совестью во весь голос, для этого нужны были исключительные обстоятельства, особый настрой. Зато почти каждый стремился поступать по совести во всем, что касалось интересов отечества, и в большом и в малом. Это окрыляло людей, шло на пользу общему делу.
Скажем, ничто не обязывало эвакогоспиталь № 3829 на протяжении длительного времени оказывать постоянную помощь эвакогоспиталю № 1502, нашему соседу по зданию Смоленского пединститута, как и медикам этого госпиталя необязательно было помогать нам. Это не было предусмотрено никакими воинскими уставами, не оговорено приказами и вообще вроде бы не соответствовало армейскому порядку в буквальном его понимании: всякий воинский госпиталь, со своим командным и прочим составом, имуществом, наконец, бюджетом, представляет собою самостоятельную административную единицу, обладающую всем нужным для выполнения своих четко очерченных функций и несущую за это всю полноту ответственности. У нас не было давно сложившихся добрых отношений, мы только что случайно оказались рядом друг с другом. Тем не менее как только выявилась надобность в нашем и в их содействии, оно не заставило себя ждать.
Сосед перебазировался на день позже нас. В городе тогда еще не было электрического освещения. А у нас исправно функционировал движок. Естественно, тотчас сделали проводку в другое крыло здания. Помогли затем в оборудовании санитарного пропускника, дезинфекционной камеры и кое в чем ином, нужном позарез. Поскольку наш коллектив оказался лучше оснащенным для всяких ремонтно-строительных поделок и более распорядительным, сноровистым в этом отношении, чем соседский, первое время нам пришлось жить, так сказать, по меньшей мере на полтора дома. Они, в свою очередь, оказывали эвакогоспиталю № 3829 консультативную помощь. Понятно, ни мы, ни они не обращались за разрешением к начальству и не прибегали к особым уведомлениям задним числом, которые, собственно, были ни к чему, раз дело сделано.
Плодотворные контакты установились между нами и в наиболее важном — в повседневной борьбе с последствиями ранений, со всяческими недугами, порожденными войной. Эвакогоспиталь № 1502 специализировался главным образом в нейрохирургической области, которой мы касались лишь отчасти, как сопутствовавшей при лечении множественных, так называемых комбинированных ранений. Но хватало у нас и общих медицинских забот.
Однажды, осматривая приемно-сортировочное отделение, в котором рядом обслуживались раненые из госпиталя № 1502, я невольно заметил, что их сортировка велась несколько сумбурно, без той педантичности, которая нужна для своевременного анализа всех сложных и тревожащих признаков опасных ранений. Прямо указывать на это ведущему хирургу соседнего госпиталя М. Ю. Новикову, крупному специалисту, значительно старше меня возрастом, конечно, не стоило. Но поскольку наши отделения были рядом, то я как бы мимоходом попросил его заглянуть в наше приемно-сортировочное отделение для того, чтобы посоветоваться по ряду организационных вопросов.
Назавтра, после обеда, Михаил Юрьевич с места в карьер появился у меня и сказал:
— Слышал, Савогина у вас молодец, виртуозно проводит сортировку, ни одного раненого с осложнениями не упустит.
Присутствовавший тут же Ю. С. Мироненко, ведущий хирург эвакогоспиталя № 3829, тотчас отозвался с присущей ему ироничностью:
— Да, наша Зоя Васильевна знает свое дело. Но надо было вложить много труда и душу, чтобы из молодого врача вырастить такого работника. Не хотите ли посему, дорогой соседушка, переманить ее к себе?..
— Что вы, Юрий Семенович, — улыбнулся натянуто Новиков, — я хотел бы только попросить, чтобы она несколько раз поработала с нашим врачом.
— Так за чем же дело, никто, думаю, не против такого содружества, — поспешил вмешаться я, пока ведущие не ввязались в словесную дуэль, от которой была бы только потеря времени. И добавил для полной ясности: — Насколько понимаю, все мы одинаково болеем за своих раненых, где бы они ни находились…
Действительно, в чем в чем, а уж в этом-то все советские медики были единодушны независимо от рангов, степени занятости и усталости, особенностей характера. Тот же Юрий Семенович, например, в котором взыграло ретивое, когда ему вдруг почудилось, что кто-то намеревается переманить к себе одну из его учениц, сам, несмотря на большую нагрузку, попросил после пребывания у нас профессора С. С. Юдина направить его на несколько дней в 4-ю ударную армию, чтобы поделиться с армейскими коллегами новым опытом. В течение недели с утра до вечера этот немолодой ученый ездил по тамошним госпиталям и демонстрировал хирургам медсанбата юдинские приемы хирургической обработки ран суставов, облегчившие долю многих тысяч раненых.
Братская помощь коллегам, как и всякий высокий душевный порыв, положительно сказывалась в конечном счете на нашей собственной работе. Мы почерпнули немало полезного из опыта соседей, особенно при борьбе с газовой гангреной. М. Ю. Новиков столкнулся с этим коварным недугом зимой 1939/40 года, во время советско-финляндской войны, и продолжал затем изучение анаэробной инфекции, приводящей к газовой гангрене. Его многолетние наблюдения за признаками газовой гангрены и обширный опыт ее преодоления пришлись нам как нельзя более кстати. При разговорах на этот счет, как мне невольно бросилось в глаза, Михаил Юрьевич терял свою обычную сдержанность, вел себя так, словно в облике анаэробной инфекции ему противостоит некое существо, крайне опасное, отвратительное и лично ему ненавистное. Не удержавшись однажды, я поделился с ним своим впечатлением. Он чуть улыбнулся и сказал затем серьезно:
— А что вы думаете, эта пакость и впрямь мой личный враг, как те же нацисты, которые ее плодят. Зато я преклоняюсь перед теми, кто выходит с победой из борьбы против этой пакости. Знаете, какая богатырская сила и удивительнейшее терпение надобны, чтобы выдержать и побороть жесточайшие боли от газовой гангрены и осложняющего ее газового сепсиса? Вообразить их со стороны — и то страшно. А ведь превозмогают и то и другое, превозмогают, черт подери, не без нашего содействия, понятно, но сами же, сами! Как же не быть таким людям героями!
Сам навидавшийся таких раненых, я полностью был согласен с мнением М. Ю. Новикова. Действительно, какой силой воли и каким терпением нужно было обладать, чтобы переносить жестокие страдания, которые выпали на долю этих раненых. Медики помогали им всеми имеющимися в то время лечебными средствами, но благополучный исход зависел в значительной мере и от состояния духа раненого.
По законам совести, неписаным, но непреложным для советских патриотов, складывались отношения эвакогоспиталя № 3829 не только с ближними соратниками, но и дальними, прежде всего с московскими госпиталями. Тут действовал, по обиходному выражению, мост «Смоленск — Москва», что было не совсем точно; он действовал также и в обратном направлении, «Москва — Смоленск». А эта обратная связь возникла целиком под влиянием совести и чувства долга, в равной мере владевших и смоленскими и московскими медиками.
Например, особенно активное взаимодействие установилось у нас с коллективом протезно-ортопедического госпиталя № 4625, располагавшегося в Бауманском районе столицы. Обменивались письмами, иногда созванивались, случалось, наши хирурги навещали бауманских коллег. Между тем официальными документами ничего подобного не предусматривалось.
Оба госпиталя были лишь различными ступеньками на довольно высокой лестнице лечебно-эвакуационного процесса: наш — пониже, их — повыше. Но связывавшие нас служебные отношения не были формальными даже тогда, когда мы отправляли раненых, а москвичи принимали их.
Несмотря на то что освободившиеся места быстро занимали другие страждущие, прибывшие с линии огня и по праву новичков ожидавшие усиленной заботы, однако и отправленные для долечивания раненые еще долго оставались в мыслях врачей эвакогоспиталя № 3829, которых продолжало живо интересовать, как движется дальше их лечение, в какой мере помогли им средства, примененные в Смоленске. Этот интерес, диктовавшийся врачебной совестью, поскольку иных стимулов для него не могло быть, имел практический смысл, помогал извлекать важнейшие уроки из повседневной лечебной деятельности.
Удовлетворение такого рода запросов, отнюдь не входивших в круг прямых служебных обязанностей тех и других медиков, ложилось на них дополнительной нагрузкой, особенно чувствительной при неослабном напряжении всех сил. И все считали это само собой разумеющимся. Среди самых горячих приверженцев подобных, так сказать, внеслужебных контактов была капитан медицинской службы Дора Иосифовна Ортенберг, начальник госпиталя № 4625. Ее сердечная отзывчивость и творческий пыл, должным образом оцененные и ранеными и руководством, нашли еще одно подтверждение в том, как энергично были поддержаны там начинания смолян. Москвичи пошли дальше.
Как раз в это время в эвакогоспитале Бауманского района активно проводилась предложенная профессором С. С. Гирголавом работа по восстановительной, или, как ее называли еще, реставрационной, хирургии. То была многоэтапная, сложная работа, требовавшая глубокого проникновения в суть хирургического и восстановительного лечения, всесторонней подготовки. Дора Иосифовна справедливо усмотрела возможность привлекать к этому большому делу и фронтовых хирургов, соответственно направляя их усилия.
Но и без того живые контакты с московскими коллегами шли на пользу нам, а стало быть, и тем, кого мы спасали от гибели. Мы очень ценили мнение бауманцев о ряде хирургических операций, осуществленных в нашем госпитале, результаты которых они могли взвешивать полнее, чем мы. Причем их критические суждения радовали нас куда больше хвалебных: они, правда, не тешили душу, зато приносили больше пользы. Нам помогал и их позитивный опыт; в частности, разрабатываемые ими меры по предотвращению инвалидности в ряде таких ситуаций, где она считалась неминуемой, нашли успешное применение и в нашем операционно-перевязочном блоке, способствовали избавлению от увечий тяжелораненых.
Мост «Смоленск — Москва», он же «Москва — Смоленск», соединял нас по тем же принципам ж с несколькими другими столичными больницами, в том числе с 1-й Градской, принимавшей еще во время битвы под Москвой большое количество раненых (главным хирургом больницы был тогда профессор А. Н. Бакулев). Институт имени В. Н. Склифосовского, где главным хирургом являлся профессор С. С. Юдин, также на протяжении всей войны был связан с многими фронтовыми военно-медицинскими учреждениями и обслуживал большое число раненых.
Если в госпиталях работали военные специалисты, то в значительной части лечебных учреждений Москвы, особенно в 1942—1943 годы, оставалось только по три-четыре опытных хирурга, остальные были молодые врачи. В эти учреждения также поступало большое количество раненых. В операционно-перевязочных блоках молодые врачи работали сутками. Перед ними стояли трудные и сложные задачи.
В 1-ю Градскую больницу мы переправили большую группу тяжелораненых из Смоленска. При первичном осмотре молодой врач Г. В. Родыгина заподозрила у нескольких раненых позднюю газовую гангрену. Приглашенный ею для консультации старший хирург госпиталя доцент В. И. Казанский подтвердил ее предположения и сказал, что надо этим раненым сделать операции.
В одном из изоляторов молодые врачи организовали дополнительную операционную. Им в помощь дали опытную операционную сестру, и они стали под руководством Валерия Ивановича делать первую в своей жизни ампутацию бедра. Тогда было не до страха и долгих раздумий. Нужно было спасать людей от гибели. Операционная сестра обладала большим практическим опытом. Она помогала, также учила. Такими в то время были первые самостоятельные шаги молодых врачей в хирургии.
По инициативе профессора Александра Николаевича Бакулева в одном из корпусов 1-й Градской больницы еще вначале войны был создан нейрохирургический эвакогоспиталь № 5012 для раненных в череп и позвоночник. Александр Николаевич стал научным руководителем этого госпиталя, а ведущим хирургом — ученица профессора С. И. Спасокукоцкого А. М. Джавадян.
Работа здесь, как и в других больницах и госпиталях, была напряженной. Все находились на казарменном положении и только изредка получали увольнительную в город. Это считалось праздником.
Под руководством профессора А. Н. Бакулева и А. М. Гринштейна врачи проводили сложные нейрохирургические операции. Они научились обследовать и оперировать раненных в череп, позвоночник, периферические нервные стволы. И всюду как-то само собой, исходя из общих гуманистических устремлений, одинакового понимания долга перед ранеными, перед народом, развивались эффективные товарищеские взаимосвязи, содействующие прогрессу медицинской службы на фронтах.
Трудолюбие и совестливость наших военных медиков, иными словами, высокая их порядочность в наиболее полном и точном своем понимании — советском, социалистическом — находила на войне множество различных выражений. Все они в конечном счете сводились к сердечной заботе о людях, которые защищали Родину, готовности помогать им, не щадя себя.
В зените боев, завершившихся освобождением Орши и Витебска, превращенных нацистами в крупнейшие узлы обороны на западе и северо-западе, поступление раненых в наш госпиталь, крупнейший в Смоленске, настолько увеличилось, что мы стали опасаться нехватки крови для переливания ее раненым. Для них это было вопросом жизни и смерти. Обратились за помощью к населению. На стенах домов и столбах для линий электросети появились объявления от имени начальника гарнизона Смоленска, высшего военного начальника в прифронтовом городе. Они приглашали «всех желающих помочь госпиталю в спасении жизни раненых прийти в здание пединститута и отдать для них небольшое количество своей крови». Желающих обнаружилось предостаточно.
Были среди них люди средних лет, была молодежь, главным образом девушки. Все работали, некоторые успевали одновременно учиться, кое-кто уже бывал донором, большинство оказалось в этом качестве впервые. Но лица всех их и без слов говорили о том, сколь рады они помочь воинам-героям. Особенно ярко проявлялось это чувство у тех, чья кровь непосредственно переливалась раненым, а не в колбы и ампулы для сохранения. Помню, какими тревожными глазами всматривалась женщина средних лет, работавшая в школе, в бледное, усталое лицо остриженного молодого бойца, которому переливали ее кровь. Он легкая неподвижно на койке, с загипсованной выше колена ногой. Его глаза были закрыты. Жизнь, казалось, еле-еле теплилась в нем. После окончания недолгой процедуры донор тихо спросила у медицинской сестры Лидии Тупициной, спросила больше с тревогой, чем с надеждой:
— А ему станет лучше?
— Еще как! — ответила Лидия. — Знаете, что за чудесная сила — кровь, подаренная хорошим человеком!..
И врач, присутствовавший тут, подтвердил это от души, может и погрешив малость против медицины, но не против правды жизни.
Подобно олицетворению самой Совести появились у нас в те горячие месяцы пригожие московские девушки, недавние школьницы. После 8-го и 9-го классов средней школы они прошли краткосрочные курсы по оказанию первой помощи раненым при Обществе Красного Креста. Это добровольное общество командировало их на работу к нам по нашей просьбе на смену медицинским сестрам, ушедшим за первую четверть 1944-го по болезни и по семейным обстоятельствам.
Однако, узнав, что им предстоит однообразная госпитальная работа, а не подвиги на поле боя, эти девушки загрустили, они были огорчены до слез, кто-то даже собирался писать в Москву. Все это пронеслось как мимолетная тучка. Сознание необходимости того дела, которое ждут от них, через день-два поставило все на место. На ходу они освоили нелегкое искусство ухода за тяжелоранеными, включая внутривенные вливания, обтирания, чему их учили опытнейшие палатные сестры, и вскоре стали, как шутили в палатах, «дважды любимыми» для раненых — и за качество медицинских забот, и за сердечность обхождения с больными. А несколько девушек из этой «московской прививки», среди них Марину Андрееву и Валерию Степанову, закрепили за операционно-перевязочным блоком как способных операционных сестер.
Мне доводилось тогда, как командиру части, подписывать служебные характеристики подчиненным при награждениях, переводе на другую работу и т. д. И не раз, помнится, меня так и подмывало включать в них упоминание о советском патриотизме этих товарищей как обобщающем определении их высоких нравственных и политических качеств. Но это противоречило стандарту, и я, говоря словами поэта, наступал на горло собственной песне. Между тем в нашем госпитальном народе такое определение, как патриотизм, было в ходу. Это была высшая аттестация для всех, от нянечек до наших руководителей, к которым мы относились с большим уважением. Такое уважение вызывал у нас и начальник Главного военно-санитарного управления Красной Армии генерал-полковник медицинской службы Ефим Иванович Смирнов.
Он побывал в эвакогоспитале № 3829 через несколько недель после перебазирования в Смоленск. К приезду его мы, конечно, готовились, испытывая больше живой интерес к нему как неординарной личности, о которой давно были наслышаны, чем тревогу перед взыскательной проверкой, каковую положено учинять высокому начальству. Проверка, конечно, была. Но она не носила формального характера, и был в ней добрый, окрыляющий дух сотоварищества.
Приехав к нам рано утром, генерал-полковник принял мой рапорт, поздоровался и сказал:
— Покажите-ка госпиталь. Чем богаты?
Пошли в обход. Начали с цокольного этажа, где размещалось приемно-сортировочное отделение. Несмотря на то что здание внешне выглядело неказисто, внутри было много воздуха, светло, тепло, чисто, имелись необходимые приспособления для ухода за ранеными и питания. Одно за другим осмотрели все хирургические отделения, где тоже был должный порядок. Потом побывали в операционно-перевязочных блоках, лечебно-диагностических кабинетах. И всюду — разговоры с разными людьми: военными врачами и медицинскими сестрами, санитарами и особенно с ранеными. Именно разговоры, а не просто вопросы-ответы. Они были конкретны и по делу, касались и общей обстановки в госпитале, и методов лечения, и качества ухода со стороны медицинских сестер, санитаров. Мне было отрадно слышать, как раненые хорошо отзывались о тех, «то бережно переносит их на перевязки в операционные и перевязочные, о лечащих врачах, кто «спасает от смерти», как сказал раненый в летах. А Ефим Иванович, гляжу, никак не реагирует; сперва я даже обиделся, потом улыбнулся, понял, что для него такое подразумевается само собой, иначе и не может быть, и мысленно согласился с ним.
А он все спрашивал да отвечал, соглашался или не соглашался, объясняя почему, с тем, например, можно ли уменьшить срок лечения после такой-то операции. И все без тени снисходительности, с уважением к собеседнику и с сознанием собственного веса, словом, беседы шли на равных. Завершились они таким же по тональности, но более насыщенным в деловом отношении собеседованием с руководящим составом госпиталя. Положительно оценив в общих чертах работу госпиталя, Ефим Иванович Смирнов отметил некоторые слабые ее места, а главное, характеризовал дальнейшее направление деятельности всей медицинской службы, дал лаконичные, но емкие советы на ближайшее будущее. Говорил он с глубоким пониманием военной медицины того времени, эмоционально и доброжелательно. На следующий день на утренней конференции после сообщения дежурного врача и выступления ведущего хирурга я изложил замечания и советы начальника Главного военно-санитарного управления, которые были учтены.
Встреча с Е. И. Смирновым запомнилась всем нам и содействовала дальнейшему совершенствованию дела.
Александр Васильевич Кулагин, заместитель по политчасти, поведал мне в те дни о таком разговоре между ранеными, который произошел в его присутствии в третьей палате.
— Толковый он мужик, Смирнов, главный медицинский генерал, — произнес один раненый в гипсе.
— Серьезный товарищ, — откликнулся другой.
— Совестливый человек!.. — отозвался третий, и с ним согласились все.
Кстати сказать, в 1980 году мне довелось встретиться с генерал-полковником Е. И. Смирновым. Вспомнили годы Великой Отечественной войны. Я спросил:
— Интересно, какое впечатление произвел на вас тогда, в 1944 году, эвакогоспиталь № 3829 в Смоленске?
Он чуть улыбнулся, отчего его суровое лицо солдата-мыслителя сразу подобрело, и ответил:
— Здание выглядело снаружи совсем разрушенным, окна забиты невесть чем, без нормальных дверей, и я был поражен, увидев внутри электрический свет, тепло, нормальные человеческие условия для раненых.
Но нам он не сказал тогда о своем отрадном впечатлении, полагая, по-видимому, что иначе в Красной Армии и не могло быть. Впрочем, мы тоже так считали, работая не за страх, а за совесть.