Геодезистам и альпинистам, работавшим в горах Крайнего Севера, посвящается
Степанов стоял на вершине, чуть наклонившись над обрывом, а справа и слева от него, сваливаясь в бездонное молчание желто-серых куполов и пиков, ровно гудел ветер. Далеко на горизонте северной горной страны взъерошенными мышиными тушками быстро двигались облака и все время мучительно загораживали нужный пик горы Острой.
Степанов вздрогнул от того, что ветер едва не вырвал из рук топографическую карту с беспокойным грифом в правом верхнем углу. Испуг ледяной волной омыл тело, потек по ногам, и Степанов открыл глаза: днище вертолета сдержанно дрожало, рука с листом карты безвольно свисала мимо дюралевого сидения откидной скамьи.
Холодный озноб в секунды разогнал сон. Он оглядел китовое чрево вертолета. Ребята тоже дремали, но глубоко, с окаменевшими усталыми лицами. И только поза измученного болезнью Бориса была непонятна: то ли спит, то ли просто закрыл глаза.
Главного инженера в салоне не было — поднялся в кабину к пилотам, и на приставной лесенке, вровень с головами бригадников, — степановских работяг — были видны его напряженно присогнутые ноги в неуместных здесь легких стоптанных набок городских ботинках. Пожалел будить его, наверное, главный, и теперь сам выбирает с пилотами место посадки.
Неудобно прижавшись лбом к мутному от царапин боковому блистеру, Степанов стал внимательно всматриваться вниз. На первый взгляд казалось, что машина неподвижно висит над хребтиной гигантского уснувшего ящера, но они плавно снижались.
Он взглянул на карту: «Точно. Эти самые гольцы. Вон изгиб Светлой. Интересно, здесь вода густо-голубая, даже сине-зеленая на перекатах, а ниже, у моря, и вправду — светлеет. И правильно, выходит, реченьку так ласково назвали — Светлая. Вот плоскогорье.
Ага, вон Ледниковая. Ничего себе горка. И не поймешь, где главный пик. Целый собор. А почему — Ледниковая? Льда-то вроде не видно. А-а, вот он, родимый. Когда это мы без него обходились? Прямо перламутр. Перламуторно будет… Без ледорубов и кошек тут — труба. Вот на чем вес не стоило экономить. Ледорубы поломались, так хоть кошки ледовые взять бы. Хотя правильно. Везде в них не пройдешь, а ступени рубить нечем. Стоп. Не боись. Обойдется. Вон там, по хребту, потом по отрогу вниз. Обходим, обходим… Н-да, но это потом…»
Вертолет накренился, и прямо перед собой на экране белесо-синего неба Степанов увидел, словно вырезанный из черной бумаги, скалистый предвершинный гребень. «Что-то быстро они. Выбрали… Неужели получше ничего нет, — мельком подумал он. — По этому гребешку ведь идти придется, если где-то здесь высадят».
Машина накренилась на другой борт и чуть развернулась. Гребень в блистере стал круто подниматься вверх, и совсем близко вздыбилась вершина.
«Не подарок, ох, не подарок, — прикидывал Степанов, — тут не то что отработать наверху, зайти — дай бог».
Вдруг, на долю секунды остановившись, вертолет начал валиться вниз, и, кроме хаоса камней на склоне, он уже не видел ничего. Коричнево-песочные и серо-зеленые глыбины неотвратимо наплывали, и казалось, вот-вот ударят в тонкое прозрачное оргстекло большого нижнего блистера, но вертолет вскользь прошел над ними, отдаляясь от склона, стал разворачиваться и снова заходить на посадку. Сбоку Степанов заметил дымный столбик сгоревшей ракеты. Ветер гнул его, разрывал и быстро относил по склону в котел горного цирка. «Боятся, — понял Степанов, — направление воздушных потоков определяют».
При втором заходе он чувствовал, как машина сопротивляется тугим порывам воздушных струй, как руки и мозг пилота ежесекундно прицельно возвращают курс к единственно возможной точке посадки.
Площадка оказалась маленькой, наклонной, да еще с крупной россыпью базальтовых камней. Садиться на такую запрещалось: если одно колесо станет на выступающий обломок — вертолет накренится, чиркнет лопастью, и посыпятся по склону болтики-винтики. А между глыбами попадут колеса — другая неприятность: может зажать в щелях и не взлетишь — попадешься как куропач в силок. Поэтому пилоты не выключали двигатель, и «Ми-4», чуть касаясь колесами камней, дрожал, поддерживаемый несущим винтом.
Никто не двинулся с места — не полагалось. Механик должен дверцу открыть, осмотреться и первым выйти, а если крен позволителен — подать команду другим.
«Ну, сейчас начнется, вприпрыжку выгружаться будем, — подумал Степанов. — Попробуй я, подбери такую… Брыкались бы, как олени на забойной площадке под ножом. Эх, надо было самому. Не спать, посмотреть. Наверняка есть место, где и сесть безопасней, и нам к вершине ближе. Ни-и-чего, сейчас договорюсь еще полетать».
Мимо к выходу скользнул неулыбчивый бортмеханик и, наклонившись, в самое ухо крикнул Степанову: «Все. Горючки нет. Ветер был встречный. Сильный. Сожгли. Здесь выгружайтесь. Нам до базы теперь — во, в обрез», — он резанул себя большим пальцем по горлу.
Ребята уже проснулись, и сейчас их лица, плечи были напряжены — ждали сигнала. Лишь Борис не изменил скованной позы — ему оставаться. Но во взгляде пробивалась тоска, желание идти наружу, с ними.
Механик энергично махнул рукой — из гондолы вертолета наружу. «Давай», — поняли все по его орущим губам.
Степанов спрыгнул на камни первым, принял свой рюкзак. Вторым, таща за собой очень потрепанный, небольшой, но тяжелый мешок, раскорячась, задом выполз Васька. Потом, согнувшись в дверце и покато опустив мощные плечи, легко поставил объемистый альпинистский рюкзак на край и пружинисто спрыгнул Ташлыков.
Степанов выпрямился, прогнулся, чтобы распрямить ноющую спину, но почувствовал какое-то беспокойство и искоса взглянул вверх: боковое стекло пилотской кабины было раздвинуто, командир остро глядел на него. Худощавое лицо «адского водителя», как заглазно, чтобы не захвалить, называли его между собой, было сосредоточенно-напряженным, а дужка наушников смешно съехала на лоб, козырьком смяв прямую солому волос. «Извини», — шевельнул он губами, и только в этот миг показалась тень мальчишеской чистой улыбки. Он озабоченно повел глазами вверх в сторону вершины, и Степанов, поняв его немой вопрос: «подниметесь?», вначале пожал плечами: не знаю, мол, но, увидев тревогу на лице пилота, успокоительно кивнул.
Они даже не простились ни с Борисом, ни с главным. Механик сразу захлопнул дверцу. Степанов успел заметить, как главный поежился от холода и как вялая белая рука плавно махнула им.
Командир задвинул створку и кивнул в их сторону серьезным упрямым подбородком. Глаза его уже были не с ними — в полете. Наконец он всем корпусом повернулся к лобовому стеклу.
Вертолет, чуть поднявшись, скользнул вперед в пустоту горного полуцирка, стремительно набирая скорость и уменьшаясь на глазах. Через несколько десятков секунд шум двигателя почти стих за высоким соседним отрогом.
Степанов достал папиросы. Василий протянул спички и суетливо опустился на камень рядом.
Вокруг сделалось тихо. Ветер холодил неслышно и ровно, только изредка шершавые языки порывами шипели в камнях, облизывали лица и спины дыханием сухого нетающего льда.
Они были одни, затерянные в бесконечности времени и гор, слабые краткостью и хрупкостью своей человеческой жизни, зависимые от тепла и пищи, от любой случайности. Их заботы ничего не значили для камней и снегов, которые живут вечно и вечно молчат. Камни не боятся ран, не испытывают страха перед падением в пропасть, поэтому, если и доведется скалам услышать стон боли или отчаяния, они отбросят его эхом и равнодушно продолжат молчание.
Ташлыков после высадки ушел в верхнюю часть площадки, разглядывая гребень. Для него эта вершина была интересна. Он ведь и прилетел сюда больше из любопытства: в этих горах знакомые ребята не то что не бывали, о них даже не говорили среди альпинистов. А что может быть притягательнее испытать возможности восходителя здесь, где гораздо ниже высокогорной зоны приходится сталкиваться с нехваткой кислорода, шквальными ветрами, низкими температурами. Это вполне помогает забыть на время город, где одно к одному так неудачно сложился для него високосный год.
— Интересно, интересно, — произнес Ташлыков вслух и спохватился, вспомнил, что ничего похожего на восхождения еще не происходило, шла только нудная непрерывная работа и работа.
Второй член бригады, Васька, а вернее Василий Игнатьевич, лет сорока пяти, роста совсем небольшого и комплекции жилистой, был шустер и хозяйственен. Родился он на казачьем Урале, и хотя давно уже проживал в большом городе, все еще располагал к себе сибирской закваской, особенно показавшейся здесь, в камчатской экспедиции. Был он в жизни, несмотря на семиклассное образование, человеком цепким, самоутверждающимся, а для этого понадобился ему в городе автомобиль; и как человек хотя и изворотливый, даже хитрый, но безусловно честный, зарабатывал он трудные деньги в горах.
Василий недолго сидел: раз, другой нетерпеливо проследил неподвижный взгляд начальника, не нашел в той стороне ничего примечательного и решительно шагнул к своему мешку. Курнули и хватит — пора действовать, и, встав на колени, начал рядком выкладывать на щебень инструмент.
— Так, молоток — есть, кувалда большая — есть, малая — на месте, шлямбур-забурник — есть, кайла, мелочи пошли, — бубнил он.
Руки привычно, без задержки брали инструмент и безошибочно откладывали в сторону то, что в первую очередь понадобится самому. Он терпеливо обертывал каждую вещь отдельно в подручное мягкое, тоже нужное: что совал в рукавицу-верхонку, что заматывал в тряпицу, что обкручивал запасной рубахой. А сам не упорно так, а мимоходом, спокойно, думал, что вообще-то Степанов начальник хороший: и не шумит зря, и справедливый, но бывает, многое делает не так, не «путем»; вот и сейчас — сидит себе. А если сам сидит, то и никто не двинется. Он-то, Василий, не в счет. Он-то понимает. Вообще, будь его, Василия Игнатьевича, воля, не прохлаждались бы. Его даже часто удивляло: он, Василий, постарше все же начальника, да наработался в жизни, многим другим не чета, а вот бодрей, резче, все так и горит в руках. Оно и понятно: не рассуждать надо. Действовать. «Чего размусоливать, когда все и так понятно».
Степанову, и верно, не хотелось сейчас предрабочей суеты. Он чувствовал, надо уйти в себя поглубже: разобраться, подавить неподходящее делу настроение.
Главный передал записку от жены. Записку! А это не радиограмма и даже не полуминутный разговор по рации, когда во время сеанса связи, вокруг — возле палатки, рядом с радиостанцией — люди, бригада. И хотя каждый деликатно делает вид, что разговор его не касается, что своим неотложным занят, но ловят и впитывают жадно каждое слово, каждый оттенок в голосе — чужое счастье. И ничего с этим не поделаешь. А вот записка — это наедине. Это только друг для друга, сокровенное.
Степанов прочел записку, когда еще загружались. Жена писала, что здорова, работает нормально, и выходило — все вроде бы хорошо. Но в письме не хватало нескольких, тех самых несдержанных слов, прочитав которые, он действительно бы понял, что все в порядке, что она мучится без него, беспокоится и ждет, ждет.
Жена работала в многолюдной — семь человек, вездеход-амфибия, две, три палатки, это по их понятиям почти поселок — бригаде нивелировщиков, которые продвигались по долине Большой реки. Короткие переходы и особенно то, что продукты и снаряжение всегда были под рукой в машине, позволяло наладить более-менее сносный быт. Они при желании, даже могли выпечь хлеб. Да и не только в этом дело. Нивелировщики почти не зависели от погоды, поэтому могли работать без изнурительных рывков, оптимально отводя время на сон, на личные дела, а это уже другая жизнь.
Перед взлетом Степанов спросил у главного, как жена ладит с новым начальником? Главный неопределенно пожал плечами и как-то скользко улыбнулся: «Кто их знает?» А потом, будто спохватившись, внушительно заговорил, что времени бывать в бригадах у него мало, что ими занимается больше старший специалист — спец по их виду работ, что начальник в бригаде молодой, здоровенный парнюга и подгоняет нещадно.
Несколько раз при этом главный прятал глаза. Степанову почему-то стало тоскливо и пакостно, и он подумал, что главный мог бы сказать короче и умнее, хотя бы так: есть сложности в личных отношениях, но они его жены не касаются. И, словно споткнувшись о взгляд Степанова, тот действительно приостановился. «Да ты, Сергей, уж не ревнуешь ли?» — насмешливо спросил главный и, не дожидаясь ответа, опять нудно начал выдавать Степанову производственные показатели, кто кого опередил в социалистическом соревновании, упомянул, что начальник в бригаде жены — комсомолец и рвется на первое место.
Как раз этого поначалу Сергей совершенно не понимал: места, проценты, честолюбие. И степановская и другие бригады рекогносцировочно-строительной партии с ранней весны работали за этим рубежом, работали на пределе, за которым было уже невозможное, непосильное физически.
Не он ли, главный инженер, и прилетел сейчас только для того, чтобы уговорить сделать еще несколько сложных вершин, после таких же не менее сложных? Ну, невозможно сейчас на смену перебросить другую, отдохнувшую на пологих гольцах, бригаду с противоположного берега полуострова — кому это не понятно? Им, что ли? Им все понятно.
И прилетел главный не потому, что опасался отказа, бунта, а чтобы взглянуть со стороны — смогут ли еще неделю работать без короткого хотя бы отдыха. Посмотреть своими глазами, ибо давно ясно — они, степановцы, сами-то уже потеряли реальное представление о том, что могут и чего в конце концов не смогут.
Вот чего Сергей хотел: чтобы если и не услышали, то почувствовали правду его люди. Тогда спокойнее было бы четвертому члену бригады — Борису — оставаться в больнице, не зря ведь он пересиливал боль в позвоночнике столько дней, перед тем как сломаться окончательно; чтобы понял Василий — не только деньгами померят труд осенью; чтобы вошла в Станислава Ташлыкова гордость не за спортивные восхождения, а за нудный, изматывающий, но такой сверхнужный труд геодезиста.
И еще хотел Степанов, чтобы редкие радиограммы и записки жены снова наполнились волнением, чтобы была у него возможность сдержанно и великодушно рассеивать ее страхи. Вот тогда он сделался бы вполне счастлив, тогда в нем ожила бы напряженная потребность отодвинуть еще дальше предел возможного.
«Как же сейчас мне их поднять и повести, когда думаю черт знает о чем? — думал Степанов. — Да что я в самом-то деле… Первая или последняя моя горка, что ли? Не вокруг надо опору искать, а самому внушать другим силу и уверенность. Разнюнился. Жена. Это все потом — личные дела и переливы душевные. Надо приказать себе — думай только о работе. Если я хочу удержать ее, так и надо железным быть. Плевать, что она говорит — холодом от тебя несет, льдом. Бесчувственный. Никто тебе по-настоящему не нужен, ни в ком ты не нуждаешься. А каким я еще могу быть, чтобы здесь выдержать? Сопли распускать? Уговаривать? Да уж лучше самому сделать, что тяжелее всего. Поймут…»
— Сергей, — прервал его размышления голос Ташлыкова. Он подошел вплотную и смотрел на Степанова с тревогой. — Где идти решил?
«Вот, досиделся, — подумал Степанов. — Когда это было, чтобы он о деле наперед меня побеспокоился?»
— Я-то решил, — ответил Степанов. А внутренне слегка раздражился: «Альпинист называется, мастер. Высмотрел, так и скажи сразу свое мнение. На себя брать не хочет. Не мне — тебе должно быть видней». Но спохватился и даже устыдился своей раздраженности. «Правильно. Он о моих душевных зигзагах не догадывается, да и не надо, чтоб знал. Я здесь не первый год. На Кавказе ему одно, а здесь другое — Север, работа. Начальник, в конце концов, я. И все мне: и решать, и отвечать, и слово последнее за мной».
— Давай вместе посмотрим, — спокойно, уже вслух, сказал он. — Сам-то как считаешь?
— Надо отсюда чуть выше подняться и под гребнем, потом по отрогам подойти под вершину, а против нее прямо в лоб лезть.
— Почему так? — еще спокойнее, даже, казалось, равнодушно, спросил Степанов.
— Да так мне кажется. Н-не знаю, — тянул Ташлыков. Но закончил определенно, четкое слово подобрал: — Безопаснее.
— Так ведь намного длиннее, а значит, дольше, сил больше уйдет и времени. А с каждым часом мы будем больше уставать, внимание начнет притупляться. Опасность возрастать. Отдыхать-то нам здесь негде, да и не с чем. Опять же, перед вершиной неизвестно во что упремся, — подробно излагал свои соображения Степанов, потому что видел, как Василий внимательно слушает. — Там будет очень круто. А если стена? — твердо взглянул он на Ташлыкова.
Станислав задумчиво перевел взгляд с лица Степанова на гребень, нахмурился. Он молчал, потому что возразить доказательно не мог.
— Так что гребнем надо идти. Отсюда прямо на вершину, — подытожил Степанов.
Вообще-то он решил это сразу, еще в вертолете. Острой вершина была с двух сторон: с севера обрывалась в полуцирк чуть не на полкилометра, с юга метров на полсотни, но почти отвесно, куда и предлагал выходить Станислав. Но он, наверное, забыл, что теперь с ними нет Бориса, который особенно хорошо ходил по скалам, и с грузом, раскиданным только на троих, им не затащить Василия, скалолаза весьма посредственного, на стену. А гребень давал хоть какую-то свободу для маневра — возможность уходить вправо и влево, выбирать путь.
Однако не эти соображения были решающими для Степанова. Удивляло, что Ташлыков не вспомнил, главное — выиграть время, на этом строили расчеты при подготовке. Как только можно быстрее — за одни сутки — сделать Острую, чтобы ни в коем случае не ночевать наверху, потому что нет сейчас для них ничего страшнее холодной бессонной ночевки. Надо сохранить силы для двух других вершин, на которые придется заходить и делать работу по пути в лагерь. Только после второй горы груз уменьшится, а тогда, почти налегке, можно будет и третью взять.
Всех дел суток на пять, и на эти пять суток в обрез продуктов. Но с последней горы в лагерь на реку — «домой», даже если где-то выйдет заминка и сутки потеряют, они и невыспавшиеся, и полуголодные спустятся.
Степанов взглянул на Василия — важно было знать, как тот настроен, потому что идти легче, когда дорогу выбираешь сам. Чтобы не торопить его, он приподнял по очереди все рюкзаки — за разговором перекинули часть груза, теперь они были почти одинаковыми, ташлыковский чуть тяжелее, как всегда, — и взвалил на спину свой.
Василий тоже успел вложить истертый мешок в почти новенький рюкзак с мягкими широкими лямками, приладил его и выжидающе смотрел на начальника: пора, мол, говори — вторым ли мне идти, последним ли.
И тогда Степанов решил окончательно.
— Гребнем пойдем, — сказал он еще раз. — Я впереди, за мной Василий. Ты, Станислав, замыкающим.
И двинулись.
Первые полтора часа по довольно простому склону шли молча. Сделав предыдущую работу, они всего три часа отдыхали — собирались, да пили чай, да еще подремали в вертолете и теперь, подавляя прежнюю усталость, медленно входили в новый рабочий ритм.
Поднявшись наконец на гребень, переглянулись и сели покурить. И тоже молча, потому что за несколько месяцев научились понимать друг друга без слов и не мешать, когда хотелось тишины; а сейчас и говорить, даже по делу, время еще не подошло: прямо перед ними по гребню верблюжьими горбами возвышались две мощные скалы, и путь впереди не просматривался.
Степанов пересиливал себя, старался думать только о деле, но в памяти возникал Борис. Его веселой неунывающей напористости явно не хватало — умел Борис поднять настроение. Тревожно было не видеть привычную фигуру четвертого товарища. Казалось, он отошел в сторонку и сейчас выйдет из-за ближайшего камня. Куцей сделалась бригада, какой-то не настоящей; и Степанов понимал, о том же думают Василий и Ташлыков.
Ташлыков, видимо, немножко обиделся: сидел полуобернувшись, но лицо выглядело непроницаемым. Он читал газету, которую выпросил у пилотов.
Василий приглядывался к обоим, беспокойно теребил ремешки, ощупывал рюкзак, а больше украдкой взглядывал на Степанова, ловя момент что-то сказать.
И, выждав время, некстати вспомнил Бориса.
— Слышь, Сергей, как думаешь, долго Борис пролежит там? Вернется к нам еще иль без него сезон кончим?
— Вряд ли вернется. Врачи не пустят, тяжелое нельзя поднимать, — ответил за Степанова Ташлыков.
— Да, вероятнее всего, — подтвердил Степанов. — Даже если и поправится, где-то мы будем? Как его к нам перебросят? — стараясь говорить спокойнее, добавил он.
— Ох, тяжело нам троим-то будет, — почесав затылок под шапкой, уверенно и отчаянно-весело подбодрил себя Василий.
— Однако идти надо, — совсем тихо сказал Степанов, но встал резко, пружиной, и двинулся сразу в хорошем темпе, не давая разговориться на ненужную сейчас тему.
До полудня было еще далеко. Он посмотрел время — шли уже два часа. Спина сделалась мокрой, но только теперь рассосалась старая усталость и появилась новая нудная тяжесть в плечах под рюкзачными лямками.
С первого горба открылась ближайшая часть пути, и Степанов понял, что если бы заранее подробно знал гребень, никогда не повел бы Василия здесь, потому что тот до сих пор не ладил со скалами, не способен был тормозить в себе боязнь высоты.
Но и под вершиной, в той стороне, где предлагал идти Ташлыков, Острая так круто падала вниз, что еще неизвестно, где бы натерпелись больше. Там, возможно, вообще пришлось бы уходить из-под стенки и искать подъем по этому же гребню.
Теперь, когда выбор сделан, потрачены силы и время, передумывать, рыскать в поисках более легкого пути было поздно. Степанов решил идти все время первым и первым платить за все.
Еще через час, за вторым горбом, гребень сузился, и началось то, о чем предупреждал Станислав и чего боялись все — острые зубцы.
Степанов не оглядывался. Он слышал металлический перезвяк триконей[5] Васькиных ботинок, и этого было достаточно, чтобы знать, тот ровно идет вплотную за ним. По этим звукам он привычно чувствовал даже настроение Василия — ни сомнения, ни страха в нем пока не зародилось.
Упираясь спиной в одну и ногами в другую стенки трещины, Степанов выбрался из разлома и увидел на фоне густого синего неба высокую светло-коричневую скалу, которая, как зуб из десны, вырастала из гребня метров на двадцать. Степанову показалось, что это палец гигантской руки манит его. Ташлыков называл такие зловещим словом — «жандарм».
Степанов попробовал забраться наверх, но зацепиться было не за что, и он начал обходить этот чертов палец низом, где вырастал он из круто падающих каменных плит и где, казалось, положе.
Грудью прижимаясь к скале, Степанов надежно выискивал выступы ногами и руками. Рюкзак тянул назад под склон, но ему удавалось сохранять равновесие. Он шел уверенно, плавно перемещая тело на новые точки опоры, и старательно следил, чтобы их всегда было три: две новые и одна старая, испытанная.
В одном месте сомнения одолели его: «Я-то пройду, а как Василий?» Но тут же решил: «Первому тяжелей. Раз я пройду, пройдет и он. Он же сейчас запоминает, где я иду, за что цепляюсь». О Ташлыкове он не беспокоился: спортсмен, для него это — сам говорил — «пенки».
Миновав чертов палец и снова выйдя на гребень, Степанов облегченно вздохнул и присел. Привалился рюкзаком к камню, достал папиросу — поджидал, пока Василий подойдет к трудному месту, чтобы предупредить его.
Василий не мудрил, а в точности повторял путь Степанова, но, еще далеко не дойдя до опасного места, сорвался. Степанов видел, как удивленное, недоумевающее выражение на лице Василия менялось: его искажал страх, оно делалось неподвижным. Степанов рванулся помочь и сам чуть не улетел вниз, потому что забыл про рюкзак.
У него похолодело в груди. Холод отозвался в животе и коже затылка, когда он мучительную долгую секунду чувствовал, что почти невесом и вот-вот начнет падать.
Василий держался только на руках. Трикони на носках ботинок все реже и реже безнадежно лязгали о шероховатую отвесную стену. Руки слабели, медленно разгибались в локтях, и в лице появлялась та отрешенность, когда человек в последний раз начинает понимать, что сил у него не хватит; и еще не смиряясь со смертью, соглашается уже с мыслью, что держаться больше не может.
Ташлыков мгновенно освободился от заплечного груза. Движения его казались медлительными, настолько в них не было ничего лишнего. Казалось, Ташлыков плыл вдоль скалы, на метр, на два ниже уровня Василия.
Наконец Степанов справился с потерей равновесия и победил силу страха, тянувшую его в пропасть. Через несколько секунд он тоже шел к Ваське, только руки дрожали, не набрав еще полную уверенность.
Он был ближе, но опоздал. Ташлыков чуть поднялся вверх и подставил под ботинок Василия ладонь.
На гребне, где лежал рюкзак Степанова, они молча и жадно выкурили по папиросе, но не двинулись с места, пока Василий, выйдя из оцепенения, не рассмеялся громко и неестественно. До него, видимо, только сейчас стало доходить просто и ясно, что могло случиться.
Надевая рюкзак, он все старался через плечо заглянуть вниз, на далекие обломки скал, на пенную ниточку ручья, грызущего снег и лед у основания гребня. Степанов, боковым зрением проследив его взгляд, тоже поднялся и, надевая лямки, удачно загородил Василию обзор. Тот сразу понял, смущенно повернул голову к скале.
Но дальше подъем пошел спокойнее. Только в одном месте, где гребень был хотя и ровным, но настолько узким, что едва удавалось поставить два ботинка рядом, Василий не смог пройти по нему в полный рост. Где на коленях, где оседлав гребешок как круп норовистого коня, он медленно одолел этот кусок, напряженно глядя вниз и только изредка вперед — много ли еще осталось.
Степанов шел в полный рост. Шел внешне спокойно, но внутри был напряжен до страха. Ему тоже хотелось приникнуть к равнодушному камню, прилипнуть и ползти по нему гусеницей. Иногда воздушная струя, вырываясь снизу или обтекая его сбоку, едва заметно надавливала, и этого неожиданного прикосновения становилось достаточно, чтобы всем телом почувствовать глубину обрывов по обе стороны гребня.
Перед вершиной ребро расширилось. Подъем сделался крутым, но безопасным — без снега, льда, сухие обломки. По крупной россыпи надежно лежащих камней можно было идти как по ступеням. Работа не для мозга и нервов — механическая.
Степанов шел и думал, что вот он вроде бы и прав, что выбрал этот путь, и что, возможно, под вершиной пришлось бы хуже, но сейчас, наверное, в глубине души, даже не вполне признаваясь в этом самим себе, Василий и Ташлыков считают его в чем-то виноватым. А в чем? Василий мог и не удержаться. Может, он и остался бы жив, что, впрочем, маловероятно, но для Сергея дело совсем не в том: мог сорваться и сам Степанов, и Василий мог улететь не здесь, а на маршруте, который предлагал Ташлыков. Грызло совсем другое: имел ли он вообще право выбрать этот или какой-то иной путь, не поискав совсем безопасный вариант; или, не попробовав все, вообще что-либо выбирать? Справедливо было бы пройти все самому и тогда решать, потому что это его профессия. Они здесь люди случайные. Но разве это возможно? Разве хватило бы ему сил? И времени. Если бы он пробовал все только сам, они не укладывались бы ни в какие нормы.
А если бы кто-то разбился, как жил бы он, Степанов, дальше? Выговор, снятие с работы, даже хуже что-нибудь — разве это наказание? И кто может спросить с него строже, чем он сам?
На вершину вышли неожиданно. По усилившемуся потоку воздуха, по тому, что горизонт слева и справа начал отодвигаться и падать, Степанов понимал, что они на подходе. Вот глаза его вровень с последними камнями, вот еще шаг, и выше, и еще шаг…
Степанову показалось, что он встал над горой и головой пробил небо. Все теперь лежало под ногами: гребни, отроги, другие вершины, а вокруг, и прямо по горизонту, и понизу — небо, небо и небо. Густеющий в синеву воздух — пространство.
На западе, очень далеко, только по тону чуть более светлому, угадывалось, где кончается берег и начинается таинственный залив Шелехова богатого Охотского моря. На востоке, тоже далеко, синяя размытая кромка неба сливалась с белесой поверхностью студеного моря Витуса Беринга.
Сколько бы сил ни отнимал подъем, но тем, кто одолел его, всегда дается радость одну минуту почувствовать себя бессмертным: понимать, что ты всего лишь маленькое человеческое существо, и, одновременно, забыть об этом — слиться с вечным бездонным небом.
И совсем не жаль, что эта минута быстротечна, потому что чем она короче, тем и счастливее.
На вершине Степанов не отдыхал. Только огляделся, свалил надоевший заплечный груз и стоя выкурил папиросу. Теперь, пока он не отыщет в хаосе куполов, пиков и гребней нужные по проекту вершины, не убедится, что все они видны отсюда, ребята вынуждены будут ждать. Работает Степанов не первый год, но даже для него это дело не простое. Хотя бы такая мелочь: «прочесть» карту и, зрительно представив очертания вершины, разыскать ее на горизонте за пятьдесят и больше километров. Если сам стоишь пониже, а горки вокруг повыше, то видны они на фоне неба — тогда еще можно разглядеть их подробно. А если, как сейчас… Все сливаются внизу в сплошной желто-серый фон с белыми пятнами ледников и зеленоватыми — стланика.
Начал Степанов работать, но еще только устанавливая инструмент, он сразу взглянул на северо-запад. Не сквозь увеличительную трубу теодолита и не в бинокль даже. Опасался он за это направление, помнил, что между Острой и проектной вершиной было препятствие.
Сейчас Сергей решал — сразу заняться этим направлением или для надежности освоиться, отработать несколько других, втянуться, проверить правильность снятых с карты и схемы азимутов, присмотреться, как ведет себя магнитная стрелка буссоли и точно ли он установил инструмент.
Ребятам его, конечно, и сейчас есть делишки: разыскать и поднести цемент, детали пирамиды, которые попутно сбросили с вертолета еще месяца полтора назад; присмотреться, где можно найти воду, щебень для бетона, подыскать надежное место в затишке, где удобно приготовить и расположиться поесть: растопить лед или снег да заварить сейчас чайку покрепче с устатку. Но все равно это имело бы полный смысл только тогда, когда он уверенно скажет: место для геодезического знака вот здесь.
Какое-то время Степанов осваивался, но тревога мешала, и он решил, что пришла минута начать разбираться со смутным направлением.
Как раз в том месте, где должна была виднеться нужная вершина, на плече соседнего гольца, рядом с самым пиком, различался едва заметный выступ. Степанову он показался инородным, не принадлежащим соседу.
Соседний голец, до которого через полуцирк было по прямой километра три, обрывался к ним черной, на первый взгляд отвесной ровной стеной. Был он какой-то мрачный, совершенно голый, казалось, даже без лишайников. Белеющий в трещинах снег местами перечеркивал стену, но тоже не весело, а еще больше оттеняя черноту. Виднеющийся бугорок выглядел веселей — вроде черный, но больше в желтизну. Сперва-то Степанов обрадовался, но тут и охолодил себя: просто стена чуть ближе и по-другому освещена.
Несколько минут он выжидал, чтобы под солнцем оказалось ближнее облако, потом дальнее, смотрел через теодолит и в бинокль — уверенность не приходила. Ему очень хотелось верить в то, что видит ту самую — дальнюю вершину. «А, черт с ней, — в отчаянии думал Степанов, — рискну?» Но тут же спохватился: «Нельзя рисковать». Ведь если он ошибется, придется переделывать все. Но потом, не сейчас. И может быть, не ему. Это всегда соблазнительная мысль. Можно будет отдохнуть и пойти только на одну вершину. Потом можно будет вызвать вертолет и сбросить другой знак туда, где все сложится удачно. А этот — в пропасть. Сказать, что половину не нашли. Ведь не нести же эти железяки на себе вниз на площадку, где высаживал их борт. Не стоят они того.
Но другой Степанов, с которым ему порой было очень трудно ладить, говорил: эти железяки того стоят. Лишних нет. Они сейчас по ценности потянут, как драгоценный металл, столько в них вложено человеческого труда. Их везли через всю страну по железной дороге; хранили, выжидая навигации, грузили на судно и тащили морем; а сюда забрасывали вертолетом, час эксплуатации которого обходится дороже двух сотен. Да и не только в этом дело — выпуск карты отодвинется на целый год.
«Надо идти туда, — безжалостно, как не о себе, подумал он вдруг. — Посмотреть, а может быть, и знак там ставить. Тут не решить никак. Надо убедиться».
Он оторвался от теодолита и, тяжело опустив плечи, пошел к площадке меж двух больших камней, где ровно гудел примус.
— Ну что, Николаич, все хорошо? Кончил? Сейчас чайку попьем и начнем: дел здесь, ох, много. Я посмотрел. — Василий заметно повеселел и говорил оживленно. Работа, ее конкретность и понятность, успели плотно заслонить недавние неприятности. Он был на подъеме — жил, кипел истовой верой, что через самое трудное уже прошел.
Степанов часто ловил себя на том, что понимает своих людей настолько, что иногда и после долгого молчания может вслух продолжить их мысли. «Это, видимо, оттого, что жизнь наша здесь проста и понятна, и переживаю я то же самое, — думал он. — Вот, как после такого восхождения, сказать им — место не здесь, все рухнуло?»
— Есть, Вася, одна загвоздка. Надо собраться, вместе подумать. Где Станислав-то?
— Вниз спустился. Детали туда улетели. Две связки. И рассыпались. Кричал, что нашел. Будет поднимать.
— Помочь нужно было, — сказал Степанов жестко.
— Прогнал он, — с обидой выдавил Васька. — Привязал веревку и кричит — сам подыму. Спуск, кричит, опасный.
«Вот и он, где опасно, старается в одиночку, — подумал Степанов. — Может, так и правильно. Человечно. Но ведь не разумно. Годами уж проверено и жизнями — одному здесь никуда. Ни шагу».
— Пей, Николаич, остыл уж маленько, — Василий пододвинул Сергею закопченную банку из-под тушенки.
«Как же противно пить чай из этих жестянок, — стараясь скрыть неудовольствие, подумал Степанов. — Сколько уж лет вот так, а все не привыкну». Он вспомнил, как в этом году перед первым подъемом выложил из рюкзака Бориса кружки. «Лишний груз, — кратко сказал он тогда. — Консервы вывалил в варево — вот тебе и посуда. Чай попил — и в пропасть. Не нести. Здесь так». И опять он вспомнил Бориса, и опять подумал, как нужен был бы сейчас ему, им всем, неунывающий бывший танкист. Борис бы только и сказал теперь: «Значит, такая наша судьба. Ничего, сейчас плохо, после будет лучше. Думай не думай, а дальше жить надо».
Чай был очень крепкий, почти черный, вяжущий во рту, и Степанов допивал мелкими глотками, загрызая крошками колотого сахара. Он налил из котелка вторую банку и бросил туда кусочек льдинки. Лед таял, окутываясь прозрачной поволокой, но чай не светлел.
Тяжело дыша и редко шагая, снизу подошел Ташлыков. Он рукавом вытер крупный пот со лба, сел против Степанова на корточки, прочно привалившись спиной к камню, и было ясно: хорошо поработал, без роздыха, теперь минут десять не двинется с места, но уж снова наберется силы как следует. Прочный человек.
— Сразу все не вытащить, — отдышавшись, сказал он неожиданно легко. — На четыре связки разбил. Надо опять лезть. Ну, а у тебя как, Сергей?
— Идти надо вон на тот голец, через цирк. К соседу в гости. Посмотреть там, — допив чай, с расстановкой, тяжело, но и спокойно, уверенно сказал Степанов. — Вижу бугорок, а понять, что это такое, не могу. Может, нужная нам вершина, а может, скала соседа торчит. Наблюдателям очень сложно будет уголки мерить: луч слишком близко над препятствием проходит, если даже сосед не мешает, это помеха. Вдруг там камни какие можно сбросить, снять метра два. Сбросить, если скала разбирается. А может, и еще хуже дело обернется.
— А толку-то? Чего туда идти? Зачем? — выдал голос Ташлыкова: устал, злится. Всего ждал Степанов — недовольства, растерянности, сомнений, — но такого глухого неприятия, сопротивления сразу…
— Если это гребень соседа закрывает, то посмотрю оттуда. Появится возможность на ходу переделать проект, там будем строить. Если ничего лучше не придумаем.
После этих слов наступило молчание. И надолго. Все трое сосредоточенно смотрели на синее пламя примуса. И, видно, настолько заняты были своими мыслями, что не замечали даже — работает вхолостую, без пользы выгорает драгоценный бензин, которого все про все, кроме этой заправки, несли с собой полтора литра.
— А почему ты считаешь, что это надо делать именно здесь: далеко от палатки, от продуктов, от снаряжения, от радиостанции? Ситуация не подходящая сейчас выход искать. Случись что и… Нам не смогут помочь. Там ведь знак, на той видимой-невидимой вершине, не построен? Нет. Надо оставить дело до лучших времен. На тот пункт забросят строить, вот там и разберемся, — снова вполне овладев собой, рассуждал Ташлыков. Но интонация сквозила у него не предположительная. Уверенно, решенно сказал он. И глядел на Степанова прямо.
Очень его тон не понравился Сергею. Не готов он был к такому. Слова-то по сути верные, но нет в них тревоги за все дело. Желания участвовать в поиске выхода не чувствовалось — только спихнуть, отложить.
Степанов протянул руку и плавно заглушил примус.
— А если не получится, как ты предлагаешь, — усмехнулся Степанов. — Если не нас туда забросят, не нам расхлебывать придется? Ведь мы в камералке зимой мудрили, обойти пробовали этот массив. Не вышло. Это только на месте возможно разрешить, здесь. Сейчас только на три километра уйти, а там неизвестно, какой представится выход — может быть даже, если здесь поставим, что-то ломать придется и перекраивать уже капитально?
— Усложняешь ты все, по-моему. Сейчас мы одни, а сообщим начальству, может, что и придумаете, помогут, — и успокаивал и наставлял Ташлыков.
— Ну, а если не придумает начальство ничего лучше, как изменять проект в ущерб качеству измерения углов, или, скорее всего, сюда же возвращаться прикажет? Что про нас думать станут, — голос Степанова твердел. — Или тебе это все равно? Надо сначала здесь попробовать сделать все, что от нас зависит. Что в наших силах. — Закончил он, и похоже, говорить больше не собирался.
— А что здесь можно и что в наших силах? — Вдруг совсем спокойно, даже с удовольствием произнес Ташлыков. — До той вершины по прямой три километра. Знак, цемент, инструменты, про мелочи я уж не говорю — минимум двести килограммов. Неужели ты не понимаешь, — с искренним удивлением спрашивал Ташлыков, — что их не один день туда заносить придется? Эти три километра — тяжелые. Спуститься вниз в полуцирк, это еще так-сяк. И то, перепад высот около тысячи метров наберется. А вверх? Там же стена! Я видел, есть кулуары[6], но кто знает, можно ли по ним подниматься с эдаким грузом? Впрочем, чего говорить: можно поставить в этих камешках большую палатку, сбросить с вертолета спальники, продукты и по одной детальке все туда перетащить. А кто за это заплатит, кому докажешь, сколько такая работа стоит? — Ташлыков безнадежно махнул рукой и умолк.
Василий вытащил из мешочка четыре больших сухаря, вздохнул и один спрятал обратно — привычка сработала, их с весны было четверо. Он осторожно развернул ватный бушлат, комом лежавший возле камня, открыл двухлитровую жестянку, в которой готовили еду в маршрутах. Ее брали потому, что она была легкой и могла одновременно служить жесткой коробкой для теодолита. Проблема оставалась — каждый раз ее выжигать и вытирать.
И в течение всего разговора и теперь лицо Василия было непроницаемо спокойным. Но за него Степанов не волновался. Удивил Ташлыков. Что с ним? Устал, сдали нервы, жалеет Василия? Он же, Станислав, и ехал сюда из спортивного интереса. А может, только так говорил, а на уме с самого начала маячили только деньги? И правда, мог бы работать инструктором-альпинистом — жизнь привольная, посмотрел бы больше, мотаясь по разным объектам; но попросился к Степанову рабочим. А у Степанова получит раза в три больше, чем инструктор.
«Что ему еще сказать? — соображал Степанов. — Надо ли?» Он лучше других должен знать, что гора горе рознь, что Степанов и так везде, где только можно, в месячных нарядах растягивает километры подноски груза, чтобы как-то заранее компенсировать такой случай.
— Давайте-ка пожуем, пока суть да дело, — мудро и примирительно предложил Василий. — Видать, с пустым желудком такие дела не решаются.
Ташлыков уже выпил чай и, отгородившись сейчас от них задумчивым молчанием, курил вторую папиросу.
— Я свое сделаю, вытащу знак на площадку, — сказал он, решительно поднимаясь. — Потом поем.
Степанов мог приказать остаться. Мог приказать Ташлыкову собираться и идти с ним, но не видел большого проку в таком насилии. Да и не такое уж безопасное предстояло дело, чтобы вести человека не добровольно.
Молча хлебая горячее варево, решил, что пойдет один. И решив так, сразу замкнулся и отгородился — даже сейчас, сидя рядом с Василием, Степанов был уже один.
Постепенно Степановым овладевала все-таки раздраженность. Она заслоняла страх, осторожность, разумность. Опыт говорил, что идти одному нельзя, что соответствующий запрещающий параграф инструкции по технике безопасности написан горьким опытом многих полевых сезонов, многими короткими жизнями. Все правильно, только этот же опыт говорил Степанову, что идти надо.
У него шевельнулась мысль взять Василия, но после того, что передумал на гребне, такой выход показался собственной слабостью и даже жестокостью, потому что пользы от Василия на скалах не видел никакой.
Степанов аккуратно протер бинокль и подумал, что возьмет его с собой без футляра, только завернет во что-нибудь. У самого края обрыва он стал просматривать дно полуцирка и скрупулезно, последовательно путь по стене. Выходило все не так уж страшно. Склон только на первый взгляд казался ровным. При двенадцатикратном увеличении возникла обнадеживающая картина: под самой вершиной стена во многих местах просекалась трещинами и кулуарами. В них лежали камни. «Если камни лежат, то не должно быть очень круто», — понял Степанов.
На самой вершине он увидел снежного барана. Баран медленно уходил к отвесным скалам вниз, и Степанов решил прихватить с собой карабин. «Добуду мяса, на несколько дней можно нам задержаться без всякой голодовки. Вот и нет проблемы», — радостно и азартно подумал он.
Теперь все было при нем: карабин, нож на опояске сбоку, почти у самого позвоночника, чтобы не мешал ни при каких движениях, как научили носить его эвенки, запасная обойма, сухарь и, в почти пустом рюкзаке, сумка с картами, бинокль, завернутый в чистую бязь, буссоль.
— Не стоит одному, начальник. Что за нужда? Давай вместе пойдем, — Василий сказал вроде беззаботно, но не хотелось ему идти, это и слепому было заметно.
Степанов повернул голову и сквозь зубы бросил:
— Ничего страшного. Я посмотрел внимательно. Там идти можно. Ты лучше время не теряй: Ташлыков поднимется, прикиньте вместе, как знак собирается, не надо ли где отверстий дополнительно пробивать. Ну, и вообще…
— Да не беспокойся. За этим дело стоять не будет. Первый раз, что ли, — повеселел голосом Василий. — Гляди там, осторожней. Все взял-то, ничего не забыл? — крикнул он уже вдогон.
К Острой сходилось три гребня, и сейчас Степанов начал спускаться в сторону, противоположную той, с которой они пришли. Уходить сразу в полуцирк не решился — прямо по скалам смотрелось очень круто. Еще на подлете он разглядел несколько снежных кулуаров и еще тогда подумал зачем-то, что снег теперь должен быть сырой и по нему удобно проминать ступени и идти.
Плечо предвершинного гребня было ровным и широким, и Степанов пошел по нему, внимательно высматривая подходящий спуск.
Первый кулуар сразу устойчиво не понравился. Он был крут, узок и извилист. Второй удалось просмотреть почти весь, и он показался вроде бы ничего: от гребня, где стоял Степанов, до начала снежника — метров сто крутого, но вполне проходимого спуска; ниже белел снег, и в конце сахарного цвета язык выходил на морену из крупных камней.
Можно было идти по второму кулуару, но Степанов не поленился и из осторожности прошел посмотреть дальше. Третий оказался положе двух первых, но отворачивал далеко вправо от прямой, которой Степанов решил придерживаться; и хотя дно полуцирка отсюда казалось ровным, он знал, что это обманчиво. Идти там не сладко и удлинять путь совсем ни к чему: постоянно обходить крупные валуны, перепрыгивать с камня на камень, взбираться на большие обломки — потеря сил и времени.
Он вернулся и стал спускаться во второй кулуар. Лезлось хорошо: только слегка придерживался руками за скалы. Карабин, по привычке, висел на груди, но здесь это мешало и, выбрав ровное устойчивое место, Степанов перекинул его за спину.
Работа была простой: монотонной и безопасной, Сергей не сосредоточивался на ней. Мысли разбредались. Подумал о записке жены, но это приносило взвинченность, неуверенность, и он постарался успокоить себя, переключиться на другое. Потом вспомнил, что надо было забрать у Ташлыкова ледоруб. На снегу наверняка пригодился бы, правда, неизвестно — не нужен ли он сейчас позарез самому Станиславу. И Сергей пожалел, что не заглянул в обрыв, не посмотрел, как ему там приходится. Эта тревожная мысль пришла внезапно, но теперь, до возвращения, изменить ничего нельзя. Вспомнил Василия и сразу ухватился за надежду на его расторопность: не станет сидеть да покуривать втуне, а пойдет помогать Станиславу — предостережет и посоветует, и уже не один человек, уже легче. А чтобы окончательно отвлечься и от этой тревоги, начал думать о снаряжении, о том, как бы выкроить день да просмотреть ледовые кошки, ледорубы…
Ледорубы, которые выдали со склада экспедиции, никуда не годились. Сталь, в общем, у них не плохая, но мягкое древко могло сломаться в самый нужный момент, а это — смерть, потому что ими не только рубят ступени, древко вбивают в снег и через него организуют страховку. Они давно отказались от заводских ледорубов. Этот принцип еще ни разу не подвел Степанова: если страховка хоть сколько-нибудь не надежна, то лучше совсем без нее, лучше надеяться только на себя. Может быть, поэтому и жив до сих пор. Правда, несколько раз уже падал, но пока удачно.
Скалы кончились, и Степанов ступил на снег. Собственно, это был не совсем снег, плотная, веками слежавшаяся масса, которая выкристаллизировалась в зерна льдинок — фирн. Сверху фирн действительно подтаял, сделался рыхлым, и можно было твердо, с притопом врубая трикони, идти в полный рост.
Но чем ниже спускался Степанов, тем круче становился кулуар. Он забеспокоился — рассчитывал на другое, думал, выполаживаться склон начнет не в самом низу, а раньше.
Его худшие предположения оправдывались — спуск пошел не равномерно, а ступенеобразно, перегибами. Однако первый он прошел хорошо. Просто соскользнул по нему, как на лыжах — глиссировал, и надежно остановился на подтаявшем пологом фирне.
Дальше пошло хуже. Стенки кулуара затеняли солнце — фирн успел затвердеть, а на следующем перегибе Степанов увидел голубой чистый лед. С большим перепадом высоты лед изгибался круто, изломами, отдавал в глубине бледно-изумрудным светом. «Тут без ледоруба не пройти: если поедешь, не остановишься. Ступени бы вырубить, тогда…» — с тревогой думал он, еще не предполагая, где искать выход.
Степанов остановился. Даже подходить к краю, чтобы осмотреть кулуар ниже, было безумием. Но и возвращаться, пробовать другой спуск особого смысла не имело. Сколько на это уйдет времени, сил, успеет ли он тогда до сумерек? Да и найдется ли там путь лучше?
Он оторвал взгляд от гипнотизирующего льда и начал осматриваться. Противоположная стенка цирка, раньше казавшаяся мрачной и чужой, дыбилась прямо перед ним — теперь желанная и недоступная. Отсюда она казалась даже уютной — он ясно видел, что камни в трещинах, где еще перед полуднем сочилась талая вода, снова примерзли и лежали прочно, потому что прямое солнце ушло и освещало рассеянным светом из-за гребня. Там теперь не было бы проблем, только лови удачу, а он так глупо остановился в середине спуска.
Степанов посмотрел вниз — вот дно полуцирка, камень брось — меньше чем через минуту — там. Взгляд скользнул по серой скалистой стене кулуара, и его как обожгло: вот же выход — выйти на стенку и спуститься по скалам.
Он знал, что между льдом и скалой летом всегда бывает краевой зазор, рантовая трещина — рантклюфт, потому что камень нагревается под солнцем быстрее и лед подтаивает, отступает. Так было и в этом месте.
Трещина оказалась широкой, и Степанов попробовал подняться вверх, рассчитывая, что она сузится, но возле первой же ледяной ступени остановился: трикони скользили, а опоры для ног рубить было нечем.
Он вернулся и еще раз осмотрел трещину. Можно было перепрыгнуть, только неприятно нервировал близкий край, где лед голубел совсем уж гладкой поверхностью.
Он убедил себя рискнуть. Надо было разбежаться поперек кулуара и в прыжках, всей тяжестью тела врубая трикони, добежать до края, набрав инерцию, прыгнуть и, пролетев два с лишним метра, прилипнуть к скале.
Он отошел подальше, почти на самую середину снежника, и там неторопливо выкурил папиросу, сосредоточиваясь только на одном — на прыжке.
Ему оставалось пробежать метра два, когда трикони левого ботинка не врезались в наст.
Упав боком на склон, Степанов сразу перевернулся лицом ко льду, как учила строгая альпинистская наука падения и, распластавшись, старался увеличить площадь трения, удержаться. Скользил он медленно, и казалось, что вот-вот остановится.
«Если бы ледоруб», — мелькнула мысль, и он попытался вытащить нож, но в это время перевалился через перегиб, и его напряженное тело, в котором все превратилось в молчаливый вопль, стремительно набирая ускорение, заскользило вниз.
Через секунду ему удалось достать нож и, царапая лезвием лед, с какой-то не своей, нечеловеческой, силой прижать его к груди. Он даже не ощутил, замедлилось движение или нет. Нож сломался, и он, кажется, расслышал жалобный звон клинка.
Когда развернуло головой вниз, Степанов увидел крупные камни морены… «Конец! Все», — успел подумать он.
Очнулся Степанов сразу, а может быть, вообще не терял сознания. В первое мгновение не почувствовал своего тела и удивился. И испугался.
Видимо, все-таки не терял сознания, потому что, хотя и боялся пошевелиться резко, сделал это невольно, как бы продолжая цепляться за склон.
Степанов почувствовал боль и обрадовался. Она была знакомой: жгучая, саднящая боль в ладонях ноющими толчками отозвалась во всем теле, и он пошевелился решительнее.
Через некоторое время жгло и ныло уже во всем теле, но острой до тошноты боли не было нигде.
«Слава богу, кажется, кости целы, — подумал он. — Но почему жив-то остался?» Он приподнялся, привалился спиной к обломку и огляделся. Крупные глыбы громоздились несколько ниже, метрах в двух, трех от него. «Повезло — не долетел». Он лежал на мелких камнях, выровненных отступившим языком льда.
«Жив! И на этот раз… — удивленно и радостно думал Степанов. — Господи! Ну и везет. Скорее бы все кончилось. Осенью в Москву, и больше не поеду. Хватит. Так ведь не будет везти всегда. Сколько веревке не виться, а конец есть. Я свое отработал. Все. Теперь пусть другие».
Он понемногу успокаивался. Закурил и вдруг представил, что где-то сейчас совсем другая жизнь, в которой не надо делать того, что он каждый день делает здесь. Там тепло и спокойно, ничто не угрожает самой жизни непосредственно сию минуту; и не надо постоянно перешагивать через свое «не хочу»; не надо постоянно решать самому, а просто подождать, что за тебя решат другие, и добросовестно исполнять.
Летом в той жизни бывают воскресные дни, есть пляжи, книги, театры, баня. Он решил, что если будет более осторожен и терпелив, то у него будет зима и он пойдет с женой в театр. В театре она выглядела особенно красивой, настолько, что он временами и не верил — она его женщина, его жена. Он представил, как она наденет его любимое платье с вырезом на груди, где чуть видно ложбинку, и там будет маленькое колье из синих камешков, как он купит самые дорогие билеты и обязательно в оперу. «Лучше на оперу, — решил он, — тогда можно будет слушать и иногда смотреть на нее».
Но тут Степанов понял, почему его так беспокоила записка. Всего этого может не быть, даже если он осенью вернется домой. Между ними растет разлад.
Возможно, она сама думает по-другому, но он точно знает, когда это началось. В прошлом году, весной. Он улетел очень рано: еще только, по московским понятиям, кончилась зима, но кому-то надо было организовывать базу, принимать грузы и по возможности забрасывать их на места. Она ждала ребенка — его ребенка — и оставалась теперь надолго. Они оба думали — с полем для нее покончено навсегда.
Степанов и работать начал тогда рано — первым, только-только начал осаживаться на южных склонах снег и у вертолета появилась возможность как-то приземляться. Он помнил тот день и даже час.
Они закончили второй пункт в сезоне и ждали борта. Кругом был снег с редкими черными пятнами вытаявших камней. Солнце светило безжалостно по двадцать часов в сутки, и они обгорели до болезни, до температуры.
Он ждал борта, был сеанс связи, и он подтвердил свою радиограмму, а радист передал ему привет… от жены. Сергей удивился и не поверил: привет, но как, откуда, телеграммой из Москвы? Радист не мог разговаривать в этом сеансе — не было у него нужных тридцати секунд, — только бросил в микрофон, что она здесь, на базе, в поселке, и через двадцать пять минут переговорят.
Что передумал Сергей тогда за двадцать пять минут, что перечувствовал — этого не узнает никто, да и сам он вспоминать этого не хочет. Все в нем дрожало напряженной нервной дрожью, душа сжалась в больной комок.
Палатка стояла на седловине, и он ушел к спуску. Чтобы отвлечься, чтобы скорее прошли минуты до разговора, нашел себе занятие — пристрелять малопульку, привыкнуть к ней. Кидал на склон пустые консервные банки, они, подпрыгивая, катились вниз, а Сергей, выбирая момент, когда банка удалялась и подскакивала особенно высоко, стрелял, и пули прошивали жестянки, отбрасывая их.
Через двадцать пять минут — только включил радиостанцию — услышал голос жены. Никакой ошибки не было. Она сказала, что прилетела несколько часов назад и будет работать. Он затих и потом спросил самое главное, а что будет с тем, кого они ждали? А она сказала, сдержанно, стараясь даже казаться беззаботной, что того, кого они ждали — не будет.
Степанов часто после этого думал: зачем женщине, даже сильной духом и сильной телом, обязательно стремиться утверждать себя в жизни тем, чтобы доказывать — она способна делать то же, что может и должен делать мужчина? Например, работать в тайге. Зачем? И всегда ли, и долго ли в таком случае она будет оставаться женщиной, которой нужен и которую должен любить мужчина?
Шершавая струя ветра прошлась по камням и краем задела Степанова — его передернуло от холодного озноба. Он спохватился: время необратимо отсчитывало минуты и часы, солнце неостановимо двигалось от зенита к горизонту, и все это сейчас было против него. Надо было решать, что делать дальше.
Так он себе зачем-то сказал: «Надо решать». Но это было неправдой. Решил все он еще там, на вершине Острой.
Встал Степанов довольно легко. Еще раз ощупал тело, пошевелил руками, ногами, наклонился назад. Каждое движение отдавалось ноющей болью, но можно было и двигаться.
Кроме ссадин и ушибов он не обнаружил ничего особо неприятного, если не считать, что наполовину оторвался ноготь на указательном пальце левой руки. Это беспокоило, как ни крути, а лазать придется и руки очень понадобятся. Он развернул бинокль, оторвал узкую полоску бязи, забинтовал палец тщательно и туго, чтобы не мешал хвататься за камни, чтобы повязка притупляла боль. В некоторых местах, на коленях особенно, одежду рвануло как крупной теркой, а на содранной коже каплями выступила кровь, но уже густела, останавливалась. Сильно ныла правая скула, но он и на ощупь понял — это только ссадина, глубокого рассечения нет. Работать можно было вполне.
Степанов взглянул на вздыбившуюся стену и поразился, как изменился отсюда вид — теперь она казалась сплошной, черной и закрывала полнеба. Он оглянулся назад, словно решая, не вернуться ли, но снова решительно повернулся к морене. «Быстро же, однако, удалось спуститься», — подумал Сергей и почувствовал, что спекшиеся разбитые губы кривятся в усмешке.
Он попробовал идти. Ничего. Каждый шаг отдавался болью во всем теле, но особенно сильно это движению не мешало.
Постепенно он разошелся и минут через сорок, пройдя моренное дно полуцирка, ушибов почти не чувствовал. Только когда попадался очень большой камень и, обходя его, приходилось придерживаться руками, в ободранных ладонях резко отдавалась острая боль.
Путь наверх Степанов не выбирал: теперь это было ему тяжело — осматриваться, соображать — только бы двигаться вперед и вперед, шаг за шагом, ровно и монотонно, чтобы не упасть. Он понимал, что усталость породила равнодушие. Но он понимал также, что выбирать особого смысла нет: уже вышел к основанию желоба, и добираться до какого-то другого было бы теперь мудрено, да и увидеть снизу что-либо он не сможет.
С подъемом Степанову повезло. Склон уже часа два не освещался солнцем, и камни действительно лежали намертво примороженные к скале. По ним, как по ступеням, он монотонно шаг за шагом двигался вверх и долго молчал сам с собой — просто не мог ни о чем думать.
И опять, второй раз за сегодняшний день, он вышел на вершину, но теперь настолько сосредоточился на работе, что не остановился и не осмотрелся: сейчас он не видел мрачной красоты и суровой свободы гор вокруг.
Пройдя путь, который с Острой казался почти непреодолимым, он привык к нему. Теперь их гора, и полуцирк, и сумрачный соседний голец стали ему понятны, даже как бы близки, обжиты.
— Ну, вот, — сказал он громко, — глаза страшатся, руки делают. — И, горько усмехнувшись своему слабому дрожащему голосу, которым хотел подбодриться, уже тихо добавил: — Точнее сказать, в нашем деле — ноги.
В своей тайной надежде Степанов не ошибся: то, что казалось выступом на этом ближнем гребне, и было далекой нужной вершиной. Он доказал это себе за десять минут не очень даже сложной работы. Но передохнуть так и не присел, а, подавляя упорное нежелание двигаться, определил место, где гребень больше всего закрывал вершинку, и, превозмогая боль в ладонях, раскачивал и сбрасывал камни, пока не показалось, что больше сделать уже не сможет ничего. Несколько раз он прерывал работу — притягивал кулуар, по которому спускался.
До него как-то вдруг дошло, что был еще один и очень простой выход. Если бы пошел с ним Ташлыков, то обязательно взял бы веревку и ледовый крюк. Он вбил бы крюк в лед, продернул в кольцо веревку, привязался за один конец, выпускай потихоньку другой — и спускайся себе. С чем бы они столкнулись ниже — неизвестно, но уж этот проклятый перегиб прошли.
Почувствовав голод, он съел сухарь и еще некоторое время сидел неподвижно: курил, набирался сил и думал, что вот будет скоро и на эти трудные и богатые места подробная карта; поработают здесь геологи, геофизики и обнаружат всякие блага. Потом эти блага добудутся и прибавятся к тем, что уже есть. Но как станут ценить их люди, не знающие им настоящую цену? Способны ли они ценить что-либо, когда у них, кроме необходимого, есть уже много всяких других вещей? Ну, прибавится еще что-то, будет чуть больше. И что? Степанов думал и не находил ясного ответа. Он понимал, что упрощает, спрямляет вопрос до самой простой — прямой — линии, так, как спрямил по карте до трех километров путь сюда.
Солнце опустилось низко, и Степанов заторопился.
Спускаться было тяжелее — часто приходилось опираться о камни руками, и боль, каждый раз новая, жгла ладони.
Когда он миновал морену, солнце уже не освещало полуцирк, только сверху падал рассеянный холодный свет. Степанов заторопился еще больше и уже почти не размышлял, какой дорогой возвращаться на свою вершину. Как-то сразу решил идти первым кулуаром, потому что там было меньше снега.
Он начал подниматься по фирну, но снег набивался между триконями, и они не врезались, скользили. Через каждые три шага приходилось ударять ботинком о ботинок, сбивать снег, монотонно, размеренно. И дышать старался глубоко и ровно, чтобы больше не останавливаться, чтобы хватило дыхания надолго.
Поднялся он, по расчетам, порядочно, когда путь преградил лед. Рантклюфт был узким, и он сразу ушел на скалы. Стараясь как можно дальше разглядеть путь впереди, Степанов не торопясь, полез вверх.
Лезлось пока легко, и вообще Степанову было хорошо. Ушла боль, вытеснились тревожные мысли, напряжение риска овладело им полностью — теперь в нем не было ничего лишнего.
Свет дня постепенно мерк, видимо, солнце было уже близко к горизонту. Он как-то совсем забыл о свете. Если ночь застанет здесь, это будет похуже льда. И Степанов начал двигаться быстрее.
До вершины уже оставалось метров четыреста, когда он понял, что прямо не пройдет. Начал уходить вправо, но через несколько десятков метров опять уперся в гладкую скалу. Вернулся и полез влево. Здесь через десяток метров удалось найти трещины и по ним с большим трудом подняться выше.
Вниз спускаться на скалах всегда тяжелее, и там, где без страховки подняться возможно только с большим риском, лезть вниз — самоубийство. Он бы и не рискнул отрезать себе путь назад, если бы скалы впереди не подали ему надежду. Он видел множество трещин и выступов, многообразных, расходящихся во всех направлениях, но двумя десятками метров выше. А здесь снова уперся в гладкую скалу, и уже не лезлось никак.
Сергей пробовал уйти вправо, но прошел всего три метра. Влево снова удалось уйти дальше, но и это оказалось бесполезным. Оставалось спуститься вниз и искать обход.
И он полез.
Сразу ниже полки, на которой он стоял, правая нога не нашла опоры. Он выбрал для нее опору чуть выше и стал на ощупь искать выступ левым ботинком. Он опускал ногу все ниже и ниже, пока не почувствовал знакомый страх потери равновесия. Тогда он замер. «Где же этот проклятый выступ? Я же сюда-то влез, пользовался им. За что-то я в конце концов зацеплялся?» — думал Степанов.
Он сообразил, что долго так висеть нельзя. Тело ослабеет, и он не поднимется даже обратно вверх. Сергей вылез опять на свою узкую полку, прижался грудью к скале и стал ждать, пока отдохнут мышцы.
Вторая попытка тоже не удалась. На этот раз Степанов опустил левую ногу еще ниже, но дальше страх прочно сковал его, и он знал, что страх и спасает его. Он слишком хорошо знал — это не инстинктивный панический страх, когда сначала боятся, потом ищут выход, это защитный, тренированный, подвластный.
От напряженной неподвижности мышцы одеревенели, и только разозлив себя, почти на бешеном взрыве, ему удалось напрячь их и снова подняться на полку.
Сергей отдышался. Он не думал еще о самом плохом. Он, кажется, вообще ни о чем не думал сейчас. Единственной мыслью было — закурить. Но для этого надо было разжать пальцы правой руки и опустить ее в карман. Но рука никак не разжималась, потому что он весь был наполнен сознанием, что за спиной у него ничего нет. Пустота. Небо — черно-голубое, с редкими еще, вечерними звездами.
Очень хотелось повернуться спиной к скале, но он знал, что делать этого нельзя, потому что эта поза менее устойчива, и нельзя поворачиваться на такой узкой полке — сразу сорвешься.
Прижавшись всем телом к скале и согнув немного ноги в коленях, он заставил себя думать лишь о том, как хорошо, как необходимо сейчас закурить, успокоиться, и только после этого пальцы разжались и он плавно опустил руку в карман, зацепил пальцами папиросу, поднес ко рту. Потом Сергей вытащил и коробок спичек, чуть приоткрыв, достал две. Теперь оставалось самое трудное — чиркнуть. «Ну, давай. Ведь не упал, — убеждал он себя. — Что там внизу? Пусть. А ты привались к стене. Вот так, она твердая. Никуда не денешься. Опора», — внушал он себе.
Он придавил головки спичек пальцем и сильно потянул их в сторону. Зажглись.
Сладкий, теплый дым наполнил легкие, почему-то прояснилось в голове, и он почувствовал себя спокойнее. Теперь Сергей снова держался обеими руками и не боялся вдыхать полной грудью.
Он давно докурил папиросу и все жевал и жевал бумагу мундштука. «Кажется, попался, кажется, попался», — навязчиво повторял он.
Сергей не помнил, сколько времени простоял так. Мышцы окончательно одеревенели, и, в довершение всего, он стал быстро остывать.
От третьей попытки он отказался сразу, едва начал спускаться: тело уже не слушалось, не подчинялось. И Сергей понял, что это и есть конец.
Отупляющее равнодушие охватило его.
Сумерки все плотнее густели вокруг. На этот раз ничего нельзя придумать, сделать ничего нельзя.
«Дурак! Вот дурак-то. Надо было царапаться, надо было еще попробовать, пока были силы», — со слезами обиды и жалости к себе думал Степанов.
Теперь мозг заработал яснее. Получалось, как-то странно был устроен организм: чем невыносимее он страдал от холода и сведенных судорогой напряжения мышц, тем яснее и четче думалось.
«Когда меня найдут завтра? Сегодня ребята уже не выйдут. Темно. Ташлыков соображает. А вдруг они все-таки пойдут. Сейчас? Не найдут. Не найдут-то, не найдут, но ведь сами угробятся. А что я могу сделать? Теперь уже все равно».
С равнодушием он начал думать, что весь сегодняшний день — сплошная цепь ошибок. Пожалуй, Ташлыков прав — стоило поискать какой-то другой выход из ситуации, потому что этот оказался просто не по силам; все сложилось неудачно один к одному: будь с ним Борис, они бы уже давно пили чай на вершине. Он вспомнил, что мог бы взять Василия, и сейчас бы тот стоял под ним и подставил руку — была бы опора.
Потом он совершенно ясно представил, что все эти размышления больше не нужны, что и мучиться больше незачем, а надо набраться духу и покончить со всем разом.
Степанов оторвал онемевшую руку от скалы и стал сдвигать со спины карабин. Он дотянулся до затвора, открыл его и услышал, как из магазина вышел патрон. Ему долго не удавалось поставить затвор на место, но в конце концов он закрыл его и запер. Потом Сергей расстегнул ремень, и карабин сполз прикладом вниз — между скалой и им. Он направил ствол в подбородок и равнодушно соображал, что же дальше. Дальше надо было осторожно опустить руку и нажать на спусковую скобу.
Неожиданно в мозгу Степанова, затухшем было перед последней жаркой болью, вскрикнул немой голос: «Почему осторожно? Глупо. Если не осторожно, то сорвусь. После этого я тоже упаду. И если сейчас полезу, тоже разобьюсь. Так и так. А может, не разобьюсь. Может, там, чуть ниже — выступ. Может, до него два сантиметра осталось — сползу. Меня страх не пустил. Да после выстрела все равно падать. Стоп. Нет, не все равно. Так, не все равно. Я выстрелю, они услышат и точно тогда пойдут искать, потому что подумают — я их зову. Пойдут и гробанутся».
Степанов еще ничего не решил окончательно. Мысли его беспорядочно сменялись. Ни одна не фиксировалась как решение, но что-то ожило в нем, а может быть, в глубинах мозга уже было решение, только глубоко где-то и не всплыло еще.
Но и в теле что-то оживало. Он оторвал руку от скалы и, превозмогая тупую боль одеревенелости, напрягал кисть, пальцы, пытался сжать их в кулак. Одновременно старался напрячь все мышцы сильнее той, сковывающей их напряженности, которая вызывала судороги. Сил не было, и он заставлял тело работать только волей, которая всегда теплится в живом мозгу до тех пор, пока он не угаснет окончательно.
Степанову удалось сжать и разжать пальцы. Он пошевелил кистью. Боль пронизала его. Он не мог понять, откуда, но боль будила — он снова хотел жить.
Рука сделалась послушной, и от нее пошло тепло по всему телу. Кисть слегка покалывало, и это покалывание отдалось везде. Он перенес тяжесть тела на одну левую ногу. Почти не шевелился, а просто представил, что стоит на одной левой ноге. Правую он не почувствовал, но она пока отдыхала, и хотя Степанов испугался, что совсем не чувствует правую ногу, терпеливо ждал, что-то должно с ней случиться.
И случилось. В ступне, голени, в икре ногу заломило почти нестерпимой рвущей болью и повело. Хотелось ударить ногой о скалу, скорчиться в комок, обхватить колени руками, выть изо всех сил и кататься по земле. Но осторожность, сторожившая и это мгновение, спасала его: «Упадешь. Упадешь раньше времени и не сможешь даже сделать то, что задумал».
Карабин начал валиться набок по скале, и Степанов чуть наклонился и за ремень плавно опустил оружие на полку: «Оружие все-таки. Мало ли, а вдруг останешься живым? Отвечать придется».
Он уже несколько раз старательно перемещал тяжесть тела то на одну, то на другую ногу и шевелил правой послушной рукой. Никак по-другому он двигаться пока не мог. Тело сильно ломило, он чувствовал какую-то тошноту, отчего напрягался временами до дрожи. Так продолжалось, наверное, очень долго — представление о времени Степанов потерял.
Когда начал бить сильный озноб, понял: немного отошло и тело начало чувствовать холод. Ломота прошла. Во рту стало сухо — язык шершаво скреб по нёбу.
В метре от лица блестела сосулька. Степанов медленно начал перемещаться к ней.
Сосулька отломилась у самого основания, но он отгрыз только небольшой кусок, подождал, когда он растает, и, прополоскав рот, выплюнул невкусную ледяную воду, чтобы не слабеть и не остывать.
Теперь Степанов попробовал напрячь все тело, и оно послушалось. Озноб не проходил, но Степанов понял, что пока и не справится с ним окончательно. Знобило не только от холода: его покинуло равнодушие, снова поселились жизнь и страх. Сейчас он должен сделать последнее, на что толкнуло отчаяние. Но где оно теперь, это равнодушие, с которым так легко сделать последний шаг? И смог ли бы он только с отчаяния, ради одного себя заставить свое «я» выкарабкиваться?
Степанов вспомнил, что ребята могут искать его, и, представив путь в темноте, заторопился, начал собираться внутренне: надо, обязательно надо выбраться и доделать работу, потому что если не сделает он, если не выберется, то другому здесь придется крутиться с самого начала. И неизвестно еще, какой ценой тот человек заплатит. Вот что было главным.
Теперь, когда Степанов чувствовал тело, когда оно жило и хотело жить дальше, надо было еще раз перешагнуть через себя: сломать и подавить страх.
Он медленно начал спускаться с полки. Когда она оказалась на уровне груди, он проверил, твердо ли стоят ноги, и, дотянувшись правой рукой до карабина, застегнул ремешок. «Если сорвусь и не сразу… — подумал он, — подам ребятам знак утром. Быстрее найдут. Или чтоб не мучиться. Пригодится».
Он сползал и сползал, а опоры все не было. Уже коленка левой ноги была почти у живота, и ее надо было снимать с опоры, иначе не сможет подтянуть ее потом. «Где же тот чертов выступ. Ведь был, точно был. Должен быть».
Степанов понял, что сейчас надо отпускать левую ногу, что еще несколько сантиметров — и он начнет падать…
Степанов бесконечно длинную секунду ни за что не держался, свободно сползал по скале и, наверное, в эту секунду успел умереть.
Правая рука вжалась в щель, пальцы левой нащупали крохотный выступ, и в тот момент, когда он чуть задержался и тело, приготовившись к падению, инстинктивно напряглось, трикони правого ботинка попали на выступ.
Через полчаса Степанову удалось спуститься вниз. У самого основания он пересек два кулуара, которые теперь, в неверном ночном свете, едва угадал.
Он еще не мог сообразить, попал ли в третий желоб, просто шел и шел вверх, а когда понял, успокоился и, выкурив подряд две папиросы, через силу заставил себя подняться. Постоял еще, приглядываясь к сумеркам впереди, и ритмично, не торопясь, чтобы больше уж не отдыхать, стал подниматься.
Иногда в темноте задевал за острый камень и сбивался с ритма. Приостанавливался и, потоптавшись на месте, снова размеренно шел вверх.
Все ощущения в нем притупились. Пусто и гулко отдавались шаги в голове. Только одно теперь вело вперед безостановочно — желание перехватить ребят. Теперь он почему-то верил, что они решатся и пойдут его искать.
На предвершинный гребень он вышел из последних сил. Долго, потому что не боялся теперь пропустить ребят, лежал на щебне, привалившись плечом к большому камню. Здесь было светлее, хотя небо уже по-ночному открыло все свои звезды. Он курил, смотрел в темную тишину и наслаждался неподвижностью.
— Э-э-э-й! — услышал Степанов с вершины.
Он поднялся и неожиданно для себя хрипло, громко закричал в ответ. Радость, тепло и беспомощность были в его крике. И он не узнал своего голоса.
Степанов вгляделся — у самой вершины было почти светло, подсвечивало запрятанное за горизонт призрачное солнце. Вдалеке он увидел две вертикальные тени. Ребята шли к нему — видимо, сверху они не слышали его голоса.
Степанов поднялся и вдруг ощутил, что теперь идти совсем почти не может, но, пересилив боль и усталость в непослушных ватных мышцах, пошатываясь, заковылял навстречу.