ЗАПОВЕДЬ РЕЧКИ ДЫБЫ Повесть

1

Свежие снега уже придавили северные гольцы Верхоянского хребта, а в южных предгорьях озноб холода только еще начал отряхивать лист в тайге. В редкие солнечные дни стояла она по распадкам, молчаливая и золотая.

Устойчивые заморозки и молодой снег в горах подобрали воды на склонах, инеем и ледком подсушили вершины ключей и ручьев — в низинах реки помелели, успокоились.

Давно осеклись крылья у паутов и слепней, отжил, наконец, самый живучий кровосос — комар, отзудел едучий мокрец и почти пропала поедом съедавшая все живое мошка-чесотка: зверь и птица без помехи насыщались урожаями осени, входили в тело, жирели, делались осторожными, невидимыми.

Угрюмый покой и предморозная благодать разлились по якутской земле.

Но обманчивы мягкие дни глубокой якутской осени. Хорошо, когда возьмется сразу легкий и бодрый, десяти — двадцати градусов, морозец — здоровому зверю, крепкому, добротно одетому человеку сухой холод не страшен. Другое же — худо. В любой час южные тучи с Охотского моря могут отдать земле обильный сыроватый снег, и тогда только в одном спасенье: или отыскать или сотворить закрытое сухое место, куда не достанет быстро тающий на теле снег и где возможно отсидеться. А не то как повернет ветер на северный, да ударит влажный, в пять — десять градусов холодок, не согреться тогда намокшему до самого смертного сна.

Потому рядом с убежищем работает промысловый охотник — запасает мясную и рыбную приваду, корм для собак, прочищает заросшие кустарником тропы-путики, готовит ловушки, капканы хвойным настоем обтирает, ремонтирует зимнюю экипировку.

И чувствуют шаткость погоды и звери и птицы от самого мала до самого велика: недалеко и осторожно отходят от теплого гнезда и ореховых запасов веселые бурундуки и белки; ночами сторожат чужие следы неширокими кругами вокруг первой берлоги медведи — а уследят если что, усомнятся в своем зимнем покое — караулят время уйти на запасную схоронку, чтобы не оставить броского следа.

А больше всех угадать надо птице: рано поднимется на крыло — молодняк сил не успеет набраться на щедрых осенних харчах, поздно полетят — непогода прихлопнет и поморит в первые наитяжелейшие с непривычки дни.

Экспедиционный таежный люд на птичьих правах к осени прилаживается: старается до худой погоды убраться. Закончила свою работу бригада топографов — норовит пешком ли, сплавом выбраться в жилуху; один ли, двое, больше человек освободится в партии у геологов — залетит вертолет с продуктами, разгрузится, захватит лишних людей; выполняется задание в геодезической экспедиции — по бригаде, по нескольку вылетают с оказией из тайги, как птицы в теплые страны — в долгожданные поселки и города.

Неисповедимы пути, по которым люди приходят в тайгу и уходят из нее.


Игорь Злобин выходил из тайги уже много раз и по-разному, и оставался в ней на зимовку однажды, и поработал в геодезической экспедиции не только руководителем бригады — прорабом, но и за начальника партии оставался, и на инспекторской скользкой должности побывал; да и, спасая план, рядовым в сборной бригаде инженеров и техников — в «офицерской», как ее называли, — дважды делал невозможное: работал так, как, казалось, нельзя было ни по каким человеческим силам. Теперь получил радиограммой предписание выйти в точку, откуда будут вывозить всех сразу, но в дороге настиг порожним рейсом вертолет и забрал двоих рабочих, кое-что из снаряжения, и поплыл Злобин по реке с половиной груза и с одним своим кадровым рабочим, Михаилом Антипиным, до самого предписанного места.

До точки-зимовья доплыли они живые и здоровые и стали ожидать вывоза среди таких же куцых бригад сообща, каждый по-своему.

В зимовье, где собрались остатки частично уже вывезенной экспедиции, бывало душно от жары и табака. Даже утрами, когда выстывала печка-каменка, не опадал в жилье усталый запах пота. Лесного покоя здесь нет. По ночам рассудок людей кипит в нервном котле снов, и будят они друг друга мучительными стонами. А то еще прорвется в темноте дикий вскрик, как будто увидел человек во сне лицо неотвратимой и страшной смерти.

Днями дел почти нет, но, сохраняя инерцию экспедиционного летнего напряжения, люди сами ищут себе работу и делают ее с рывка, привычно быстро — безжалостно к себе. Готовят баню, суетятся возле обеденного варева, латают крышу корьем, расчищают вертолетную площадку. Самые мудрые, повинуясь инстинкту усталости, толкут голубицу и морошку для бражки-кваска. И все делается крепко, надолго, как будто и знать никто не желает, что, может, завтра застрекочет вертолет и придется улетать, ничем не попользовавшись.

Но нет-нет да бросит кто-нибудь дело и задумается. Сидит человек, курит, а в глазах его, в тумане усталости, загорается тихая и понятная всем тоска по дому. И его не тревожат. Просто, кто случится поближе, ухмыльнется, поскребет бороду и забирает себе дело, теперь уже хозяину не нужное.


Игорь Злобин вышел за дровами. Колол размеренно, сильно, с одного удара, и перед каждым набирал полные легкие плотного прохладного воздуха. Надышался его, напился, а когда собрал охапку поленьев, распрямился и глубоко вдохнул напоследок.

Он сбросил дрова перед печкой, ноздрями осторожно вобрал запах душного общежития, попробовал прислушаться к разговору, но не вник. Потянуло его в тайгу: непривычен был телу избыточный отдых. Напряженностью охоты, криком раненого зверя захотелось вытеснить тоску по настоящему жилью, по своей чистой якутской квартире. Прогнать из памяти запах морозных простыней и мягкость ситцевого халатика жены. Прогнать или сейчас же прижаться к нему лицом на ее груди.


Он снял с гвоздя свой карабин. Руки с холода ощутили металл мягким и легким. Безвредным показалось ему оружие. Злобин повернул винтовку магазином вниз и на месте затвора увидел пустоту.

«Вот почему ты легкий. И пятнышки ржавые… Позабыл я про тебя, друг мой, товарищ. Пойдем-ка, погуляем в последний раз. Вот прилетим в Якутск, и придется тебя сдать на хранение до следующего сезона. А потом, как оно еще сложится?»


Злобин достал из-под изголовья своей постели полевую сумку. Там, завернутые в провощенную бумагу и серый замызганный носовой платок, лежали затвор и обоймы с патронами.

Далеко от жилухи зимовье. Тайга кругом не на одну сотню верст. И вроде бы глушь, да все не то, что при вольной экспедиционной жизни, когда не было твердых стен и крыши на прошлых стоянках, не будет их и впереди, когда предельно собран днем, не расслабляешься — начеку — и в темени.

А теперь надоест ходить, промокнут ноги или есть захочется — повернул обратно в тепло. Поэтому, что ли, без вражды смотрят на него густые распадки и даже Дыба-речка ворчит ласково?

Какое уж жилье-то они заняли — зимовьишко. Люди по-настоящему в нем лет пять огня не разводили, а все жилое место. Много отметин вокруг человек оставил. До сей поры пугается зверь и близко не ходит.

Часа два Злобин продвигался напрямик, помнил по карте — скоро снова выйдет к берегу.

Дыба крутым коленом преградила ему путь, и он пошел тихонько вдоль берега, то пересекая песчаные и галечные косы, то по-над обрывами, то поднимался на заросшие кедровым стлаником террасы — искал звериный след.

Что-то ударило Злобина в бок. Ему еще некогда было обдумать, ч т о его ударило, но в те спрессованные таежным опытом и быстротой реакции секунды, когда он выбирал укрытие, когда помимо его мыслей и движений рука сама передергивала и запирала затвор — уже тогда мелькнуло в нем, как ужас, это слово — пуля. И э т о было непонятно, неожиданно, как выстрел, которого он не слышал, как тошная боль, которую он ощутил.

Машинально сдергивая с плеча ремень карабина, Злобин метнулся с косы к запутавшейся в кустах коряжине. Затаился. Не дышал даже, чтобы не слышать. Сердце билось испуганными частыми толчками, гулко отдавалось в висках.

Он долго не шевелился в укрытии: приоткрывши рот, чтобы и дыхание не мешало, напряженно слушал тайгу. Но ниоткуда не пришло к нему чужого шороха. Слышал он только бормотание реки, вздохи полуголых лиственниц под невидимым ветром и временами стук собственной крови в голове.

Сердце успокоилось, и чувство опасности, мгновенно напрягшее тело, стало слабеть.

Игорь зашевелился, и от этого резко зажглась боль в боку, ближе к спине, там, где у него обычно висел нож.

Он оставил пуговицу затвора на взводе и осторожно пристроил карабин перед собой, чтобы можно было сразу поднять его и сделать прицельный выстрел.

Минут, наверное, прошло немало, но все звуки вокруг возникали пока привычные, понятные. Было, правда, в самом начале подозрительно, когда река на перекате вдруг зашумела со всплесками, ритмично, будто ногами ее буровили, но теперь Злобин думал, что скорее всего показалось. Такое и могло почудиться — если слишком напряженно вслушиваться в разговор горной воды — обязательно услышишь то, чего ждешь. И нигде за это время не шевельнулась неестественно ветка, не переместилась живая тень.

Он еще раз внимательно огляделся вокруг. «Нет, сюда не подкрадешься». Коса, где он укрылся в кустах тальника, далеко вдавалась в реку. Тальники не соединялись с заросшим лиственницей берегом, чтобы подойти, надо пересечь открытое место, хрусткий галечник — станет слышно.

Противоположный берег был далеко и хорошо просматривался: большие лиственницы с наполовину осыпавшейся желтой хвоей росли редко, кустов под ними не было — светлый мох.

Сейчас Злобин ясно чувствовал, что в том месте, куда его ударило, жжет и как-то там знобко-влажно.

Исподлобья неотрывно глядя на противоположный берег, он, кривясь от боли, отпустил поясной ремень и расстегнул куртку. Задрал рубашку и ощупал бок. Саму ранку обнаружил с трудом, но крови таки высочилось много.

Злобин снял с шеи сетку накомарника, вытянул в длину. Прикинул: вместе со шнуром обвязаться хватит дважды. Кривясь от боли, стараясь не напрягаться и тянуть ровно, от подола рубахи углом оторвал верхнее полотно, но ткань была грязной, пропиталась потом, и он не решился приложить лоскут к ране.

Когда не шевелился, не болело, и он чувствовал в шее редкие зудящие укусы мошки. Здесь слегка продувало, но между порывами слабого ветра мошка набрасывалась на него жадно.

«На тебе! — думал Злобин. — Прогулялся… Отдохнул в одиночестве. Как же так? Кто пальнул? Зачем, за что? Вокруг никого. Кроме своих в зимовье — никого. Что же это за гадство за такое? Ну, погоди… Что ж делать-то? Так, стоп, давай спокойно. Спокойно надо разбираться. Сейчас разберемся», — уговаривал он себя.

Игорь забылся и резко повернулся в сторону зимовья: в боку взорвалась боль. Он застыл и обмяк. От беспомощности, от жалости к себе защемило в горле, защипало глаза, как бывает, когда человек ищет облегчения в пролитой слезе.

Игорь мучительно хотел курить, но боялся выдать себя. Теперь решил — с большого расстояния ни шороха, ни сигаретного дыма не угадать; и потом, если он и обнаружит себя, то тот, кто следит за ним, тоже зашевелится: а так и концу ближе. Не до ночи же здесь сидеть.

Злобин затягивался дымом жадно, глубоко. Он еще прислушивался, хотя уже почти уверился, чувствовал, что нет никого близко; и не думал теперь ни о чем, лишь иногда мелькало: «Кто, ну кто? Зачем?»

Не полегчало от табака, загорчило только в пересохшей гортани. То ли от слабости, то ли от того, что сегодня почти не курил, закружилась голова и противно затошнило. Стиснув зубы от боли и злости, он, забыв осторожность, пошел к воде. Затвор на предохранитель не ставил, а приклад зажал под мышкой и поддерживал ложе левой рукой.

У воды присел на корточки, положил винтовку на колени и еще раз внимательно оглядел все вокруг. Сигарета дымилась в уголке губ. Дым мешал, и Злобин, не отрывая взгляда от кромки тайги за рекой, наслюнил прилипшую бумагу языком и, помогая губами, вытолкнул окурок в воду.

Тут он подумал, что перевязываться в этом месте нельзя: «В кусты надо. Потом на базу…» Мысли неясно возвращались к зимовью, потому что никаких врагов там не было. Их и вообще-то всерьез у Злобина не было. Ни за какое имя не цеплялось его подозрение.

Он как следует прополоскал лоскут и, не отжимая, приложил к ране. Но боль не отошла. Даже на ощупь он понял, что стреляли из малокалиберной винтовки — «тозовки» — и пуля, видимо, была на излете, а это с километр надо пролететь. Ему даже показалось, что ощутил ее твердость под кожей. Значит, не глубоко вошла, и ничего страшного нет.

«Везет мне, — подумал Злобин. — Всегда мне везет. Чуть бы левей, чуть глубже — и в печень. И все…»

Он подтянул брюки и осторожно стал затягивать поясной ремень. Ремень не мешал — не давил на рану. Нож решил он передвинуть вперед, чтобы не задеть рукоятью больное место ненароком. Взялся было за ножны, но что-то острое царапнуло палец.

Игорь напрягся. Снова только что пережитое холодной дрожью тронуло спину. Не совсем на излете шла к нему смерть. Верхний металлический ободок ножен был смят, остро загнулся — пуля скользнула по металлу. Рядом, в нескольких сотнях метров был тот, другой человек. Не пуста тайга вокруг — враждебна, скрытна.

Но настоящий страх пришел к нему, когда он вышел из укрытия и галечник на каждый полушаг заскрипел пронзительно: «Мишень, мишень». Что-то упругое, физически ощутимое толкало его в спину, поворачивало голову назад. И он оглядывался.


Злобин решил: «В зимовье идти успеется. Надо здесь пошарить. Пойду тихо, — соображал он, — тот, видимо, после выстрела сразу убежал. Иначе добил бы. Пойду тихо. И если услышу… У него малопулька, а у меня карабин. Ему и сто метров до меня не близко, а я и за триста, как нечего делать, сниму. Посмотрим…»

С косы он прямо в лоб поднялся на коренной берег — благо кусты здесь не сплошь росли: и укрывали, и не мешали подниматься — круто взял в тайгу. Отойдя с километр, нашел удобное место: повыше, в развале крупных камней, где легко спрятаться и ходить возможно совсем бесшумно. Ему надо было заварить чай — устал, сил идти больше не оставалось.

В тайге было сыро, но место он выбрал сухое и костерок мог бы запалить бездымный, однако нарочно только сухие ветки не выбирал. Запалил костеришко на плоском камне — дым ровным столбиком ушел вверх, как сигнал, — а сам, по дуге к своему только что проложенному следу, осторожно вернулся с пустой консервной банкой к дождевой прозрачной луже метров за двести и опять затаился на десяток минут. И опять в тишине привычных шорохов ничего тревожного для себя не услышал — никто не пошел на его дымок.

Мелкими глотками Злобин жадно выпил четверть литра крепкого горячего сладкого чая, и силы понемногу вернулись к нему. Он задумал сделать широкий круг, чтобы наверняка подрезать чужой след.


Со следом ему не повезло. На соседней косе, к террасе ближе — чистый песок: он прочел сразу — ни-че-го. У воды, на сухом галечнике, увидел несколько свежесдвинутых камней, поначалу понять не мог, пока не вспомнил, что сам же здесь и шел.

Нигде больше: ни на обрыве террасы, ни выше на ягеле — Злобин ничего не разглядел. Перейти реку и поискать еще как следует на другой стороне не рискнул. Подходящий перекат найти было можно, но Игорь уже чувствовал в себе больную вялость и сомневался: сумеет ли вернуться — перебрести широкую и быструю воду обратно.

Некоторое время петлял он еще по дороге к зимовью, но кроме ночного оленьего следа ничего не обнаружил и на террасе. И бросил искать. Обходя открытые места, где его издали могло быть видно, чутко покрался к жилью.

Мысли беспорядочно, мстительно суетились в его голове, но чего-либо конкретного, ясного из них не складывалось.

Сейчас, по следам, Злобин знал — на этой стороне реки близко никого нет, и обдумывал, что если стрелял свой, то прямо против зимовья он бы через Дыбу не переправился — глубоко. По этой стороне за ним бы шел. Где-то позади, чтобы не нагнать ненароком. Но если так, то этот след Злобин бы сейчас нашел. И тут до него дошло, что все просто. Он придет и сразу узнает — уходил кто из зимовья или нет. «С чего это своим-то за мной красться? — думал он. — Все там миром. А может, у них что случилось или узнали что-нибудь подозрительное?»

Но окончательно решил: «Чужая душа — потемки».

Двигался Игорь все медленнее: уставал и успокаивался, а когда часа через четыре сел покурить, и вовсе расслабился.

2

Он сидел спиной к плоскому вывернутому корневищу, и хотя теперь знал, что сзади, откуда он пришел, быть никого не может — ловил звуки только оттуда. А впереди, сквозь редкие деревья, просматривалось далеко и надежно.

Очень хотелось спать, даже глаза резало, как от мелкой песчаной пыли, и он с усилием сощуривал и размыкал отяжелевшие веки.

Сейчас, на этом месте, надо было решать: что делать дальше?

«Так. Кто там в зимовье? Давай спокойно. Чудес не бывает. Пуля-то, вот она. Надо разбираться, — думал он. — Так. Михаил. Это уже хорошо, уже не один. Здесь без вариантов: как я, так и он. Эх, незаметно бы его отозвать… Рассказать.

Так. Никита… Чепуха. Какие у меня с ним дела? Ни хорошего, ни плохого. Здесь только и познакомились. Да, Никита, он и… Нет. Это ерунда.

Кешка-радист? Старый наш кадр экспедиционный. Его вроде знаю как облупленного. Вот то-то и оно, что знаю: ему и заикаться об этом не стоит, раззвонит раньше времени, а толку ни на грош — заполошный. Нет, не то.

Так. Дальше. Зыбков Валерка? А-а, пацан… А Николай? А Николай — дело темное. Всегда и во всем сам по себе. Хотя… С ним не один котелок когда-то каши съели…

Стоп. Как же я сразу-то? Сушкин! — И ожгло Злобина. И стал он прежним, собранным, напряженным. — Сушкин! Ах ты, бог ты мой. Как я забыл-то? Ну же, гнида. Ну, погоди. Хотя нет — что это я? Не может быть, чтобы из-за такого разлада… Это уж всему конец. Не может? — Игорь усмехнулся. — А выходит — может. Так. Спокойно. Тут надо без осечки».

Игорь старался вспомнить сейчас, как было с самого начала, как он увидел Сушкина в первый раз. С первого раза почти всегда главное видится: привычка не мешает. Но вот интересно, тогда, в первую встречу, он его просто не заметил. А потом?

Потом узнал, что прилетел Сушкин с запада и привез с собой двух знакомых ребят. Рабочих. Тоже с запада. Через кого он получил вызов, кто его порекомендовал — этим Злобин не интересовался. Ни к чему было.

Вспомнил Игорь, как в городе собрались на базе экспедиции. По случаю, кажется, новогодние праздники по традиции вместе отмечали. И Сушкин был. Доказывал, что неразбавленный спирт для здоровья полезней — язву, мол, залечивает. Целую кружку выпил тогда для показухи и два дня потом отплевывался — гортань и пищевод сжег. Но и здесь оказался хитрым: пьяненьким на глаза никому не попался, спать ушел.

А может быть, тогда уже, по скользким взглядам, по оброненному в сторону слову, стало доходить до него, что не по этой лихости принимали здесь людей. Наоборот, такое пижонство, баловство со спиртным крепко не одобряли. Осенью, после сезона полевого, прикидывали: кто есть кто. Мера одна была — высшая — работа.

У них, геодезистов, совесть на работе — дело не последнее. Первое, пожалуй, дело. Некому присматривать в тайге. И все же не только потому, что проверить трудно. В конце концов, любой брак рано или поздно всплывал. Но вот расплачиваться за него опять приходилось всем. Своим. Опять кто-то мыкался в тайге и переделывал работу, за которую было уже заплачено и часто ценой дорогою. Поэтому кто со своим делом управлялся раньше, попадал в неприятное положение инспектора.

И Злобину приходилось проверять работу других, и знал, что его проверяли. А как же: польза от этого была: соблазна схалтурить меньше, слабым подстежка. И акты писались, подписывались и с материалами потом в отчеты шли.

Но разве не сами они писали эти бумаги. Не один ли и тот же гнус кормили своей кровью. Не с одних ли и тех же лабазов брали проплесневевшую муку для лепешек и на ней одной, да еще на надежде добыть зверя, худые от недоедания и черные от секущих ветров, заканчивали работу. Поэтому не торопились с актами — семь раз примерь, один раз отрежь. Мало ли что бывает? Случай — не зло.

Игорь под осень радиограмму получил: «Вам надлежит принять в натуре выборочно десять процентов работы техника Сушкина». Это значит, прийти надо на пункт, осмотреть, решить: можно ли производить с него высокоточные измерения, — и составить подробный акт. Если же, не дай бог, что-то не так — любой ценой исправить. Любой, потому как нужен он в этом году, в работе он у геодезистов-наблюдателей, этот самый пункт триангуляции[1].

А уж Злобин домой собирался. Хотел каюра с оленями отпускать. Да и надо было. Не то что из оленей, из людей за лето все силы выжал. На износ последние недели работали — всем теперь домой хотелось. Ему самому особенно. Она ждала его в тот год, а он боялся — не дождется. Первый год ждала, а была такая красивая, жгучая, так в глаза и бросалась в скудном на женскую красоту северном городе. И добра, доверчива она была, пожалуй, слишком. Да и не верил Злобин в долгие ожидания.

Но полевик не рассуждает: радиограмма — приказ. Ну а здесь и подавно все ясней ясного. Кому идти-то еще? Его бригада к участку Сушкина ближней оказалась. И опытом, и образованием, и должностью Злобин выше. Надо.

На первом сушкинском пункте обнаружил брачок. Показалась беда небольшой. Конь о четырех ногах, да спотыкается. Сам исправил — и дело с концом, но тут надежды на то, что быстро все сможет посмотреть, не стало. Злило это Игоря. До бешенства злило. Первый исправил — мелочь. Зимой потихоньку разобрались бы меж собой, но пришел на второй геодезический знак, он от тропы подальше был, тяжелее добраться — еще хуже сделан. И пошло, и поехало. Центр — марку чугунную, которую по инструкции положено в монолитную скалу забетонировать, они в камень заложили, цементным раствором лишь слегка примазали. Медведь, по следу видно было, личинки жуков искал, есть у него такая привычка, перевернул камень и в сторону откатил. Это марку-то, которая координаты на поверхности земного сфероида имеет с точностью до одного сантиметра.

Пришла беда, отворяй ворота. Раз не повезло — дальше только жди. Еще по теплу напала на злобинских оленей копытка. Тощие были. Заморил их на работе Злобин так, что любая болезнь могла прилипнуть.

Страшная это на оленей напасть. Таинственная и жуткая для эвенков. Каждый день какой-нибудь бедолага-рогач не возвращался к дымокуру и заваливался в стланике. Только таежный могильщик — ворон находил его. Когда половина оленей пала, пришлось переносить лагерь — до того смердило вокруг. Можно было отказаться от работы тогда? Бросить? Не-е-т! Только отложить до лучших времен, а их в тайге еще никто не дождался.

И тогда не стал сообщать ничего Злобин. Пункты за ним оставались переделанными. Это главное. Остальное зимой. А сообщи он сразу, наобещали бы транспорт, людей в помощь — надо же отреагировать. Значит, пришлось бы ждать и все равно идти на контроль, только уже глубокой осенью, с риском, что где-то на гольцах застанет бригаду зима. А это дело с летним-то снаряжением вовсе неверное — бывало, обмораживались, а бывало… А бывало, и не возвращались.

Отчего сушкинцы делали брак, Игорь понимал: тяжело им было. Это никого не миновало. Усталость или страх найдет — поскорее хочется с вершины уйти. Сделать кое-как и с гольца вниз: отогреться, поесть, чтобы больше шансов было выжить. Всем этого хотелось, а уходил кто?

Это сушкинский брак уложил тогда Злобина в больницу. Нельзя было вьючить оленей — ходили налегке. Не то что лишнего, а необходимого брали половину. Ни запасной одежды на смену, ни спальных мешков, палаточку — редко, продуктов — в обрез. В маршрутах не ели досыта, а только чтоб силы хватало двигаться. Злобин всегда сам впереди ходил — так надежней, но тяжелей. И устал… Как его олени за лето. Истощился. Он и не помнил теперь, как спустились с последнего гольца, как добрались до реки. Через великую силу заставлял себя шевелиться: искали, рубили и подносили сухой топольник к берегу, вязали по пояс в воде плот. Вода и летом в этой реке не успевала прогреваться, а осенью через минуту в ней ноги ныли. Прогнал его Михаил на берег вицы вить. Дело нехитрое, но самое надежное для сплава по каменистым перекатам. Злобин умел это — от эвенков научился. Находил длинные тальниковые прутья, очищал от листьев, заострял толстый конец, втыкал в расщеп ствола, а дальше — дай бог силушки: надо было закручивать прут так, чтобы он лопался по волокнам. Такую «веревку» не резало на камнях, да и чем дольше была она в воде, тем мочалистей, гибче, прочнее становилась.

Выгнал его Михаил из воды, но поздно — застудился Игорь. Как в бреду мелькали перед ним скалистые прижимы, пенились перекаты. Сто раз могли разбить плот и утонуть, но Игорю было не страшно — болезнь одолела, он уже с трудом поднимал голову на каждый шум воды, сулящий опасность, и глядел вокруг равнодушно. Только и следил за тем, чтобы не поскользнуться да сколоть лед с бревен и сапог — под утро заплески воды уже замерзали.

Без радости встретил он костер каюра у своей палатки, равнодушно позволил завалить себя в надувную лодку и сплавить в поселок. В больницу принесли в полузабытьи — воспаление легких и гепатит — далеко и надолго ушел он в своих бредовых снах от суетливых сушкинских дел.

К началу зимы Злобин слегка поправился и казалось ему, что разошлись они с сушкинцами по-хорошему: сам Сушкин и в больницу зашел, когда на прииск в этот поселок выходил из тайги за продуктами, и знал уже, что под суд его не отдадут — брак-то почти ликвидирован.

В середине зимы, когда заварилось «дело о браке», Злобин первым вступился и громче всех доказывал, что простить можно и нужно, что жена у Сушкина на западе, пацанов двое — на что жить будут? И оставили Сушкина в экспедиции — малым отделался.


Злобин поежился, взглянул на быстро темнеющее небо: надо было подниматься и идти. Он закурил последнюю — так решил — на этом месте папиросу и горько усмехнулся: «Сделал хорошее дело, вытащил человека из… Эх, дурак я, дурак». Вспомнил, что именно тогда и возникло между ними настоящее непримиримое отчуждение, что таит теперь на него недоброе бригадир строителей, рабочие его косятся дружно. Много им денег не доплатили.

«Нет, — покачал головой Злобин, — это еще не край. Конечно, после всего радости нам друг от друга мало, но из-за недоплаченных денег нельзя на такую крайность идти. По полгода в тайге живем — деньги здесь не сила, здесь всему другая цена. Не мог он на такое пойти». Но тут Злобин и спохватился, что просто успокаивает себя, уговаривает забыть про беду, не хочет, боится действовать.

«А что гадать, — думал Игорь, — мог, не мог? Узнаю. Главное, раньше времени шум не поднять».

С этим уже было идти собрался, встать себя заставлял, да засомневался и, оправдываясь болью, опять задумался: «Ну, узнаю. Ну, допустим, мог. И что? Раз он умел год таиться, значит, просто это дело не решить. Как докажу? Розыскная собака и следователь отсюда далеко. Пока заявишь, дозовешься да прилетят: какой тут след.

А докажут они, закон, что ему тогда? Год, два, три? Не-э-т, раз он на такое пошел, года через три освободится — точно скараулит и… А если ребятам сказать, да вместе? Нет. Бесполезно. Не поверят, да и следа нет. Бесповоротно его не припру. Я же и окажусь… Клевета. Да на своего.

А он опять, гад, затаится, и когда все забудется, поспособствует где-нибудь, потихоньку, шею свернуть. На нашей работе это дело простое: с обрыва в спину толкнул и… Начеку все время не будешь.

Один у меня выход. Самому убедиться. Себе доказать. Если он, убью гада. Я-то не смажу. В убойное место, сразу. Не прыгнет…»


Злобин издали увидел дымок зимовья. Подошел поближе и затаился. Рядом на лиственницу села кедровка. Она несколько раз повернула голову набок, разглядывая человека, как будто сомневалась, да Злобин ли это? Потом, словно догадавшись, что это он, издала пронзительный сварливый крик.

«Проклятая птица, — подумал Игорь, — никому от нее покоя нет. Ни человеку, ни зверю».

Прячась за деревьями, подошел поближе, а кедровка во все птичье горло кричала, что видит, видит, как он прячется. Пришлось присесть и закурить, притворяясь равнодушным, пока она не улетела.

В наступившей тишине услышал жилье. За избушкой рассыпались удары по металлу; открылась дверь — смех изнутри; дверь закрылась — голоса, невнятные… вышли и разговаривают двое.

«Не знают они. Конечно. Не могут они знать. Откуда? Сейчас выйти и рассказать. И все решится. Сразу. Нет, однако. Чуть обожду. Выйду перед сумерками».

Он затаился. Бездумно, но цепко, инстинктом выслушивал и высматривал пространство перед собой.

3

Днем, чтобы не топить каменку, запалили на тропе, широко и твердо вытоптанной против зимовья, костер. И в сумрак, походя, кто-то подвинул рыжий сухой лиственничный корень на подмигивающую рубиновыми глазами кучу пепла. Корень погрелся, подымил. Порыв ветра выдул снизу частые мелкие искры, и на их месте возник густой коптящий язык пламени. Полизал смолье и взялся по нему растекаться, светлеть.

Когда желтоватый свет костра пробился в мутное, забитое по щелям зелеными моховыми тычками оконце и в деревянные сквозняки неподогнанных дверных горбылей, ахнули в зимовье — пожар. Но разобравшись, потянулись смурные бродяжьи души на свет, к привычному теплу, пить чай, вглядываться в тревожную плотную тьму за костром и кто послушать, что другие толкуют, а кто и сам выплеснуть хотел свое немудреное самодельное слово.

Злобин вышел из-под лиственниц, но оставался в тени так, что видел всех хорошо и сразу в куче, а его выглядывали: вытягивали шеи и щурили в полусвет глаза.

— Ну, что убил, охотник? — весело и звонко в за́морозочной тишине спросил Кешка-радист.

Злобин чуть было не срезал веселость эту: сказать хотел, что не он, а на него охотились, но сдержался и проворчал обычное в таких случаях — убил, мол, время и ноги.

— Ну, давай, охотник, садись, покуда чай свежий.

— Да… неохота, — переминался Игорь и мучительно не мог сообразить, что и как ему делать — тянуло сразу забиться в пустую темень зимовья.

Все еще вглядывались в его сторону, а он забыл, что виден смутно в переменчивой игре тени и оранжево-красных отсветов огня.

Но длилось это минуту. Интерес к Злобину пропал, как только рассеялась тревога, которую вызывает все приходящее к костру из неверной таежной тьмы.

— Ну, давай, давай. Затравил, вали дальше, — подал с земли сиплый остуженный голос Никита-конюх.

— Лежи ты, давай! Давай у нас знаешь чем подавился?

— Знаю, знаю, — вяло успокоил его здоровый и наглый, но миролюбивый сегодня Никита.

Рассказывал Колька Теряк. Младший техник-геодезист, забулдыга-строитель и охотник лихой, азартный.

— Так что, это кто как. За папиросу не то еще бывает.

— Да слыхали мы, слыхали. Ты, ежли знаешь — выдай, а трепаться может каждый, — легонько, чтоб не спугнуть, вел его к делу Никита.

— Трепаться… Он у меня работал, если хочешь знать, Валерка-то. Ну, короче… В запрошлом году мы с Росомахи улетали с поля. До Теплого Ключа, а там спецрейсом на «Ли-2» в Якутск. На Росомахе собрались, как сейчас, в эту пору. Только вертолета долго не ждали. Да-а, хорошая база — Росомаха. Борт сразу пришел. За два рейса всех взял. Остались: радист Степа, черный такой, сугорбый. Ну, этот, здоровый, прошлой зимой уволился. И Валерка. Хороший тоже парень. Спокойный. Работал здорово.

Злобин подошел к костру, горизонтально держа карабин усталыми, свисающими к коленям руками: Сушкина не было. Он остановился возле Михаила. Кешка-радист и Михаил, не глядя, на Игоря, привстали и чуть подвинулись, освобождая нагретое место на бревне. Михаил, заинтересованно поглядывая на говорившего Теряка, нашарил свободную кружку, налил черного, дымящего на холоде чаю и вместе с большим куском сахара двинул ее по брезенту Злобину.

— Лепешки вон, бери, — скосив глаза на Игоря, шепнул он, — теплые еще, кажись.

Игорь решил посидеть. Он чувствовал — сейчас все должно случиться, должен ведь откуда-нибудь появиться Сушкин.

Колька Теряк, поддавшись общему вниманию, повел рассказ тише и неторопливей.

— Продуктов на Росомахе оставалось — завал, целый склад. Вывозить надо было. Их двоих и придержали, чтоб весь этот шуешь-муешь к вертолету подтащить. А борт на форму, на профилактику ушел. Сказали: ждите. После формы пилоты свою норму вылетали, надо экипаж менять — погода и блыснула.

Степа на связь вышел: опять — ждите, борт через неделю, мол, будет. Ну, им чего не сидеть? Там на этом складе на двоих одних консервов года на два бы хватило. Ешь — не хочу.

Потом, думали, погода надолго установилась, и еще бригаду пошли бортом вытаскивать с верховьев Хандыги. От дошли там мужики. Оголодали, одежонку порвали. Ну, места там. Ох, и места.

Ладно. Вывезли бригаду, а погода опять — хлоп и накрылась. Снег пошел. Тут срок аренды вертолета кончился. Кукуй, ребята. Короче… Досиделись они — заоктябрило. Продуктов у них завал, это точно, а курева — ни грамма. Которое было, кончилось.

Помыкались, помыкались… Степа в тех местах второй год — на лыжи и говорит Валерке: «Сиди, не рыпайся, я на метеостанцию. Девяносто верст. Четыре дня туда, четыре обратно. Через неделю прибегу». — Колька сильно затянулся и с отвращением бросил окурок в костер — до гильзы выкурил папиросу.

— По-о-пи-лял, — откашлявшись, продолжал он. — Через день пурга. Он, не будь дурным, своим следом, пока не замело, и вернулся. Приходит в зимовье, а Валерки-то и нет. На столе записка штыком от карабина приколота: «Ушел на зимник за куревом». Видать, не выдержал и до прихода Степы решил пачкой-другой разжиться. А до того зимника два, а то и все три дня ходу.

Злобин напряженно вглядывался в темень, в сторону зимовья. Ждал. Рассказ Теряка шел для него стороной, но последние слова он схватил. К чему это? Тайный для Игоря был в них смысл. Тяжелый. Он незаметно взглянул на Кольку Теряка и как теперь только увидел. Черные прямые брови красиво и хищно летели от самой переносицы приплюснутого с завислым изгибом носа, цепкие, с прищуром глаза глядели бегло и дерзко.

«Может, он знает? Они ведь с Сушкиным, кажется, друзья», — мелькнуло у Злобина, и он стал ждать напряженнее: не выпуская из поля зрения темноту, внимательно теперь прислушивался к разговору и думал.

— С дури, бывает, не то ломают. Я на этом зимнике шоферил, — веско заговорил Никита, — при мне вон один дуролом пропал. Жись обмануть торопился. В январе один на «ГАЗ-63» поехал. Наледи уже шли. За Белой речкой, ключ там есть такой. Фокстрот называется…

— Эт што за фокстрот такой, — с недоверчивой ухмылкой спросил Теряк.

— Фокстрот натуральный. Поворо-оты-ы… Я извиняюсь… Танцует машина. Дак вот, — невозмутимо уже и ровно продолжал Никита, — футорку у него сорвало. Поддомкратил, да чегой-то руки под скат сунул, а задний мост с домкрата и соскочи. Мороз — полста и пять. Кисти себе бедолага перегрызать начал, да где-э…

«А может, Сушкин случайно выстрелил — не хотел. Прибегал, повинился. Сейчас все видят: я сам пришел. Думают — Сушкин, так… шутил или ошибся. Молчат. Ждут», — спасительно мелькнуло у Злобина, но он тут же спохватился и понял окончательно, что ничего они не знают.

— Там по одному никто не ездит. Зимник есть зимник. Бывает, за неделю, за две колонна пройдет и амба, — продолжал Никита.

— А поди ты все врешь, Никита? Я слыхал, что на другом зимнике было, — ревниво осадил его Теряк, чтобы вновь овладеть заинтересованным слушателем.

— Врешь?! Пошоферил бы с мое… — недовольно, но и не очень круто взбунтовался было теперешний конюх Никита.

— Да ладно вам. Будет. Ну, и что этот Валерка? Ты сам-то что про это знаешь? — остановил Кеша Никиту и насмешливо посмотрел на Теряка.

— Валерка-то? А, до сих пор за куревом ходит, — вроде бы с издевкой сказал Теряк.

— Не-а, не ходит, — жестко бросил Кешка-радист и резко завозился рядом со Злобиным, задевая его с больного бока. Он замолчал, и все повернулись к нему, а Злобину показалось, что это предлог и разглядывают-то больше его, Злобина.

— Отходи-и-лся, — успокоившись, степенно, со вздохом тянул Кешка, доставая папиросы. Он привалился к Злобину, освобождая полу телогрейки с карманом, где у него лежала пачка. Каждое его движение болезненно отдавалось у Игоря в боку.

— Я его нашел по весне, — задумчиво выдыхая дым, вспоминал Кешка. — Верней, не по весне, а в начале лета. Росомаху не бросили сразу-то. Браку малость нашли. На доделки кинули бригаду. Сводную, большую. Радиостанцию мощную дали, чтоб с базой напрямую работать. А я там на связи был. Меня первым и бросили. Сезон только начался, а бригада еще не развернулась — вот я один и покейфовал. Лафа была. Рыбалил, охотился. — Кеша замолк ненадолго, видно, спохватился, что вспомнил приятное не к месту, и перестраивался.

— Как-то ходил, — продолжал он уже неторопко и грустно, — собачка на одном месте завыла. Подошел. Ну, и… Лежит…

Злобин чувствовал рядом говорившего Кешку и напряженно вслушивался в оттенки его голоса, вспоминал его поступки, все, что слышал о нем от других. И хотя не было у них с Кешей ни тяги друг к другу, ни сокровенного короткого знакомства, уверялся Злобин, что радисту можно довериться. Он союзник.

— Да-а, жись наша, — растяжисто, с сомнением закивал головой Никита. — Путявые люди дома сидят, а мы все в тайге фарт ищем. Ну, чего он, как лежал-то? Пропал от чего, известно?

— Как лежал! Как лежат в тайге-то? Известно… — пожал плечами Кеша. — Кости колонки да горностаи начисто обглодали. Бушлат, шапка целые. Подраны чуток. Закружился, видать, в тайге, сел, уснул и от мороза пропал.

— Э, дак еще известно ли: он ли, нет? — засомневался Никита.

Злобин глянул на него впервые за все время, как подошел к костру, хотя слова его давно уже ловил внимательно: «Дуролом… Вот ты-то и есть дуролом рыжий», — без неприязни подумал он.

— Известно. Все теперь известно, — вздохнул с левого злобинского бока Михаил. — Следователь шустрый оказался парнишка, упорный. Он его по пломбам зубным опознал. В горбольнице якутской медицинскую карту откопал. Ему, Валерке-то, пломбы ставили. Ринген делали. Сопоставил и… Он. Верное дело. А вещи, а ружьишко рядом? Его.

Злобин вдруг поймал себя на том, что невольно успокаивается. История всплыла вроде бы ни к чему. Он знал ее. Ему тоже пришлось хлебнуть горя с этим Валеркой.

Степа, вернувшись в зимовье, сразу же сообщил на базу: пропал человек. Дело было темное, но записка убеждала, что Степан ни в чем не виноват. Зима. Столбик термометра опустился ниже пятидесяти. Пурга начисто присыпала всякие следы. Но, правда, хотя с вертолета или с самолета искать почти бесполезно — летали. На лыжах? На это не хватило бы не только их экспедиции, но и всех людей поселка — Хандыги. Просторное в тех местах безлюдье. Этот кусочек возможных поисков, в десять тысяч квадратных километров, обшарить — дела большие.

Подали заявление в милицию. Злобин сам относил. А там все просто и трезво.

— Он тебе кто? Родственник? — спросил усталый капитан жестоко простуженным голосом.

— Нет. Мы — организация.

— Украл что-нибудь? Должен?

— Нет. Наоборот. Мы ему должны. Заработанные деньги вернуть.

— Тогда что вы волнуетесь, нужны будут, сам придет.

— А если не придет? Как нам закрыть все это? И потом, он у нас на работе числится.

— Помочь ничем не можем. Вы же лучше нас знаете, какие нужны силы, чтобы организовать поиски там. Скорее всего, вышел на трассу да и махнул куда-нибудь в поселок. Не захотел зимой на вашей базе в тайге сидеть. Так часто бывает, поверьте мне. А мы тут с вами переживаем. Вы понимаете меня? — как можно мягче сказал капитан.

Тут, как на грех, мать его, старуха, в экспедицию пришла. Говорит, что сын, мол, у нас работал, так нельзя ли его деньги ей получить?

Бухгалтер ей, мол, конечно, нельзя. Я, говорит, сегодня вам их отдам, а завтра он сам явится. Потребует. Да и не явится — ревизор, мол, мне эту сумму, если без доверенности, в начет поставит.

Старуха, как мышка, возле глаз платочком суетится. Молчит. И, похоже, плачет.

Пригласили ее к начальнику экспедиции. Злобина тоже вызвали как председателя местного комитета. Объяснили ей, что должна принести доверенность, а деньги не пропадут.

Молчит старуха, руки на колени опустила, большие, все в морщинах и трещинах, с крепкими мужицкими ногтями, а слеза как по одной щеке прокатилась, так мокрый след и не сохнет, добавляется.

— Где же, — старуха говорит, — я возьму эту доверенность-то?

Начальник — так, мол, и так, найти его надо. Подайте заявление в милицию. Вы — мать. Вам не откажут. Будут искать. Через несколько дней она приходит опять. Просит деньги.

Бухгалтер спрашивает: «Подали заявление, ищут его?»

— Нет, — говорит, — не подала. А ну как найдут?

Удивились. Как так? Что значит?

Она, оказывается, и хотела, и не хотела, чтобы Валерку искали. Жалко сына, а с другой стороны — «тихий» Валерка, как освободился после отбытия наказания, шибко пил и поколачивал ее. Деньги отбирал. Пенсию.

Но убедили все-таки ее написать на розыск. Через месяц из милиции сообщили, что разыскиваемый опознан по приметам работниками аэропорта Хандыга и что он вылетел в направлении Охотского побережья.

Деньги ей из бухгалтерии не отдали, но раз уж такой он негодный сын, то скинулись в экспедиции сами и набрали матери на дрова да на мясо-рыбу в зиму.

Ну, а уж потом Кеша останки нашел. Следователь и вправду оказался упорным. Копал недаром. После его заключения о смерти и о личности покойного депонент матери до копеечки выдали.

— Вот так, за курево-то люди страдают, — значительно сказал Теряк. — От курева одно зло, — добавил он, выкатывая уголек из костра для своей папиросы.

— Однако спать пора, — с рыком вызевнул Никита, — дела наши кончились, пошли делишки. Навоевались. Теперьча спи — не хочу. Скоро в Якутск барда[2]: пиво пить, девок любить за все полгода. Я — хорош, больше в такую экспедицию не полезу. У геологов лучше. На одном месте дольше держатся. Там и поешь и поспишь по-нормальному. А здесь все лето как сумасшедшие бегаем. А-а-ха-ха, — зевнул он снова, — утуй барда, спать пошел.

Вслед за Никитой поднялся и Кешка. Николай, тот еще прямо в кружке подогрел на углях чай и допил его. Но уже молчали все. Наговорились.

За Николаем поднялся и Михаил, но взглянул нерешительно на Злобина, а тот стрельнул глазами, мол, тихо сядь.

Михаил терпеливо проводил Колькину спину осторожным взглядом и, когда тот скрылся в зимовье, вполголоса спросил Игоря:

— Да ты чо, паря, как не в себе? Случилось чево? Я приметил, ты и подошел нынче как-то не так.

— Дела такие, — шевельнулся и сморщился от боли Злобин, — дела… Где Сушкин? Знаешь?

— Ушли они на реку с Зыбковым с Валеркою рыбу лучить. А чево?

— Когда ушли? Днем? — словно отказываясь верить, спросил Злобин.

— Дак не шибко и давно. Вместе чай вот пили, сидели, а сумеркаться начало — пошли.

— А днем ходили куда? Часа на два, на три?

— Да ты ладом объясни, чево случилось-то? Про кого знать хочешь? Кто уходил-то? Зачем?

— Да Сушкин же, Сушкин, уходил днем? — сердясь на непонятливость Михаила, чуть не сорвавшись на полный голос, прошипел Злобин.

— Не-а. Здеся колотился все время. Я с ним на завтра баню начал ладить. Ну, помогали нам. За дровами отходили. Вместе.

— Так. Дело ясное, что дело темное. Ты пока молчи. В меня пальнул кто-то из «тозовки».

— Как пальнул, ты чево? Мимо?

— Да нет. Не мимо. Зацепило.

— Дак чево молчишь. Как я сразу-то не понял. Надо посмотреть. Пошли. Перевязать надо. Сильно?

— Нет. На излете. Совсем, видимо, легко.

— Куда, однако? — с затаенным испугом спросил Михаил.

— В бок, — не сразу, но коротко, на одном вдохе ответил Злобин.

— Ну, и што делать будем? — как мог спокойно прошептал Михаил.

— А ничего пока не будем. Завтра, говоришь, баню… Вот там и посмотрим. Ты никому. Пойдем мыться последними, ранку осмотрим, перевяжем. А думать после будем.

— Оно конешно, утро-то вечера мудренее. Гляди. Дело твое, а не было бы худа. Как еще попало, а то заражение и…

— Завтра. Чего уж теперь. Да, и где ты сейчас посмотришь, темень. Знать бы — кто?

— Это не наши.

— Не наши… А кто ж тогда? Нет никого кругом. Похоже, до самой ближней жилухи людей нету. Пусто.

— Ан, значит, есть.

— Пошли потихоньку. Лягу как-нибудь. Неможется. Я там на месте перевязался сам.

— Спать-то спать, а может, сейчас сказать ребятам, да все ж таки ранку посмотреть? Беды не было бы.

— Сказал — перевязался. До утра терпимо. Чего сейчас толку народ полошить.

— Слышь, а пошто ты на Сушкина думаешь?

— Ну, а кто еще? Кому надо? А он… Ты помнишь, было дело с браком?

— Не-эт. Думай, как хоть, а из этого… Да и не такой он человек. Я после сезона того с его ребятами говорил. И с ним. Переживают они. Што думаешь, им не понятно? Эти на чужом горбу в рай не поедут. Не. Ты горячку не пори. Из своих не может никто. Либо случай это. Либо из чужих кто-то.

— Если из чужих — не таился бы, потому как не знал, что человек напротив. Ну, случайно выстрелил, стал бы глядеть, что да как. А я там крутился, оглядывался, след искал.

— Ну? — с затаенной надеждой спросил Михаил.

— Баранки гну. И не видел никого, и следа не нашел никакого.

— Вот дела, — участливо вздохнул Михаил. — Один мог ошибиться. Надо это место всем осмотреть. Ребят надо поднимать на это дело.

— Нет, Михайло. Никому, — обиженно, с упреком проговорил Злобин. — Я смотрел как следует. Внимательно смотрел. Сначала подумать надо. Никому, смотри. Я ж чувствую — тут не дуриком, а с умом кто-то.

Горестно и несогласно закивал головой Михаил. Вглядывался в злобинское лицо — не считал разговор законченным, в чем-то убедить хотел. Но даже в полутьме, в бликах костра понял по его глазам, усталым и отрешенным, что нужен Игорю отдых. Он сгорбился спиной и медленно, трудно, молча сделал десяток шагов к двери зимовья.


Михаил вошел первым, но Игорь за ним сразу же. В зимовье царствовал ненарушимый полумрак, такой привычный вечером, что нелепым казалось осветить вдруг все углы этого дремучего жилья. Сами, изжелта в чернь, лиственничные бревна стен, копченный многими годами потолок, темно-коричневые обтертые до гладкости жердины нар — приглушали любой свет.

Все уже задремали, и только у торцевой стенки, на вклиненной в паз дощечке, мигал желтоватым парафиновым светом фитиль. Со свечками было туго — пожгли за лето, и самодельный фитиль держался в обрезанной коротко консервной банке, заправленной огарками.

У плошки, держа книгу на полувытянутых руках, вдохновенно читал Кешка-радист. Он только повел нездешними глазами на дверь и снова, напрягши зрение, уставился в страницу, где, ведомая только ему да затейнику-автору, происходила иная, далекая от скучных повседневных дел, интересная жизнь.

Злобин давно решил про себя: лечь сразу, незаметно и, главное, не раздеваясь, чтобы не бередить ранку. Но теперь, когда все почти спали и дела до него никому не было, не надо было сторожиться. В тепле зимовья усталость, как наркоз, ударила в голову — только одно пульсировало в отуманившихся мыслях: спать, спать.

Он привычной полуощупью набрел на свои нары и, вначале подсев на них со здорового бока, осторожно пристроился поверх спального мешка, чуть завалился на спину. Заныл весь бок, стянула присохшая кровью тряпица, горячее больное жжение поползло внутрь, борясь со сном и затухая.

4

Вечерним зыбучим туманом Злобин шел по тайге. Легкое тело удивительно слушалось его. Он даже не шел, а, раздвигая ветки, плыл, едва касаясь мягких кочек и сухой травы ногами.

Он стремился вперед по чащобе, а видел город как будто изнутри, с улиц.

Огни мелькнули за деревьями, стали туманиться. Страх, что он потеряет эти огни, стегал, торопил. Быстрее, еще быстрее устремился он вперед и готов был уже испугаться, что не успеет чего-то. Впереди засветилось бледно-оранжевое смутное пятно. Стало расти. Злобин как-то сразу увидел окошко и в нем жену. Она стояла в глубине вполоборота, кажется, у плиты. Лицо скрывала прядь волос. Он и видел-то только чистые, блестящие волосы да нечеткий силуэт, но почему-то знал, это — жена.

Она стала поворачиваться, и Игорь заторопился, потому что был еще очень далеко, совсем где-то и не в городе. Он раздвигал ветки руками, и они, как невесомые водоросли, мягко расступались перед самыми глазами.

Заросшее русло ручья загородило дорогу. Он заметался в хламе буреломного сушняка, искал, где бы выбраться и снова увидеть ее, дом. Пояснее увидеть, поближе. Вдруг вспомнил — такой ручей на Юдомо-Майском нагорье. Давно. Силился проникнуть в это мучительно непонятное: только что видел город с ленских, вроде бы, террас и вдруг — ручей за полторы тысячи километров. Сознание настолько не хотело с этим мириться, что даже усомнился — не во сне ли это все происходит? И спасительная мысль такая мелькнула: зимовье, костер, чай, Михаил… И успокоился Злобин.

Ручей был тот самый, далекий. Игорь стал обходить крутой, обозначенный резко бугор. К ручью бугор обрывался срубом из замшелой лиственницы. Внизу темнел квадратный вход, такой узкий, что могли пролезть только голова и плечи человека.

Что-то Злобин про это знал, что-то такое всплыло мельком. В тайнике давно никого нет, во время войны там прятался дезертир или старатель-хищник. Страшно так жить, нельзя, не нужна такая жизнь — озвериться можно. Теперь пуст бугорок внутри. Некого спросить: правда ли, что до Якутска полторы тысячи километров?

Он напряг локти, прижатые к бокам, напряг все тело и поверил, что прямо сейчас может подняться и лететь. Ветер загудел вокруг, набился в открытый рот, и Злобин стал задыхаться, хотел кричать.

Что-то скользкое подвернулось под ногой, и он упал и открыл глаза от боли.

Жесткая рука трясла его за плечо. «Эй, паря, ты чо мычишь? Сохатый приснился, бодает, што ли?» — сквозь забытье услышал Злобин и, не проснувшись как следует, снова задремал.

Податливо колыхался под ногами мох аласа. Впереди белели кости не то Валерки, не то старателя-хищника из замшелого тайника. В чем-то была связь между этими костями и тем, что Злобин споткнулся. Тронул носком сапога улыбающийся череп. Из сапога торчала портянка. «Худой, — подумал Игорь, — не доносил до дому». Из пулевой дырочки над глазницей мелькнула струйкой золотая змейка и — в дыру сапога. Всосалась между пальцами и потекла по телу металлическим холодом, извиваясь, толкнула изнутри в больной бок, в самую ранку. Ойкнул Игорь, а змейка вернулась и дальше, и выше, и холодной живой ртутью подползла к сердцу. Ткнулась в него — заныло сердце тянучей сладкой болью; рассосалась, улеглась там змейка инородной тяжестью.

Злобин силился крикнуть, исправить, выгнать ее вон.

— Да чего ты, на самом-то деле? Дай людям спать! Мычишь, кричишь, стонешь! — Теряк сильно и больно тряс Злобина за плечо, и тот проснулся.

— Сон, должно, увидал. Эй, Игорек, медведь тебя во сне, што ли, драл? — полуучастливо, полунасмешливо спросил Никита. — Иди вон, чайку шваркни. Проветрись.

— Лег небось неудобно, отдавил чево не то во сне, вот и метится, — подал голос с соседних нар Михаил.

Никто ему не ответил — ушли спросонья в свои далекие глубинные думы.

— Чего снилось-то? — погодя немного, приглушенно спросил Игоря Никита.

— Так, — неопределенно выцедил он сквозь обметанные сухим жаром губы.

— А мне баба снилась. Хорошо-о… — мечтательно, сам себе сказал Никита, — да ты вот некстати разбудил. Теперь навряд ее до дела доведу. В Якутск прилетим, с тебя за ущерб — бутылка. Ставишь?

— Да. Пиво получишь, — засыпая ответил Игорь.

Теперь он никуда не торопился. То ли наяву, то ли во сне, шел по тайге тяжело, грузно приминая мох.

Неориентированно двигался Злобин и думал, почему не торопится домой?

Вот почему. Та желтая змейка холодным расчетливым злом спряталась внутри него. Подобрал-таки он чужое. А она, женщина, которая его любит, теперь увидит его сразу другим и сразу поймет — с чем он пришел. И не нужен ей будет такой. И себе, себе тоже не нужен, потому что внутри холодная, тяжелая змейка спряталась. Не пробиться теперь через нее открытому людям взгляду — всегда вовнутрь себя, спохватившись, будут мысли возвращаться.

И вот, когда Игорь понял это, стало так страшно, что он вспотел и проснулся по-настоящему.

5

Медленно будился цепенелый таежный лес, будто угрелся в холодной ночи и до полуденного тепла не хотел расправляться. И летом в этой тайге редко птиц слышно, а тут вовсе притихло, как в брошенном доме. Только далеко где-то — туп, туп-туп, туп, туп-туп-туп — кормился на сухостоине большой черный дятел.

С утра на зимовье одна забота — баня. И то, пора. Если бы не так густо просмолилась за полгода одежда дымом костерков, давно бы в ней завелась больная вошь. Давно и забыли все, как дышит мытое тело. Привыкли. Но люди, однако, не звери. Надо им мыло и чистое белье.

Готово все было с вечера, и за едой не засиживались. Хлебнули по кружке ожигающего, до горькоты крепкого чаю да за дело.

Две кучи речных голышей, которые валиками вчера укладывали, уже дровинами толстыми обложены. От костра, где чаевали, головни в ход пошли. Ими и запалили жаркий, трескучий, без дыма кострище.

Злобин к чаю не вставал. Отлеживался. Это после охоты со всяким могло быть. Попросил Михаила, и тот прямо на нары принес ему кружку с чаем, здоровый кусок отварной белой рыбины-ленка и тройку галет.

— Откуда рыба-то? — нелюбопытно спросил Злобин. — Хороша.

— Сушкин с Валеркой поднесли. Добычливая у них была ночь. Пяток вовсе крупных закололи, а по килу которые, дак и не знаю. Десятка с три, однако. Думал, и мы с тобой сходим. К зиме в город запасем. — Обстоятельно рассказывал Михаил и старался проникнуть в настроение Игоря.

— Сходим еще. Бортом-то и не пахнет. Когда-а придет. Время будет, — раздумчиво ответил Злобин, и Михаил успокоился за него.

— Все-то где?

— Дак эти-то спят. Сушкин-то с Валеркой Зыбковым. Тут, неподалеку. В пологах. Мошка-а нынче — страсть. А остальные баню ладят.

— Ну, добро, — как свое что-то утвердил Злобин.

— Сам-то как, Трофимыч? — внимательно вглядываясь в лицо, спросил Михаил.

— Да ничего вроде. Терпимо, — медленно, успокоительно выговорил Злобин.

— Анти-и-па, — ввинтился через дверь окрик снаружи.

— Пойду помогу им, — поднялся Михаил. — Потом с тобой попаримся, последние.


Стены глушат внешние шумы: слабые почти не долетают, а посильнее — как издалека.

Игорь услыхал шуршащий топоток под столом. На пересохшем бумажном лоскуте, изогнув длинненькую спинку, застыл пронырливый темно-рыжий горностай. Внимательно блеснул выпуклыми глазенками на Игоря и, прикинув что никак тот его не перехватит, цапнул зубами окрошенный подвялившийся ломтик мяса и сверкнул в щель.

«Смотри-ка. Обнаглел, — усмехнулся Игорь, — прямо как понимает, что до зимы его шкура ни на что не годная».

Пошарил рукой на столе и кинул соседу свежий кусок.

Вздребезжав, стукнула дверь. Игорь вышел из полудремы, но глаз не открывал: так-то меньше будут беспокоить.

Кто-то залез под нары и возился, пыхтел там, а потом тряхнул его за плечо. Но не больно. Да и утихло совсем уж в боку.

— Трофимыч. Спишь, што ль?

— Ну, чего, чего тебе? — узнал Злобин по голосу Никиту и открыл глаза.

— Да вот, шашку сигнальную дымовую хотел найти. Не попадается… у тебя-то, может, остались? — почему-то смущенно спрашивал Никита.

— Зачем тебе? Осталось всего пять. Мало ли… Понадобиться еще могут. Вон, борт придет, так направление ветра ему показать.

— Дай одну. Пороюсь потом как следует — отдам. У меня есть где-то припасенные, — мялся, юлил глазами Никита.

— Возьми. Вон рюкзак на стенке висит. В широком кармане. Чего случилось-то? — бодрее прежнего старался говорить Злобин.

— Нет. Чего случилось? Ничего не случилось. Не понимаешь, што ль? По надобности выйти. Ветра на дворе нету. Мошка-а! Осатанела. Штаны только скинешь, так враз облепят. Живот у меня крутит чего-то. Сожрал, што ли, што-нито, наверное.

— Так что ж ты, дурило, под задницей ее задымишь? Задохнешься ведь, черт тебя подери.

— Не-э-а. Мы летом делали так от комаров. Десятка четыре на складе брали. Ну, ты дай. Дай, однако!

— Да бери же, сказал! — не замечая, что улыбается, в сердцах проговорил Злобин.

— Как же я сам-то? В чужой карман полезу? Ну, встань, Трофимыч.

— Да пропади ты пропадом со своим поносом! Бери сам, тебе говорят!

Дрогнул от крепкого злобинского голоса Никита-конюх: тоже знал за ним резкость; и, держась левой рукой за живот, напряженно переминаясь с ноги на ногу, шибко страдая, правой шарил в рюкзаке, а сам виновато смотрел в подбородок Злобину, ибо давно, с самой юности, не лазал в чужой карман, а в присутствии хозяина и вовсе никогда этого не делал.


Дверь хлопнула, Игорь закрыл глаза. Он представил здоровенного нагловатого Никиту, напряженно сидящего сейчас в кустах, кашляющего, отмахивающегося от мошки, от ядовитого дыма, и расхохотался.

Смех отозвался в боку приглушенной, забытой болью и напомнил Игорю его настоящее положение. Он тоскливо, жалобно выругал многострадальную человеческую матерь и снова затих.

Недолго дремалось Злобину. По гоготу, по диким счастливым крикам снаружи всплыл он из нездорового дневного сна и сообразил, что к концу идет общая баня. Пора готовиться ему.

Ох, как не хотелось поднимать Игорю привыкшее к занемелому покою тело, как не хотелось перешагивать еще раз через боль, уже столько часов забытую. Но не вылежать ее, не на кого, кроме себя, надеяться. Хорошо бы поверить, что у людей рядом нет до него злого дела. Но пуля-то в боку сидит, и послал ее человек, который здесь где-то ходит — не за тысячу верст.

Он встал. Только первые минуты муторно было. И то не понять: от долгого ли неподвижного лежания, от вчерашней ли усталости или потери крови.

Заранее Игорь не думал, как да что будет делать со своей раной, но сразу, как не впервой, стал готовить все нужное. Из фанерного обтертого за лето грубыми брезентовыми вьючными суминами ящика походной аптеки достал пинцет, йод, вату и бинт — широкий, большой, надежно упакованный в пергаментную бумагу.

Еще поколебался — не взять ли скальпель, но решил — не надо. Свой нож к руке привычней да и острей. Если глубоко вошла пуля и надрезать придется, то уж лучше нож прокалить и йодом помазать.

И еще, чтобы посмотреть рану, взял Кешкино круглое, с проволочной подставкой зеркало в никелированной оправе. С одной стороны чуть выпуклое — увеличивает, с другой плоское — что есть, то и увидишь. Не больше, но и не меньше.

Все сложил в полотенце, концом перестелил — не брякает, не видно, что в нем запрятано.

Дверь открылась широко и откинулась совсем нараспашку. Прокаленный паром, голый и от этого неузнаваемо могучий, шагнул через порожек к ведру с холодной чистой водой Никита. Пил долго, осторожно, как наработавшаяся горячая лошадь. Напившись, крякнул и боком вышел.

Только за ним Злобин, а в дверях, загородив свет дневной, Сушкин. Уступил он дорогу, но смотрел внимательно. Глаза серьезно приузил. И показалось Игорю, что ничего для него хорошего не пробилось из сушкинской души через этот взгляд. Они с тех памятных пор всегда тяжело встречаются, почти никогда не разговаривают, но сейчас у Злобина конкретная мысль мелькнула: «Мог он, мог».

Задумчиво пошел Игорь к темной от сырости банной палатке, мимо сыто покуривавших бородачей: распушившихся, чистых, незнакомых даже. В тон их неспешному делу поздравил всех с легким паром, задал традиционный вопрос, как, мол, чувствуют себя после бани, и сам не торопясь выслушал ожидаемый экспедиционный ответ, что первые полгода чувствуют себя ничего. Стараясь не морщиться от боли, пригнулся во вход банной палатки. Вслед ему глядели, видимо, потому как Никита крикнул: «Заспался, начальник? Кваску-бражки не оставим. Понимай сам: год не пей, два не пей, а опосля бани — штаны продай, да выпей». — И здорово, с жеребячьим табунным гулом, захохотал.

А Злобин понял — без него они сегодня обедать не станут.

6

Михаил ждал. Понуро сидел он на корточках спиной к прокаленной каменной груде. Грелся. Пара почти не было, экономил он жар до Игорева прихода.

— Ну-к, чо, начальник? Рассупонивайся. Помочь? — не вставая, сказал он и взглянул на Игоря из-под обсыпанного бисеринами пота лба.

— Сам я, — ответил тот негромко, опасаясь, как бы от костра не услышали его сломленный смирный голос. Но только начал раздеваться — сморщился от боли, и Михаил спохватился, встал помогать.

Осторожно, стараясь не нагибаться, снял с себя Игорь все. Тряпица присохла. Не отставала. Злобин взял зеркало, отвел его рукой в сторону и за спину. Посмотрел. Ничего особо ужасного вокруг лоскутка не было — будто чиряк зрелый сковырнулся.

— Слышь-ка, Михаил, ты пару поддай. Знобит меня. Да и это отмокнет, с паром отойдет.

— Точно. Распаришь, и посмотрим, — успокаивающе поддакнул Михаил.

Он черпанул кружкой горячей воды из ведра, стоящего обочь пышущей жаром печки-грудки, и длинно плеснул на камни: вдоль и сверху. Пар ударил белый, резкий и сухой, а когда рассеялся, стало сразу приятно жарко. Вялым пареным огурцом пахнула из-под ног хвоя кедрового стланика. Занежилось в легком пару усталое тело, почти полгода — весь полевой сезон — не знавшее такого отдыха. Чтобы не нагибаться, Игорь опустился на колени, зажмурился и стал думать, что вот бы на этом месте, на боку, действительно был чирей простудный. Сейчас бы погрелся, обмыл его да привязал черную пахучую мазь, и конец всему.

— Ну, как? — спросил Михаил. — Парок не жгет?

— Нормально, погреюсь, — ответил Игорь вяло. — Плесни еще. Да сам-то не жди, парься.

И Михаил плеснул. Встал, угнутой вниз от жара головой повел в сторону Злобина — как он там, и, отдышавшись, поддал еще парку.

Заплясал, заахал, а как стал пар уходить через брезент, черпанул полную кружку, поддал еще и уже без опаски за Злобина, позабывшись, жмурясь и стирая набегавший со лба пот, нашарил веник из мелколистой березы-ярника и пошел, пошел нахлестывать себе бока и спину, плечи. И ниже, и ниже, а потом снова по плечам, по груди. Он охал, поднимал то одну, то другую ногу, распрямлялся и расправлялся и снова угибал голову вниз и наклонялся всем телом.

Позавидовал ему Злобин, и Михаил как почувствовал это — стал торопливо обмываться.

Не поднялся Злобин с колен, а разогнулся твердо, будто пружина стальная внутри сработала. Опять закипела в нем обида и злость. Решил безотлагательно пройти через предстоящее. Думал, коли попал в такую переделку, скорее надо ему становиться на ноги. До дрожи в каждом мускуле захотелось снова быть здоровым, готовым ко всему, мо́гущим, если надо, и десятерым за себя горло перегрызть.

Начал было осторожно лоскут отклеивать. Напряг руку и медленно отдирал. Тряпица шла. Он туго прижимал кожу левой рукой, так туго, что не различал уже боли от воспаленных краев ранки, а как почувствовал, что натянулась кожа на краешке, осторожно потянул с другой стороны и рванул напрочь.

Не на гору под рюкзаком шел, а отдышаться пришлось с минуту. Сбить напряжение.

— Слышь, Михаил, посмотри, глубоко она там, собака? — Хриплым, севшим голосом попросил Злобин и повел в его сторону глазами понизу, чтобы не спугнуть острым взглядом — не отошел еще от боли и злости на самого себя.

— Сукровица сочится помаленьку, и не видать, — ответил Михаил, опасливо заходя ему за спину.

— Ты пинцетом пощупай по центру. Если близко — вынь. Ну?

— Нет, Трофимыч, не могу. Грех на душу брать… Не доктор ведь я. Надо тебе к врачу, к хирургу. А если заражение будет, как я потом? Грех на мне останется. Давай завяжем… И надо борт просить. Санрейс. В больницу тебе надо. Чую.

— Эх ты, еще, говоришь, охотник киренгский. Держи зеркало. Держи, держи, я сам попробую. Йод дай и этот… пинцет. Вон, в полотенце. Эх-ха. А говоришь, воевал. Говоришь, на Хингане не то бывало.

Михаил, подчинившись нацеленной злобинской твердости, покорно подал открытый пузырек. Рука его заметно дрожала.

Злобин макнул никелированные хоботки инструмента в пахнущую гнилым морем буро-красную жидкость и, сдвинув их, завернул лицо назад.

Он стиснул зубы так, что челюстные кости под деснами заныли, и стал думать, что боль, которая сейчас будет, не такая уж сильная, а главное — она недолгая.

Он ткнет пинцетом и заденет пулю — это секунды. Ожог и все. Вот потом похуже — ухватить и достать. Вот тут — терпеть, но тоже недолго. Стерпимо должно быть. Зато потом рана станет чистая. Она на нем, как на волке, затянется, и уж тогда его голой рукой не возьмешь. Тогда он снова в тайге хозяин.

Он завел пинцет в рану. В боку защипало сильно и остро кольнуло. «Ерунда», — упорно думал Злобин. Чуть заглубил, и в животе тошным холодом натянулась боль — вот она, свинчатка. «Х-ха», — вынул он пинцет, выдохнул и тыльной стороной ладони вытер пот со лба.

— Рядом, под кожей, сучара. А ты говоришь — в больницу. Нет. Врешь. Сам колупну. Зажги папиросу, затянусь разок.

Злобин затянулся и не понял дыма, только головокружение прошло и резче видеть стал.

— Держи, — подал Михаилу папиросу и, передавая, еще дважды жадно затянулся. — Ну, давай, направь зеркало, — тихо произнес он и твердо кивнул головой.

Напрягся весь, мускулы до боли, до дрожи напружинил, и, чуть разведя указательным пальцем хищные хоботки пинцета, подвел его к ране. Чутко уперся в пулю, переждал боль и еще несколько секунд не мог заставить себя приготовиться к главному. Уже решил, что не сможет больше мучиться, осатанел от ярости на нерешительную руку свою. И, когда готов был ее отдернуть, бешенством воли толкнул пинцет вглубь.

Зная, что сил больше не хватит надолго, дернул из тела раскаленную болью тугую пробку свинца.

Его сильно затошнило, и он хотел вытолкнуть из желудка ненужный ком, но Михаил расторопно поднес к его безвольно раскрытым губам кружку с холодной прозрачной горной водой.

«Ну все, все, — мысленно успокаивал себя Злобин. — Все», — думал он и, стуча зубами, давясь, выцедил два глотка невкусной пресной воды.

Чудно даже было Злобину: как это внутри его тела металл схватился за металл.

7

На следующее утро с главной базы сообщили, что «борта» в ближайшую неделю для зимовья не будет. Кеша на тревожную немоту барака прямо в сеансе связи успокоительно махнул рукой.

И хотя все в эфире было таинственно, непонятно непосвященному человеку: и говорилось, и отстукивалось ключом «кодировано», да и только то, что им знать необходимо, он, щелкнув выключателем, объяснил:

— На севере от нас летают. Чья-то бригада замолчала. Четвертый день на связь не выходят. К ним пошли «бортом». Да-а-а, ничо. У них питание село. Я знаю. Точно. Неделю назад еще еле пробивались.

— И как это, Кеша, ты все чуешь? — наивно удивился Колька Теряк. Что-то он задумал, и надо ему было вызнать обстановку до корней.

— Соображать надо, — солидно ответил ему Кеша. — Я их давно слушаю. Как включатся — норма, слышно, а потом резко — затухание. Вопрос: почему? Ответ: напряжение падает. Понял? Батареи слабые. Так что никаких чепе. Дней через десять за нами придут.

— Тьфу, тьфу, тьфу, — суеверно испугался Никита.

— А-а, тогда нам што горевать? — весело потрогал всех глазами Теряк. — Искать не пошлют, ребята целы. Надо с пользой время провести. Гусь-утка летит. Думаю сходить. Тут километров двадцать. Озеро горное есть…

Говорил он в сторону Злобина, но на него упорно не смотрел. Злобин деликатность Теряка принял. Игорю за все дела здесь отвечать, если что… Он здесь по должности оказался старшим. Конечно, все лето Колька был сам себе в тайге хозяин, тоже бригадой руководил, только строительной. И сейчас ни он, ни кто другой ни под каким приказом не подписывался, но старший должен быть — это закон, закон неписаный. Колька понимал и смирял гордыню. И все понимали. Злобин, похоже, приболел: с простудой лежит. Если бы он толковал об этом с Сушкиным, то ясно — устранился сам и пусть, значит, у другого об их житье-бытье голова болит. Сушкин следующий за Злобиным по рангу. Разговора такого не было, да и Сушкин, заметили, в зимовье тоже сидеть не расположен.

— Слышь, Коля, ты один не ходи, — Игорь приподнялся на локте, — мало ли… Береженого бог бережет.

— Ну дак ясно. Толкуй… Сезон-то кончился. Это весной: не до жиру — быть бы живу, а теперь в полной целости свою арматуру домой привезти охота.

— А-а, была не была! Пойдем, Теряк. Может, лебедей увидим, — с восторженным потягом повел плечами назад Никита.

— Пойдем, — вздохнул Теряк: какой уж Никита по охоте напарник. Да, видно, и Николай не гусятины хотел, а тишины.

— Ну, вы токо вот что, — остановил против них строгий палец Кеша, — когда вас ждать и без баловства. Сказано, в срок придете — слово свято.

Сушкин дождался наконец — решили дело без него. Прихватил на плечо рюкзачишко — вольному воля — и кивнул:

— Я на берег, против зимовья. Ты пойдешь? — выжидательно спросил он Зыбкова.

— Да, да. Пойду. Только к вечеру. Материалы дооформлю, — вздохнул Валерка.

И наступила в зимовье размеренная тишина.

Михаил молчаливо согласился готовить еду: зашуршал мешочками с крупой, задвигал консервными банками — начальник в зимовье, а он при начальнике; впрочем, не поэтому, по делу так выходило — без приказов, вольно.

Кеша, как и всегда на таежной базе, неукоснительно на час, на два засел усовершенствовать радиостанцию. И тут его не трогай, не подходи.

Зыбков, шевеля губами, обсчитывал результаты полевых наблюдений, изредка в муке наморщивая лоб и возводя глаза к воображаемому небу.

Злобин лежал и думал. Не сводились у него концы с концами. Он не то чтобы умом все в своей жизни додумывал до ясности, но чувствовал истину всегда. Видимо, за это его и уважали: он часто знал, что и как надо делать, без сомнений, без вариантов. Четко. И, наверное, за это же его иногда не любили.

А в эти дни растерялся Злобин. И решил он начать все сначала. Думать и взвешивать. Решение должно быть.

Михаил собрал продукты и вышел наружу к костру. «Пойти к нему, еще поговорить? — спросил себя Игорь. — А что он нового скажет?»

И тут скользкая мысль всплыла. Не нужно Михаила больше тревожить. Пока… Он ведь не верит в то, что Сушкин мог… Значит, если что подозрительное, но, на его взгляд, несущественное и знает — не сказал с целью. Нет, не со зла, конечно, наоборот, от добра к Злобину. Чтобы не натворил он непоправимых дел.

— Слышь, Валера, все спросить тебя хочу. Ты, извини, оторвись на минуту. Что, рыбы-то много в речке?

— А? Рыбы? Есть маленько, — сдержанно засмеялся Валерка. — Ты чего это все лежишь? Айда с нами. Сегодня опять лучить будем.

— Да-а, что-то, Валера, застудился я, и чирьи некстати пошли. А где ж вы колете? Далеко позавчера сплывали-то?

— Охота была далеко-то спускаться. Тащи потом на себе и лодку и все. Против зимовья почти, — любовно вырисовывая столбики уже послушных, проверенных цифр, ответил Валера.

— Интересно. Я вот видел, несколько крупных вы добыли, — вкрадчиво понизил голос Злобин. — Секрет не откроешь? Видел вашу острогу: прямые жала. Почти что без крючков. Как же вы рыбу достаете? Небось на мелководье выводите и из малопульки добиваете?

— Не-а. Я сам так и хотел. Да нету у меня «тозовки».

— А сушкинская?

— Не берем ее. Я… — Валера смущенно склонился над столом. — Пуля там в стволе застряла.

— Как это? — равнодушным тоном постарался спросить Злобин.

— Да я утку-каменушку стрелял, — поднял Валера голову и мимо Игоря в стену смотрит. — Патрон, что ли, бракованный попался? Пах потихоньку, и пуля не вылетела. Ну, Вася расстроился, забрал. Так теперь и лежит, вон, под нарами. Не-э. Мы по-другому придумали — багорчик сделали. К дну ее прижимаем острогой, а потом багорчиком цепляем за жабры. Нормально, ни одна не убежала, — подмигнул черным узким глазом Валерка.

— Эх ты, голова, — осудил его Злобин. — Давай винтовку, сейчас наладим.

— Брось ты, не надо. Я сам. Вот освобожусь, шомпол сделаю и выбью.

— Не вздумай. Сушкин голову тебе тогда свинтит. Выбивать станешь — ствол раздуешь или царапин наделаешь. Эхо-хо, охотник. Давай, давай, — равнодушным притворился Игорь, а сам ой как хотел подержать в руках эту винтовку.

Злобин вытащил затвор и заглянул в ствол.

— Кеша, дай-ка проволочку.

Кеша повернулся к ним отсутствующим лицом, посоображал с минуту над чем-то своим и молча протянул крупными мотками смотанный провод — тонкий гибкий медный тросик.

Злобин еще сомневался, но несколько раз заведя в канал ствола распрямленную медную проволоку, по звуку понял, что не грязь там набилась: точно, пуля.

— Давай патрон, — впервые взглянув на Зыбкова прямо и ясно, сказал Игорь. Легко ему стало, и весело он сказал.

Валерка подал коробочку: «Спортивно-охотничьи. Опасны на расстоянии тысяча пятьсот метров», останавливающим четким шрифтом было напечатано на синеватом картоне.

Злобин раскачал и извлек пулю, осторожно, держа ствол вертикально, вставил гильзу с порохом в патронник и закрыл затвор.

Выстрел в зимовье прозвучал глухо. Пуля, предназначенная несколько дней назад черной утке, сбила с потолка труху и запорошила Злобину лицо.


Для пущего разгона чуть ослабил свое дыхание ветер с Ледовитого океана — пришло невиданное, редкое для этого времени тепло.

В последние дни осени одаривало скупое солнце таежные долины. Золотистыми искрами летели с лиственниц иглы. Терялись под кустарничками багульника и голубицы. Просеивались на землю сквозь белый мох-ягель, но видимым ковром устилали береговые россыпи камней. Падали на голубую с изумрудным просветом воду и, не колышась, тонким слоем самородного золота лежали на ней в языках речных заливов у самого берега. Подальше разбивался золотой ковер на лоскутки, рассеивался в круговоротах. Местами целые ковровые дорожки тянулись к стрежню и пропадали в бесконечном смешении вод.

Редкими головешками проносились по перекатам утки-каменушки. Остановившимися торпедами таились по глубоким вымоинам черно-голубые сверху хариусы, дожидавшиеся легкой придонной добычи. Без веселых верхних рыбьих всплесков неслась плотная осенняя вода так далеко, что сомнительно было докатиться ей до устья к скорому ледоставу.

За несколько дней вылежался Злобин в зимовьишке. Редкими словами, но до того истово рассказал он про свою болячку в боку, что и сам поверил, как выдавил чиряк и как целый куст мелких у него там теперь зазудился. И вот уже пятый день он на берегу с Михаилом: мирно, покойно, как и мечтали все лето.

Михайло обловил нижние и верхние ямки. Только рядом не трогал. То ли оставил напоследок, то ли ждал, когда Игорь удилище сможет держать и потешиться.

Разделанные, присоленные рыбины покачивались на шнурах — вялились. На ободранной от мха и торфяных корневищ земле, на самой вечной, не нарушаемой солнцем мерзлоте лежали свежие, еще не обработанные: готовили закоптить домой.

Хорошо после сумасшедшего напряжения нервов, нацеленного в одну точку: сделать плановое задание; после ежечасного подчинения своего «я» и своеволия зависимых от тебя, начальника, людей, вдруг услышать тишину; понять, что все окончилось и можно, когда сам захочешь, проснуться, поесть, идти или лежать. Хорошо не гнать свои мысли по прямым тропам к цели, а пустить их на вольный выпас памяти и, не напрягаясь, следить, как бродят они там, где им вздумается. Ничто не мешает тогда слышать боязливые шорохи пищухи за камнем, следить мрачный полет вещего таежного ворона, наблюдать за озорным бурундуком, удивляться совершенству приспособленности растущей в нескольких сантиметрах от обтаявшей наледи пушицы-черноголовника. И любить все это. Хорошо! И, наверное, только тогда, если совсем нет людей вокруг, может забыть обиженный человек и людское зло.

Над тлеющим очажком бездымного жара, умелом костерке, взбулькивает полуведерная кастрюля. Третьи хариусы довариваются в помутневшей жирной воде. Сладким запахом бросается оттуда парок.

Михаил не тревожил Игоря в эти дни. И не выпытывал, и не наставлял. Да и не за одно экспедиционное, на риске прожитое лето узнал он характер своего начальника, его правило разбираться во всем самому и несворачивающую с самостоятельного русла волю.

— Ну, паря, через полчасика исть будем. Эх, люблю повеселиться, особенно пожрать, — колдовал над кастрюлей Михаил. — Вот и квитаюсь я за лето. То ты все мясо добывал, теперичь моей рыбки покушаем. Хороша-а. Мне рыба не надоедает. Бывало, на Киренге неделями ел, а думал… и еще бы ел. А теперь нам сам бог велел — шибко отощали за лето.

Злобин ладил муху. На хорошем окуневом крючке уже насажена была черная головка — обточенный бруском кроха-кусочек резины от каблука; и войлочное тельце — от стельки отрезал. Вырезаны из полиэтиленовой пленки крылышки. Выдернул он из брезентового лоскута нитку. Примотал их. Не забыл и три волоска из бороды пополам согнуть и под брюшко сунуть — ножки.

— Гляди, Михаил, живая, — подбросил Игорь муху на ладони. — Живой слепень.

— Ловко. Однако течение здеся тихое, да и осень. Паут-овод давно осекся, пропал, в воду не падает. Навряд обманешь, — засомневался было Михаил.

— А вот давай сейчас и попробуем, — азартно поднялся Злобин.

— Спробуй, не долго только. Доварю, шумну.


Чуть ниже широкого места, где вода вырывалась из глубокого покоя и, закручиваясь, бурлила от придонных высоких камней, начал Игорь высматривать подходящую струю. Встал на вдающуюся в воду глыбу и пустил муху. Сухая, еще легкая, запрыгала она по бурунчикам и, выбрав леску, нырнула вглубь. Прошла минута… Ничего.

Игорь косо повел удилищем вверх, муха всплыла. Он потянул ее на себя и опять пустил вниз, только на этот раз вытянул руку дальше, чтобы насадка могла нырнуть меж двух больших камней, темневших в полуметре от поверхности воды. Когда леска распрямилась, ему ясно почудилось — дернуло. Он даже про себя суеверно-безнадежно подумал: «Укололась, теперь не возьмет».

— Э-ге-эй, давай. Иди-и, — раздался от костерка голос Михаила, но Злобиным уже овладел азарт рыбалки. «Сейчас, сейчас», — шептал он, а глазами выискивал, где бы стать еще на метр, на два ниже.

Второй раз дернуло слабее, но он ощутил это явно, потому что ждал. Только засечь не успел опять. Игорь слышал, что подошел Михаил — хрустели на берегу под сапогами камешки; неприятно тянуло и покалывало в заживающем боку; а сам раз за разом лихорадочно и впустую проводил и проводил муху меж камней. Когда в последний раз только начал плавно потягивать на себя, снова рвануло, сильно, но он уже приловчился и одновременно с рывком подсек.

— Ну, што? — Прерывисто спросил за спиной Михаил.

— Зацепило, кажется, — недоуменно ответил Игорь. Он удилищем пытался поднять муху на поверхность, и в этот момент уловил, как что-то живое, несдвигаемо-тяжелое, повело леску в сторону.

— Тащи, тащи. Уйдет, — скороговоркой запричитал Михаил.

— Не гуди под руку. Не мешай, не мешай. Вот здоровый! Оборвет все к чертям. Надо, чтоб устал.

Первые секунды Игорь даже не мог сдвинуть рыбу с места, но потом она подалась, и он повел, повел ее к берегу. Михаил, не говоря ни слова, забежал в воду. Рыба, испугавшись, резко повернула и пошла к середине в глубину. Злобин едва успел повернуть удилище перпендикулярно леске и смягчить рывок.

— Ты что же делаешь… твою в душу, в гробину мать. Выйди! Не пугай. Не пугай, выйди. Дубина, — шипел змеей Злобин.

Михаил медленно вышел из воды, он обиделся здорово, тут же забыл обиду и, закуривая наспех, снова засуетился на берегу.

Наконец, Злобину удалось поднять рыбью голову к поверхности — дать ей глотнуть воздуху. И еще раз, и еще. Осторожно, чтобы не ошалела она от боли, но и леску постоянно держа внатяг, повел добычу к берегу в заливчик, на мелководье. И увидел.

Это был большой, чуть не в три четверти метра, ленок: и думать нечего было вытащить его на лесе. Тогда попытался перетянуть рыбину через мель в спокойную воду. Положив удилище, заперебирал пальцами леску; выбрал, оставил ее в левой и покрался к рыбине с хвоста, потягивая из-за спины нож правой рукой.

— Давай двоем, двоем давай, — направился было к нему Михаил.

— Сбоку, прямо не иди. Увидит, — сквозь зубы тихо, напряженно бросал ему Злобин. — Отсеки дорогу. От воды, от речки заходи.

Грудные плавники ленка упирались в камешки дна, и поэтому, обессиленный, он стоял на месте, загнанно взмахивая жабрами, и, даже видно было, поводил глазами.

В тот момент, когда рыба, казалось, набралась сил для нового рывка, Злобин плавным быстрым движением, для Михаила-то и неуловимым, — приходилось ему так вот быстро и точно орудовать ножом, когда вьючные олени запутывались в густом стланике поводами, бились и смертно хрипели, — сунул ей острие ножа сверху и сбоку в голову. Вода взмутилась, леска оборвалась, и уже Михаил, как дети брызгаются в зной на речке, выплескивал добычу на берег.

— У-ух. Да-а, — перевел дух Михаил. — Взяли. Вот это взяли. Смотри какой. Как эт мы его, а? Мне все харюзы попадались. Здоровый. Острожку надо будет принесть, на случай. Еще небось добудем. Быть того не может, чтобы он один такой здесь проживал.

— А ты боялся. Не возьмет. Возьмет! Муха-то живая. Ты прости меня, дурака, что я на тебя зашумел, — мальчишеским радостным голосом выговаривал Игорь, просовывая ленку под жабры пальцы. Тот лежал, расшеперив спинной, шириной в ладонь, плавник, по которому семицветной радугой, тускнея, бежали и навсегда пропадали цвета. Судорожно давясь, хватал он ртом воздух. Пятнистое тело вздрагивало, извивалось, затихало, и только не густела разбавленная водой кровь над плавником.


— Ну, садись. — Михаил дымящейся грудой выложил в миску вторую закладку рыбы. Горячую сверху. Через край, наклонив кастрюлю, быстро плеснул в первую кружку и потом медленно, чтоб не замутить, нацедил по самый верх вторую.

— Юшку надо горячую пить, чтоб сердце жгло, — сглотнул слюну Михаил.

— Ага, а квас, значит, холодный, чтоб зубы ныли, — весело поддакнул Злобин.

— Ах, духовитая, — приговаривал Михаил, суетясь руками над кружками, сухарями и рыбой. — Вот ведь ничего нет. Рыба только, соль да щепоть перца, а куда там. Она, уха настоящая, и должна быть из рыбы одной. Это, что добавляют шуешь-муешь всякую, приправы там, крупу — от бедности. Хорошей рыбы поболе, да в одну юшку два, три раза заложить… И ничего не надо.

— Слышь-ко, Трофимыч, не год мы с тобой в тайге нужду хлебали, а вот не пойму, как ты мог такое надумать. С Сушкиным-то… Что он это мог. Ну, и его тоже надо… — Подкараулил-таки своим вопросом Михаил Злобина: мучило его темное дело — боялся за начальника.

Игорь долго поворачивался и нырнул взглядом Михаилу прямо в глаза, в душу, в самую глубину.

— А как еще с ним можно? Пулю ему, гаду, если он, — без сомнения ответил, твердо.

— Вот, — обрадовался даже Михаил, — про то и разговор. Сам пойми, добра тебе хочу, потому сам от тебя добро помню. Да ты все знаешь. Речь не про то. Ведь не судья ты ему. К примеру это я, што ему или там кому другому. Чую, знаешь, не он это.

— А кто ж ему судья-то? — склонив голову набок, с прищуром взглянул Злобин. — А-а, кто?

— Да ты пойми. Ты не злися, не злися. Судья, конешно, каждый. И ты по-своему, и я по-своему, и любой. А над жизнью его никто не судья. Как такое дело на себя взять? Как с этим жить бы стал? Ну?

— А-а, ты вот про что. Ну да, слыхал я. Слыхал. Помню, как-то в Рязанской области в колхозе, учился когда, на картошку посылали… Так помню, там бабку одну зонник ограбил. Мразь. Там избы-то не закрывают на замок, а он забрался и двести рублей взял копейками. Тряпки. Хотя, не пойму, какие у старухи могли быть тряпки, чего там брать-то с пенсии в двадцать рублей? Так она, бедная, горевала, горевала и утешилась: мол, пусть лучше у нас украдут, чем мы украдем. Мудро. Как считаешь? Му-у-дро. Мудро, да не хлопотно. А он еще украдет и еще, — безжалостно и твердо вбивал слова Злобин.

— Ну-у, на то люди специально есть, — спокойно возразил Михаил. — Милиция, суд народный.

— Да. Понимаю. Им за это деньги платят. Ладно. Там, — Игорь неопределенно повел рукой на запад, — может быть. Здесь-то другое дело, Михаил Степанович. Здесь-то их нет, людей, которые специально. Здесь… вот она — мать родна — тайга-а. А ты знаешь, как по науке, по геоморфологии, ее определяют? Ты подожди. Понятно, ты и без меня и без всякой науки лучше знаешь, что она есть такое, тайга-то. А я тебе все равно скажу. Тайга — не листвяки по распадкам. Тайга — это необжитая или малообжитая труднодоступная, да еще местами — горная, местность в районах Сибири, Дальнего Востока или Севера. Вот так-то вот, — успокаиваясь и переходя на ровный почти тон, выговаривал Злобин, — тайга здесь и мы. Ты да я, да такие как мы с тобой. Если я не судья, да другой тоже увидит, а грех на душу не возьмет — и пойдет, и поедет. Дале-э-ко-о заедем. Люди без совести что хошь делать будут. Остановить-то некому.

Вот ты недавно рассказывал, как в перестрелку попали. Я понял, к чему ты это. Мол, пострадали, ну, или пострадать могли, — движением руки остановил Михаила Злобин, — все могли, ан разобрались — виноват один. Ты думаешь, и вывод только один — разбираться всегда надо прежде всего. Это точно. Не спорю. А вот скажи, нашелся бы такой, как я, и взял бы грех на себя. Один бы увидел да шлепнул гада, который на лабазе барахолил, а тень на всех бросил. Шлепнуть бы, да концы в воду. И все?! Кончилось. Нет больше зла никому. Я тех, кто на вас засаду устроил, не осуждаю. По таежному закону они правы. Да ты ведь понимаешь все. Как люди в последней надежде на лабаз приходят? Для них это последний шанс выжить, не погибнуть от холода и голода. Мы же с тобой сами… А-а-а. Что говорить… Вот и выходит: они правы, закон таежный справедлив, а из этой правоты могли невинные люди пострадать. Из-за одного гада.

— Ну, тебя, видать, не переспоришь, — примирительно вздохнул Михаил, осторожно разминая подсушенную у костра папиросу. — Только скажу тебе, сделал бы ты так с Сушкиным или там с кем, беда была бы. Потому как ты один судом быть хошь, а в народе говорят: ум — хорошо, два — лучше. Один ошибешься. А и не ошибешься… Вроде добро другим сделаешь, да про то никто и не знает. А ну как не надо им такого добра? Насильно ты им, выходит, хорошее дело сделал. Радости от этого не бывает никому. Потом еще. Человек — он разный бывает. Сегодня — злое сделал, а бывает — завтра доброе сделает. Как жизнь повернет. Ну, не все, не все. Я понимаю. Хорошо, однако, что все обошлось. Он, он, гля, плисочка. Как комаров егоза ловит. Это надо, совсем людей не боится. Не, не он стрелял и не он. Случайность какая-то. Зарастет и забудется. И слава богу. И хорошо.

— Может быть, и хорошо, — тихо и задумчиво произнес Злобин. — Как ты сказал, плисочка? На западе трясогузкой называют. Да, доверчивая к человеку птица, я тоже замечал. Ты никому не говори про эти дела, а то, случится что с Сушкиным… Наплетут и на меня телегу покатят. — И Злобин неприступно замолчал.


Костер притух. Задернулся серым чешуйчатым пеплом, и только одна, тальникового комля головня, тонко дымила вкусным дымком.

Тепло уже было, но комары, прибитые к земле предутренними заморозками, так и не поднялись, не досаждали.

Поели сытно, клонило задремать, но непривычно было дремать с утра, не намаявшись от работы, и потому мирно курили легкий для тайги табак «Беломорканала» и думали всяк о своем.

Злобин еще мысленно спорил с Михаилом и не соглашался с ним никак. Но ловил себя, что перебрал, и проверил всех, и все ни при чем, что надоело ему напряжение, страх; рад, что не нашел т о г о человека.

Михаил недоволен был собой, понимал, что не смог доказать Игорю, что хотел. И думал, какими же словами можно сделать такое, где и у кого есть такие слова.

8

На противоположной стороне реки заколыхались верхушки кустов, и Злобин, резко выбросив руку к карабину, напряженно охватил пальцами цевье. Михаил, с недальней думкой о свежем мясе, смотрел туда же: «Гля, не зверь ли какой?»

В естественный переливчатый шум воды странно вплелся чуждый звук жестяного ботала. Между кустами показался маленького роста человек и вывел за собой четырех навьюченных оленей, поводами связанных цугом. Он привязал передовика к кусту и спокойно сел, издали, через реку, поглядывая на Михаила с Игорем. И тут же, догоняя его, вышли с оленями еще двое.

Видно было сразу — это свои. Не вдруг разглядели их застиранные костюмы «хэбэ» и сапоги с потертой на сгибах до белесых ниток кирзой; но по тому, как сидела на них одежда, нисколько не мешая ходьбе, по брезентовым крупным заплаткам, а главное по усталому, но от привычки широкому точному шагу, узнал Злобин свою экспедицию — землемеров-геодезистов. И уж потом дошло до Игоря, по неуловимому знакомому движению в походке, что это Юлька, его бригада.

— Михайло! Давай костер пали! Рыбу давай, чай! Я им плавиться помогу. Это Юлька Чунаев. Свои. Наши выползли. Последние. Черт их дери! — засуетился Игорь, отыскивая топор.

— Юля! Мы плот вязать будем. Укладывайте шмутки. Развьючивайтесь, — крикнул Злобин на ту сторону.

— Стой. Не надо. У нас лодка есть. Сейчас надуем, — отвечали ему.

— Ага. Понял, понял. Вот, Михаил, встретились. Это Чунаев. Я ж с ним учился вместе. Помнишь, рассказывал?

— Кто с ним еще-то? — вглядывался против солнца Михаил.

— Каюр. Эвенк. Незнакомый. Ну, я дровишек принесу, — торопясь, отвечал Игорь.

— А третий кто? Работяга-то? — щурился Михаил. Наморщив лоб и приоткрыв рот, он напряженно и трудно высматривал из-под руки.

— Третьего не разглядел. Кажется, тоже незнакомый.

Юльке Игорь был рад: и встретились в тайге, и был он свой, такой свой, с которым связывала не только теперешняя жизнь, эта работа, но и все, что осталось на западе. Там еще, в последний год учебы, сошлись они накоротке. С ним даже о трудностях можно было говорить то, что другому открыть и неловко, и унизительно.

Восторг встречи захватил Игоря. Не дожидаясь, пока Юлька причалит плотней, он шагнул в воду и не заметил, как перелилась она через голенища сапог в нагретое, в уютное, в сухое.

— Ну! Ха-ха. Живой? — Внимательно, тепло вникал Игорь в Юлькино лицо.

— Живой, — отвечал тот, смущаясь и отворачиваясь слегка.

— Ну, как ты? Работу сделали? — тревожно, приглушенно задал Игорь главный вопрос.

— Сделали, — облегченно и гордо отвечал Чунаев. — Ты как? Давно здесь?

Все это коротко, пока Игорь лодку хватал и поворачивал ее бортом к берегу, а потом обнялись и, похлопывая друг друга по спинам, похохотали еще, повсматривались. Но странными они сделались людьми — сразу вспомнили, что не одни. Застеснялись, посерьезнели.

— Вы где стоите? — спросил Игоря Юлька, поворачиваясь одновременно к подходившему Михаилу и улыбаясь еще широко, но руку протянул ему уже сдержанно. — Здорово. Жив? О, здоров и уже мало-мало откормился. Так где вы тут обосновались…

— Километра три ниже. Зимовьишко там. Борта ждем. А ты как сейчас думаешь? Оленей, груз — куда? — Игорь протянул Юльке папиросы.

— Вот хорошо, вот спасибо. У нас курево вчера кончилось. Как думаю? Каюра отпущу с оленями. Срок аренды кончился. К семье он торопится. Груз к зимовью на лодке сплавим.

— А, давай сначала все сюда. Груз, каюра, работягу. Чайку попьем, рыба есть, а потом разберемся, — быстро предложил Игорь, но проследив за взглядом друга, осекся.

В суете встречи один оставался невозмутимым и неподвижным — на другом берегу против них с пустой трубкой в зубах сидел на корточках маленький человек в летней камлейке. Злобин чуть не вздрогнул от его неподвижности и отрешенности — казалось, старик-эвенк не случайно сидит так, а знает, что уже было с ними со всеми и что будет впереди. И Злобин даже представил его каменное лицо и чуть насмешливые глаза, представил, хотя не мог видеть черты его лица сейчас и, вероятно, никогда не видел его раньше.

— Не-э-т. Каюр сюда через речку не пойдет. Он оленей не оставит. А мы чаевали недавно. Чуть только не дошли к вам вчера — ночевали рядом, — объяснил Юлька.

— Давайте тогда вот как, — солидно встрял в разговор Михаил, — вы издеся оставайтесь, — кивнул он Чунаеву, — а я на тую сторону и с грузом вниз.

— Вот добро, Михайло, вот спасибо. Вот так правильно будет, — искренне обрадовался Игорь, — только как ты один на той стороне погрузишься? Неловко и лодку держать и грузиться.

— А чего один? Не один. Пока там еще двое. Погрузимся. А каюр уйдет, двоем и сплывем и разгрузимся. Мне все едино туда надо. Лепешек принесть, острожку. Вон какую рыбину взяли. Гля. Еще попытать надо. Порыбачим здесь с начальником. Да? — уставил на Злобина просительный настойчивый взгляд Михаил. — Ну, пока.

Чаю на базе оставалось немного, но Игорь не пожалел заварки. Когда вода закипела, он отломил от плитки кусок чуть не вполовину рукоятки ножа, и прессованный чай забурлил, набухая и распадаясь. Пока он запаривался, Михаил был уже на той стороне.

— Все же зови рабочего-то, бригадника. Неудобно как-то. Пусть перекусит маленько, — кивнул Игорь Юльке.

— Ефим, — крикнул тот, вставая, — плыви чай пить.

— Нет. Не хочу. Я там. На месте, — ответил с другого берега низкий хрипловатый голос, Злобину чем-то очень знакомый.

— Погоди-ка. Это какой же Ефим? Он у нас работал уже? — давя в себе еще неясное волнение, спросил Игорь.

— Ну да. Этой весной опять пришел. Я в поле вылетал поздно. Никого уже на базе не было, вот его и взял, — вяло ответил Юлька.

— Ты вроде как жалеешь, что взял? — с усмешкой спросил Игорь. — Ну, и как он у тебя поработал?

— Да не очень. Поначалу совсем без интереса, потом получше. Не подарок, в общем. Это не то, что твой Михаил. Характер у него… — неопределенно повертел пальцами Юлька, — а что он тебе? Знаешь его, что ли?

— Нет. Так я. Ничего, — потихоньку соврал зачем-то Злобин. Неясное еще что-то, но дремучее, нехорошее услужливо доставала его память, заставляла возвращаться к этому имени — Ефим.

Он знал его.

— Чего задумался? Чаю обещал. Давай. Я мяса вареного захватил, — и виновато, и испытующе, и дружелюбно сказал Юлька.

— Да, да. Садись. Извини, — предложил Игорь, — вот рыба, чай. Бери. Отъедайся. Отдыхай, твой сезон кончился, — грустно добавил Злобин.


Последние Юлькины дни, видно, были тяжелы. Он был худ с лица. Его прищуренные немигающие глаза лихорадочно блестели. Такой малоподвижный от усталости взгляд был Игорю знаком слишком хорошо; и шевельнулось в Злобине нежное сочувствие к товарищу, щедро и честно выложившему сейчас в тайге столько сил, что не осталось их как следует порадоваться встрече. Злобину думалось, что осенью лучше приходить вот так, как сейчас пришел Юлька, не сразу к жене или родственникам, потому что они не поймут. Эту усталую опустошенность примут за холодность отчуждения, неохоту говорить, за нежелание, а таких вот глаз — тревожных, напряженно прищуренных — будут просто пугаться.

Бывало такое с Игорем, и он понимал — что-то похожее в Юльке происходит. Больше его не спрашивал. Так и беседовали они некоторое время — молча, но это было худо для Злобина, потому, что он опять споткнулся о знакомый голос и начал вспоминать свою встречу с Ефимом Курхановым.


Несколько лет назад, когда Игорь только окончил институт и, хотя перед учебой успел поработать порядком, прилетел на Север молодым специалистом, жил он в странном романтически-радостном тумане новизны и суеты. Перед первой своей экспедицией большие для него, непривычные события совершались в часы, в дни. Он не успевал их осмыслить, успевал только участвовать, как подсказывали старшие товарищи, его собственный опыт, чутье, и мечтал скорее попасть в тайгу — начать работать.

В сложной мешанине людей и грузов, которыми забит был маленький деревянный аэровокзал из-за нелетной погоды, он один, пожалуй, так активно не мирился с ожиданием. Если откуда-либо прорывался «борт» или куда-нибудь самолет выпускали, он бежал узнавать, прикидывал, когда можно будет лететь его бригаде.

Он был занят, но Ефима увидел и запомнил сразу. Среди колоритных фигур старателей-отпускников, среди «экспедишников», похмельных бичей, буйноватых освободившихся из заключения мужичков, на которых Злобин по молодости смотрел сурово, потому что были при нем полевая сумка с секретными документами и оружие — Ефим его внимание остановил.

Был он подвижно и бодро здоров; хотя и узкоплеч, но на вид очень силен; с черной большой, в крупных цыганских кольцах бородой с редкими яркими искрами сединок; был он уверенный в себе и в других. Из-под низковатого порезанного продольными морщинами лба глядели в упор такие пронзительно-веселые, отчаянные до жути синие глаза, что становилось страшно, уйти хотелось от этого человека, хотя глаза вроде бы и не пугали, только посмеивались. И на Злобина он взглянул так же. Игорь даже холодок ощутил. «С чего это я?» — задал он себе было вопрос, но тут Ефим подошел к нему.

«Здравствуй, начальник, — сказал он, ничуть не стесняясь своего громкого низкого голоса, — летите в тайгу, а мыло или порошок стиральный захватить забыли? А? Стирать нечем будет — вши заедят, — ошарашил он Игоря вопросом. — Мы было так и улетели. Хэ, тоже. Хорошо, у нас начальник умный. Отпустил. Понял. Да ваш я, ваш. Тоже до Жиганска полечу. К твоим пока прибьюсь, как, против не имеешь?»

Игорь, польщенный тем, что может оказать покровительство, милостиво кивнул и тут же забыл про него, ибо неинтересен стал ему этот жуткий на вид дядя: мелка была забота, одолевавшая его.

Они не улетели в тот день, а Злобину не хотелось поступать как всем. Из застрявших экспедиционников большинство увозило свой груз в город, и только единицы оставались дежурить возле тюков и ящиков на всю зябкую ночь, рискуя быть завтра вялыми конкурентами в очереди.

Выход нашел его рабочий. Коренной якутский, из казачков, парень — Тимка. Дежурная в камере хранения, чернявая, со вкусными губами, лет двадцати пяти тетка, была подругой, как он сказал, его жены. Помещение хранилища было маленьким, и вещи принимали только у транзитных пассажиров, но Тимка обнадеживающе мигнул и буром ввинтился в толпу к хлипкому прилавку. О чем он беседовал со своей знакомой, Игорь догадывался: не серьезный вился там разговор — они всего-то раз и взглянули в сторону злобинской бригады, и то рикошетом; но Тимка явился гордый и сказал, что деваха согласна.

Когда сдавали они свои ящики, мешки, вьючные оленьи сумины, набитые, обтерханные уже до них перекочевками рюкзаки, Игорь видел, как возле похаживал Ефим. Потом он с глаз пропал.

К Тимке-казачку ехали на такси. Дед, второй злобинский рабочий, с опаской показал в заднее окно машины и шепнул, что следом едет Ефим.

В сенцах он придержал Игоря за рукав и захлебывающимся шепотом в одну длинную очередь выдал, что видел, как Ефим украл из камеры хранения рюкзак, что за этим он специально прилетал — сделать, мол, дело, никто не знает, что он сейчас в городе.

— Почему там не сказал никому? — бросил ему Злобин.

— Боялся, — просто и обезоруживающе ответил дед.

Тимкин домишко из выбеленных до серебристости временем бревен, как и все в этом старом районе Якутска, прятался за глухими заборами и сараями. Разбойное безлюдье было здесь, но Злобин не особенно переживал, потому что, хотя и не доверял до конца Тимке и не особенно надеялся на деда, был с документами и большими казенными деньгами не один. Утром еще в общежитии экспедиции присоединился к его бригаде студент-практикант, казавшийся Злобину парнем бывалым. Тем более было ему надежнее, что был практикант с ним в одних правах: ответственностью облечен — летел к своей бригаде начальником.

Они еще только осматривались, привыкали в комнате. Тимка хозяйским жестом утвердил за ними две смежные комнатушки; объяснил, мол, жена с детьми уехала к старикам и переспать здесь до утра будет отлично.

Ефим постучал и дверь открыл сразу — уверенно, спокойно вошел: бросил к стенке рюкзак, на который никто, кроме Злобина, внимания не обратил.

Дед суетливо вытащил из своего мешка и выставил на стол добротно тяжелую серебряногорлую бутылку шампанского. Он жалко улыбался поджатым от испуга лицом, блудил глазами по щербатым беленым стенам.

Ефим осмотрел всех цепко и весело. Он вытянул из пиджака поллитровку спирта с тихого синего цвета надписью на этикетке — «питьевой» и со стуком приставил к шампанскому; также продолжая оглядывать всех, закурил дешевую куцую папироску. Злобин не мог потом понять, почему натянулась тогда тишина: знали ведь только дед и он?

Ефим враз бросил окурок, на середину комнаты пихнул рюкзак и, вынув из кармана маленький складень, резанул завязки. «Посмотрим, чево тут есть», — мигнул он Злобину.

Понял ли Игорь, что Ефим хочет повязать их круговой порукой, или что другое ему пришло в голову — вспомнить потом не мог. Скорее всего, думал, что с таким вот рюкзаком прилетел из отпуска с запада человек, заработавший трудные таежные деньги прошлым летом. Ярость, как дурной хмель, шибанула ему в голову и потопила там все ненужное сейчас: страх, осторожность, рассудок. Он теперь мог все.

Злобин напрягся, поставил ногу на рюкзак и, проталкивая слова сквозь стиснутые насмерть зубы, вцелился в Ефима побелевшими глазами: «Завязывай. И пошел… Назад отдай». Злоба корежила всего, ломала, и, чтобы хоть немного успокоиться, он двинул в соседнюю комнату, рвя папиросы, закурил.

Сквозь тряскую дрожь бешенства пробились в сознание голоса — до Тимки первого дошло, и он спокойно требовал: «Ну, давай, вали! Шмутки для верности оставь. Я сам отнесу». Потом топот, сопение. Игорь было подумал, что Ефима выталкивают, но что-то было не так, и он впрыгнул в комнату.

Курханов прижал Тимку в углу. Руки их были где-то у животов, зажаты плотно между ними обоими, на полу набухали под их ногами жирные вишневые капли. Дед стоял с открытым ртом, опустив плечи, а Славка-практикант хватался за узкий охотничий нож на боку.

Злобин опешил и на какие-то секунды остолбенел, пока не дошло до него, — как в лоб стукнуло, — какая непоправимая беда может произойти. Он бросился к Ефиму и попытался оттащить его, но не мог даже с места сдвинуть. И тогда, в страхе, в ярости, не сознавая себя, сцепив железной хваткой ладони вместе, коротко и резко обрушил их ниже пуговицы восьмиклинной Ефимовой кепки, в место, где срастается шея с затылком.

Испугался он до тянущей боли под грудью, когда увидел неподвижного Ефима на полу. От стены отшатнулся Тимка, зажимая до кости, видимо, располосованную руку: «В живот хотел, подлюга» — прошелестел он белыми губами и тоже смолк, уставившись на недвижимое тело.

«Уби-и-ил! — И очень жалко стало ему своей, до сих пор такой простой и понятной жизни. — Все!» — сразу как-то опустошенно подумал он.

Дед первым снялся с места. Торопко просеменил к выходу во двор — никто и не попытался его остановить. Но он тут же вернулся и выплеснул на Ефима полное оцинкованное ведро ледяной колодезной воды. Тот зашевелился, мотая головой, привстал и, схватив рюкзак, ослепшим бугаем пошел на дверь. Отлегло у Игоря. Куда уж тут было его держать: шут с ним, пусть уходит.

До-о-лго потом все молчали. Даже по целой папиросе выкурили, и то молча.

Утром на аэровокзале Ефим подошел к Игорю как ни в чем не бывало. А Игорь бросил ему только одно слово: «Отдал?» И по тому, как тот на мгновение изменил выражение лица и утвердительно уронил: «Ну», Игорь понял, что рюкзак вернулся к хозяину и что Курханов Ефим теперь враг ему смертельный.


Злобин взглянул на реку и отвернулся, так ярко она блестела. В костре неприятно-сладковато чадили рыбьи кости. Тайга вокруг звенела от тепла и тишины. «Ему ничего не скажу, — подумал о Юльке, — пусть меньше знает, пусть крепче спит».

— Мясо хорошее добыли. Жирный олень и не старый. Где это ты его? — вроде бы рассеянно спросил Игорь.

Юлька, расслабленно вытянув к костру погудывающие наработавшиеся ноги, блаженствовал после еды, глубоко затягивался папиросой. Отдыхал.

— Нет, это не я. Ефим убил.

— Неужто ты ему карабин доверяешь? — настороженно, вкрадчиво принизил голос Злобин.

— Малопулька у него. Своя. Промысловка. Хорошо-о бьет, — мечтательно глядя в наивную голубизну просветлевшего неба и сладко выдыхая табачный дым, неторопливо выкладывал слова Юлька.

— Где же это ему повезло? В маршруте, что ли, на олешку-то наскочили? — Злобин отвернулся и прятал, приглушал в голосе тревогу.

— Наскочишь осенью, как же. Они сейчас откормились, осторожные. Я Фиму отпускал поохотиться. Там, ниже, — Юлька вяло махнул рукой вниз по Дыбе. — Мы подходили к речке, недели две, что ли, назад… Может, раньше. Нет, дней десять, двенадцать.

9

И проводив Юльку — один, и потом при Михаиле, Злобин лихорадочно ворошил прошлые и настоящие факты. Всегда загоняли они в тупик — нет дальше спокойной жизни, пока есть Курханов.

Но вскоре Игорь успокоился. Он устал. Устал и решил — будь все как будет.

Пора пришла возвращаться в зимовье: отсчитало торопливое время десяток дней. Скоро придет вертолет.

Переменчивой делалась погода. Устойчивая ясность горизонта нарушилась. Вдруг неожиданно насупливались Верхоянские гольцы темным отсветом надоблачного солнца. Чаще бродили по склонам и долинам резкие тени непроницаемых серых туч. Маятно томилась природа — осень умирала окончательно.

В зимовье жизнь вроде бы шла своим чередом, но тревожная печать временности уже скрепила все. Груз, снаряжение, личные вещи были положены так, что и пользоваться можно было самым необходимым, а сняться — в считанные минуты.

Михаил с Игорем задумали было у костерка чайку попить, но, переглянувшись, присели, перекурили только и, враз поднявшись, тоже стали укладываться.

Злобин работал сосредоточенно: со стороны — в свое ушел, в глубокое, заповедное, но так было наполовину. Он уже и убеждал себя, что не будет у него времени разобраться с Ефимом, и с охотой принимал эту отсрочку; но и приглядывался, прислушивался: понять хотел, что здесь без него было, что происходит сейчас.

Где-то на подходе к зимовью Теряк и Никита, а Ефим, наоборот, ушел вверх и в сторону по речке — сбежал мяса добыть, как будто не собирается со всеми стронуться, зимовать собрался.

Вникчиво Игорь словно процеживал движения, взгляды — до души докапывался, и иными минутами незнакомыми казались эти ясные, простые люди. Разобщила их дорога к дому: каждый уже там, переживает встречу. Михаилу, и тому до Злобина сейчас вроде бы дела нет, как забыл про него.

Злобин остановился, даже присел: «Вот сейчас надо сделать. Такого случая больше не будет. Не подставлять же лоб второй раз! А у Ефима, похоже, не задержится. Он-то бы возможность не упустил. Тут третьего нет».

Еще блуждало где-то за гранью реальности его решение, а руки привычно быстро и деловито снарядили магазин патронами, большой палец правой утопил под затвор последний патрон; и Злобин воровато оглянулся: никто не видел. Он прикрыл карабин лоскутом брезента и зашел в кусты. Метрах в сотне замаскировал оружие в густом стланике и вернулся не замеченный никем.


Так, как задумал сделать Злобин, было единственно возможным. Идти все время за Ефимом нельзя. Если бы только раз Злобин увидел его между деревьями, только бы один раз прожег его спину взглядом, почувствовал бы тот опасность, насторожилось бы его тело. И в этом случае Игорь мог проиграть.

Он уже все решил. У него хватит ярости на это, а после он забудет те несколько минут, которые свяжет его жизнь с этим человеком. И будет это справедливо. И никто не узнает. И потом он снова сможет стать прежним.

Еще Злобин думал, что все-таки трудно сделать то, что он решил. Вот если бы он защищал кого-то и все это не для себя… Теперь в его нездоровом уже, нервном мозгу возникали картины, когда сделать это было проще.

Сам он смерти не боялся сейчас, потому что внушил себе, если произойдет что-то иначе, то умрет он, Злобин, и умрет спокойно. Он думал, что умирать ему будет не страшно. Сначала сделается больно и, чтобы погасить боль, усилием воли он расслабится. Не будет биться, когда поймет, что спастись уже нельзя. Останется потерпеть до того момента, когда потеряется сознание, из которого перейдет он в сон без пробуждения.

Но нет, не так все должно кончиться. Не может он не вернуться: жена ждет. Разве после стольких мук не заслужила она, чтобы он был не только жив, но и спокоен, чтобы мог любить ее и думать только о ней.

Отношения с женой у Игоря складывались странно. Он, видимо, любил ее сильно с самого начала, только этого не понимал. Судьба ему легко подарила ее, и, наверное, поэтому он не признавался себе, что это подарок. У нее уже был ребенок, когда они познакомились. Злобин был молод, полон надежды, что настоящее и лучшее еще впереди. Нет, не потому, что боялся обременить себя, чаще думал он о другом. Он всегда ревновал ее к прошлому: к отцу ее ребенка, к самой девочке; к вещам даже, которые были свидетелями прошлых ее отношений, казавшихся Злобину низменными, оскорбляющими его любовь.

Жил он поэтому свободно, не связывал себя конечными обязательствами и ждал, когда охладеет, когда сможет без нее обойтись. Вот тогда и надо решать трезво, только тогда это и возможно безошибочно.

Но решилось все не так, как он предполагал. Два года назад они поссорились, и Злобин улетел в экспедицию, не оставив надежды, что вернется. И она не дождалась. Только сам Игорь знает, как он об этом догадался. Спросил. Она призналась. После мук ревности и сомнений первым его ощущением было облегчение, мысль, что освободился и не связан больше, но тут же понял, что любит ее безнадежно и совершившую, по его понятию, самое страшное предательство. Тут все и переменилось.

В том, казавшемся последним, разговоре она, до сих пор молчаливо-робкая в выяснении их отношений, вдруг высказалась до конца. Игорь принял откровение. Открылась ему другая сторона ее жизни: ее неумелая, жалкая первая любовь, искромсанные обстоятельствами чувства и испуганная, виноватая перед всеми жизнь позже.

Решил он, как всегда, твердо и бесповоротно. Они зарегистрировали брак, и он удочерил ее девочку. Игорь не знал еще, сумеет ли насовсем забыть ее прошлое, ее настоящую измену, но знал уже точно, что без этой женщины не сможет быть никогда.


Он принял самый простой, но и самый верный вариант: сам уйдет, чтобы все это видели, в другую сторону и вроде бы без оружия, а главное, появится потом еще несколько раз, будто и вовсе никуда не уходил. Потом заберет карабин и…

Злобин отпустил Ефима километра на четыре и поднялся на отдельно стоящий невысокий голец — «лоскут-гору». Отсюда не то что на четыре-пять, на все десять километров просматривалось вокруг.

Наверху он не ходил, а сразу лег, чтобы не видно было его снизу.

Первый злобинский каюр-эвенк, старый осторожный Иннокентий, преподал науку, которая потом не раз спасала от голода. Главным в этой науке было терпение. Вторым — разум. Не превосходством оружия добывает эвенк зверя в тайге, а главным своим преимуществом — логикой мышления, чего у самого матерого зверя все-таки нет.

Перво-наперво он просмотрел через бинокль все мари: красноватую ровную тундру долин с отдельными желтыми колками лиственниц и ярниковых кустов. Тревожного чувства не возникло — нигде не было чуждого тундре движения. Она была пуста.

Потом принялся за полоски кустов, которые местами тянулись по заболоченным, едва заметным ложбинам. Ручьи не ручьи, но и не болотца, а вот поди ж ты, как в пустыне в тундре — где скапливается текучая вода, собираются и деревца, и кустарники.

Склоны увалов были нещедро покрыты сочными зелеными пятнами кедрового стланика. Они, как узор маскировочного халата, несли в своем рисунке неожиданность и разнообразие. Между зеленью белели пятна мха-ягеля. Но и там, в этом хаотическом узоре, был свой порядок. По самым твердым и сухим местам пробивались ниточки троп, которые веками выбивали копыта и лапы зверя. Тянулись они не как попало, а были кратчайшими расстояниями между пастбищами и водопоями, засадами и отстойными — где ветер сдувает гнус — местами.

Особенно в эти ниточки вглядывался Злобин: туда, где рвались они в пятнах кустарников.

Он увидел Ефима. Неожиданно далеко. Черный столбик. Даже не поверил себе — слишком маленький. Не евражка ли это замер, выслушивая свою сусличью опасность? Но нет. Это — человек. Сердце у Злобина вдруг сильно забилось — он сразу почувствовал, откуда погнало оно тугую кровь. Оно пульсировало. Мешало смотреть. Они были уже связаны, хотя Ефим этого еще не знал.

Вот теперь надо было не только смотреть, но и думать. Проще было бы, если бы это был зверь — медведь или сохатый. У них на уме вода, пища да гнус. Но и человека можно понять: что задумал, где его конечная цель.

Ефим шел по звериной тропе. Он хорошо, умно охотился. Ищет оленя, а олень сейчас скорее всего по тундровой мари за грибами бегает. Идет Фима над марями по вдоль увала, где больше чистых мест. Двигается к большой каменистой плешине. Оттуда ему далеко будет вниз видно, а если оленя не найдет, он и это учел наверняка, дорогой куропаток поднимет. Погодя, выше, пойдет сокжоя[3] караулить из засады у обширного ягельника.

Идет Ефим неторопко, часто останавливается, наверное, прислушивается. Осторожен.

Если сейчас Злобину с лоскут-горы вниз сбежать, то за полосой кустов его не видно будет. Потом по краю полосы можно быстро пойти, без опаски. Как раз успеть на увал подняться в том месте, где Ефим его никак не минует. По-умному получится: на ловца и зверь набежит.

Весь, до предела, напряжен сейчас Злобин. Кажется, видит он и слышит, как и где Ефим. Но это не половина даже дела. Еще следит он за временем и вспоминает, что видел сверху: где сейчас он сам — не заметно ли его откуда; сколько между ним и Ефимом времени, для кого-то из них последнего осталось. Но и это не все: как на охоте ни прикидывай, а всего не разочтешь — выиграет тот, кто первый увидит.

Наследить Игорю тоже нельзя. Это в городе след недолго держится, а здесь — на годы. Хитрость эту Злобин знает. Никто не докажет, где он ходил: ступает по твердым выступам камней, по сырому красноватому мху с сухими травинками, по лапам стланика, а больше старается — по безлистым узловатым стволикам березки-ярника.

Движения Игоря правильны, он не рыщет, не останавливается, но мысли далеко. Он силится выкопать, намыть из глубин памяти веские литые крупицы истины, а если бы знал еще какой — нашел бы сразу. И временами удивляется на себя, усмехается горько и недобро: что ведет его так необратимо и точно? Страх за свою жизнь, месть, справедливость восстановить он хочет, зло похоронить; а может, автоматизм, привычка самоподчиняться решениям: решил — надо делать?

«Ну, вот и все, — приглядывается он, — здесь ждать». И опять кривится в усмешке только рот — глаза трезво и безжалостно фотографируют контуры кустов, ложбины и бугорки. «Что же все-таки ведет? — Отстраненно думает Злобин. — Жестокость. И все остальное вместе. Все правильно. Кому-то и жестоким приходится быть в этой жизни. Она такая. Ну, хватит», — оборвал себя Злобин и собрался, нацелился — лишнее всякое придавил.

Нёбо у него пересохло: шел и дышал открытым ртом, чтобы ничего не мешало слушать шорохи. И сейчас еще напряженнее смотрел и слушал.

Выиграл Злобин. Он первым увидел Ефима. Далеко увидел. Дыхание совсем затаил. Вскинул карабин и прицелился, как обычно, хотя так не стрелял еще никогда. Смотрел на цель, а видел, как палец плавно давит спусковую скобу. И не верил, что это все происходит с ним.

Ефим шел не сторожко, а совсем свободно: по сторонам не оглядывается, не прислушивается. Ближе и ближе он. Смотрит под ноги. След, что ли, выискал? Нет, не похоже. Под ногами Ефим не видел ничего: за камни задевал, наступал не туда — на хрусткое сапог часто ставил. Задумался. В себя ушел. И был он какой-то не такой, непривычный, мягкий какой-то.

«Что? Как? Улыбнулся?» — разглядел вдруг Злобин. Никогда он не видел его таким. Не мог он для Злобина быть мягким.

Игорь пропустил самый выгодный для выстрела момент. Руки устали держать карабин. Он опустил его безбоязненно: снова вскинуть и прицельно выстрелить — полторы секунды, больше не надо. «Пусть уж теперь совсем подойдет», — лизнул сухие губы Злобин.

Ефим был близко. Поднял голову. Страх — по нему, как током дернуло — смыл улыбку. У куста — Злобин с карабином в руках. Палец на скобе спусковой, а глаза узкие, пустые, на него смотрят, а им, Ефимом Курхановым, совсем не интересуются. Своя малопулька у Ефима за плечом. Не достать. Горько он скривился. Безнадежно. Не для Злобина — своему чему-то.

Остановился Ефим… Еще лицо не расправилось от кривой улыбки, а страх, который его внезапно передернул, уже густой, цепенящий во всем теле потек. Но не видно, дошло до него, нет ли, что будет он сейчас слова говорить — последние.

— Ты чево, охотишься? Или меня ждешь? Потолковать желаешь? — как всегда, вроде бы полувесело-полупрезрительно говорит Ефим, и глаза уже отчаянную веселость, силу набирать стали, и голос. Но не тот. Не тот. — Ты што? С ума спятил? Чего молчишь? — сорвался Фима — выдал страх свой.

Не слышит будто Злобин. Тяжелые руки свои поднять хочет. И трудно поднять, и знает, что сможет, не раздумывая, их вскинуть, засуетись сейчас Ефим «тозовку» с плеча сдергивать — навскидку в лоб его пулей повалит.

Застыл Ефим тоже, лицо неметь начало, бледнеет, доходит до него, что Злобин разговаривать не хочет, и глаза безнадежные — хотя и прищуренные, но прозрачные, бездумные глаза.

Все, сломался Ефим. Нечего ему говорить и незачем. Просто так он, не сознавая что, бормочет, чтобы молчание разрушить, оттянуть момент, когда вскинется винтовка. Старается спокойнее стоять, чтоб не спугнуть неподвижность злобинскую, а сам ищет: «Есть же выход… В кусты? Далеко. Винтовку из-за плеча? Не успеть…»

— Ты чего чудной какой-то? Чего надумал? Стрелять, что ли, в меня собрался? Эт за што же? За старое не с меня, а с тебя вроде должок, — настороженно и зло выговаривает он.

Игорь не слушает. Умом понимает, что надо было тогда, издалека… А теперь ждет чего-то. Руки-то готовы и сейчас, но в голове жар, бред больной, разброд: не похоже, что стрелял в него Ефим. Не может же Игорь не верить своим глазам: вот он стоит перед ним — другой, не опасный. Вертится в Игоревой голове какая-то золотая змейка. Назойливо вертится.

— Стой. Погоди. Понял я, чего ты хочешь, — голос Ефима набирает полную силу. Может, вспомнил, каким он был, Ефим Курханов, прежде? Вот подобрался и готов ко всему. Или кажется это Злобину.

— Дело прошлое. Рюкзак тот отдал я. Понял? Кто старое помянет… — с надеждой вглядываясь в Злобина, сказал Ефим, но ничего на лице Игоря не отметил. И зло уже, неожиданно выплеснул рискованные слова:

— А стрелял в тебя не я! Сейчас бы я…

Не хотел отвечать Злобин, но усмехнулся недобро:

— Не ты? Откуда ж знаешь?

— Догадался. По тебе, по разговорам всяким, — на минуту сбился, забормотал униженно Ефим. Но не пошел он по этой скользкой дороге вранья: — Ну, я! Слышь, ты, я! — зло и легко, как самому себе открывался, выкрикнул Ефим. — Случайно. Вот щас только дошло. Окончательно. Ну? Выходил я на Дыбу. Охотился. — Сбавляя тон, грустнее, успокоенней выкладывал слова Ефим, не заботясь даже — дано ли ему договорить. — Думал — олень. Мелькнуло похоже так в кустах. Наугад и выстрелил через речку. Далеко стрелял-то. Померещилось потом — вроде человек мелькнул. Да людей-то кругом никаких нету — я знал, нету. А-а, чево говорить-то. Да пойми ты: ни к чему мне было в тебя… Пацан у меня объявился. Весной этой узнал… Шестой год ему пошел. Зажить хотел. Угомониться. Попробовать. Охотился когда, на том месте, о них думал. А как пальнул, ну нехорошо мне стало. Еще, помню, подумал — не судьба… Ну, гад буду, зачем мне.

Сбился, замолчал Ефим. Похоже, слов у него не было больше. А может, не умел сказать словами. Но глазами, обмякшим лицом он говорил еще — без жалости к себе, без надежды разжалобить Злобина. Вроде как рукой на все махнул, как не про себя.

Игорь все так же стоял — неподвижно, напряженно, караулил его движения. И отчужденность в нем осталась прежней, и пустота в глазах. Но он уже слушал. Давно. Не слова — интонацию, голос слушал. А потом молчание Ефима: смотрел и слушал уже внимательно. В молчании была суть — в терпении и отрешенности.

— Поворачивайся. Иди, — властно, в лицо прямо вбил Злобин ему последнее.

Ссутулившись, притянув голову к напряженным плечам, но без видимого страха повернулся Ефим. Постоял. И начал медленно уходить. Выстрела ждал. Ждал момента прыгнуть в кусты, чтобы и со смертельной раной послать ответную пулю — и надеялся так ответить, и знал, что не успеет.

Всплыл в воспаленном злобинском мозгу сон, хотя тогда, проснувшись, он его не понимал. «Значит, за прошлое я ему мстить собрался. Так выходит. За себя только, за свою шкуру. Эдак не его — себя угроблю. Забыть-то я бы как раз и не сумел».

— Михаилу спасибо скажи. Ты его должник, — прошептал он деревянными бескровными губами широкой удалявшейся спине. — И я его должник по гроб. Тоже.

Не выдержал Ефим, оглянулся и как будто понял последние злобинские слова, а может, выражение лица уловил — побрел увереннее вниз, напрямик к спасительному зимовью, к людям, каждого из которых он раньше не очень-то рядом с собой ставил, да что там — большинство презирал, держал за низших, существующих для того, чтобы он жил как хотел. Но, оказывается, эти люди все вместе, как чувствовал он теперь, были его единственной защитой.

Игорь перекинул карабин в левую руку: приклад — под мышку, ложе на кисть наперевес и стал шарить папиросы. Несколько штук он испортил — пальцы дрожали.

Покурил Злобин, повел сумрачным взглядом по кустам вниз — Ефима видно не было; и, освободившись от напряжения, от нечеловеческой заботы, распрямился, вдохнул полной грудью и посмотрел выше.


Гольцы за распадком поднимались круто. По крутизне легко, без наклона вперед шагали матового самородного золота лиственницы. Вверх, вверх — волна за волной. И совсем высоко, перед линией снегов, редели.

По ложбинам еще пробивались вверх желтые клинья их строя, но на ровной крутизне, словно познав предел своей жизни в недоступной выси, стекали краснолистыми ручейками навстречу им кустарниковые березки ярника.

И казалось, там-то в этой буро-красно-желтой полосе и происходило самое сущее: лиственницы не отступали и настойчиво гибли, но выше подняться не могли.

А еще выше — холодно и призрачно — то ли небо, то ли снега.

Загрузка...