11

Зима выдалась в том году мягкая, слякотная, а весна ранняя и сухая – видно, жарко было на Руси от царских и боярских щедрот.

Мужики, покрытые струпьями, в обношенном посконье, били сваи в подморную хлябь у Финского залива, ладили верфи на Онеге и Ладоге, подымали корабельные снасти у Воронежского берега на Дону. А боярам и служилому отродью, спешно поверстанному в дворянство, велено было сменить домотканую пестрядину и яловые сапоги на импорт – рубахи тонкого, заморского полотна с голландскими кружевами на обшлаг и грудную прорезь, называемую жабо, а на ноги – красные башмаки с высоченными бабьими каблуками и дорогими, медными пряжками, чтобы на ассамблеях блистать. В пору, когда сполошные, вековые колокола по справедливости шли на пушечное литье, а мужики целыми деревнями разбегались с голоду и непосильной барщины, самое время было рядиться в праздничную, фазанью одежу разноцветного пера…

В довершение ко всему пришла в державную голову Петра Алексеевича новая, дерзкая мысль – выкопать мужицкой лопатой прямой судоходный канал между Волгою и Доном по Епифанской балке, пустить бревенчатыми шлюзами веселые кораблики с орудийным грохотом и потешными огнями, называемыми не иначе как фейерверк… А допрежь замелькали по Руси палки, не имеющие иного благозвучного названия, дабы поднять косного мужика на государево дело. Который намертво прирос к месту, к сохе и бороне, тому каленое железо на лоб и – в Демидовские рудники, намертво обвенчать цепью с тачкой-рудовозкой об одном колесе.

Мужик огляделся, почесал для порядку под рубахой, а потом и в затылке и – побежал резво. Одначе не в ту сторону. Кинулся в леса дремучие, в болота гиблые, по скитским углам, на Печору и Каму, а самый голенастый и настырный – в Дикое Поле, на Дон да Яик, к вольным казакам-братушкам, где царская милость покуда не в силе достать и казнить заживо…

Покуда заморские штейгера били колышки под Епифанью на даровых харчах и щедрой российской деньге, у царя-батюшки зрели в голове новые заботы. И оттого, верно, горячие ветры дули по Руси с севера на юг и с запада на восток, теплынь разлилась по Дикому Полю еще в исконно морозном феврале, а нежданный суховей за одну неделю согнал тощие снега в яры и балки. Незаметно и как-то невзначай прошумела скудная полая водица, открылись дороги. Косяки журавлей потянулись на север, к гнездовьям полуночного края.

Птицы искали старые гнездовья, люди мыкались по земле в поисках неведомой, терпимой Муравии…

Над всей Слободской Украиной, от Кодака до Бахмута и Ямполя, изогнулась коромыслом веселая, семицветная радуга. И в эту радугу, точно в небесные ворота, въехали неспешной рысью странные всадники, полторы тыщи сабель и пик, держа путь на восток. Никто из них не знал, что их ждет впереди – близкая смерть, дальняя слава ли. Ехали в тяжком раздумье – все, от приблудившегося к ним попа-расстриги до походного атамана, и несли над степью бесконечную, древнюю, заунывную песню о бездомной, кочевой жизни казаков; пели дружно, в одну душу, один настрой:


Они думали все думушку единую:

Как и где-то нам, братцы, зимовать будет?

На Яик нам идтить – переход велик,

А на Волге ходить нам – все ворами слыть,

Под Казань-град идтить, да там царь стоит,

Как грозной-то царь, Иван Васильевич…


Тонко звенели стремена, поскрипывали высокие, казачьи седла. Булавин понуро сидел на рыжем, откормленном за зиму аргамаке, слепо оглядывал голую, только что вышедшую из-под снега степь и ничего не видел. В глазах его все еще стояли черные монахи с иконами, что перегородили дорогу Запорожскому войску на Дон. Тоска ела Кондрата. Не думал, не гадал он прошлым летом, что с весной придется кружить серым волком по чужим краям, сознавать, что нету ближней дороги к дому. Не хотел прослыть вором и разбойником на правом деле, а все к тому клонилось…

Кондратий оглянулся, недовольно крикнул песенникам:

– Чего заныли? Поищите в саквах другую песню!

Замолчали передние, тишина прошлась над казачьим строем с головы до самого конца, и тогда Мишка Сазонов поднял вровень с бунчуком новый, веселый запев:


Эх, как со славной, со восточной со сторонушки

Протекала быстра речушка, славный Тихий Дон,

Он прорыл, прокопал, младец, горы-и крутые,

Одолел он леса темные, дремучие!..


Кони пошли бойчее, размашистее. С дальнего придорожного кургана поднялась длиннокрылая птица-лунь и, косо кренясь под вышним ветром, долго висела в парении над головами казаков.

Семка Драный, с плохо заросшим шрамом через нос и скулу, протронул коня, поехал рядом с атаманом. Спросил коротко:

– Чего надумал, Кондратий Афанасьевич? Какая тоска гложет?

– Не тоска, Семен, сказать, а кручина! – невесело усмехнулся Булавин. – Масленица ныне кругом, а мы еще и не гуляли!

– За чем же дело, атаман! Дойдем до Бахмутского шляха, там работных тыщами гонят в Азов да Таганрог, гляди, и разбогатеем, проводим масляную! Токо я не о том спытывал… Дальше-то как?

– Вот и я о том думаю…

– Подвели нас запорожцы, сукины дети! Куда теперь?

Булавин смотрел на серебрянокрылую птицу-лунь, отлетавшую к ближнему лесу на легкие, осиянные солнцем облака в просторном небе. Сказал хмуро:

– Путь у нас теперь один: пробиваться на Кубань, к староверам. Дон, видишь, ближней царской вотчиной стал, а Кубань еще вольная речка. Думаю теперь, как через Лунькины заставы пройти…

Семен Драный голову опустил, вздохнул:

– Кубань, атаман, не наша – турская земля. С салтаном-то воевать будем? Али как?

Булавин усмехнулся в бороду:

– Салтан – не царь, посунется…

– А мухаджиры?

– С мухаджирами надобно по-доброму договориться, в Ачуев поехать. Наши староверы давно с ними мирно соседствуют…

Дальше ехали молча. Над бунчуком взмывали сотни голосов, несли веселую, походную песню:


Он прорыл, прокопал, младец, горы крутые,

Одолел он леса темные, дремучие!..


Думка у Кондрата была нелегкая, и Семен Драный то понимал не хуже атамана. Спросил на всякий случай:

– А ежли царь за отступников нас почтет, Кондратий, тогда как?

– А царю ударим в ноги Кубанью, как, бывало, Ермак делал, – сказал Булавин. – Такая наша казачья судьба: от своих бегать, чужим – головы снимать!

– То – дело, – кивнул Драный. – Деды наши оттягали Дон у ногаев, а нам бы Кубань у нехристей взять… Теперь одна забота, как ты сказал: черкасские заставы. Силу надо немалую собрать, чтобы за Дон пробиться!

– О том и думаю, Семен. Беглых надо собирать как ни мога больше.

В первом же попутном буераке, где остановились на привал и разожгли костры, Булавин позвал приблудного расстригу, велел писать грамоту.

Сидели в полотняном балаганчике, заместо писчего стола попик-расстрига приспособил туго набитые кожаные саквы, а сверху еще божественную книгу подложил. И на белой бумаге со слов Булавина написал такое


«ПРЕЛЕСТНАЯ ГРАМОТА


Атаманы-молодцы, дородные охотники, вольные всяких чинов люди, воры и разбойники…

Кто хочет с походным атаманом Кондратием Афанасьевичем Булавиным, кто хочет с ним погулять по чисту полю, постоять за волю и веру истинную, красно походить, сладко попить да поесть, на добрых конях поездить, то приезжайте ко мне на речку Донец и Айдар… А со мною силы: донских казаков семь тысяч, запорожцев шесть тысяч, Белгородской орды и калмыков пять тысяч!»


Беглый поп с малолетства умел писать размашисто, а как дошел до этого места, до этих тысяч, так и пером водить перестал, отвалилась у него рука. И рот у него открылся от удивления. Долго лупал глазами на Кондрата, потом закатился сатанинским смехом, начал икать.

– И все у вас, на Дону, такие-то? – захлебнулся он радостью.

– Молчи, старая кутья! – сказал Булавин. – То не обман, а вера. Что с вечера написано; то с утра явью окажется!

– Да то уж непременно так, то я разумею, – смеялся поп. – Благослови господь нашу ложь во спасение! Не обойди милостью своей!..

– Ну вот! Напишешь таких листков дюжину, я с ними казаков разошлю в ночь, а потом и поглядим!

Пока варево кипело в котле, пока барана крутили над огнем, сидел Кондратий молча в палатке, глядел, как поп умело ставит титлы и крючья, и каждую новую грамотку чуть ли не из-под рук выхватывал у него. А сам на безделье доставал из кармана сушеный горох, в рот кидал. Каждую горошинку раскусит и половинку выплюнет, а другую половинку сжует.

Дюжину грамот успел-таки накатать расстрига, после рука устала. Начал поп интересоваться, как атаман с горохом обходится, и тут же усмотрел в его обычае смысл. Поморгал умными глазами и снова рассмеялся:

– И все у вас, на Дону, такие, атаман?

Булавин и ему отсыпал гороху, не пожадничал. Кивнул ответно:

– Не знаю, поп, все ли, но через одного все ж таки попадаются…

Васька Шмель принес жареную, пахучую баранью ногу, обтекавшую жиром, потом втянул полный бурдюк с вином и, распрямившись, сказал лениво:

– Там, атаман, двое по степи скачут в нашу сторону. Не знаю, к нам, нет ли…

Булавин вскочил с кошмы, кафтан застегнул, волоса пятерней оправил, будто давно ждал тех верховых. Крикнул радостно:

– Бросай бабье дело, встречай конных! То – добрые вести!

Поп опять глянул на Кондратия с удивлением, ничего не сказал.

А у самого входа в атаманскую палатку уже храпели взмыленные лошади, звякнули стремена. Васька Шмель ввел под полотняный навес двух заморенных мужичков, старого и молодого. А Булавин сразу узнал старого, то был известный гультяй-бродяга с Верхнего Хопра, Лунька Хохлач, добрый охотник на диких кабанов, коз и прочую орленую дичь о двух ногах, какая по царскому указу мыкается от Борисоглебска до Астрахани и обратно.

Рядом с бородатым Хохлачом стоял совсем зеленый юнец, моргал устало, рукавом сопли вытирал.

– С сыном, что ли, прибег, Лунька? – спросил Кондратий весело.

– С сыном, атаман! – поклонился Хохлач. – Нужда великая погнала. Круг собрали мы в Пристанском городке, и круг тот послал нас, кои знают тебя по обличью, во все стороны, чтобы сыскать и немедля к себе звать. Ждут тебя на Хопре, атаман, еще с зимнего мясоеда!

– Кто? – спросил Булавин.

– Казаки с новопришлыми. Войско.

– И много? – опять спросил Кондрат, хотя уже все понял с первого слова.

– Ежели верно подсчитать, атаман, так сто тыщ, – сказал Хохлач, устало моргая и вытирая кулаком пот со лба.

– Сто?! – ахнул поп-расстрига и выронил гусиное перо. – Ахти, господи, а мы-то тут маху дали в грамотке!

Он посмотрел на Булавина виновато, с плутоватой усмешкой.

Булавин усадил гостей к баранине, а лошадям ихним велел задать корма.

– И чего ж люди ваши там делают? – спросил он Хохлача. – Лодки, струги мастерят, смолу варят?

– Нет, того еще не начинали, – сказал виновато старик.

– А чего же думали? Ворон, что ли, считали без толку?

– Говорю: тебя ждут! – озлился Хохлач. – Голову в таком деле нужно, Афанасьич…

– Ах, дьяволы, бездельники! Приеду, пороть зачну каждого третьего, чтобы у второго чесалось! Такое время пропустили даром!

И засмеялся:

– Василий, послам с Пристани – первый ковш! Придвигайтесь ближе, дорожку неблизкую погладим!

Тут Кондратий вроде бы невзначай заметил попа, что пялил на него ошалелые буркалы, сгреб пачку заготовленных писем, скомкал и сунул в карман.

– А твоя работа, поп, нынче насмарку пошла! – захохотал он. – Завтра иные письма будем рассылать с тобой, попомни слово! Чернилку далеко не убирай!

Васька Шмель не жалел вина, полные ковши наливал. Но вино не брало на этот раз атамана, он хлестал его как воду и совсем мало закусывал, все другим оставлял…

Пристанский городок в верховьях Хопра гудел пчелиным роем. И не масленица взбудоражила многотысячную толпу, весть добрая. Сам походный атаман Кондратий Булавин объявился, приехал людей спасать.

Лунька Хохлач не соврал, собралось в городке великое множество беглых со всей России, может, поболее двадцати тысяч, да голутвенных казаков столько же, да еще много других инородцев с Волги на подходе было.

Ехал Кондратий по взбаламученным улицам в окружении своих старшин, с трудом протискивался сквозь толпу, голодную и рваную, готовую за ним хоть на разбой, хоть в самое чертово пекло. Здоровался, бросал округ себя веселые слова, спрашивал ради доброго знакомства:

– Откуда вы, люди? Кто такие? Какого звания?

Толпа ревела, бросала вверх шапки, со всех сторон отвечали с веселым хохотом:

– Всякие тут! Русские, хохлы! Мордва нечесаная!

– Орловцы-безменщики, проломанные головы! Брянцы-куролесы!

– Ельчане-сычужники, вятичи-слепороды! Примай, батька! Будь здрав на многие лета!

С другой стороны орали складнее:

– А тут еще Орел да Кромы – первые воры! От всякого народу по уроду, с каждого Ельца – по три молодца! К тебе шли, бояр перещупали ненароком! Чаргунцев накопили на дробь и порох!

– Не забывай токо про нас, а мы уж постоим за тебя!

– Не-ча-а-ай!! – орали где-то с краю немощные, беззубые деды, ходившие в молодые лета по Волге еще со Стенькой Разиным.

А когда выбрался Кондратий к майдану, какой-то бородатый дедок вскочил на перевернутую бочку супротив церковки, а в руках – старый стрелецкий топоришко-тесак с обточенным накругло лезвием. Что-то знакомое в обличье.

Взмахнул тем топором выше головы, окликнул Булавина хрипло и не так уж громко, ан все кругом замолчали.

– Атаман! Весть послухай добрую! Помнишь ли ты меня?

Булавин коня остановил, шапку снял.

– Помню! – возгласил громко, чтобы все слышали. – Ты – Иван Лоскут, что со Степаном Тимофеевичем на Москву ходил, знаю!

– Ну, так нынче я тот самый топорик откопал, кой из Степановых рук в Синбирской сече выронился! Вот он! – дедок снова взмахнул топором. – Я тогда рядом был, подобрал топор-то, уберег! И держал до часу под буерачным дубом, в корневищах, от злого глаза и боярского сыску! А нынче откопал, пришло время! В твои руки заместо войсковой булавы отдаю! Владай им по закону и верши правое дело, Кондратий! Постои за русских людей и волюшку вольную, а мы не выдадим!

Из руки в руку принял Булавин высветленное за многие годы топорище, вскинул над головой обточенное, округлое лезвие. И попало в то лезвие солнце из-за облака, брызнуло яростным огнем в глаза, ослепило каждого. И круг взорвался от новых криков:

– Будь здрав, Кондратий!

– Носи на здоровье!

– Веди! Время приспело! Умрем, а не выдадим!..

– Не-ча-а-ай!! – завопили свое старики-разинцы.

Загрузка...