Топограф Миша Громаков воскресным утром делал тонкую работу: штормовку свою экспедиционную к грибному сезону латал. Но не спокойно, нервно — немного поругался с женой.
Ну, что же она в самом-то деле? Теперь весна, скоро птицы с юга в холодные края птенцов выводить тронутся. Перелетные. И она знает прекрасно, что в это время у него тоска. Ностальгия называется. Тут его не трогай неделю, две. И тянет и сосет душу. Ведь десять лет он в экспедициях отработал. На самом-то Крайнем Севере — де-ся-а-ть.
Вчера у них гости были — самые близкие друзья из самых дальних краев — после отпуска, проездом, с теплого моря домой возвращались: и был грех, выпил Мишка. Ну, а как же? Понемногу красного столового вина под хорошее мясное блюдо? Он, Миша-то, вообще себе редко позволяет, но даже когда и позволит, то аккуратно, а потом сразу по-матросски «в койку» и засопел. Спокойный всегда.
Проводил вчера Громаков гостей до самолета, все тихо-мирно. Нет же, Настя с утра ни с чего начала: «Ведь ты понимать должен, Миша. Зарплата у меня маленькая. А почему я все паспортисткой, все в том жэкэо работаю? Для тебя ведь, Мишенька. Чтоб возле дома, чтобы — рядом. И продукты куплю, и уберусь. И еды тебе наготовлю. Ну, скажи: плохо я тебя кормлю? Не глаженый, не обстиранный, не обштопанный, что ли, ты у меня ходишь?»
И дальше, и пошла… Женщина она рослая и в здоровой силе — говорит спокойно, но очень долго и одно и то же. У нас, мол, трудности. Квартира кооперативная, мебель старая, холодильник невместительный, телевизор не цветной — какие могут быть гости и такси? Костюм, мол, тебе надо. А на черта он ему, костюм-то? Был бы холостой — надо, а теперь и двухлетней давности сойдет. Друзья в старом примут. Не по одежке… Ну, на работу, конечно, надо аккуратно — Миша как-никак старший техник в изыскательском институте (коллектив там, кстати, хороший, а все не экспедиционная братва) — да ведь не праздник же, на работу.
Не в этом, однако, дело. Ее только послушать, эту Настю, — «трудное время». У нее легкого времени не бывает.
С утра начали разговаривать спокойно, но как-то незаметно все громче и громче. Думает Мишка: «А пошел-ка ты, Громаков, пройтись, куда подальше. А то здесь договоришься до греха: жену гулять пошлешь. Тетки сейчас серьезные, своими правами умеют пользоваться — полная эмансипация».
На улице вот-вот весна. Вдоль березовой аллеи, по кронам, будто дым темно-зеленый — почки набухли. Воздух звонкий, солнечный.
Дом, где Громаковы живут, в новостройках. Грязюка вокруг… А Михаиле горя мало — две пары сухих носков в резиновые сапожки сорок четвертого размера пододел — прелесть как хорошо. Захотелось одному побыть, двинул себе на речку. Вокруг домов сухополынным пустырем, свалками прошелся, и речка — вот она — понесло болотным запахом берегов и мазутным духом автобазы от воды.
Возле ста-а-ринного — когда-то здесь не городской микрорайон, колхозик маленький был — мостика остановился. Между опорами вишнево-красного, замшелого местами кирпича речка суживалась, а над потоком одна только стальная двутавровая балка осталась. Сегодня вода была почти чистая — воскресенье, предприятия не работали — и неслась эта мутноватая весенняя вода, быстрая как сама жизнь, куда — неведомо. Надолго загляделся Громаков. О чем думалось ему? Да разве может это кто-либо сказать? Но скорее всего, надо полагать, о том, что все течет, все изменяется и в одну и ту же реку дважды войти нельзя.
И уже не эту городскую речонку видел он, а северную, горную, с шугой и с холодными брызгами, с бешеной быстрой водой. Сколько он их перебродил? Были такие, что до него и названия не имели.
Но, однако… Слева от бывшего колхозного моста на отмели стоял белый эмалированный бидон с крышкой — вполне новый. Так как сейчас Миша был в настроении послепраздничном, он тут же подумал: «С чем эта посудина, зачем это здесь бидон? А-а, во-о-т оно что».
На другом берегу пауком-сеткой, которая у рыбаков малявочником называется, рыбачил мальчик. «Малец еще, — Громаков подумал, — а уже хитрит. В мутной воде рыбу-то ловит. А ведь когда-то и я, черт возьми, пацаном вот так же на Москве-реке. Эх, и интересно ему поди сейчас. Про все забыл. Самостоятельный, видать, мальчишечка».
Мальчик, однако, не сильно увлекался ловом. Он несколько раз взглянул в сторону Мишки и, свернув свой сачок, ловко перебежал на его сторону.
«Вот они, современные детишки, — без всякого удовольствия подумал Громаков, — беспокоится, что дядя его паршивый бидон свистнет».
— Ну, что, ловец, — произнес он уже вслух, — попадается рыбка-то?
Мальчишечка настороженно, но вежливо глянул на Михаила.
— Попадается. Показать? — доверчиво вдруг предложил он. Маятно ему тоже одному, что ли, было?
Рыбок оказалось четыре.
— Да не над… не надо, упустишь еще, — всерьез проникаясь уважением к его труду, забеспокоился Михайло.
Тон громаковского голоса мальчишечку расположил.
— Вы здесь просто так? Гуляете? — ласково как-то спросил он.
— Н-н-да-а, — неопределенно повел плечами Громаков.
— Ну половите, если хочется. Только в этом месте плохо. Надо во-о-н туда, — махнул он рукой выше и на противоположный берег.
Здесь следует сказать, что Громаков растерялся. Мальчишечка оказался для него неожиданным. Он-то думал, что современные мальчишки, пусть не такая послевоенная шпана, как был сам Мишка и его сверстники, но вообще-то не почтительные. Вон, под его окном, школьники, — вечно крик, визг. Дверью хлопают — Громаковы, они на первом этаже живут, — а выйдешь сказать, в сердцах рявкнешь на них, так, наглецы, ничего не боятся. Постарше которые, так и того хуже. Ты им — слово, они тебе — сто. Аж страшно, бывают такие здоровые «акселераты», что, думается, и в зубы могут двинуть.
А тут мальчишечка — хороший, уважительный.
— Ну-у, не надо уж, как я туда… — внимательно глядя на протянутый сачок, бормотал Громаков.
— По этой железке. Она широкая. Не шатается. Вот я сейчас перебегу, — и мальчик спокойно перешел на другую сторону. — Ну, идите. Идите, идите.
— Голова закружится у меня. Я не могу… сегодня.
— Вы не бойтесь. Тут все проходили, — мальчик подумал и добавил, — тыщу раз. Мишка только один сорвался. Ничего. Вылез, во-о-н там. Намок немножко. И все. Здесь не глубоко. Вот так, — он приставил руку к середине груди. — Ну, идите, — поощрял он и успокаивал.
— Не-э, я… Лови уж сам. Я туда не пойду. Плохо с головой. Закружится с. . . — старательно отбирая слова, оправдывался Мишка.
— Ну, ладно, — примирительно сказал мальчик, — ловите здесь.
Он подул на свои красные от холодной сырости руки и, съежившись, запрятал их в коротковатые рукава серенького поношенного пальтеца.
Лучше бы не говорил мальчик Громакову таких слов на речке в воскресенье: «Вы не бойтесь. Тут все проходили».
Лучше бы не говорил.
Всю неделю не шла проклятая речка из ностальгической Мишкиной головы. Уж на что утром в автобусе стиснут, а он, вместо того чтобы раздражаться, толкаться, глаза закроет и видит быструю-быструю воду. И до того досмотрелся, что полезла ему всякая мысль в голову блажная. Думал он, думал, а спроси его та же Настя: «О чем?» — не сумел бы объяснить.
В конце недели случилось с нашим Громаковым такое происшествие, после которого твердохарактерная Настя долго будет приходить на работу с заплаканными глазами, а сам Михаил…
Ну, да вот как оно было.
В пятницу издалека пахнуло на Громакова талым снежным запахом якутской горной реки. И открылось ему…
Там Громаков был другим. Он был собран и суров. Задачи ему ставила не Настя, а начальник экспедиции. И не полированный гарнитур потребить из Дома мебели цель была, а обеспечить фронт работ трем полевым бригадам. Впереди пройти.
Другие у него тогда были мысли; не такие, как сейчас, он слова произносил: «голец, неприкосновенный запас, любой ценой». Вспомнились они сейчас Громакову и, как возвышенные фразы хоральной музыки, вливались в ослабленное городской легкой жизнью тело, пробуждая в нем забытую силу.
Почему такое случилось с Мишей сейчас? Да потому, наверное, что он вспомнил — не впервые не смог он перейти быструю реку.
А в первый раз…
Все взвешивалось и так, и эдак, но подходило к одному: делать многодневный маршрут надо налегке, а главный риск в том, что базовый лагерь пилоты выбросят без громаковской бригады, в месте, известном Мише только приблизительно — условно намеченном на карте. Вернуться, указать точное, скорректированное место посадки пилотам нельзя будет — горючего не хватит; а бригада, выполняя работу, будет двигаться к лагерю своим ходом.
В эти четверо суток Громаков и его ребята спали урывками, по два, три часа, но сделали все удачно. Всю работу. И хотя продукты экономили, питались впроголодь, были в настроении приподнятом — еще несли с собой несколько горстей манной крупы, банку сгущенного молока и банку тушеной говядины.
До предполагаемого лагеря оставалось пять километров, или, по-хорошему, часа два ходу. И тогда Громаков согласился со своими рабочими Борисом и Васькой — не нашел в себе сил настоять на своем — разрешил доесть продукты. Правда, скребло у него на сердце: впереди на карте значилась маленькая ниточка ручейка. Как шилом она колола — весна! Там не воробьиный ручей может быть, а поток.
Он ошибся на полкилометра. Сразу через сорок минут пути от того места, где уничтожили «НЗ», они напоролись на полноводную, ревущую дурной весенней водой реку. В водяной пыли над ней чудилась радуга, и за несколько метров от берега обдавало холодом талой воды ледников.
«Я же чувствовал», — подумал Громаков, но не сказал ничего вслух — торжествовать в своем провидении было не над кем.
«Ну, все, приехали», — вырвалось у Васьки, и он один мог сказать это злорадно, потому что смолчал, когда окончательно решали — доедать или не доедать неприкосновенный запас.
В двадцати метрах от веселой яростной реки они долго и пасмурно курили. Но ждать было нечего: вокруг звенели тишиной северные горы — не было людей, не было помощи. Совещаться тоже особо было ни к чему: все знали — время работает против них, с каждым голодным часом, с каждым голодным днем силы будут убывать. И ох как обидно было: рядом, на той стороне реки в лагере продуктов не меньше, чем на полтора месяца лежит себе без всякого, даже самого малого употребления.
Громаков вспомнил сейчас ясно — ярость реки передалась им. Да, такими они были в молодое свое время. Они таранили препятствия тем неудержимее, чем безнадежнее были обстоятельства. И не от отчаяния — от светлой человеческой силы.
Первым поднялся Борис — он особенно охотно поедал час назад несоленую манную кашу без жиров и, видимо, чувствовал себя виноватым в первую голову.
У них были ледовые кошки и веревка — фал капроновый. Но, сделав два десятка попыток перекинуть веревку с привязанными, вместо якоря, на конце кошками и зацепиться за другой берег, поняли — выход не в этом.
Тогда Васька, сделав на груди обвязку по правилам осторожной альпинистской техники, торопясь и даже не заглянув им в глаза, а было бы ему так спокойнее, надежнее, сунул Громакову в руки свободный конец веревки — свою жизнь.
Его сбило через четыре шага. После третьей попытки они вытащили его волоком — ноги у Васьки задубели и встать сам он уже не смог. Но во всех троих вселился уже тот самый азарт, который толкает людей даже за последнюю черту — черту жизни.
Борис был тяжелее и выше Васьки. Он прошел шесть шагов. Семь шагов. Восемь… После третьего раза, даже опираясь на плечи Васьки и Громакова, он долго дрожал и валился с ног. Его тошнило.
И опять яростно курили. Трещал табак. Взглядывали друг на друга отчаянно, но весело.
— Ничо! Придумаем. От разлилась, зараза! — цепко оглядывая берег, твердил многомудрый и настырный Васька.
— Без суеты, ребята, только без суеты, — сам же подрагивая от нетерпения и холода, останавливал Борис.
Рассудил тогда Громаков. Четко, ясно, окончательно: «Я вверх. Посмотрю там. Вы — вниз. Может, где лесину найдем и место узкое, чтоб перекинуть». Надежды на это, правда, было мало. Какая уж лесина в гольцах: по речке кусты были и то не очень-то высокие.
И ничего не вышло. Не было лесины. Не было узкого места.
Правда, Громаков нашел… Обломок скалы перегораживал две трети речки. До скалы можно было добраться — под их берегом течение не быстрое. И на обломок взобраться можно. Страшное — дальше.
Главный поток рвался между обломком скалы, на котором теперь стоял Громаков, и другим берегом, тоже скалистым. Это был даже не поток, а белая от пузырьков воздуха тугая струя воды. Временами она светлела до голубоватой прозрачности, и видно было дно — призрачные, голубовато-черные спины валунов.
«Ну, сколько тут? Глубины полметра, метр, ну, чуть больше. Ниже груди. Правда, попадешь между камнями — конец. Ширина — семь. Ну, восемь, девять. Надо прыгнуть. Всей тяжестью своей, с высоты, пробить воду до дна; оттолкнуться, прыгнуть и в берег вцепиться. Можно. Ну, можно ведь, — уговаривал он себя. — Перетащу веревку, а по ней…»
Ваське и Борису предложение Громакова твердо не понравилось. Уперлись они отчаянно — не хотелось им терять начальника. По очереди слазили на обломок: смотрели, прикидывали, думали. «Нет», — было их ответом. «Нет», — с экспертной безапелляционностью.
Они верили в то, что говорили, а Васька даже показывал, как Громакова собьет, вот там протащит, вон о тот камень ударит, и если веревка не порежется о камень, выдержит, и они, мол, удержат, то метров тридцать ниже вытянут его измочаленный труп. Борис молчал, но кивал согласно и уверенно.
А Громаков не соглашался, не верил им. До мелочей в его воображении рисовалось, как он прыгнет, пробьет тугую воду, оттолкнется от каменистого дна и насмерть прилипнет к береговому уступу.
— Ну, смотри, чудак ты человек, — убеждал его снова Васька, — вот давай полезем вместе, сбросим камень. Ну?
— Давай, — решился Громаков.
Камень как-то без шума коснулся воды. Всплеска тоже не было: упал будто на бешено несущуюся вызкую ленту транспортера и, медленно погружаясь, удалился.
Железным был тогда человеком Громаков.
— Вася, то ж камень, — говорил он горячо и убежденно. — Он весит двадцать кило, а я восемьдесят. Во-семь-де-сят. В общем, так делаем: выхода другого нету, начальник я, пробую я. Ничего не измочалит. Ну, если и собьет — вытащите. Пошли за веревкой. Это я вас не прошу, ребята — приказываю.
Но и Вася стоял на своем — предлагал сбросить камень хотя бы и в центнер весом. Оно и верно, камень не человек — попробовать лучше лишний раз на нем.
Он не прыгнул. Отложил. До утра. А тремя километрами с половиной выше они нашли снежный мост и переползли по нему. С веревкой, очень осторожно — мостик был очень уж тоненький — но переползли.
И все бы на этом кончилось, если бы, как Васька и Борис, поверил тогда Громаков, что его наверняка собьет и утопит.
А он не поверил, но и не прыгнул.
И лет прошло уже более пяти, но такой чудной человек этот Громаков Миша — тот случай важнейшее, видимо, для него дело. Ехал в автобусе и думал: «Чего я тогда не прыгнул? Сейчас по рельсу вот не прошел? Э, да не раньше ли все это началось? Самый-то первый раз надо считать с комсомольского собрания».
Да, чуть было не запамятовал Миша. Было, было. В третий год его работы на Севере.
Сокурсник Миши, служака-парень, компанейский заводила Васин подал заявление в комсомол. Дело сложное, серьезное дело. К нему вопросы могли быть: почему раньше не вступал, а только теперь, когда комсомольского возраста два года осталось? Васин готовился: к приятелю Мише пришел «репетировать», что и как спрашивать могут, что и как отвечать.
Вот Миша его и спросил: «А чего ты, в самом деле, в школе или в техникуме не вступил-то?» Васин говорит, мол, раньше жизнь у меня была легкая там, на Западе — ничего особенного совершить не мог. Говорит, считал, что не заслужил.
Ну, Миша его и спрашивает: «А теперь зачем? Считаешь, что теперь заслуживаешь? Что-то я не замечаю. Ты и здесь на работе не переломился. Вон в прошлом сезоне задание сделать не успел: помогали тебе другие бригады. Они свое перевыполнили в полтора раза, да еще на твоем объекте по морозам вкалывали. Это как? Им что, в жилуху, в тепло, домой не хотелось?»
Замялся Васин, сник было. «Ну, — говорит, — как же, почти все в комсомоле, а я нет. Знаешь, какую-то неполноценность ощущаю». Миша ему: «Это ты брось. Ты о самом главном говори». Васин подумал и продолжает: «Здесь трудности. Проверил себя: могу так сказать. И вообще, хочу быть в первых рядах».
Громаков ему тогда, Миша, прямо и рубанул: «Вкалывать можешь лучше всех и не в рядах, а хочешь ты — слабо. Я уже тебе сказал на это: не видно пока твоего хотения».
Васин уже злиться начал, прошелся по комнате, на Мишу взглянул искоса и говорит: «Вот в этом все и дело. Я стараюсь, да… Не по силам мне полевая работа: эти комары, холод, сырость… А вот чувствую, что на руководящей должности бы мог. Головой большую пользу мог бы принести: замечаю в себе организаторские способности. Для начала бы в начальники партии, а там… Пойдет. Хочу быть начальником партии».
— Ну и будь, — презрительно бросил ему тогда Громаков.
— Да вот боюсь, как бы не было это самое препятствием.
— Что не было бы препятствием? — выводил его на свет божий Миша.
— Как же. В начальники партии двинут самого достойного. А про меня могут подумать: в свое время в комсомол принимали лучших — а ты где был? — рассуждал Васин.
— Ах, вот в чем дело. Так и говори — не вступаешь, а пролезть хочешь. Я на собрании против буду.
— Да черт с тобой. Кто тебе поверит-то? Это ведь все твои предположения. Да я пошутил… наполовину. — Спокойно и трезво осадил его Васин.
И не стало у Громакова приятеля.
Но на собрании Мишка молчал. Действительно, что говорить, как доказывать, что не свято это для Васина, что пролезает он просто-напросто? А может, пусть: воспитают его в рядах, поймет? Оглядывал он море голов в зале, вслушивался в гулкий шум и раздумывал, сомневался, колебался.
И как-то вдруг до него дошло, наконец, что надо встать и сказать свои слова, да поздно дошло — руки уже подняли. А Мишка вяло воздержался.
«Да ведь я и на берегу не прыгнул тогда потому, что боя…»
Но стоп. Тут Громаков даже про себя не договорил. Замолчал. Вспомнил, что иногда он такие штуки совершал — у других полчаса коленки дрожали и глаза от страха круглыми становились. Нет, еще не весь он кончился — Громаков Миша.
Прямо из автобуса пошел Громаков к разрушенному мосту, где манил его неделю назад мальчик перейти через быструю воду. Пошел торопливо, без раздумий, хотя уже и не день был, а серый вечер…
Мишка с просветленными глазами, мокрый и дрожащий от холода, прошмыгнул в дверь квартиры, а оттуда сразу на кухню к любимой жене. Запах тины и сточной воды, видимо, напрочь перебил густой ленивый дух свежих бараньих щей, потому как Настя к Мише сразу обернулась. Громаков радостно и немного глупо улыбался.
«Как же тебе не стыдно, — непохоже на себя взвизгнула жена. — Четыре вечера ходишь неизвестно где, являешься затемно, а я для тебя кручусь. Да ты пьян никак? Валялся где-то. На кого ты похож? Посмотри на себя в зеркало».
Миша губы сразу сжал, отчужденно нахмурился и скрылся в ванной комнате.
Он открыл краны и прямо в одежде, чтобы не натекало на мозаичный кафельный пол, улегся в теплую воду.
«Ну, все, конец, кранты, хватит, — возбужденно думал он. — Жизни молодой осталось с хренову душу, а я тряпками запасаюсь: моль кормить. Все. Как хочет. Уеду. Опять туда. Один уеду. Пу-у-сть… Ей же спокойней. А чего ей? Хорошие деньги буду присылать: пусть бегает, покупает, что хочет. А я здесь… наелся. Не для меня. Все».
Спустя некоторое продолжительное время он успокоился вполне и, выйдя к жене, сказал так негромко и вежливо, с таким умиротворенным взглядом: «Настя, я на Север уеду. Обратно. Здесь не могу. Понял окончательно. Устроюсь — напишу. Захочешь — приезжай. Завтра подам заявление на увольнение и в родную экспедицию телеграмму отправлю», — что она сначала окаменела, потом обмякла, и глаза ее наполнились растерянными слезами.
А Громаков, вглядевшись в ее лицо, угадал вдруг в ней прежнюю Настю, ту, которая понравилась ему с первого взгляда, которая потом каждую осень встречала его с полевых работ, ту Настю, которая любила его и крепко ждала.
И понял Громаков — она к нему скоро приедет.